Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


БУХГАЛТЕР ИЗ ЧУЖОЙ ДЕРЕВНИ



 

Трудно представить себе человека, который был бы так предан селу. Наш бухгалтер Сергей Елисеич Агапов работает в чужой деревне. Ездит туда за десять километров из родных мест около двадцати лет. Надо ведь так любить дело, чтобы, не связывая рук сплетнями и бездельем, ежедневно отправляться в вояж по столбам, чтобы вновь и вновь считать человеческий труд, суммировать в рублях и копейках всё то, что называется заработком людей и доходом хозяйства! В бухгалтерских ведомостях – труд и совесть, воровство и ложь, приписки и записки, обман и очковтирательство; всё это надо подсчитать и очистить, как очищают зерно от шелухи.

Каждое утро Елисеич (так его зовут вне работы) едет на службу на колхозной лошади, которой необходимо ведро фуража в день – иначе она по столбам прямицей не потянет. А идет эта лошадь в соседнюю деревню в любую погоду – в дождь, в грязь, в снег. Но знает конь дорогу. Как знает и уход.

Я помню Елисеича еще молодым парнем, вернувшимся со службы в родное село. Он трудился сначала конюхом. Потом стал работать счетоводом. В синей в полоску рубашке крепкий приятный молодой мужчина – таким он мне запомнился из тех далеких лет. После соединения деревень, названного наверху укрупнением, Елисеича поставили главным бухгалтером колхоза «Завет Ленина», правление и все службы которого располагались уже в другом селе. Елисеич завел семью и остался жить с ней в Моршань-Лядовке. Рождались дети, разводилась скотина, сменялись годовые периоды, и только оставались неизменными в его жизни родное село как место жительства, столбы как мера дороги да ведомости, наряды, подписи как работа. «Человек со светлой головой», – так говорят о нем; а с темной головой да с темными думами долго в главных бухгалтерах не проработаешь. Прежнего главбуха посадили. Сергей Елисеич остался. Не только избежал тюрьмы, но и надолго закрепился на беспокойной должности.
О бухгалтерах таких колхозов, у которых задолженность ряд миллионов, конечно, не пишут очерков. Но ведь было же до укрупнения деревень хозяйство родной Моршань-Лядовки миллионером! Не писать же фельетон на человека, которого не преследует закон. Если человек работает, если его держат и ценят в колхозе – значит он заботится о деле и людях. Ведь ведомости существуют не сами по себе. В них, мы уже сказали, – ложь и правда. Главное, чтобы чужой труд не был присвоен кем-то. Обычно специалисты по этой части – тихие пьяницы. Они скрывают хвосты и заметают следы. Елисеич в пьяницах не был, зайцем не пускался вскачь ни от проверок на службе, ни от разбойников на дороге. С кем греха не было: то почтальона встретят в посадках с пенсиями, то еще кого-нибудь. Оно, конечно, главбух с собой денег не возит, но распоряжается ими и, естественно, есть у него друзья и враги. С друзьями Агапов холоден, а к врагам относится спокойно. Главное – видеть, понимать обстановку и влиять на нее. Иногда жандармски влияют, другие преступно обстановке потакают, – Елисеич, говорят, сам берет и собакам бросает, но в воровстве уличен не был. Ему положен мотоцикл, но у него на дворе стоит лошадь.

Каждое дело требует своего мастерства, греховное это дело – подсчеты, но ведь надо же знать хорошо труд сельский, чтобы не просто подписывать документы, но и видеть, что и кто за этим стоит. Сергей Елисеич обладает удивительными для бухгалтера качествами – он скромен, вежлив, уважителен, несколько эгоистичен, но кто же без эгоизма сегодня живет? Даже село заражено, как химией, этой заразой. Елисеич любит шутить. На его характер даже профессия не особенно повлияла.

Агапов пережил полдесятка председателей. Это что-нибудь да значит. Обычно говорят: какой председатель – такой и колхоз; я бы сказал: как в паре работают председатель с бухгалтером – такая и прибыль у хозяйства.

Для того, чтобы понять работу колхозного бухгалтера, надо иметь в виду одну простую мысль: бухгалтер – это законодатель на селе. Какой законодатель – такой и порядок. То ли на человеческой спине прибыль в хозяйстве, то ли на экономическом мышлении и разумном труде. Когда председателя обвиняют в бюрократизме и нахальстве, то прежде всего хочется спросить, а куда же смотрел законодатель, куда смотрел бухгалтер? Если председатель колхоза, допустим, схватил у кассира без документов сотню-другую денег, то это уже непорядок. Так можно приучить брать и тысячи. Хотя когда ворочаешь тысячами, общественные сотни не ощутимы – они легко поддаются.

Иногда руководитель смотрит на служащих бухгалтерии, как хозяин на собаку. Но если бухгалтер не связан с ним одной веревкой, то они часто живут, как кошка с собакой. Собака так и стремится схватить за горло присмиревшую кошку, а кошка при собачьей оплошности делает дерзкий прыжок. Говорят: когда в высшие инстанции пишет на председателя колхоза бухгалтер, то председателя обычно убирают, правда, если попираются принципы, если донесение основано не на личных отношениях, а на служебных расхождениях. Ведь каждое селение – это не только дома и люди, но и порядок…

Появилась вычислительная техника, кибернетические устройства. Появились ЭВМ и компьютеры. Казалось бы, раз бег времени ускорен и председатель колхоза уже ездит на легковых машинах, то и бухгалтер должен был бы иметь соответствующее должности техническое оснащение. У руководителя хозяйства рация, с помощью которой он слушает районную радиоперекличку, но что же произошло в колхозной бухгалтерии? Ничего особенного. Там те же, что и тридцать лет назад, элементарные счеты, которыми Елисеич и его завзятый коллектив считают миллионы рублей хотя бы и долгов и сотни тонн выращенной в колхозе сельскохозяйственной продукции. Но вправе мы и обратное сказать: а зачем же Елисеичу техника, коль с каждого гектара земли всё меньше и меньше зерна собирается, да и людей в колхозе становится меньше, хотя количество полей увеличилось? Всё это так и не так. Действительно, новый специалист бухгалтерского учета потребует технику, которая так точно подсчитает, что и получать нечего будет. Есть счетная станция в райцентре, отдел статистики. Да, им нужна современная вычислительная техника. Ведь они такие сведения дают для отчета, что и руководить нечем уже становится. За что же я ратую: за элементарные счеты или за красивое, новое техническое оснащение? Я ратую за необходимость, которая бы помогала людям. Каждый участок должен оснащаться. На это направлена интенсификация. Это не только ведь мощные тракторы. Запущенность под боком у председателя колхоза привела к тому, что бухгалтерия превратилась в пустыню собственных интересов, а бухгалтеры, между тем, оказывают влияние и на личность руководителя. Трудно искать причины неразберихи в колхозе. Можно обвинять людей, партийную или профсоюзную организацию, главных специалистов хозяйства. Мне кажется, в развале колхоза вина руководства и тех общественных организаций, которые превратились в бюро отчета и приема взносов. Так всегда бывает там, где потерян ориентир на справедливость и честность.

Я знал одного бухгалтера, который спрятал мешок денег в овраг, когда напали на его воровской след. В ту ночь он не спал. Но не спали и досужие ребятишки. Гуляя, они заметили в овраге мешочника и потом откопали клад. На эти деньги в сельском магазине сыпался в сумку базар из колбасы и сыра, конфет и пряников, сигарет и спичек и даже водки. А продавец между тем выполнил план. Какими счетами обсчитывается подобный клад? И много ли подобных деятелей на ниве профессиональной? Вероятно, данные об этом имеются в соответствующих органах, а не у пишущих людей. У бухгалтеров же есть ведомости, приходные и расходные листы, которые помогают крутить дела. По ведомости получает один, по приходным листам – другой. Наряд можно записать, в него можно что-то дописать; вообще говорят, можно даже ставить рабочие дни тем, кто вовсе не ходит на работу.

…Шумят счеты на столе Елисеича, наполняются шкафы документами, отчетность и учётность увеличивается, теряются когда-то бурные волосы главбуха, прибавляются морщины на моложавом лице.


ЭТО ТВОЙ ХЛЕБ!

 

Корреспондент областной газеты Иван Пантелеев ехал на газике и представлял, как его встретит приятель Николай Маслов, который работал теперь председателем колхоза. Колхоз Маслов поднял в передовые, и вот по заданию редакции Пантелеев ехал туда за статьей. На ухабах его подбрасывало на заднем сиденье, и он то и дело поправлял свои роговые очки, заводя их выше горбинки носа. Корреспондент беззаботно улыбался, представляя, как друг увидит его и, раскрыв рот, побежит к нему навстречу и они крепко обнимутся. То вдруг он становился грустным, когда представлял, что его не признают. Мелькали сибирские поляны, кругом росла румяная золотая пшеница, которая привлекла внимание Ивана и водителя Матвея Максимыча.

– Смотри, какая красавица растет в этом году! Смотри, как прёт! – по-хозяйски произнес Максимыч, посматривая назад на журналиста.

Пантелеев весь вытянулся и стал глядеть в окно с замиранием души. Он был увлечен и ничего не ответил водителю.

Около моста Максимыч зарулил к речке набрать воды. Он поднял сиденье, вынул камеру, наполовину обрезанную, и пошел вниз к реке. Там, на приколе, неспокойно качались лодки, а рядом сидели рыбаки, изредка прогуливаясь около заброшенных снастей. Взъерошенные рыжие волосы водителя подпрыгивали и качались, как лодки у берега. Максимыч налил воды и умылся, посмотрел на машину. Пантелеев лениво вышел из газика, потянулся, потому что просидел в одной позе более двух часов и всё тело было неловко сжато. Он поправил очки и тихонько стал спускаться вниз, чтобы размяться. Иван любовался благодатной сибирской природой, которая окружала его здесь. Посредине реки красовался остров, как грива льва, создавая невероятное зрелище. На противоположном берегу шептал хвойный лес. Лес стоял спокойно и тихо, а над ним летали птицы. На этом берегу на полянах с березками росла высокая сочная трава. Внизу – сама речка и лодки покачивающиеся, рыбаки на берегу; всё это было приятно видеть Пантелееву, и только грохот моторок вызывал отвращение. От приближающихся звуков он морщился, они мешали ему. То ли он устал от гуда машины в дороге, то ли шум уж очень надоел ему вообще, но гул мучил его сейчас. Он спустился к реке, подошел к Максимычу, посмотрел, как тот набрал воды и не задерживаясь пошел в гору. Иван умылся, швырнул камешек, чтобы сделать «блинчик», перевернулся на одной ноге и, как мальчишка, вприпрыжку помчался в гору за Максимычем. Около тропинки росли опята, никто их почему-то не рвал. «Благодать какая у Маслова тут!» – подумал Пантелеев, плеснув ногой по росистой траве, и стал подниматься к машине. Впереди шел согнувшись Максимыч и нёс в резиновом ведре воду. Он спокойно открыл капот и стал наливать воду в радиатор. В радиаторе вода бурлила, а сверху капли прыгали, отскакивая, как отскакивает мяч, вытанцовывая дроби.

– Кажется, недалеко ехать-то осталось, – сказал Пантелеев и, скрипя дверью, забрался на заднее сиденье.

– Попоили машину и теперь по коням, как говорят, – ответил Матвей Максимыч. – Чуть-чуть раньше бы надо было остановиться, – продолжил он, нажал на кнопку стартёра, и машина вихрем помчалась, оставляя за собой белый шаловливый клубок пыли легкой. Пыльный клубок бежал весело, болтая головой в разные стороны, как бы заглядывая, чтобы не обидеть встречного.

Село, куда ехали водитель с корреспондентом, появилось неожиданно из-за крутого поворота; Иван, подпрыгнув на сиденье, даже вскрикнул. Максимыч заулыбался и шутя предупредил:

– Смотри, Пантелей, не пробей сиденье, а то придется просить новое у друга. Он теперь известный – не твоему носу чета.

Иван ничего не ответил, но загрустил. «Неужели мой однокашник и вдруг – бюрократ? Неужели его ничему не научили, чтобы устоять перед текучкой? Не может быть! Текучка хоть и заедает, она готова засосать любого, но ведь уровень, уровень-то не должен позволить сдаться ей!» Ваня снова размечтался о том, каким стал его товарищ, как встретит.

Водитель приостановил машину и, открыв дверцу, спросил девушку, идущую от колодца с водой:

– Эй, голубоглазая, где тут у вас контора?

– Правление, что ли? – ответила синеглазая блондинка, неестественно изгибаясь под тяжестью ведра. Она уверенно шла по дороге босиком, и это удивило Пантелеева.

– Ничего себе, босиком! – сказал Иван.

– Привычка – большое дело. Приятней так. Мы ведь в детстве все так любили ходить, – ответил Максимыч.

Плотные девичьи икры прикрывало розовенькое легкое платье, приталенное и перетянутое свернутым пояском. Полная грудь жадно дышала и потягивала перед платья. Это хорошо видел водитель. «Хороша шельма!» – думал он.

– Вон то крыльцо видите? – показала девушка рукой после минутного молчания. – Это и есть наше правление. Так-то!

Максимыч лихо дал газ и, круто повернув, поехал к правлению.

– Ничего ведь нет на ней, а приятна! Скажи, Пантелей!

– Ничего, ничего, – ответил Иван.

Газик остановился у самого крыльца, как будто водитель хотел привязать машину, как привязывают лошадь.

– Вылезай, Иван, приехали, – сказал Максимыч.

– Ох, – вздохнул Пантелеев. В душе у него что-то опустилось, и он с какой-то боязнью пошел в правление.

Водитель смотрел на журналиста и думал: «К другу приехал, а боится. Видать, это ещё ответственней – дело иметь с близким человеком. Ведь думают иногда: о своём напишу спокойней и сколько хочешь. А не тут-то было. Немногие о близких хорошо пишут, больше в них недостатки видят, да и привыкаешь: кажется, чего там особенного в человеке, который тебе давно знаком! Обычный. Ну иди, иди!» – напутствовал водитель про себя Ивана, а сам зашагал в магазин.

Когда Пантелеев зашел в правление, он увидел озабоченного друга, рассерженно говорившего по телефону. Иван уже был готов вскрикнуть: «Здравствуй, голубчик! Сколько лет, сколько зим!», но Маслов не смотрел на него, а Пантелеев не осмелился подать голос, потому что не знал, как товарищ встретит его. Вдруг Николай поднял голову, широко открыл глаза, язык у него остановился, гнев приземлился, и он положил на стол трубку, пошел навстречу Ивану с открытыми объятьями. Друзья обнялись и расцеловались, на глазах их появились слезы, но они не дали им ходу – слезы осушились, как роса при солнечном тепле, и испарились. Маслов и Пантелеев неудобно сели на скамейку. Обнявшись, они не обращали внимания на входивших посетителей, и те незаметно выскальзывали.

– Ну рассказывай, как поживаешь? – спросил председатель стеснительного корреспондента.

– Так, пишем понемногу, труд прославляем. Хочется сделать людям хорошее, чтобы нас читали.

– Мы читаем вас, но не всегда интересно вы нашего брата описываете, – сказал Маслов.

– Если бы все хорошо работали! – ответил Пантелеев. – Вот и приходится выбирать отдельных, о которых мы и рассказываем. Вот и о вашем колхозе поручили написать, а как получится – не знаю. Говорят, вы много сделали и многого достигли.

Мужчины говорили естественно и непринужденно. Они понимали друг друга. Председатель стал рассказывать о своем колхозе и людях, с которыми он работал. Захлебываясь, он торопился выложить своему товарищу всё, что думал о людях. Видно было, что Николай Маслов любит своё дело, и поэтому ему не приходилось выдумывать и крутиться. Он рассказывал, как оно есть, и корреспонденту нравилось это. Пантелеев отвык уже от искреннего разговора, с ним старались играть, и это было всегда так противно – и перо тоже тогда не так ровно ложится, почему и приходится из пальца высасывать факты, такие же неестественные и фальшивые, как сами рассказики. Речь Маслова была простая, но такая складная, эмоциональная, живая и интересная, что корреспондент решил: «Пусть он запишет это всё». Он так прямо и выпалил другу: «Ты запиши, что рассказал, а я в это время познакомлюсь с хозяйством!» Председатель, не задумываясь, дал обещание и проводил друга с крыльца, объясняя по пути, с чего лучше начать знакомство. А сам заперся у себя в кабинете и стал писать. То, что он поведал сейчас Ивану Пантелееву, своему однокласснику, не хотело ложиться на бумагу. Он пытался отключить телефон, сказал, чтобы к нему сейчас никого не пускали. Но всё интересное, что он рассказывал, куда-то уплывало, и он писал что-то совсем сухое и непривлекательное. Председатель чесал затылок, начинал ходить, говорить сам с собой, но это не помогало. Только приходила мысль, Николай пытался её записать, но она ускользала, как рыба из рук, очень ловко и быстро. Пока он брал ручку, слова живые уплывали куда-то и уводили за собой всё хорошее, знакомое – оставались одни цифры и имена. Маслов сидел долго, много изорвал бумаги, включил свет, хотя было ещё совсем светло. Измучившись, он положил перед собой чистый лист. В это время постучали.

– Тьфу ты, черт проклятый! Кого нелегкая несет!

Николай приоткрыл дверь и был удивлен: это был его товарищ Иван Пантелеев. Только он мог войти сейчас, потому что дежурная усердно служила своему хозяину. «Первый раз придется не выполнить слова, данное, вдобавок, другу. Позор! – подумал Маслов и усмехнулся. – Давно не брался. Некогда стало. Всё дела да дела, а когда писать – и сам не знаю… А может, и не надо мне? Пусть другие этим занимаются и пишут себе на здоровье!»

Корреспондент в хозяйстве обошел всё по порядку, познакомился с людьми, поговорил, послушал, что-то пометил для себя, а то вдруг председатель упустит! Иван Пантелеев не уверен был, что друг сидит в правлении, но и домой к нему смелости не хватало идти, да они и не успели об этом договориться. На стук в дверь с неохотой открыл раскрасневшийся председатель. Он был весь мокрый, руки были вымазаны чернилами. Николай смущенно посмотрел на друга Ваню, которого в школе звали «неудачником» – больше за мягкий характер, чем за учебу, – и сказал, пожимая плечами:

– Знаешь, чего-то, черт, не получается ну никак! Хочешь, еще один раз расскажу? – и Маслов показал на чистый лист бумаги и разорванные рядом листы.

Иван посмотрел и удивился: «Как же это? Председатель так хорошо рассказывал!»

Друзья пошли к Николаю, по дороге говорили о школьной жизни. Дома сели к телевизору смотреть двенадцатую серию фильма «Семнадцать мгновений весны». Потом Ваня попросил, чтобы ему отвели уголок немного поработать. Жена председателя показала комнату и постель, сказала, что он может чувствовать себя, как дома, и мягко прикрыла дверь. Наутро была написана на черновую статья, а Ваня, по-прежнему смущаясь, пригласил друга ее послушать. Маслов глубоко опустился в кресло, поместил руку под тяжелый подбородок. Лицо его продолговатое еще больше вытянулось, нос, и без того острый, стал еще острей, а глаза внимательно рассматривали Пантелеева, они сами собой как бы говорили: «Ну-ка, ну-ка, на что ты способен, дружище?» Ваня робко сел на краешек стула и начал читать. Первые строки председателю понравились, они попали в цель и увлекли его, приковали его внимание, как вчера увлёк Ивана рассказ Маслова. Брови Пантелеева двигались с каждым описанием героев, он убирал спадающие на лоб темные пряди жестких волос и вытягивался весь в нитку. Пантелеев вникал в каждую деталь. Николай улыбался. Написано было точь в точь, как он думал о своем колхозе. «Ведь надо же! Иван описал так, как у нас есть в хозяйстве!» Когда Пантелеев стал читать конец статьи, председатель не выдержал и спросил:

– А откуда же ты, подлец, нашу Машку Фролову знаешь так хорошо? Она девка действительно славная. Не иначе она тебя завлекла?

– Да, конечно, завлекла, но когда ты рассказывал о ней и о многих других тоже, – ответил Иван. – А потом я ходил по вашей усадьбе и знакомился, разговаривал с людьми, слушал их. Я пообщался с колхозниками и записал всё, что они мне сообщили. Фролова мне тоже хорошо рассказывала.

– Ну, брат, ты молодец! – воскликнул Маслов. – Ты написал так, будто жил тут!

– Нет, просто я представил. Оно, видишь, и получилось. Думать будешь – оно не получится так, а вот представишь – и хорошо выйдет.

– Здорово написал, нечего сказать! – ответил председатель, поглядывая изумленно на Ивана. Николай встал, похлопал друга по плечу.

– Правильно выбрал профессию. Это всегда главное – выбрать профессию. Без неё нельзя!

А про себя Маслов подумал: «Кто придумал ему прозвище «неудачник»?»

– Нет, Ваня, это твой хлеб – писать.

Друзья вскоре распрощались, а через некоторое время на первой полосе областной газеты все с большим интересом прочли статью о тружениках села.





СТРОЙКА

 

В доме соседки Лидии Чекмарёвой по прозвищу Чекмариха перекладывали голландку. Кроме матери, тут была дочь Чекмарихи Любаста да я зашел расспросить печного мастера Белоруса о назначении камер и о замесе раствора на кладь печей. Говорили о том, что в нашем селе строят четыре новых дома. Когда-то многолюдная, Моршань теперь сильно поредела. Колхоз-миллионер с животноводческой и растениеводческой бригадой, коровниками, свинарниками, конюшней, овчарней, птичником, мастерскими и мельницей постепенно разрушался и сейчас числился отделением другого колхоза, центральная усадьба которого находилась за десять километров отсюда. На Моршань уже махнули рукой, но пришел новый председатель, построил летний коровник и начал возведение новых домов для людей.

– Мне тут не жить! Чаво тут хорошего? – заявляла Любаста. – Это десять лет назад надо было строить. Уедем!

– Уезжай! – сказал я. – Семичок уехал в Подмосковье, его там пинками бьют.

– Почаму это?

– Потому как здесь вы хозяева, а там батраками будете, слова лишнего не скажи.

– Ты тут живешь спокойно, – объяснял Любастой Белорус. – Милиция не одолевает твоего Колька, а там замучает. В магазине утащат чего-нибудь – будут к тебе бежать проверять.

– Это почаму?

– Ты же сама говоришь, он алкоголик, – вот и поставят на учет. Там сейчас всех ставят на учет и следят за каждым шагом.

Муж Любасты Колёк стоял на улице. На нем была рабочая фуфайка. У него приплюснутое лицо, но умные глаза, хотя и наполненные пустотой. Когда-то кудрявые русые волосы стали очень редкими, поэтому родные жены звали его Лысым. Он уже привык к этому унижению, уважение к себе у него падало, сменяясь на озлобление к людям.

– Строят они! Да сюда никто не пойдет! – не унималась Любаста.

– Пойдут! Не беспокойся! Уже на очередь встали из Николино. Деревня другая, а жить у нас хотят! – убеждал я.

Вошел Колёк. От него пахло техническим маслом и соляркой – он трудился в колхозе трактористом. Сын Колька и Любы, бледный мальчик, остался кочевать около дома.

Любаста продолжала:

– Вон понастроили в Балыклейском, а что толку? Люди не живут.

– Тебе мужиков тут мало – ты рвешься на волю, а мужик твой там из вытрезвителя выходить не будет, – оторвался от работы Белорус. – Да, тебе лафа: мужик взаперти, а ты – гуляй.

Печник Саша Полещук молод и беззаботен. На нем джинсы, вельветка черная с замочком, на голове – фуражка-восьмиклинка. Острые черты лица просты и хищны. Глаз с бельмом. Саша – приезжий, он из Белоруссии, потому его в Моршани и звали Белорусом.

– Тут и больницы нет, – вступил в разговор Колёк.

– Ты рассуждаешь, как Максимовна глупая, – сказал я.

– А я и глупой, – признался Колёк.

– Допьешься – будешь глупой. Максимовна судачит: «Вот уехали. Там скорая помощь сразу приезжает. Какая обслуга для моего Вани!» А я думаю так: лучше не болеть.

– Мы тут жить не собираемся! – кричала Люба.

– Поинтересовалась бы, как строят эти дома, какими они будут! – сказал я.

– Зачем мне это нужно?

– Как зачем?

– Меня вёз молоденький шофер из Балыклейского, так он говорил, в такие дома никто не идет. Они холодные.

– Да бросьте вы болтать, если не знаете, – отвечал Белорус.

Я вспомнил, как Люба, стоя в церкви под венцом, рассматривала мужчин. «Как с такой внешностью думать о мальчиках!» – говорил я сам себе. Задранным носом Любаста была похожа на Чебурашку. Завёрнутый ее нос неопрятен и широк, а самодовольная улыбка неприятна. Улыбка открывает большие блестящие металлические зубы.

Я смотрел на висящую на стене фотографию отца Любы дяди Мити, которого звали в селе «Митя Ливят» – с прибавлением к имени деревенской фамилии «Ливят». Дядя Митя как бы хотел понравиться фотографу, сидел с женой рядом – оба успокоенные личной жизнью, но каждый сам по себе. Я не поминал покойника лихом, но в памяти невольно всплывала адская физиономия Мити Ливята в последние годы его жизни, когда он выкрикивал что-нибудь из сеней прохожим или когда смеялся беззубым ртом, автоматически водя челюстью из стороны в сторону. В зарослях его души прятались разные растения, но в последнее время там, словно после бурана, стояли тишина и благоденствие. Когда-то Дмитрий Чекмарёв сильно пил. Но еще сильней он любил ловить рыбу: на самые примитивные удочки он таскал таких линей, что ему завидовали все в округе. Лицо Мити Ливята на фотографии было чистым, опрятным. Он был при галстуке, как житель города. Видать, он работал шахтером тогда. Дмитрия Чекмарёва задела даже война, но она для него началась и закончилась одним десантным выходом, когда три недели пришлось сидеть в камышах, где он сильно простудился. Потом, говорят, Митя Ливят прятался в конопле. Наркоманом не стал. Дядя Митя иногда был добр, приветлив и совсем не жаден. Иногда он был особенно зол, когда его сильно одолевала болезнь – тогда он курил или что-то жевал.

В их с тетей Лидой семье было семеро детей, и это заставляло работать. Здоровьем похвастаться Митя Ливят уже не мог, потому он промышлял рыбалкой. Бывало, тайно прихватывал на чужом дворе какой-нибудь гнилой пустяк, отчего душа по мелочам терзалась, а на лице образовывалось безобразие, которое так пугает. У него порой туго было с отправлениями, и тогда он совсем сокрушался, а лицо его изворачивала боль. Челюсть выползала на такой простор, что он становился похож на Кощея Бессмертного. Но я еще помнил, как раньше дядя Митя жадно расходовал здоровье, думая, что силам не будет ни конца, ни края.

…Белорус работал четко. Он подгонял зятя, который сопротивлялся помогать ему, хвалил своё печное дело и то, что весь свет объехал. Хвалил также Моршань, приютившую его.

– Пойдут сюда из других сел, когда прижмет директор, как на Балыклейском с новыми домами. Здесь просто месяц трактор не работает на стройке. Всего тут два трактора своих. Остальные пригоняют из Инжавино, – толковал Белорус. – А попробуй там, в другом месте! Здесь тоже придет председатель настоящий – отойдет лафа.

– Горбачев вон как взялся! – сказала своё хозяйка дома.

В ее устах эта фраза звучала издевательски. Больше всего она боялась стройки и настоящей жизни, при которой воровать молоко и всё колхозное, что попадет под руку, не придется. Но Чекмарихе казалось, что под прикрытием плохих условий внизу и борьбы с недостатками наверху откуда-то с небес им помогут избавиться от такой, как у них, жизни, хотя она крестьянам была фактически по душе. В столице как раз воевали против воровства, а в колхозах тянули всё с колхозного двора в частный. В столице вели борьбу с алкоголизмом, а в деревне гнали самогонку, одновременно расхваливая меры усиления. Но здесь никто и ничего не усиливал, потому что Советской власти на местах не было и нет. Школу в Моршани, как она закрылась, разворовали, всё в селе разложили и опоганили, так что одна церковь осталась стоять – но и то за счет верующих. Все остальные ни во что не верили и ни к чему особенно не стремились. И село стало рушиться беспощадно. Этому помогали и на центральной усадьбе и в райцентре. Теперь же, при новом председателе, восстанавливали село. На месте стен, оставшихся от тех людей, которых изжили, которым пришлось уехать отсюда, создавались новые дома.

– Хорошо это или плохо – блочные дома в деревне? – размышлял я вслух.

– Конечно, хорошо! – отрекомендовал новые постройки Белорус. – Бутылку поставлю и буду по радио слушать и по телевизору смотреть программу для тех, кто не спит.

Зять решил тоже показать свою осведомленность:

– По радио начали говорить о делах.

– Каких там делах! – не выдержал я. – Радио – это самая позорная организация исполнения заявок на виду и скрытно.

– Я знаю их, – похвастал Белорус. – За бутылку всю программу могут изменить. Я с ними пил, а теперь они воспитывают меня, как не пить.

– Да, сильны. Да они продажные там! – кричал я. – Я с ними два года работал. Так они что угодно исполнят. Пьяницы, а теперь рассуждают о том, что пора прекращать пить. Так это же чистая демагогия!

– Они коммунисты. Их всех не повыгонишь. Вот и заправляют нами, дураками.

– А вы что же, ничего не значите, что ли?

– Кто тут? Одни старики остались! Если бы сюда люди приехали, молодежь – тогда другое дело.

– Да! Ты ждешь комсомольского набора?

– Поп тут скоро набирать будет свой приход новый.

– Он наберет. В его артели бутылка – сила. А за бутылку можно купить пол-России. Вот так.

– Иди ты отсюда со своей политикой! – не выдержал моего напора Белорус.

– Я пришел к тебе на печку посмотреть.

– Смотри. Дурак здесь голландку клал! Отдушину за печкой не поставил. Воздух должен проходить. Стену-то, ее не нагреешь.

– Ты мне про камеры объясни.

– Камеры строятся по спирали для того, чтобы не пролетал огонь в трубу.

– А какой раствор должен быть – сколько глины брать, сколько песку?

– Песку – три ведра на одно ведро глины.

Кладка голландки затягивалась, следующую партию кирпича подавать при мне не решались. Ведь я догадаюсь, откуда он – как раз со строительства новых домов. Но Чекмариха была выпивши. Она стала темнить про то, откуда взяли стройматериал – конечно же, из разрушенных домов:

– Еще мой Митька покойный говорил, что у Кадучихи печка новая. Вот смотрите, какой кирпичик!

Тетя Лида заигрывала с Белорусом. Без дела она не открывала двери чувств. Она любила совмещать дело с женским удовольствием. После смерти мужа она зацвела безнравственностью и опустошением. К ней стали липнуть мужики.

Самогоном пёрло в хате, аж дух захватывало. Но я сидел и терпел, а вернее, забыл про самогон и воровство и утверждал, что наше село на выгодном месте расположено. Тут и речка есть, и водопровод проведен, есть хорошие сооружения и хорошие люди. Ведь сейчас в Моршани остались самые стойкие верующие, и их дело развивается.
А мы разбредаемся, как колючки лопуха в осень.

Любаста продолжала поносить деревню:

– Что строят – это чепуха! Дома, говорю же, холодные. Школы и садика у нас нет. Бани нет.

Я опять ринулся защищать односельчан от недоверия и неуважения к самим себе:

– Да что там построить баню и пустить садик! Пусть растресёт своё брюхо бригадир и заплатит деньги вот человеку, – я показал на Белоруса. – И баня будет стоять прямо у коровника.

– Я вот на коровнике и работаю, – говорила Люба. – Чаво там хорошего?

– А что плохого? – опять заспорил Белорус. – Тихо, скромно, и люди не кусают. Поехай в другое место – там тебе дадут! А я вот, может, приду сюда к теть Лиде жить! – печник оглядел избу. – Меня теща выгоняет.

Белорус жил в Моршани с Таисией. У нее – мать и взрослый сын, которым Саша был не по душе.

– Вы с Таей пьете, а тетя Шура не пьет, – заступилась за односельчанку Любаста.

– Я шестьсот рублей заработал и малых детей у меня нет. Так что, хозяин-барин, – Белорус кинул жест вперед.

– Ты старый пропагандист алкоголизма, – заметил я.

– Ты чего тут агитируешь нас за трезвость! Вот Горбачев взялся – он наладит дело.

– При чем тут он? – горячился я. – Вы рассуждаете, как обезьяноподобные и извращаете факты. Люди делают погоду, а не цари. Ишь, удобную формулу нашли. Новый царь придет, изменит положение, и мы станем жить лучше, а воровать и самогонку гнать будем по-старому.

– Иди ты отсюда! – заворчала Любаста.

– Я не к тебе пришел. Я пришел посмотреть печку.

«Черт с этой Любой! Черт с этой Чекмарихой! Пусть гуляет! Мужа ухандыкала. Похоронила заживо. Говорят, не пахло от покойного. Да и отчего пахнуть-то? У него всё отболело. Удар в мозги, которые никогда не беременели от умственного труда, – и всё!»

Я вышел, сердитый. В голове крутилась мысль: «Вот говорят, что Горбачев пришел, он сделает… А как только касается самих – то сразу: «Мы ничего не можем сделать!» Но я всегда колхозников убеждал: «Вы тут хозяева. Изменяйте свою жизнь. Тут нет никого, кроме вас». Там Горбачев один изменяй, по вашему мнению, а нас здесь мало. Но чем меньше, тем больше мы воруем. И никто нам здесь не нужен. Да, ничего не скажешь, сильны эти воспитанники Брежнева. Ох, уж он и научил людей лицемерию и демагогии! На сто лет отбросил страну назад. Так вот и действуют цари с помощью людей. А вернее, люди царями двигают, как хотят. «Вы бы закончик придумали», – заявляют краснодарцы президенту. Тоже ведь издеваются. А человек серьезно с ними беседовал».

Думы опять вернулись к хозяйке дома, из которого я ушел. «Развернула деятельность после смерти мужа не на шутку. Как крупное государственное лицо! Чтоб закрыть глаза детям, пышно отвела девять, а потом сорок дней. Но всякий сброд прилепился к этим дням и стал везти и нести во двор ворованное из колхоза». Приходящие к Чекмарихе мужики нагло заявляли, что претендуют на ее руку и сердце, фактически чуя, что в доме пахнет самогонкой. Чекмариха же, как и ее дочь, пропагандировала усиленные меры действий Горбачева против пьянства. В парах самогонки и барды это звучало как глумление.


 


 

 




ВЕТЕР РВЁТ

ПРОСТОРЫ РУССКИЕ

 

 

 

 

СПОР

 


Истина подтверждается делом

 

Часто спорит простой русский мужик со своими соседями из-за какой-нибудь грядки огородной или оставшегося нескошенным огреха травы, старого еще наследственного надела. Трава эта ему не нужна, да и с грядки огородной едва ли накормишься, и потому он видит сразу, что словесная баталия ни к чему не приведёт, но будет отстаивать собственное мнение, пока не убедит других в правоте своей, а грядки и огрехи – это всего лишь повод для того, чтобы утвердить соседский принцип. Уверившись в своей правоте, мужик успокаивается и ровно живёт с соседями до следующего неразрешённого спора.

Сегодня отстаивали не грядку или огрехи – совсем что-то необычное было в идее спора. Семён Спирин, низкий кряжистый мужик, внимательно выслушав истории Василия Николаевича о волчьих голодных весенних налётах на людей и животных, сказал, что все эти сказки про волчьи похождения лично ему ни к чему и что если ему удастся когда-нибудь встретиться с глазу на глаз с этим серым наглецом, то он своими руками управится с ним, не беспокоя соседей. Василий Николаевич, по подворью Чуприн, у которого они сейчас собрались, шутил над Семёном:

– Брось ты, Спирька! Чудак-человек, захотел чего! Позови нас, родимый, коли посчастливится встретиться с волком – смотришь, и шкуру поможем содрать побыстрей. На волка ведь нужна не одна рука. А в рот ему попасть и глотку кулаком заткнуть не всегда и всем удаётся; проскользнуть рукой в пасть серому можно, но тогда говори «Аминь!» батюшке.

Слушающий Чуприна Спирька попускивал кольца дыма, молчал.

Василий Николаевич продолжал:

– На волка нужна железная рука, чтоб как в капкан, сразу в глотку влезла, а вылезти не могла.

Разговор этот не имел бы конца и при случае удобном возвращались бы к нему с шутками неоднократно, но иногда случай решает дело спора и подтверждает истину слов.

Однажды, под вечер, жена Семёна возвращалась с гумна домой. Она шла тихо, посапывая от простуды, не поднимая головы от часто убегающей из-под её ног тропинки, протоптанной годами. Тропинка была прибита до того туго, что у идущего звенело под ногами, и эти звуки в тихий морозный светлый вечер были слышны далеко. Пронизывающий взгляд серебристых глаз заставил женщину поднять голову. Не поняв, кто перед ней, она успела сробеть, как-то неожиданно вскрикнула и отпрыгнула в сторону. Волк вяло повернул голову и не двинулся с места. Громкий голос человека, вероятно, остепенил его, ввёл в сомнение, а женщина скоро опомнилась и с криком помчалась домой. Влетев в сени, она упала на пол. Неожиданные звуки, грохот и возня заставили Спирьку выбежать в легкой поддёвке. Быстрыми шагами он прошёл на улицу мимо лежавшей жены, не расспрашивая её. Он ничего не увидел у дома и пробежал по проулку во двор. Со стороны гумна светились жёлтые звездочки волчьих глаз. Зверь стоял на пригорке между домом и гумном. Семён решил обойти хищника чуть ниже, чтобы подойти к нему удобнее сверху. Думки, однако, с делами не сходятся, и волк двумя прыжками оказался около Семёна. Железный мужичонка ощутил жёсткий удар и опустившиеся на плечи лапы. Руки Спирьки моментально скрестились с лапами волка, ноги подогнулись то ли под тяжестью зверя, то ли от его удара. Спирька еще глубже и как-то неестественно присел и бросил волка через себя. Волк рухнул хребтом на узкую твёрдую дорожку, в нём что-то хрястнуло и поломалось, как ломается на морозе от удара железный прут. Волк взвыл, стал двигать передними лапами, но всё оставался на месте, потому что зад его был неподвижен. Пронизывающий взгляд зверя поник и никого не тревожил. В плачущих по-детски глазах была обида за свою теперешнюю беспомощность.

Семён Спирин сбросил дома разорванную поддёвку и попросил жену перевязать ему окровавленное плечо.






НАСЛЕДНИКИ ПРОШЛОГО

 

Учительница с упоением читала перед общешкольным родительским собранием лекцию о вреде алкоголизма. Она, как это принято в ХХ веке, не отрывалась от текста, который написала в тетради убористым почерком. Это была средних лет женщина с легкой проседью в волосах, с русскими чертами лица и характера, женщина удивительной простоты и принципиального подхода, которые присущи настоящим педагогам. Работала учительница уже давно, в селе пользовалась уважением, в коллективе коллег – тоже. Педагоги нашей школы все женаты, кроме одного меня, холостяка. Но я не в счёт, хотя это шутка, конечно. Учительница была высоконравственным человеком; если она и допускала в жизни ошибки, то они, скорее, шли от доброго сердца. Человеческое в ней вырывало иногда вoжжи, но не настолько, чтобы разбить телегу или перевернуть ездока на дорогу.

В зале сидели крестьяне. Их было много, ведь лекции в селе читают редко. Большинство присутствующих – женщины, поэтому акцент оратором делался на алкоголиков-мужчин. И это выглядело как прямой плевок председателю собрания, который изрядно проспиртовался и блестел, как помидор на солнце.

Учительница начала лекцию издалека – с происхождения вина, с его вредного воздействия на клетки и половые органы, а потом коснулась воздействия алкоголя на черты лица и даже описала несколько типов алкашей с покрасневшими носами-бубликами. Конечно, она не могла себе позволить открыто сказать, что это наше с вами приобретение и воспитание. Она говорила, что пьянство – это наследие прошлого. Частично можно было согласиться с этим только в отношении процесса изготовления алкогольных напитков.

Упрямый не без морщин лоб учительницы совсем не коробился; зубы глядели из довольно внушительных губ. Природа как бы не старалась заложить в ее черты интеллигентность, но душа у учительницы была тонкая, сердце ёмкое, а глаза умные, выражавшие ту сосредоточенность, которой озабочен мозг. А он у педагога был в деле и редко позволял слабости, хотя нельзя было сказать, что женщина слыла аскетом. Наоборот, учительница вела естественный и вполне полноценный образ жизни. Муж, если и выпивал, то в меру, любил жену по-русски, в полную силу, и, вероятно, никогда не бил. Учительница имела собственное достоинство, как все настоящие русские женщины.

Лекция лилась легко, но мне было муторно. Не знаю – то ли жарко стало от множества народу, то ли лекция надоела – типичная, рассчитанная на нервы женщин и мужчин. Ничто так не коробило меня, как то, что учительница сваливала на прошлое всё то плохое, что зародилось уже у нас. Говорили о борьбе с вином, а в магазинах оно стояло штабелями. Продавщица нашего сельмага радовалась, около неё – рай. Как же она будет без вина? Мёрзнуть без выручки и плана? Нет!

Долго лилась река рассуждений о вреде алкоголя, о горестях, которые преследуют пьющих и их родных. Приводились примеры, описывались страдания жен и детей алкоголиков. Даже говорилось о том, что ребенок убил пьяного отца, когда тот избил мать и стал ее душить. В зале стало тихо. Такая жгуче-драматическая история воспринималась как перед глазами совершённое убийство. Но я видел: все думали не о преступнике, а о маленьком существе, вынужденном совершить большое и страшное действие над родным человеком.

После лекции было собрание. Родители шумели из-за картошки, моркошки и капусты для школьной столовой, соединялись кучками и выносили решения, а потом вновь шумели, как ученики на перемене.

Все пять поставленных вопросов были решены. Или приняты. Выбрали родительский комитет, а также его председателя. И долго еще отцы и матери не унимались в коридоре и классах, как у меня не унималась мысль о наследии прошлого и настоящего.



ТАРЗАН

 

Тарзан – это не зверь, не собака, а человек. Прозвали его по особым признакам сходства с небезызвестным героем. В облике Тарзана есть что-то обезьянье. Один из местных шутников расшифровывал прозвище так: «Истинный кобель. И имя ему дали по делу. Пьёт, ест с тобой и тебя же продает».

Живет Тарзан вместе с матерью, а вернее, с вином. Мать приезжает только летом. Кормит кошек, сажает огород, ходит в церковь. А Тарзан в деревне по найму пилит дрова, носит воду. Тащит, что под руку попадет. С работы его выгнали и больше не принимают за язык и пьянку. Язык у него кручёный: может вильнуть в любую сторону. Бывал Тарзан не раз в вытрезвителе. Попадал в хорошие руки, когда приходилось кричать «караул». Не раз топили его в реке. Били по-черному.

Избёнка его маленькая, в запущенном виде, как и он сам. Стены каменные обмылись дождями и облезли; окна, похожие на глаза, закрывались то соломой, то сеном, иной раз навозом. Топит Тарзан хатку редко, а потому холод и голод кочуют по стенам. Дрова ведь Тарзан пилит только за вино чужим людям. Самому ему тепло от выпитого, но зато кошки и собаки его мерзнут. А есть кошки приловчились с голоду отрыжку после хозяина, которая вином и брагой отдаёт. Вначале они веселились, потом начали плакать, а скоро стали бросаться на стены. От перегара кошки сошли с ума и орать принялись благим матом. Тарзан рычал на них по-собачьи. Кошки сдохли, а Тарзан живёт и в ус не дует. Более того, из-за него сидят люди по тюрьмам, а он живёт себе припеваючи. К нему судьба благосклонна, как и закон.



СЕЛЬСКИЕ ПЕРЕСМЕШНИКИ

 

– Эх, если бы все ордена носил солдат в бой, то он ни одной победы не принес бы, – задал тон разговора местный сказитель Коля Корней, поправляя свои смоляные волосы, спускавшиеся на плечи.

– Солдат тяжести, думаешь, оставляет дома, дядь Коль? – продолжил деревенский мастер на язык Иван Аришин, поправляя свою короткую от рождения ногу.

Известно, сельские пересмешники редко говорят открытым текстом, их прием – намек.

– Куда же без орденов? И человек не человек, как правительство без постановлений, – подхватил односельчанин Коли Корнея и Ивана Аришина Неугоднов, который двадцать лет прожил в городе, а теперь вернулся в родные края. – Вон у Пустозвонова на всю гвардию хватило бы орденов! Завод целый не успевает штамповать. И надо же, деньги платят за это! – Неугоднов был пишущим человеком, который высказывался обо всем прямо.

– Тоже дело, – молвил Иван Аришин, – за что бы ни получать.

– Иное дело на вилы вздело ветром, – поддел Неугоднов. – И вообще, что такое орден? Откуда такое слово взялось?

– Небось, контуженный царь выдумал.

– Ты думаешь?

– Думает индюк, а тунеядцы … … .

– Вот здорово! За это, говорят, больше платят.

– Такое соревнование бы устроить – и сразу тебе орден на грудь. Сразу герой. Кто больше выпьет.

– Чего – яиц или водки?

– Чего догонишь.

– Я чё, рысак, что ль, носиться без толку?

– Ты похож на гусака, только без оперения.

– Зато есть собственное мнение.

– А это щё такое?

– Инструмент такой есть. Себе по голове, – Неугоднов испытал на себе, что значит сказать правителю правду о его деятельности.

– Вон оно что!

– Много шишек. С инфарктом Пустозвонова пополам.

– Кто такой Пустозвонов?

– Имя нарицательное.

– Что, есть собственное?

– Есть.

– Грамотеи. Идеи от зубов отлетают.

– Как вмажешь гвоздем в мозги – идеи сыплются пятаками, а поднимешь – в… нечего.

– Идеи не нитки.

– Про то я и гутарю, что идеи – веретено самопряхи. Куда захотел – туда гони.

– Нет, кто же Пустозвонов? И что это за слово?

– Слово. Когда слово звенит громче медалей. А медаль тяжелее мысли, – Неугоднов писал в своем письме в столицу о том, как опасно руководителю страны думать только о славе и собственных наградах.

– Ну это погнал в дебри!

– Дебри бывают разные. Иные люди так заголосят в дебрях, что света белого не слыхать.

– Интересно, как это – слыхать белый свет? Его видать можно.

– Продумной ты, как сажа: коснись – уже грязный.

– Язык – что шило. Только колоть не знаю кого.

– Коли свою пятку – попадешь в соседа.

– А если в тещу?

– Главное – не в должность господ пустых.

– Что, должность кусается?

– Иногда ошмётками плюётся.

– Дикарь дикарю пол мыл, а он земляной был, – в беседе просмешников всегда найдется место пословицам.

– Очаг – костер, а койка – ветки, где мои детки?

– По белу свету разлились. Искать скоро пойдешь с сумой. Может, сухарик подадут.

– Догонят и добавят.

– Это жди от собственных детей.

– И от стариков тоже. Дети в родителей родятся.

– Иногда родятся в родителей, а с характером соседа.

– Шиворот навыворот … без смазки. Главное, чтобы лошадь сильная была.

– Думаешь, свои ордена подвезти после сражения?

– У меня их, как клопов под обоями в гнилой избе.

– Что, за пазуху ринулись?

– Нет. Я целовал их на стене, когда рвались в постель.

– Крови на них не хватит!

– Газопровод подключу.

– Морилку из пространства не устраивай.

– Коровник сделаем.

– Вон ты какой рогатый!

– Бодатой корове бог рогов не дает.

– Зато черт удвоит.

– Чего это стоит?

– Бублик с дыркой.

– Я люблю драник лощеный. У нас в Рассее ветчинником зовут.

– Разговор у нас лежит на сене.

– Как мы под вечер на лужке.

– Историю б сбацал, дядь Коль, – попросил Неугоднов Николая Корнеича.

– Пусть она по кругу идет. Моё дело – кошёлку да вон мост сплести двойной, а посередке дёрну пустить.

– Колхоз заплатит!

– Копейку в решето и две в подол бабе.

– То не заржавеет.

– Охальники!

– Мотальники, говоришь?

– Нет, мыкальники.

– Ты один, дядь Коль, будешь вязать мост?

– Нет. С Кудином и еще один придет, который ордена потерял на передовой.

– Как это?

– Так и потерял. Бой начался, пули градом летят, а он сквозь пули на салазках летит. Ему кричат солдаты: «Ты хоть медали брось с ковра-самолета». Санки вскачь, а он – вдрачь, и ордена следом побежали. Потом на пригорке отстали.

– Что мы всё про ордена? Будто нас зависть гложет. Умный человек ленится груз носить.

– Зависть – это тоже груз.

– Я же не сказал, что зависть – апельсин, который кушают с удовольствием. Она жрет тебя по крупицам. И полоской меха идет.

– Ты прямо как будто видал эту ядреную зависть.

– «Пошел к ядрене фене» – одно, а «ядреный» – здоровый.

– Ты мне законы не открывай. Я вшой в науку не полезу. Мне там делать нечего.

– Гребешки есть мелкие. И дуст едкий.

– Есть такие вши, как колорадский жук на картошке: ты его хлорофосом, а он тебя цветами погоняет.

– Вор вора не обворует. Жулик жулика не проведет.

– Для одного жулика другой уже не жулик, а потерпевший.

– Кто ворует, а кто баб врачует.

– И такое бывает. У нас один такой фол получил – до сих пор икает.

– Сикает?

– Глухим две обедни не служат.

– Кобелей нет. В попов не верю.

– Верь в дьяконов или в самовар.

– «Выдыбай, батюшка, выдыбай!» – звал славянин языческого бога из Днепра. Да сам в капкан попал христианский.

– Что это, плохая штука?

– Я в этом деле не мелю, но дело говорю.

– Прямо стихи ладишь.

– Я одну ладил, ладил, а ее друг купил.

– Мало дал.

– Дал бы больше, да мошны не хватило.

– Эх ты, а еще мосты плетешь! Надо переходить на шляпы.

– Не догадался. Котелок не сварил.

– Сделай пересадку.

– Еще дураче найдешь.

– Куда еще дураче!

– Есть еще и хуже!

– Тогда на весы положи.

– А если это макулатура вместо книги?

– Отличать надо.

– Я такого института не кончал.

– В тюрьме докончишь образование. Там великолепный университет усовершенствования учителей. Прокудины на каждом шагу. Все березы плачут, а Прокудины смеются.

– В кино наоборот.

– На то оно и кино.

– Америка – про космос, а русские – про камсу.

– Про хек они да отрубя в рубашке.

– Чего тебе не хватает?

– Закона о трудовой дисциплине трудящихся. Летунов крошить будем и начальников.

– Давно бы их надо.

– Кого? Начальников? У них головы оловянные и жопы медные. Их бьют – они крепче становятся.

– Пролетариат сыплется, как пшено в щели. Интеллигенция гниет по американскому методу.

– Ты что, русский не изучил? Русские любят бани по-черному.

– Сибиряки белое предпочитают.

– То сибиряки. Они же каторжане!

– Дальше Сибири не уедешь. Она, родная, гостеприимная. И рудники в твоих руках, и тайга-матушка – бери ее. Только волос лезет от тяжести и от радиации.

– Тут и в центре России ее хватает.

– Ты, дядь Коль, наверно, радио слушаешь? Про регента слыхал? Говорят, бравый малый. Семьдесят лет.

– О! Он мальчик. Мне шестьдесят лет назад столько было. Я в его годы без порток бегал.

– Чего шутить?

– Барин не купит – сосед не догадается, а мне и невдомек, что бабы смотрят.

– Охальник ты, дядь Коль.

– Был – весь вышел. Рассеялся, как дым.

– А я слышу, что-то дымом смердит под лавкой.

– Загнал его на просушку, а то с дождем смешается.

Неугоднов попытался вывести разговор на политику:

– Когда законы разрабатывают, то предложения осмысляют или их считают. Кто как сможет.

– Мне от законов ни холодно, ни жарко. Когда холодно, я печку топлю, а в жару в тень прячусь. Так вот, – ответил Коля Корней.

А где же смех пересмешников? В их жизни. Слова они не привязывают к смеху. Их юмор гонит слова за ворота, и слова, как красны девицы в платках, на заборе поют песни. Вот так, мои други, складываются песни и сказки деревенских пересмешников. Очень у нас не любят смеяться. Еще больше не любят просмешников. Почти перевелись они. Их терпят только собаки и соседи, остальные – нет. Оттого бадырь попер вместо культуры. Особенно боится просмешников власть. Хотя истинные правители должны любить смех. Только крохоборы от власти смех преследуют.

А может, нам просто показалось то, что мы услышали от пересмешников, и они впервые сошлись во мнении?

 

1982 г.



ВАСЯ КОЗЫРНОЙ

 

Вася Бородин потерял на фронте одно семенное яйцо. Как на смех. Он потерял только наследство, тогда как другие теряли жизни. Бородин был коммунист. А коммунистам зачем наследство? Говорил Вася мягко, тепло и с шуткой. Любил шутить. И сам он был тёплый. Кругленький, толстенький. Весь налитой, как молодой меренок, которого только что подложили и теперь ему не надо тратить силы на яйцеклетки. Но он тратил силы на яйцеклетки: работая объездчиком – то есть сторожем на полях, – ловил не только баб с карманом пшеницы, но и девок. В охапку – и пугать тюрьмой.

Лицо Бородина, круглое и рыхлое, имело одну очень значительную удачную завершённость: на самой пипочке носа висело остренькое просяное зерно, которое говорило о том, что развитие его умственное закончено и начинается полевая деятельность. Нос был словно прибит к лицу. Нос – ровный и полный, а волос – русый и кудрявый.

Вася Бородин – Алёшечкин сын. Отец умер, а его прозвище «Козырной» осталось за сыном. И сын подтверждал прозвище. Козырял не только своим оторванным яйцом или просяным зерном, но и властью. Жил он тогда рядом с Тоней Маланьиной. Бабка её, слывшая колдуньей, присушила столь перспективного мужа. Председателем избрали однококого. И баб он огуливал уже не мерином, а жеребцом. Будто вся мужская сила пересела в одно оставшееся яйцо. Весёлый председатель был, но веселье скоро закончилось. Вначале Васю Козырного сожгли вместе с его кроликами, а затем неродной сын пробил ему замком ухо, чем и опозорил ещё одну сторону нашего героя, сделав его не только однококим, но и глухим. Глумиться над фронтовиком не положено, но так уж случилось… Маланьину дочь Вася Козырной вынужден был бросить и женился на девушке, которую огулял с карманом пшеницы. Что оставалось делать! Кровь с молоком, а не девка. Рая, Груньина дочь. «Толки пшено – будет каша. Люби Грушу – будет ваша». Одну песню тётя Груня знала, но детей рожала и ума не теряла, хотя и не имела большого.

Однажды Вася Бородин с Конастасом и Лучниным прискочил в дом к моему деду Тимофею Васильевичу с криком и дракой.

– Ну-ка, вставай! Открывай сарай!

Тимофей Васильевич привёз осоки из речки. Косил со мной. Я сидел, дед косил. Народу в селе в ту пору жило много. И вся земля здесь была занята. На огородах на лопату лишнюю прокопаешь – жди скандала. Бились за каждую борозду. Сено косить было негде. Кукурузу на полях пололи – привозили повитель на тачке домой, сушили и складывали на зиму.

Дед был уже в годах. А три молодых быка Конастас, Лучнин и Бородин стащили деда с печки, чтобы насильно отобрать скошенную осоку. Они до того привыкли расправляться с людьми, что гнали деда за плодами собственного труда, как пленного. Мне хотелось ударить их чем-нибудь, но я был слишком мал. Не ударил, а жаль. Может быть, лишил бы Васечку не только яйца, но и глаза. И жил бы он парализованным на одну сторону.

– Иди, старый хрыч! – орал Бородин на деда и толкал его. Хотя дед не был ни старым, ни, тем более, хрычом. Дед был огромным. Он ещё не закончил рассказывать внукам сказку про Лебедя, как тот принёс ребятам подарки. После войны часто питались сказками с такими председателями-коммунистами. Дед к тому времени уже не хотел возглавлять бригаду овощеводов. А Козырному нужны были овощи. Вот он и докопался до осоки.

Осоку увезли, а мне на всю жизнь душу отравили.
Я хотел бросить Бородина в колодец. Да так и не бросил.
А зря. Председатель из него не состоялся. Тогда он занялся торговлей. Киоск у себя в доме открыл. Торговал успешно. Особенно водкой. Спаивал мужиков, подскрыливая:

– Какие вы мужики, коль не пьёте?

И пили. Да так пили, что доход приносили не семье и колхозу, а Васечке Козырному. Богатым стал, а в партии всё состоял до тех пор, пока не застрелил односельчанина. Тот, говорят, бил его после пьянок. Так же влаживал, как и Васечка бил людей за карман зерна или за осоку. «…Какою мерою мерите, такою и вам будут мерить», – говорит Писание. При старости лет аж на девятом десятке посадили Бородина в тюрьму. Но и там не пропал наш герой. Вернулся домой с тележкой костюмов самых разных цветов. Он и в тюрьме по старости в кладовой сидел. Заключённые отдавали ему костюмы за кусочек хлебца да за чай. Куда уж Бородин это собирал! Но в дело пустить не удалось. Умер. Хороший мужик умер. Хоть и коммунист, а страшно предприимчивый. Только вот костюмы зэков остались не при деле. Это ведь не бутылки. Костюмы крестьянин не научился залпом поглощать, как водку. И на фронте Васечка Козырной был, и председателем служил, и в киоске торговал, и в тюрьме сидел, но однако остался жить на свете без потомства. И если бы не его однококость, вполне мог бы иметь детей – и тогда костюмы ушли бы по наследству. Но наследства не было, а племянников брат Раи сдал в детдом после гибели жены. Был и у Козырного брат – Гурий. Офицер. Ходил весь светился, из Москвы приезжая. Коль любил Гурий форму, то костюмы и ему не понадобились. Красавец был. Сын тут у него жил. Тоже красавец. Но сына Гурий не знал, а сам собой любовался. Так что промах получился у Бородина по части коммерции, и не от безграмотности. Грамотные были коммунисты себе в карман. Только чужими руками трудно построить Рай на земле. Надо было бы и самим верить в то, что другим внушаешь. Рая не получилось. И не потому, что его нельзя построить. Рай построить можно, но он обернётся адом, когда на душе у самого лежит иной груз. Тяжёлый груз висел у коммуниста Козырного. Хоть и жил он припеваючи своим трудом, вроде бы. Да всё не то. Спаивать людей не надо. Ведь сам же агитировал строить Рай, а потом и адом доволен стал. Создам, мол, Рай сам себе в киоске. Не вышло Рая и для себя. Это хорошо, потомков не было. Однококим вернулся с фронта, как на смех курам. А то бы пришлось детям хлебнуть его Рая, который расцвел по России маковым цветом. И этой новой богатой жизнью хвастались. А хвастаться не надо. Надо терпеливо делать своё дело, а не самогонку наливать в водочную тару, чтобы деньгу иметь. Деньгу Васечка имел, а совесть потерял, как яйцо на фронте. Но яйцо он потерял за Родину, а вот совесть потерял за собственный Рай на земле. Одним словом, был истинным коммунистом-обманщиком, как все те, кто бросился сегодня строить капитализм в России, забыв, что у них есть наследники. Не все же коммунисты однококие.

Дед мой не был коммунистом, но дело Ленина признавал. Все простые люди, любящие справедливость, признавали дело Ленина. А коммунисты, как нарочно, самым несправедливым образом сгоняли людей в кучу и говорили: «Смотрите. Это для вас мы строим общую кормушку». Но себя они стремились отделить. И отделили. Да так раскололи общество, что склеить невозможно никаким клеем.

Последнее время Василию рай в шалаше был с его Раей. Жена с такими телесами… И детей нет. После смерти мужа она продолжила его дело спаивания. Раиса и собственного брата самогонкой споила, не пожалела. Она всё за бутылочку делала. Кого в тюрьму, кого на тот свет отправила. Добросовестно работала на этом поприще. Хотя и сохранила пчёл, которых водил её Вася, но пчеловодство постепенно отошло на задний план.

Незадолго до смерти Бородина я встретил его, и он подал мне руку. Я ощутил убийцу. Вероятно, мне передалось то, что думал Козырной о себе в конце жизни.

Идею коммунистическую я признаю, но жизнь, практика и вот такие коммунисты уничтожали её. Они сами смеялись над тем, как скучно жить и вариться в общем котле; хозяином этого котла становился коммунист, желающий себе свободы, а остальным – закабаления. Вот эти убогие люди выбивали из души простого человека всё святое по отношению к Богу и Ленину, чтобы человек всегда помнил, что их идеология более живуча и могуча, чем великие идеи тех мыслителей, которые если и могут обитать, то только на небе.

 

Май 1999 г., с. Моршань





УЖИ

 

Долго собиралась семья Володи Семичка уехать в город. Жене хотелось лучше жить. Это понятие расходилось с мужниным. Он любил Родину, то есть село родное, которое поднарочно разрушали специалисты от заветов Ленина. «Завет Ленина» – так колхоз назывался. Деревни, входящие в него, всё объединяли-объединяли, хотели сделать хозяйство хорошим. Вроде, трудно было управлять слишком большим количеством сельских населённых пунктов. Каждый надо начальству посетить. И вот, чтобы не ездить или совсем редко ездить, а то и просто являться как на праздник – со встречей, бутылочкой, балычком, женщиной под бочком, родное село Володи присоединили к соседней деревне. Доуправлялись, что село с церковью (а именно церковь давала право называться селом, без нее поселение – просто деревня) начало разваливаться, а люди стали разбегаться. Стало молодым страшновато жить там. Где взять сливочное масло? Теперь уже не собирают сливки и не пахтают их в пахталке. А чтобы купить, надо ехать в столицу. Где купить колбасы? Опять ехать в Москву. Вот и начала тихонько жена Валентина смущать Володю. В столице и то хорошо, и это тоже. Там колбаса лежит везде, масло сливочное есть, а ты пиво будешь пить на каждом уголке. Некоторые говаривали, что в Москве легче мужа обучить порядку. Пить будет или драться – заявить проще, на пятнадцать суток посадить можно. Если раньше барин посылал в столицу детей учиться, то теперь туда стремились, чтобы попроще, без забот, прожить. И не только простых людей в этом беда. Я не критик, чтобы описывать, кто виноват в том, что не выполняются обязанности по обеспечению сельского населения всем необходимым. В конце концов, не для этого приходят к власти. Разве можно обеспечить всех и всем! В одном сельском районе невозможно полностью наладить обслуживание людей. Да какой там район! Одну столицу не прокормишь, а тут ещё деревни. «Деревни, деревни, деревни с погостами, как будто на них вся Россия сошлась…», – писал Константин Симонов. Теперь уже многих поселений нет. Ледовый материк снёс их с лица земли. Нет теперь курных и некурных изб. Не появились ещё тут и бани по-белому. Но, стремясь в Москву и Петербург, интересовались ли крестьяне культурой этих городов? Если спросить их: «Знаете ли вы, что такое Третьяковская галерея?», то многие ответят: «А какой это магазин – гастроном или универмаг?» Не интересовала таких переселенцев, конечно, древняя Сергия Радонежского Лавра. Центр христианства, благородства и монашеского патриотизма.

– А, это опять колокольни звонят, молитвы служат! Мы атеисты. Раз хлеб есть, сало купили, вино на столе, про коммунизм не слышно и не видно, а на том свете не известно, что будет, то поживём здесь, как душе угодно.

 Жили колхозники, разумеется, не как душе хотелось. Работали подневольно. Не очень хотелось горб гнуть, но куда денешься! Хоть за кусок, который можно купить, а то и этого негде взять.

Володю, о котором мы повели речь, звали то «Сёмочкин», то «Семичок» – он был сын Семёна. Ещё и роста маленького – потому и Семик. Но стоил он целый золотник. Был прилежным русским мужиком, не шибко наделённым силёнкой. Да она ему и не понадобилась особенно. Володя играл на русской гармони хромке. Был первым человеком на селе. За ним вначале жена гналась, а потом поняла, что из него всё взято, выжато и выжито, стала попирать его и помыкать им. Семичок жался к матери, но и от жены не отрывался. Одним словом, мучился в преддверии неожиданностей, но розовый сон о том, что в Москве нет домов из камня и крыш соломенных, несколько ободрял его. Потом, и пиво увлекало доступностью. Купить там можно что угодно, а деньги колхозникам стали платить – раньше ведь только трудодни ставили. Работай, налегай на рычаги трактора. Грамотёшка у Семичка не слишком большая имелась, чтобы роскошь давать душе и не углубляться в знания наук или искусств. Так, кино смотрел, чтобы не размышлять, а понять кое-что из нашей жизни он мог. Плохое и хорошее тоже.

Володя Сёмочкин был русый с кудрявым завивом волос, с приплюснутым лицом и голубыми добрыми глазами. Натура увлечённая и по-своему даровитая. Он рано научился играть на балалайке, потом штурмом взял хромку и дошёл до баяна, но остановился на тех произведениях, которые усвоил душой с детства. Как-то рано у него появилось стремление к регентству, то есть из него мог бы выйти хороший псаломщик или руководитель хора в церкви, но это высмеивалось – непочётно, да и жена как посмотрит. Ведь она закончила семь классов, восьмой – коридор. В детстве Семичок был псаломщиком. Ребята играли в церковь. Роль попа исполнял молодой и добродушный парнишка. Весьма драчливый, но при деле. Почему-то именно он и был попом. Церковь оборудовали в сарае, и там проводили службу. Взрослые шли в настоящий храм, а ребята – здесь. Надо сказать, что их служба имела успех. К ним стекалась молодежь. Обряд соблюдался. Повзрослев, Поп оставил любовь к отправлению столь крепкого русского традиционного обряда, понял и ощутил глубину культуры, силу и назначение церкви – столь заманчивого и не совсем понятного социального института. Поп теперь ходил в разные храмы в качестве гостя и уважительно смотрел на достойных священников и христиан. Он так же уважительно относился и к добросовестным коммунистам, но их так редко выделишь из шулеров, что среди попов можно менее погрешимых найти. И это ничуть не странно. В его родном селе имелось несколько коммунистов. Кто же они были? Один, как отзывались о нём, пил до опупения и отстаивал идею бутылки. Когда давал лошадь (а он был бригадиром), то обязательно снимал взятку спиртным. Никто не мог дозвониться наверх и пожаловаться на него. «А ну их всех! – говорили мужики. – Они все там такие, и жаловаться некому». Трудно сказать, были ли все начальники такими, но что были именно такие – это точно. Вот эти коммунисты заправляли колхозом, им была вера, у них была власть и жили они по тем временам всласть. Всё за казённый счёт. Это, прямо скажем, паны. Что уж говорить о коммунистах выше! В деревне своё – сеялки, веялки, кузница, телеги, сани, мельницы и церковь. Лошадей было много. Сейчас мало что осталось. Кузницы – одно названье, а у кузнецов хоть и это отними. Раньше Мясцов славился на всю округу. Золотые руки и голова – Дом Советов. Что ни сделает – красота и благодать. Сеялки, веялки, сани, телеги и бестарки. Теперь – автомобили, тракторы и агрегаты комбайнов. Техника росла, а деревня рушилась. Каким образом? Там, в верхах, пускали идеи, что прямо из министерства через телевизор будут управлять тракторами на полях и люди совсем не нужны будут, а потому их, пока не поздно, следует сгонять в города. Для видимости говорили, что надо пропагандировать село и сельскую работу, прививать любовь к земле. Даже партийные документы на сей счёт появлялись, в речах отмечалось. Но одного не было – душевного отношения, тепла истинного к деревне, и она рушилась – малая и большая. А ведь село, в котором жил Володя, было когда-то большим. В нём не только церковь жила, но и больница действовала, ветучасток работал, ветрогоны, медогоны и мельницы. А главное, имелось всё необходимое, чтобы самих себя обеспечивать. Постепенно люди разбегались, уезжали специалисты, утрачивая интерес к делу и земле. Кто-то и приобретал его. Особенно модно и доступно было получить права водителя. А ведь прежде каждый населённый пункт, даже самый малый, корнями вживался в землю и обрастал с самых древних времён мастерами, которые дело своё передавали по наследству. Так что искусство узора умельцев не терялось. Любовь мастеров к земле связана была со стремлением к делу и с родством.

…Так и утянула жена Володю Семичка в центр. Уехала семья в Подмосковье. Сестра Вали там жила. Валя стала трудиться дояркой, Володя – механизатором. Оба скучали, жаловались, что тяжело работать. Были недовольны, что оставили родину. Плакали. Тут Валя убирала школу, ходила вольной птицей. Была нужным и уважаемым человеком. И муж в почёте был. Как ни говорите, а здесь родился. В деревне ведь знают и ценят тебя по роду твоему – по отцу, по матери, по дедам твоим и прадедам. И тобой дорожат как односельчанином, близким человеком. Здесь ведь все друг другу родня. Про новые места Валя и Володя говорили: «Там все чужие».

В народе «ужами» называют тех, кто бросает свои дома, бросает родные места, эти люди, словно до смерти испугавшись кого-то, быстро расползаются в разные стороны с нагретого места, навсегда исчезая в зарослях городских улиц.



МОСКВИЧКА НУРА

 

Из нашей деревни в Москву сквозанула Нура, или Нюра. Ей что «Барыню» играй, что «Цыганочку» – она одну дробь выбивает. Как говорится, и социализм хорош и при капитализме поживиться можно. Ну а что за вопросы? Пять классов образования. Московские помещики вершат перевороты и провоцируют людей, а Нуры самогон варят и лямку тянут.

На вопрос «Как там, в Москве?» (имеется в виду: может, власть меняется?) Нура показывает указательный палец вверх. А на вопрос «Антисоветчики приходят?» отвечает: «Всё хорошо, всё прекрасно! И бороться не с кем».

Так-то вот, почтенные мои сограждане, без борьбы сдаёмся и сами не понимаем, в лапы кому… А кому же всё-таки? Не самогонщикам же московским, съехавшимся из провинции? Нет. Тем, кто золото спас от Октябрьской ещё революции, кто денег кучу имеет.

 Нура «Цыганку» пляшет – дым идёт, под «Барыню» по-старому бредёт, а говорит, что в новый век стремится. Ни ритма, ни мелодии Нюра не постигла, как большинство не отличило капиталистического от социалистического. По-прежнему верили, хотя танцевали уже после «Цыганки» с главным цыганом, теперь уж «Барыню» – с разными партнёрами.

Пойди поговори с Нурой – прикроется в метро газеткой смиренно; но приедет в деревню на блины к бабушке – попробуй возьми: бородавку закрасит, брови подмалюет, губу раскинет в масляной краске, а со щеки у неё пудра торчит, словно мука. О, чёрт бы её побрал!

– Как скушно у вас! Тут ни школ толковых, ни больниц, ни дорог… У нас, в Москве, всё чистится и гладится.

Только хлеб не родится у них там, в Москве. Хороша столица, да любит богатых. А бедным там, что рабам: хорош раб, если положение понимает, а если всё на пальце захрясло, как сливочное масло, – тогда кричи «караул» и меняй фуражку козырьком туда-сюда. Ну и времечко!

Не думайте, что Нура – дура. Простая деревенская баба с долей сельской смекалки, но в какие дебри столичные влезла! Глаза серые удивлённые на каждый эффект политики. Только дробь ногами одна и кренделя руками – что под «Барыню», что под «Цыганочку».

Лидеры едут под стену Кремлёвскую. Жизнь корёжится и лезет по швам, не зная куда. А наша русская баба с редкой светлой каймой волос так же спокойно гонит самогон при всех правлениях и режимах. Ей-то что! Не отобрали кусок хлеба да аппарат на выделку сивухи – вот и всё. Дети растут. Школа ещё советская. Порядки американские, а танец – цыганский вперемешку с «Барыней». Только Нура журчит и палец вверх поднимает на всякий вопрос о жизни. Что человеку – сыт да пьян, да нос в табаке, и хоть не вволю сейчас курильного, зато дурильного хватает, несмотря на запреты и вечные секреты, которые никому не надо открывать. Разве только Нура живёт не в ведении. Ей-то что! Чтоб на корм было и выпить, а музыка пусть меняется, лишь бы дробь оставалась рук или ног! Бог с вами! Это не важно. Какое ей дело до этого музыкального бала! Ей самой до себя, а тут с вопросами о жизни, музыке какой-то.

Улыбнётся местный гармонист Семичок в меха гармоньи, засверкает в его глазах туман хитрючий, и наведавшаяся из столицы Нура снова пойдёт выдавать дробь с выходом «та-та-та-та» и перехлёстом с «Цыганки» на «Барыню» и обратно…

 

3 сентября 1991 г., село Моршань



МАША С АВТОЛАВКИ

 

Политиком Маша была случайным. Всего лишь продавец. Но она хорошо знала, на кого из покупателей можно надавить, а кому политикой угодить.

– Ты как к Ельцину относишься? – спросила меня Маша, подъехав в очередной раз к нашему старенькому дому, построенному еще моим дедом.

Около машины, на которой развозят продукты по селам, стоял водитель. Очередной. Они сошлись с Машей, у них много общего.

В советское время и особенно за его пределами, в период перестройки и реформ, со скромностью в торговле покончили, но наглеть открыто всё одно было трудно, тогда в этой сфере выработался профессиональный способ ловкачества, методика уводить мысли покупателя в сторону, а затем вести свой подсчет и в то же время убеждать человека, что продавец лишней копейки не возьмет. Итак, Маша приехала узнать о Ельцине.

– Как президент, как жизнь?

– Да я его не выбирал.

Когда-то Маша возбуждала восторг своей красотой. Маша и сейчас не только знала, но и верила, что она еще кое-что. Но осталось действительно кое-что, если не считать старческих морщин на лице, к которому никак не ложились крепкие молодые ее волосы. Маша не опустилась до самого конца. Она не пьет. И если что-то имеет, то на трезвую голову по бизнесу. Раньше Маша отвлекала покупателей ножками, глазами, обаянием, обворожительностью и игрой. Но теперь пластинка сменилась на украдчивость и ловкость мошенничества, с помощью которых обворовывают не какой-то банк или частную лавочку, а бедного покупателя с большим количеством детей.

– Так как же президент?

– Я его не выбирал, и я его не знаю.

– Но он погляди, что делает!

Водитель осматривал меня, как картинку, с ног до головы.

– Знаешь, то, что происходит в государстве, напоминает обращение членов моей семьи ко мне. А что такое государство? Это большая семья. Так вот, на один день я заболел, и сразу у детей появились решения. Привязали барану шарф на шею. Утром мы проснулись, вышли на улицу, а он дохлый лежит. Барана в пятьдесят килограммов увезли в овраг. Они со мной не посоветовались. Но сегодня стали просить сделать и цепь, и доску для стирки, и прицепку. Всё, всё, всё. Они советовались со мной и просили. «Но почему же вы меня раньше не просили, когда завязывали барану шарф?» – говорил я детям. Вот ведь как получается. С бараном в семье случившееся и с президентом в государстве имеет общие черты. Как за делом, как по нужде – так обращаются ко мне: «Сделай! Помоги!» Как безобразия необдуманные творить – то это мы сами.

– А где ты родился? – спросила Маша.

– В Красивке. Сюда, в Моршань, дед нас привез. Двадцать лет я в Сибири прожил.

– Лучше б ты был там, в Сибири! Там, видишь, что!

– Вижу. Сибирь не шутит. От фашистов Москву освободили. Освободят и от этих.

– Дай бог! Хорошо бы! Тебя зря там нет.

– Я и тут кое-что сделал. А развитие дел таково, что оно выдвинуло не того, кто достоин. Меня не спрашивали, когда избирали президента. Я за него не голосовал. А теперь, когда страна задушена, – теперь просят меня принять участие в политике. Но я не буду ею заниматься. У моих детей нет дома. Рохлина убила мужа за политику, и в чем-то права. Нечего политикой заниматься, коли дома беда.

– Ну да, у них же ребенок больной.

– Это одному хорошо: в кусту поспал – и пошел политикой займаться. А я не могу.

– Чего у тебя с домом?

– Обмазываем стены.

– С кем?

– С детьми.

– Они у него молодцы! – обращается Маша к шоферу. – Работают. Всё делают, – Маша знала, что покупателя при любой возможности надо похвалить.

– Верх вон у нового дома поправил по центрам с сальниковскими мужиками за четыре часа.

– Колбасу возьмете? – за разговором Маша не забывала о деле.

– Нет. Зарежем овцу.

– Наверное, ругал хозяйку за барана?

– Упрекал. Поздно ругать, да и не самая страшная это трагедия. Люди гибнут.

– Вот и оно-то, – заметила Маша.

Водитель высокомерно, по-жениховски оглядывался.

– Смотри, чтобы бык машину не перевернул, – сказал я ему.

– А что?

Для наезжающих в деревню домашние животные – это забава. Норовят показать ласку, погладить. Невдалеке пасется бык, с ним надо быть особенно осторожным.

– Он такой, настоящий, как мужик: не тронь – не тронет, а коснешься – убьет.

– Смотри, тебя убьет! – сердито ответил шофер.

Мы с Машей стали говорить о кормилицах, о быках, спорили о весе барана. Потом Маша опять перешла на политику.

– Видишь, какое положение в стране!

– Вижу.

– Шахтеры в Москву приехали. Ну хоть кто-нибудь наверху есть стоящий?

– Да какое там! У них там всё прошунтировано.

– Вот именно. Они теперь потеряли ощущение добра, – заметила Маша. – Вон землю хотят продавать.

– Ваше дело. А я ни госсобственность, ни землю не продам. Это имущество детей. Разве нет у вас детей? – обратился я и к продавщице и к водителю.

– Вот и оно-то, – сказала Маша.

– Продадите землю – значит продадите собственность своих детей.

Хозяйка взяла хлеб, крендели и ушла. Я не считал денег и смотрел в глубь разговора, который, как мне казалось, представлял интерес, и далеко не только политический. Я работал, строил дом, поэтому ехать с шахтерами захватывать власть мне было не с руки. Шахтеры приехали в столицу брать власть для себя. Им интересно попробовать себя за пределами работы углекопов. Им хочется глубже покопаться в экономике и политике. Дело их.

В тот момент, когда хозяйка брала продукты, а хозяин говорил, Маша вела свой счет политическим играм. Ей самой и тому, кто ее возил, нужны были деньги.



ЧЕЛОВЕК –

ЭТО СВЯТОСТЬ САМА,

ЕСЛИ В НЁМ

ЧЕЛОВЕК ОСТАЁТСЯ

 

 

УСЕРДНЫЙ ТИХОН

 


1

 

Тихон Родионыч Ярцов с молодости и до самой старости тяготел к церкви. Верил ли он толком и во что верил, никто, конечно, точно не знал да знать и не мог, один бог ведал; но люди видели, что всю свою силу Тихон посвятил церкви, и потому принимали его за самого преданного христианской вере человека. Все обрядовые праздники готовил он. Ставил свечи на подсвечники, подливал масло в лампады, расставлял разные приборы, носил просвирки, звонил на колокольне и даже пытался петь на крыльцах, но со слухом было плоховато, поэтому он бегал и бегал по церкви, слушая указы священника и псаломщика, между которыми служил посредником. Много сменилось священников и псаломщиков, еще больше сменилось членов двадцатки и певчих хора, но постоянно преданным церкви оставался Тихон. Передряги светской жизни прихожан как бы и не касались его.

Ярцов был низкого роста, весьма сухопар. Волосы темные блестели, смазанные лампадным маслом. У него были длинные сухие руки, длинный, но аккуратно поднятый нос. Глаза светились азартом и горели той энергией, которая двигала всем его существом. Был у Тихона Родионыча свой маленький дом, но когда-то он жил вместе с сестрой и ее мужем Василием Максимычем, который занимался вышивальным рукоделием на дереве. Вроде бы, столяр, но особый. Если у зятя вся природная мощь, весь запал уходили на создание деревянных изделий, то Тихон неугомонно нёс своё содержание услужению церкви. Это были не столько крест и труд, сколько было особое состояние души русского человека, оставшееся в нем от дореволюционного времени. Ярцова в округе понимали, принимали и поддерживали, никто и не позволил бы себе глумиться над столь уважаемым человеком, прослывшим почти юродивым. Здоровые люди не так ревностно служили в храме, как Тихон. Они пели, молились богу, но жили семьей, селом, колхозными делами. Тихон жил всей своей сутью только церковью. И никакие гонения его не касались. Всех могли взять, всех могли угнетать, но Ярцова бог миловал.

Василий Максимыч удивлял округу разными санями и телегами и своим буланым в яблоках жеребцом, летавшим с такой скоростью, что уступить мог только Тихону. Естественно, автор преувеличивает, но знает, сколько километров измерял Ярцов, с зари примчавшись в церковь и подготовив ее к службе. Тихона прилюдно невозможно было удержать и говорил он на скаку, на лету. Гордился тем, что его никто не тревожит, не отнимает единственной радости – служить храму и богу. Судите человека или не судите, но Ярцов делал своё дело. И церковь в самые тревожные времена, подобно кораблю, двигалась в своём благородном направлении созидания души человеческой.

Что там говорить об усердии Тихона! Он словно на крыльях летал по божьему храму, удивляя людей и привлекая их. С каким вдохновением Ярцов входил в алтарь, расправляя свою щуплую грудь под синей толстовкой, подпоясанной кушаком! В глазах горели восторг, преданность и умиление. Но когда этот человек шел по селу, то был жалок, чрезмерно застенчив и тих, оттого и пошло «Тихон». С семьей ему не повезло, зато повезло с вниманием и пониманием. Прихожане церкви Покрова Пресвятой Богородицы называли Ярцова уважительно по имени-отчеству:

– Поставь вот свечку у алтаря, Тихон Родионыч.

 Он брал свечу с большим теплом, а ставил в подсвечник – будто укладывал в постель больную мать.

– Тихон, кадило! – коротко требовал поп Серафим.

– Щас, – Ярцов поднимал вверх палец, исчезал в нужном направлении, и кадило с запахом ладана уже раскачивалось и разносило благовоние, дышало синим дымком и, как молоток на отбойнице, звучало в руках священника, который, разбрасывая полы ризы, двигался вокруг иконостасного строения, икон и прихожан, чтобы вместе с дымом вознеслись в небо молитвы людей. А Ярцов уже мчался в другой конец. Он знал весь технологический процесс церковный и помогал вести его предельно аккуратно.

Тихон сумел угодить многим попам, рассуждая: «В церкви священник хозяин, а моё дело – сторона, знай делай его». Он не вникал в политику церковных распрей, удивлялся, что другие вмешиваются, навязывают свою волю, настырничают вместо того, чтобы честно служить и беззаветно выполнять волю Господню. Этот щуплый длиннолицый человек знал все службы почти наизусть, знал про каждый праздник, когда подать кадило, вовремя разжигал его, тщательно следил за облачением священников, чистил подсвечники, бережно брал и потом укладывал на место церковные книги, любил упоённо рассказывать о церковных делах.

Случайные в храме люди спрашивали: что этот чудак мечется здесь, как шальной? Они не знали Тихона, а тот не старался выслужиться – такой науки у него в голове не было; для Тихона важно было только, чтобы во время службы всё шло хорошо. Его часто и разные священники ругали на всю церковь. Ярцов только убыстрял шаг до бега и никогда не пререкался, не объяснял, что не успел, не смог: он должен везде успевать, везде быть хозяином по части быта. Ему даже платили по разным должностным единицам – то как звонарю, то как сторожу, всегда находилась должность, за которую он получал деньги. Но никто ему не платил за то, что он вёл храмовое хозяйство. Тихон, конечно, не покупал кагора, свечей – денег ему не доверяли, хотя каждый знал, что это самый честный человек и совесть не позволит ему взять церковную копейку, в то время как в храме не только делили деньги, но и воровали. Тихон довольствовался подачками и тем, что даст священник из остатков.

Кроме церковных дел, Ярцов ничего не умел. Знал, что трава растет, лошадь ржет, но не более. Он даже запрягать не умел. Ни к какому рукоделию не тяготел.

 – Как же Пасху справили, Тихон Родионыч? – спросил я у него однажды.

 – Страстная неделя была хлопотная. Из церкви не вылазил. Охетали всё внутри, как хороший хозяин в доме. Нарядили плащаницу.

– Хор-то, хор как?

– Разбойников шибко пели. Артёмыч с Аким Иванычем какие были! Молодость напала на них.

– А как там Васенька?

– Какой?

– Псалощник-то, гнусавил?

– Ничего. Хорошо руками махал. Машет, машет так.
В лад даже получалось.

– Поп ничего?

– Чего ж ему! Три ведра святой воды на паски истратил. Светил шибко свежо. Брызгает, брызгает… Яиц горы набрал.

– Тебе-то подкинули?

– Не обижают.

– Денег-то, денег, наверное…

– И на церковь хватит.

2

 

По деревне шел очень старый человек, шел тихо-тихо, согнувшись. Тыкал палкой в землю – видать, искал твердые участки, но с трудом находил их после сильного дождя.

Я узнал Тихона Ярцова и стал смотреть в его сторону. Вспомнился Родионыч, брат Тихона, который подарил мне когда-то Библию и просил не надругиваться над ней, беречь, переплести; я отдал переплётчику, но тот несколько изуродовал саму книгу, не сохранив ее первоначального вида. Степан Родионович всю жизнь работал в колхозе. Он умел делать всё от шорных работ до сапожных. Шил хомуты, подсевал семена. Это был коренастый старик с крепко сидящей тяжелой лысой головой. Грамотишка обошла его, но ума хватало делать работу с душой. В Бога он не верил, в черта – тоже. Но раз его напугала русалка: соседская обнаженная баба выпрыгнула из кустов. Родионыч был всегда спокоен и умел шутить, но не терпел нахалов, пьяниц и бил их либо палкой, либо бадиком. Потому, косо оглядываясь, проходили мимо его дома редкие безобразники.

Тихон Ярцов приближался, а я смотрел и смотрел на человека, которого земля так сильно теперь тянула к себе, что он уже не мог свободно вздохнуть и поднять голову уверенно и гордо, как это делал раньше.

Я сидел на дровах у нашего соседа Николая. Николай пилил.

– Что, Тихон Родионыч уже не ходит быстро по церкви? – кивнул я в сторону проходившего.

– Силов нет.

– К кому он идет?

– Видать, к Ване. Тихон Родионыч часто ходит к нему.

– Что общего у них? – удивился я.

– Ничего, – твердо ответил Николай и посмотрел на меня внимательно, с хитринкой, исподлобья. – Дом хочет купить – вот и ходит. Его тут самая Санечка, которая запирается на пятнадцать замков, чуть не удушила в сторожке.

– За что?

– За деньги.

– И много было у него?

– Тыща восьмьсот.

– И что же?

Николай бросил пилить, поставил пилу у стены, поглядывая то на меня, то на дом Санечки, и стал рассказывать, как Тихон топил сторожку и уснул, а Санечка зашла, закрыла задвижки, начала кричать «Горим!», а сама тем временем выхватила деньги.

– Она бы могла и без того уйти, зачем же ей кричать было, если деньги взяла? Ведь на нее и подумали бы всё равно.

– Так получилось, что позвала, а Тихон кинулся – денег тю-тю.

– Оттого она недоверчивая, что сама себе не доверяет.

– Вот и вот-то. Она своему Дельцу-то не доверяет, племяннику. Путёвки ему выписывает на выход из дома.
А если Делец самостоятельность проявит, выйдет, то она кричит на всю деревню: «Коля, вернись, кому сказала!»

Я улыбнулся и попросил:

– Сходим посидим к дому Ивана! – Там разговаривал Тихон Родионыч.

– Ну его! Я так до вечера не испилю.

– Чего один-то пилишь?

– А с кем же?

– Позвал бы кого.

– Ну их!

– Пойдём…

– Ну его! Тебе сейчас делов нет – иди поговори со старым человеком, а я ветёлок парочку расправлю, – Николай хотел сказать «распилю», но решил сострить.

Я пошел к дому тети Груни Егориной, где судачил Ярцов.

– Залило… Никому… Текёт, – бормотал он малосвязные речи и плакал. Всю жизнь отдал церкви, и вот теперь, истрепанный душой, телом и одеждой, он проживал в маленьком домишке, который собирался подремонтировать от дождя и на зиму.

Тихон Родионыч был в сером костюме, в такого же цвета фуражке, в простеньких брюках и сапогах. Всё было просто у этого человека, как и одежда его, и только старость навалилась на него тяжелым грузом. Теперь знакомые, далекие родные, да и церковники, хотели скорее избавиться от такой обузы, потому что это уже был не тот Ярцов, который вёл хозяйскую часть в церкви. Стал Тихон Родионыч стар, тяжёл, и облаком упали на него невзгоды, а он, растерянный, обращался за помощью, но никто так же безропотно и безденежно не бежал к нему в дом, как он бежал когда-то в алтарь или в сторожку к попам. Кое-кто и жалел его, но эта жалость скорее была похожа на соболезнование.

Свежий, чистый, всегда аккуратно выбритый и причесанный холостяк и непоседа, отдавший целую жизнь делу отделенной от государства церкви, теперь потихоньку умирал вместе с верующими старушками. Ярцов не жил, а существовал, мучаясь и стыдясь брать кусок хлеба в храме. Сейчас Тихон уже не работает там, на передовой позиции службы; новый священник не знает его преданности и деяний и снисходительно дарит ему что-нибудь, если кто-то замолвит слово о былом усердии и расторопности церковного служаки. Старушки любят Ярцова больше, чем даже попов, за верность церковному делу, но положение изменить не могут, это не в их силах.

– Я с тобой теперь по делу, – Тихон хотел сказать, что договориться пришел, но забыл.

Ваня только что прибыл из соседней саратовской деревни Сиротки. Он отдал два плаща дочери и выжидательно посматривал на Тихона Родионыча.

– Крыша залила, полторы кружки набежало. Накрыть надо, – продолжал Ярцов. Набежало, наверно, и корыто, и бак, потому что уж очень старая изба была у него. Глаза Тихона, красные, воспаленные, накрапывали на зеленоватые щеки слезой. Выбрит Ярцов был тщательно, и только на шее висел забытый, а вернее, не увиденный им клок.

Во дворе были все женщины Егориных – мать Ивана тетя Груня, ее дочь Маня и внучка Галя.

– Хлеб-то есть у тебя, дядя Тихон? – поинтересовалась Маня.

– Откуда есть, спрашиваешь? – Ярцов уже плохо слышал.

– Дома у тебя хлеб есть? – повторила громче Маня.

– Дали. Вчера. Кусочек хлеба есть, – стал как будто извиняться Ярцов. – Я скажу, если дали. Вот третьего дня яблоки дали. Я скажу. Я плохого – никому. Нет, нет…

– Дай ему хлебца, – сказала тетя Груня внучке, поняв отговорки старого человека.

Галя косо бросила взгляд на Тихона и скоро вынесла горбушку:

– Вчера спекли, свежий.

– Спасибо, спасибо, – кланялся Тихон, закладывая кусок хлеба за пазуху.

– Яйца есть? – опять жалела дедушку сестра Ивана.

– Чаво, чаво спрашиваешь?

– Яйца, говорю, есть?

– Есть. Целых девятнадцать и кусочек хлеба. Яйца есть.

Внучка крутилась:

– Пусть идет отсюда, – бросила она и повела языком по-собачьи.

– Ему к председателю надо, – заметила тетя Груня, обращаясь к сыну и дочери. – Старый человек, а помощи нет.

Тихон Родионыч, не работавший в колхозе, знал, что не может уповать на председателя, и всё старался уговорить Ивана:

– Ты крыл, Ваня, мне уж. Он крыл, Маня, мне уж. Тогда ручьем… – Ярцов хотел сказать «текло», но не досказал. Язык его вылез, и он промолвил вяло: Теперь ведром льет. Разь, Ваня, я когда-нибудь тя обижал? Ваня, обижен не будешь! Вот при матери говорю. Целую десятку дам. Вот такую дам, – и он показал на палке.

– И ты такой будешь, – бросила сестра брату. – Родных нет у него. – К тому времени единственный брат Тихона Степан Родионыч умер, не оставив потомства.

Мане стало стыдновато брать десятку с Ярцова, и она попросила:

– Дядя Тихон, на бутылочку дашь – и хватит.

– Там, Вань, немножко. Я тебе буду прицаплять, а ты поднимешь. На крючок задену корыто и подадим. А ты наверх полезешь.

Тетя Груня, жалея сына, сказала:

– Ты бы, Тихон Родионыч, наверх сам полез!

Но дочь Маня вступилась:

– Куда ж такой старый полезет?

– Я тебе, Вань, накладу, а ты полезешь. Не обижу, – Ярцов выражал готовность помогать во всём.

– Вино-то есть? – прервал своё молчание Иван.

– Вина нет. Это я тебе сразу скажу. Дам денег. Тут и мать хоть. Десятку дам. Не обижу…

Вместе с церковью, отделенной от государства, хирела и деревня, объединенная с другой в более обширный колхоз. Деревня благородно давала государству хлеб, масло, мясо, тянулась, подобно Ярцову, из последних сил, старалась, надеясь, что и её когда-нибудь поймут, будут гнать деньги не на ЦСУ и ВАСХНИЛы, не на олимпиады и дачи с санаториями, а станут строить деревни, где труд и отдых будут идти рука об руку. Людям села надоело трудиться без денег, они видели, что приезжим наемным работникам платили за два месяца больше, чем сельчанам за год; им становилось обидно, и молодые убегали, а старые постепенно уходили из жизни. Умирала деревня, умирало прошлое, расцветали города, испаряя асфальтовую гарь. Там усердно долбали и переделывали асфальт, а в сёлах машины выбивались из сил на ухабах.

 Церковь не беспокоилась о Ярцове. Кто-то не беспокоился о деревне. И они доживали свои дни, как родные братья. Когда высохнет Ярцов и когда высохнет до конца деревня, никто не знал, но чувствовали, что это произойдет… Может, нашлась бы добрая душа, помогла бы от щедрости Тихону Родионычу, но могла бы найтись добрая душа и для целого села, однако не доходили руки, хотя и о том, и о другом было и есть кому позаботиться…








ТЁТЯ МАНЯ

 

Моя соседка тётя Маня, по отцу Егорина, встретилась мне открытая, ясная, чистая, словно мужчина, только что побрившийся после неотложных и тяжёлых крестьянских дел и забот, среди которых ему было не до себя. Распахнутая на морозе грудь свидетельствовала о её силе. Впервые она, так и не вышедшая замуж и не родившая детей, смотрела на моих дочек с восхищением.

– Какие удивительные сапоги! Какие хорошие! – говорила об обуви, а испытывала чувства к детям. Я видел, как просыпалось в ней угасшее предназначение женщины и матери.

Простые рваные резиновые чёрные сапоги, чёрная плисовая старая поддёвка, голубая выношенная юбка с кофтой, выношенный платок – она была прекрасна и торжественна в этом наряде. Бережно рассказывала о своей молоденькой племяннице Гале, муж которой, дожидаясь суда, сидит сейчас в тюрьме за убийство. Галя совсем недавно вышла замуж в соседнее село. Теперь тётя Маня забрала беременную племянницу домой.

– Рано ушла Галя из семьи, до суда, – сказал я.

– Да чего там жить? На суд пойдёт. Будет говорить, – ответила она. – Как там Валерка? – спросила о зяте, потому что я ездил к брату Василию, который тоже попал в уголовный переплёт и тоже сидит в той тюрьме, где находится Валера. Тётя Маня с теплотой спрашивала о муже племянницы – видно было, что искренне. – Мать Валеркина мучается, всё просит узнать о сыне. А самой ей ездить – только нервничать.

У нас с соседкой были натянутые отношения. Она не разумела моей жизни, но и я, наверное, не до конца постиг её жизнь. Этот разговор снял чувство неприязни, ибо я ощущал внимание к себе, к людям. Я сказал, что племяннице трудно переживать трагедию мужа. Ведь и мать её погибла, когда Галя была ещё маленькой. Девочка росла с отцом и его сестрой, но без матери. Тётя Маня промолчала, заметив лишь:

– Вот и да-то.

И снова – интерес к моим девочкам. Впервые я видел, что она вовсе и не против детей. Не хочет, чтобы племянница делала аборт, а забрала её домой, чтобы сохранить ребёнка. Через понимание моих дочерей, ощущение к ним, она как бы видела будущих детей племянницы.

– А чего она там будет! Пусть тут дома.

И я с ней соглашался. Видимо, какая-то другая причина заставила прийти к такому выводу.

– Люди будут говорить, – пытался я подготовить тётю Маню к предстоящим трудностям.

– О, Юра, они пошли говорить, эти люди! На них обращать внимание – себя забыть. Нет, пусть тут.

– Суд над Валерой будет открытым. Я пойду.

– Да чего там! Посторонним не дадут сказать. А я думала, Валерка что-нибудь через тебя прислал…

Я старался рассказывать ей такие истории из жизни, которые показывали бы сердечное отношение к тем, кто в крайних ситуациях в чужом селе полно проявил свой характер. Сейчас дело приобретало совсем другой оборот. Всё село, в котором Валера зарезал молодого парня, настроено против него и требует высшей меры наказания, подав об этом даже письменное прошение наверх. Зачем Валера поехал туда за двадцать километров? Зачем зашёл в клуб? Мой брат не допустил бы убийства, выбил бы нож. И парня не тронули бы ни при каких обстоятельствах. «Валерка, наверно, как отмахивался – так неожиданно и ударил парня прямо в сердце. Обычное дело – деревня на деревню. Но опять с сыном бригадира беда случилась. Одному сыну ногу ампутировали, другой вот погиб – молодой совсем, студент. Опять. Люди затеют смуту, натравят, потом сами драпать, а невиновные расплачиваются», – додумывал я неизведанную судьбу.

Тётя Маня сказала:

– Говорят, били Валерку в Николино и там, в милиции в Инжавино, тоже били.

– Да поглядят, что ли! Убил всё-таки. Васька вон пишет, а тот – нет.

– О! Васька… У него ходов много. Умеет. А тот – нет, – все знают, что брат мой не первый раз за решёткой.

– Валерка в особом изоляторе, где нет возможности писать. Поедешь, тётя Маня, к его матери?

– Завтра.

Мария Егоровна старше меня, но я обращаюсь к ней на «ты» по русскому обычаю. «Вы» у меня – для официальных лиц и для чужих людей. Тётя Маня – односельчанка, а значит, близкий человек, родной.

– Твоя сестра думала, что ты с Галей сразу к Валере поедешь.

– Чего ж я сразу? Он нас не слушал, а я сейчас понесусь! Пусть посидит, узнает.

Тётя Маня имела свой взгляд, который не хотела высказывать. Валера пил, пьяный ездил везде, обижал племянницу. Это было возражение тёти Мани. Она соглашалась со мной и возражала мне.

                                                                                                                                      



БАБУШКА

 

Странно, но факт: когда я появился на свет божий, бабушке было уже шестьдесят лет, но знал я её будто молодой. Если кому-то из близких людей я и обязан формированием характера и вниманием, то прежде всего бабушке, а затем – дедушке. Я любил их с самого детства. Мне повезло. Я имел возможность блуждать в открытом пространстве жизни, имея рядом добрых людей и хороших друзей, с которыми сначала играл, потом дружил, а самое главное – которыми восхищался. Восхищался, когда бабушка пела церковные песни, например, «Гора Афон, гора святая, Не видно мне твоих высот И твоего земного рая…». Она умела петь и светские песни. Она не просто умела. Она обладала музыкальным слухом, чувством, голосом. Мы, все внуки, кто уже тогда появился на свет, любили слушать её пение. Я, сестрёнка Аля и Толя старший. Толя был чуть больше меня. Старше на семь лет. Он раньше отошёл от бабушки. А я с ней был почти неразлучен. И если бабушка уходила из дома по каким-то причинам, то мне бывало тягостно, я переживал и ждал её больше всех, хотя ждали её все. Она уходила к Князьковым редко, но метко. И могла целую неделю быть вместе со своим братом, вечерами на печке вспоминая детство, молодость, свою жизнь и жизнь своей матери. Её мать имела несколько мужей, и из-за этого бабушка считала её несчастным человеком, ибо её детей не очень любили неродные отцы, или отчимы. Я представляю, как баба Катя и её брат Григорий говорили, радовались и печалились на печке. Весёлым она была человеком. И дядя Гриша Смоляной тоже был весёлым. Всё в нём накрепко сшито и сбито. Голос он имел медленный и текучий – звонкий и твёрдый, но тёплый.

Никто так не ждал возвращения бабушки, как я, как будто она уходила в вечность. Мы с ней спали вместе, и очень долго. Она – до семидесяти лет, я – до одиннадцати. Когда мы ложились рядышком, бабушка гладила мне голову, искала там вошек, и я засыпал. Тогда могли быть вошки от голода, холода и нужды. Но наш отец-ветеринар и бабушка с дедушкой знали, чем их выводить. Не только отваривали золу, но использовали и другие приправы.

Бабушка брала меня с собой везде, и я любил работать с ней. Рвать повитель на огороде, то есть полоть. Садить растения и ухаживать за ними – это больше мы делали с дедом. С бабушкой мне было весело и интересно даже в работе. Это не значит, что не было детских игр, озорства с друзьями. Полно. Детей в деревне было пропасть. Казалось, только и были тогда на Руси дети, вдовы и бабушки с дедушками. Отцов забрала война. Дети, старики да вера в божью помощь стали вдовам опорой в горе. У нас в селе стояла и стоит до сих пор церковь. В ней велись службы постоянно. Люди стекались сюда со всех окрестностей за пятнадцать-двадцать километров. Шли и ехали в Моршань в дни всех христианских праздников. Сегодня Моршань сильно опустела. Одна церковь да погост рядом с ней остались от всех тех людей, которые жили когда-то здесь, а теперь на месте их жилищ стоят обломки изб да валяется груда печных кирпичей. Я часто бывал на службах, но не усидчив был и не усерден. Я как-то с детских лет, не зная ничего, пытался всё производить сам. Устраивал с товарищами службы, возносил молитвы Богу, исповедывал своих ровесников. Мне казалось, что и не учась можно и должно многое уметь. И я учился, вникал во все дела и добивался особенных успехов. Виртуозно ездил на лошадях. Ещё более виртуозно катался на велосипеде. Освоил велосипед я случайно и сразу. Дождавшись однажды Володю Бушуева, когда тот пришёл за вином в магазин к Шурочке Марьчкиной, я схватил его велосипед, вывел на горку около Родионовича дома и поехал. Поехал сразу. С багажника. Управление попало в надёжные руки, и мне было приятно. Собственный велосипед я получил гораздо позже, когда купил мне его отец. Ручные белые тормоза, счётчик – вообще, велосипед этот был при всей красоте и форме, со всеми атрибутами того времени. Я хранил его зимой дома в нашей маленькой хатке на стене. Так я любил своего механического коня, хозяином которого стал в десять лет. Я ещё не перешёл тогда на самостоятельное спаньё. Отец появился в семье поздно, и мать всё время путешествовала за ним то в тюрьму, то в больницу. Маму нам заменяла бабушка. Жёсткая и очень требовательная старушка, но добрая, ласковая и внимательная. Она поистине заменяла всех, особенно мне. Она любила и ценила меня за простоту, ясность и балагурство. Она поддерживала и понимала детство, оберегала меня.

На вид баба Катя напоминала прожжённую цыганку. Тёмные черты лица, смоляные волосы, твёрдый неженский взгляд. У неё было много детей, но ещё больше было внуков, и они оставались беспризорны. От старшего сына Егора у Лёнки трое осталось. Дядю Егора убили на Украинской земле в сорок четвёртом году. Нас было трое от младшего сына Петра, вернувшегося с войны инвалидом. У тёти Веры, дочери бабушки, родилось гораздо больше детей. Тётя Вера часто болела, а муж воевал. Так что бабушка делилась лаской и заботой не только с нами. Но мы с ней были одной неразрывной семьёй, опорой для её будущей старости. В свои шестьдесят лет она была молода, энергична и неугомонна в трудах и заботах. Всё в её руках горело и кипело. Любили в семье особо, когда она пекла блинцы; хлебы её получались душистые и очень мягкие. Всё она могла, и нашу мать иногда ругала за то, что та уделяла внимание другому. Но матери было тогда не до хлеба и блинов. Речь шла о жизни или смерти отца. Ради чего же она жила вместе со свёкром и свекровью?

Топить печку баба Катя любила и почти никого не подпускала к этому важному делу. Позже мать и отец тоже топили русскую печь, но это было не то. Бабушка, раскрасневшись, смотрела в печь и кочергой поворачивала огненную массу. Как умелый машинист котлов, она мастерски владела тепловым процессом, зная, сколько и где надо держать огня, когда должен гореть навоз (его сушили и использовали как топливо), когда можно ставить блинцы. Я сидел около печки и ждал, когда буду их отмётывать. И вот в руках бабушки цапальник – прибитый на длинную палку металлический крюк, плотно цепляющий сковороду и крепко держащий её. Сковородка – почти на весу, а в ней шипит блинец. Всё так очаровательно просто. И я помню это до сих пор. Блинцы были вкусны. Пшённо-пшеничные, заведённые на молоке и яйцах, поджаренные на подсолнечном масле, они слетали со сковороды, а потом таяли в руках. Так же я ждал, когда дед Тимофей или мама испекут жаворонки к празднику весны. Теперь мне самому уже под шестьдесят лет, сам я дед, но у моей внучки есть отец и мать, есть бабушки, есть какой-то там дедушка. Я видел внучку немного раз. И вряд ли она будет помнить меня так, как я бабушку Катю. К тому же, у меня у самого малые дети, и мне не до внуков. Моя бабушка воспитала во мне волю, характер и определённую твёрдость, любовь к труду и близким своим. Сегодня всё это, что растили в нас наши деды, распадается. Но при Сталине без родства и поддержки человеку грозила тюрьма при малейшем неосторожном движении или при неприязни властей. За людьми охотились, их заставляли жить дружно родней, колхозом. Хотя в коллективном хозяйстве – ни взять, ни продать. Это теперь колхоз стал прибежищем пьяниц. А тогда было не до вина. Кусок хлеба лишь бы достать. И доставали – кто за что. Дед – за выращенные помидоры и огурцы, которые продавал со мной на Саратовской стороне, в Михайловке, на Родине мамы, так что наша семья стояла всегда одной ногой на Тамбовской земле, а другой – на Саратовской. В Саратовской области жили другие мои дед и баба. У них были свои любимые внуки – Света и Валерий от тёти Гали и дяди Вити. Мне не понять их любви. Она была иной. И они оказались иными в делах и заботах своих.

 

Апрель 1997 г., с. Моршань

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-04-19; Просмотров: 216; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.95 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь