Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


ГЛАВА XXVII. Судебная лотерея



 

Все взгляды прикованы были к поразительно красивой группе из подсудимой и её защитников.

 

Действительно, трудно было бы найти две более интересные и характерные мужские фигуры, как защитники Ольги Бельской. Как ни красива была стройная юношеская фигура Фрица Гроссе, но русский адвокат, богатырская фигура которого так красиво обрисовывалась безукоризненно сидящим чёрным фраком, ещё более привлекал взоры. Его проницательные голубые глаза ласково глядели из-под чёрных бархатных ресниц, а высокий белый лоб, перерезанный характерной поперечной складкой, красиво оттенялся серебристыми кудрями рано поседевших волос.

 

Публика была в полном восторге, чувствуя то же, что испытывала на первых представлениях “сенсационных” театральных новинок, встречая на афише имя любимых актёров и актрис.

 

Процесс предстоял незаурядный и скучающей берлинской публике было от чего прийти в восторг. С первых же минут заседания начались волнующие зрителей сцены и... “случайности”, обычные для судебных процессов, но иногда стоящие жизни или смерти подсудимому.

 

В ответ на традиционные вопросы об имени, летах, вероисповедании, подсудимая отвечала:

 

— Русская подданная, Ольга Петровна Бельская. Вдова генерал-адъютанта графа Бельского, 27 лет, вероисповедания православного. Воспитывалась в Санкт-Петербургском Смольном институте.

 

— Вас обвиняют в убийстве профессора Рудольф Гроссе... Признаёте ли вы себя виновной? — продолжал допрос председатель. Ольга гордо подняла голову.

 

— Нет... Конечно нет... Видит Бог, что я не могла убить человека, бывшего мне близким и дорогим другом...

Председатель перебил подсудимую суровым замечанием:

 

— Давать объяснения вы можете впоследствии. Теперь не время для патетических уверений и красноречивых фраз.

Эти несколько слов сказаны были председателем таким тоном, что вся публика, как один человек, почувствовала явно неприязненное его отношение к подсудимой. По залу пронесся неодобрительный шёпот, на который ответил резкий звонок председателя и холодное предупреждение:

 

— Лица, не соблюдающие подобающей тишины, будут удалены.

 

Публика замерла.

 

Вызова свидетелей ожидали с особенным интересом. Их было около сотни, и среди них немало лиц интересных, немало имён известных, и даже знаменитых. Тут были, между прочим, три профессора берлинского университета, товарищи и однокашники убитого, знавшие об его отношениях к масонству. Один из них был юрист, другой филолог-“ориента-лист”, третий — медик. Все пользовались блестящей репутацией; медик же, психиатр по специальности, принадлежал к числу так называемых “европейских знаменитостей”.

 

Ещё больший интерес вызвала группа свидетелей, принадлежащих к артистическому миру, во главе с обер-режиссёром императорского театра Граве и хорошенькой “звездой” резиденц-театра Герминой Розен, которая явилась в прелестном парижском туалете из светло-серого бархата и серебристых лент, изящная простота которого вызвала одобрительные улыбки мужчин и завистливые взгляды дам.

 

Присяга свидетелей оказалась также одним из “сенсационных номеров” процесса. Для торжественного акта приведения к присяге вызваны были четыре духовных лица: православный священник, католический пастор, протестантский пастор и... жидовский раввин.

 

При этом всеобщее внимание невольно остановилось на одном, довольно замечательном обстоятельстве. Все свидетели, приводимые к присяге раввином, за исключением лишь Гермины Розен, оказались свидетелями обвинения, “обелителями масонов”, как их сейчас же прозвала публика, с каждой минутой всё более симпатизировавшая обвиняемой.

Председательствующий делал всё возможное для того, чтобы судебное разбирательство об убийстве профессора Гроссе не превратилось в “масонское дело”. Он обрывал каждого, произносящего слово “масоны”, резким замечанием о том, что никто из “вольных каменщиков” не привлечён как обвиняемый по этому делу, а потому и разговоры о масонах к делу не относятся. Но все усилия не допустить разговоров об участии масонов в преступлении, в котором обвинялась молодая артистка, ни к чему не привели благодаря вмешательству присяжных заседателей, принуждённых просить суд “не стеснять защиту” запрещением касаться вопросов, имеющих непосредственное значение для правильной оценки всех обстоятельств разбираемого дела.

 

Заявление старшины присяжных заседателей (одного из талантливейших молодых дипломатов), было занесено в протокол по требованию защиты.

 

Председатель, видимо сконфуженный, сделал довольно кислую физиономию, а публика шушукалась, пораженная небывалым в Германии “инцидентом”.

 

Итак, “выкрасть” масонов из дела оказалось невозможным, и как-то незаметно картина “судоговорения” мало-помалу изменилась: масоны ежечасно теряли своих почитателей, постепенно превращаясь в убийц несчастного молодого учёного.

 

Началось это с первого же объяснения подсудимой, уверенно заявившей, что, по её убеждению, Рудольфа Гроссе убили масоны, руководимые, во-первых, желанием отомстить учёному историку за раскрытие заветных и тайных целей общества свободных каменщиков, во-вторых, для того, чтобы похитить из квартиры убитого записки знаменитого немецкого учёного Арнольда Менцерта, в которых рассказывалось, как масонство подготовляет всемирное владычество жидовства над порабощёнными народами и ведёт к истреблению всех монархов и полному уничтожению христианства.

Впервые произнесено было имя Менцерта и заявлено о существовании его таинственной рукописи, о которой до сих пор ни подсудимая, ни свидетели не обмолвились ни единым словом.

 

Это неожиданное объяснение Ольги было настоящим сценическим эффектом, заметно усилившим симпатию публики к подсудимой уже потому, что стали ясными причины, побудившие масонов убить молодого профессора.

 

Однако, после допроса свидетелей обвинения, большинство которых, по странной “случайности”, оказались евреями, убеждение публики в невиновности артистки начало колебаться. Предварительное следствие, производившееся исключительно в одном направлении, тщательно избегало всего, что могло бы изменить искусно подобранные предположения о виновности Ольги. Оно составило слишком правдоподобную картину убийства, картину, к тому же подтверждаемую такими неопровержимыми уликами, как кинжал Ольги в груди убитого, запачканные кровью сандалии молодой артистки, найденные во время обыска в номере гостиницы “Бристоль”, ключ от квартиры профессора, найденный в кармане её платья, и, наконец, самое присутствие подсудимой в комнате убитого.

 

После “случайной” смерти жены привратника, как-то позабылось сомнение в тождестве обеих “дам в белом”, посетительниц квартиры убитого. Привратник же, человек тупой и малонаблюдательный, под присягой подтвердил своё убеждение в том, что “женщина в белом”, посетившая профессора накануне, и Ольга Бельская, приезжавшая на другой день, были одним и тем же лицом.

 

Впечатление от показаний первых свидетелей было решительно не в пользу Ольги. Но на третий день заседания, после инцидента с присяжными, просившими “не стеснять защиты”, настроение публики снова круто изменилось.

 

Началу этого изменения подал допрос нотариуса Фриделя, упомянувшего о “страшном беспорядке”, который он увидел, входя в качестве понятого, вместе с полицейским комиссаром, в квартиру убитого.

 

— Все бумаги были разбросаны, ящики письменного стола вынуты и опрокинуты, все шкапы раскрыты, и даже бельё выброшено из комодов, — говорил он в ответ на просьбу защитника подробно описать состояние квартиры.

 

— А не был ли этот беспорядок похож на тот, который оставляет нервная поспешность человека, отыскивающего какой-либо предмет — спросил Неволин.

 

— Н... да, пожалуй, — как-то нехотя согласился еврей-свидетель, и тут же неосторожно прибавил: — да ведь убийца действительно отыскивала забытый кинжал с её вензелем.

 

— Оставшийся однако на довольно видном месте — в груди убитого, — насмешливо заметил Неволин, к великому смущению свидетеля, которого поспешил выручить прокурор быстро вставленной, как бы вскользь брошенной фразой:

— Расстроенные нервы женщины могут объяснить всякую забывчивость.

 

В ответ на это, по меньшей мере, неуместное замечание представителя обвинительной власти, поднялась Ольга и, пользуясь правом подсудимого давать объяснения после каждого показания, рассказала просто, спокойно и убеждённо, — как, по её мнению, совершено было убийство. Вторично упомянула она о рукописи Менцерта.

 

На вопрос председателя, почему она впервые заговорила об этой рукописи в зале суда, умолчав о её существовании на предварительном следствии, Ольга спокойно ответила, что боялась признаться в том, что знала о её существовании, опасаясь стать жертвой одной из тех “роковых случайностей”, по “масонскому делу”, и чуть не унесли её старого друга, директора Гроссе.

 

Прокурор обратился к Ольге с неожиданным вопросом:

 

— Допуская существование этой таинственной рукописи Менцерта, я бы хотел знать, где же, по мнению подсудимой, она находится теперь, а также, известно ли обвиняемой содержание этих записок или признаний?

 

Ольга ответила на сразу. Коварный вопрос смутил её. Она не хотела лгать, а между тем принуждена была скрывать правду ради простейшей осторожности, охраняя не только себя, но и директора Гроссе, в руках которого, очевидно, уже находилась страшная рукопись. Подумав минуту, она ответила:

 

— Я думаю, что масоны отыскали всё, что им было нужно. Иначе к чему было бы перерывать всю квартиру? Да, кроме того, помимо записок Менцерта исчезли, благодаря всё тем же “случайностям”, целых восемь экземпляров сочинения убитого историка.

 

Напоминание о злоключениях “Истории тайных обществ” вызвало движение в публике, помнившей трагикомическую историю этих восьми исчезновений.

 

 

ГЛАВА XXVIII. Масонская отрава

 

Это случилось на четвёртый день заседания, во время утреннего перерыва, когда масса публики устремилась к буфету, выходящему на бесконечную галерею, служащую местом прогулки для зрителей, защитников, стенографов и журналистов. На эту галерею выходило десятка два дверей, в том числе и дверь комнаты подсудимых, охраняемая двумя жандармами.

 

В этот день Ольга проходила между жандармами через наполненную публикой галерею. Внезапно ей навстречу попалась быстро бегущая еврейка с громадной модной шляпой в руке. Очевидно, торопившаяся изящно одетая молодая особа не заметила приближавшейся подсудимой и прямо натолкнулась на неё, причём одна из длинных шпилек, торчащих из полей модной шляпки, слегка оцарапала руку Ольги.

 

Виновница инцидента рассыпалась в извинениях, предлагая свой платок для перевязки раненой руки, на которой показалась капля крови. Но Ольга только плечами пожала при виде пустой царапины. Да и жандармы не позволили ей разговаривать.

 

Должны были допрашиваться молодые офицеры, ужинавшие вместе с принцем, Герминой и Ольгой в зоологическом саду. Но не успел первый вызванный свидетель ответить на вопросы, как подсудимая неожиданно поднялась с места и странно изменившимся голосом обратилась к председателю с просьбой о немедленном вызове доктора Рауха, так как она чувствует себя нехорошо.

 

Сразу все взгляды обратились на Ольгу. Артистка стояла, опираясь правой рукой на деревянную решетку, окружающую скамью подсудимых, и крепко прижимая к груди левую руку, обмотанную носовым платком. Её лицо покрылось зеленоватой бледностью, а неестественно расширенные зрачки блестели горячечным огнём.

 

С трудом ворочая воспалёнными губами, Ольга договорила:

 

— Я прошу вызвать доктора Рауха потому, что считаю себя отравленной, господа судьи... Два часа назад какая-то женщина оцарапала мне руку шпилькой от шляпы, наскочив на меня в коридоре... На царапину я не обратила внимания... Но она так быстро и так страшно разболелась, что... я не могу терпеть больше... Посмотрите сами, господа судьи.

Лихорадочным движением Ольга развернула платок, кое-как обмотанный вокруг руки, и с видимым усилием, застонав от невыносимой боли, подняла левую руку правой.

 

Присяжные, судьи и публика в ужасе ахнули...

 

Рука распухла, как подушка, и приняла сине-багровый цвет, постепенно расползающийся по обе стороны от почерневшей царапины, ясно видимой на самой середине ладони.

 

В публике раздались крики:

 

— Отрава... Доктора... Скорей доктора... Это масонский яд...

 

Присяжные повскакали с мест.

 

Председатель громко звонил, стараясь восстановить спокойствие, но тщетно. Невообразимый сумбур продолжался несколько минут.

 

Разбор дела остановился... Публика видела ещё, как мертвенно-бледную, шатающуюся подсудимую почти вынесли из залы заседания в приёмный покой, находящийся тут же, в здании суда.

 

За немедленно запертыми дверями этой комнаты скрылись врач, больная и её защитники...

 

Берлинские газеты, спешно разнёсшие слухи о “столь же прискорбном, как и необъяснимом случае” и об опасной болезни подсудимой, поспешили уверить публику в том, что разбирательство “масонского дела” остановлено надолго.

Тем сильнее было удивление публики, когда уже через сутки стало известно, что дело Ольги Бельской не откладывается, по просьбе самой обвиняемой, которая вынесла тяжёлую операцию, вызванную отравлением.

 

Начались споры о болезни и операции...

 

Посыпались газетные статьи и интервью; враги подсудимой называли болезнь “искусной комедией, разыгранной в расчете на сострадание присяжных”. Но тюремный врач говорил уверенно о попытке отравления. На вопрос о том, каким ядом воспользовались, известный специалист по токсикологии ответил, что скорей всего это — яд сибирской язвы, бациллы которого в настоящее время можно достать весьма легко в каждой бактериологической лаборатории Берлина.

 

Не скрывал доктор Раух и того, что до операции жизнь Ольги Бельской находилась в самой серьёзной опасности и что три знаменитости медицинского мира решительно высказались за необходимость немедленной ампутации руки выше локтя. Но доктор Раух попытался сделать менее радикальную операцию: предварительно перетянув руку выше локтя, чтобы задержать распространение заражения крови, он сделал несколько глубоких разрезов в больной ладони для выпуска накопившегося в значительном количестве ядовитого гноя, а раны затем тщательно промыл особенно сильным дезинфекционным средством. Благодаря этим мерам распространение заражения крови было остановлено. К ночи температура у больной понизилась, а боли успокоились настолько, что она могла заснуть сравнительно спокойно. На другой день при повторной промывке глубоких разрезов на кисти руки стало ясно, что опасность миновала.

 

Удивительная энергия помогла Ольге Бельской явиться через три дня после происшествия на следующее заседание суда, спокойной и твёрдой, как всегда. Правда, она была очень бледна и её прекрасные синие глаза глубоко ввалились. Да и слабость была так заметна, что председатель предложил ей отвечать на вопросы не вставая. Но Ольга только поблагодарила суд за снисхождение.

 

Вид измученной, осунувшейся молодой женщины был так трогателен, что масонов стали открыто называть злодеями и убийцами...

 

На пятый день заседания окончилось судебное следствие. Выступил прокурор. И надо отдать ему справедливость, он справился со своей тяжёлой задачей блестящим образом.

 

Его речь была образцом лукавого красноречия и недобросовестного искусства. Он так ловко использовал все данные обвинительного акта, что составил целую сеть улик, кажущихся неопровержимыми.

 

О системе защиты, “изобретенной” подсудимой, прокурор упомянул как бы вскользь, называя указание на масонов “искусным шагом”, но “жалкой интригой”. Общество “вольных каменщиков”, во главе которого стоит король английский, милостиво принявший почётное название гроссмейстера ордена, и в котором участвуют родственники почти всех европейских монархов, “конечно выше подозрения” в гнусном преступлении, “возмутившем всю образованную Европу”[3]. Любезно признавая “богатство фантазии” у подсудимой, прокурор находил естественным, что “фантазия писательницы и актрисы подсказала ей оригинальную систему защиты, превращая простое уголовное преступление, вызванное ревностью и любовью, в сенсационный политический процесс, окружённый таинственностью”.

 

— Не сомневаясь ни минуты в том, — закончил прокурор, — что вы, господа присяжные заседатели, отвергнете все попытки превратить дело Ольги Бельской в “масонское дело”, я всё же попросил бы вас о некотором снисхождении к убийце несчастного молодого учёного. Мы знаем, что любовь вооружила её руку и что ревность её была вызвана несчастным стечением обстоятельств. Хотя следствию и не удалось разыскать женщину, с которой ужинал профессор Гроссе, но обстановка этого ужина достаточно ясно говорила о её близких, слишком близких отношениях к молодому учёному, пользовавшемуся, как известно, особенным успехом у женщин. Не трудно представить себе душевное состояние молодой избалованной поклонениями артистки, мнящей себя любимой и находящей того, кто всего несколько часов назад клялся ей в вечной любви, прося быть его женой, находящей этого, к тому же горячо любимого человека, в обществе другой женщины... Оскорблено было не только самолюбие, но и сердце страстной и гордой женщины. Ревность и негодование слились в одно непреодолимое желание отомстить изменнику, и несчастная отомстила! Лучшей защитой было бы для неё полное и искреннее признание, на которое несомненно ответило бы столь же полное снисхождение всех, знающих, что такое любовь и ревность... Но, к сожалению, подсудимая предпочла другую систему защиты... Но даже то, что она имела силу выполнить её, с железной последовательностью решившись устроить обстановку самоубийства, не должно делать её чудовищем в ваших глазах, господа присяжные... Всепоглощающая страсть могла поддержать женщину в первые минуты. Но настал час, когда фиктивная сила возбуждения погасла, когда совесть проснулась при виде тела убитого, когда изнасилованные неженским умом и неженской энергией женские нервы надорвались, и железная воля подсудимой не могла помешать обмороку, предавшему преступницу в руки правосудия... Высшая справедливость сказалась в этом обмороке! Божественная справедливость, не оставляющая безнаказанным ни одного убийства со времен первого братоубийцы — Каина! Но за своё преступление несчастная молодая женщина уже понесла кару, тягчайшую, чем те, которые находятся в распоряжении земных судей. Взгляните на её изможденное бледное лицо и скажите себе, что одни физические страдания не могли бы наложить такой страшный след на это прекрасное лицо... Там же, где заговорило раскаяние, где начались муки совести, — там земное правосудие может отступить перед правосудием небесным, и оказать снисхождение несчастной молодой женщине, так много выстрадавшей...

 

Блестящая речь прокурора, с её для всех неожиданным воззванием к снисхождению, произвела на публику сильное, хотя и разнообразное впечатление. Большинство равнодушных зрителей нашло слова обвинителя не только чрезвычайно тактичными, но даже трогательными, и радовалось, что “сам прокурор” высказался за снисхождение.

 

Но более проницательные друзья Ольги пришли в негодование от иезуитского подхода обвинительной власти, открывающей совести присяжных лазейку, чтобы совершенно обелить масонов. Признав Ольгу виновной, они могли успокоить свою совесть, найдя, что убийство совершено “без заранее обдуманного намерения”, пожалуй, даже просто причислить его к “нанесению смертельной раны в запальчивости и раздражении”. Этим присяжные присуждали Ольгу к сравнительно незначительному наказанию, которое ещё можно было смягчить просьбой о монаршей милости. Таким образом могли оказаться “и волки сыты, и овцы целы”. Разговоры о масонском убийстве прекратятся, и симпатичная подсудимая пострадает не слишком жестоко.

 

Негодовала и сама Ольга, слушая недобросовестную, но талантливую речь своего обвинителя. Она с трудом сдерживала страстное желание прервать лукавого оратора возгласом негодования и возражать ему, оправдываться, крикнуть, что ей нужно не снисхождение, а оправдание, не свобода, а честь.

 

Так как речь прокурора, начатая в 9 часов вечера, кончилась только после полуночи, то защитительные речи пришлось отложить на следующий день.

 

 

ГЛАВА XXIX. Защитительная речь

 

Когда раздались сакраментальные слова: “Слово принадлежит защитникам”, все ожидали, что первым будет говорить русский “гастролёр”, как называли Неволина берлинские адвокаты. Но, к крайнему удивлению публики, поднялся Фриц Гроссе. Видимо волнуясь, бледный, с улыбкой конфуза на красивом молодом лице, он начал говорить тихим, слегка дрожащим голосом, который однако скоро окреп и зазвучал непоколебимым убеждением.

 

Брат убитого заговорил не об убийце, а об убитом. За его честь вступился он, отвечая прокурору на инсинуации об “успехах у женщин”.

 

— В жизни моего бедного брата было только два увлечения, — дрогнувшим голосом произнёс Фриц Гроссе. — Одно роковое, мрачное и гибельное, другое ослепительное, яркое и... краткое. Масоны и Ольга Бельская. О любви моего брата я говорить не смею, узнав о ней только после его смерти из письма, полученного вместе с газетой, принесшей мне известие об ужасной участи брата. Но о масонах я имею право говорить уже потому, что брат остерегал меня от увлечения страшным тайным обществом. Я знаю о масонской опасности из уст человека, кровью своей скрепившего свои предостережения. И я обязан высказать здесь всё, что я знаю. Это не только моё право, но, повторяю, и моя обязанность, которую я должен выполнить, несмотря на то... нет, именно потому, что, по всей вероятности, этим подписываю себе смертный приговор.

 

Вслед за этим предисловием, молодой адвокат изложил историю вступления своего брата в ряды “вольных каменщиков”, его увлечения, а затем и горячей дружбы со знаменитым Менцертом, раскрывшим своему юному другу преступные цели масонства. С увлекательным красноречием описав значение тайных обществ, молодой адвокат сделал вывод из исторических фактов, заставляя публику впервые взглянуть в глаза масонской опасности. Затем он перешёл к личным отношениям брата к союзу, из которого тот вышел, поступая на военную службу. Но союз не отказался от надзора за ним.

Один из шпионов от масонства был старый слуга Ганс Ланге. Фриц Гроссе напомнил присяжным странное поведение этого слуги в день убийства брата, его необъяснимую “ссору” с покойным, так же, как и его внезапное исчезновение, и, не обинуясь, назвал его “участником убийства”. Затем молодой адвокат указал на “случайные” исчезновения восьми экземпляров рукописи “Истории тайных обществ”, называя эту книгу достаточным поводом для убийства его автора, в доказательство чего и прочёл несколько строк из предисловия, в котором Рудольф Гроссе прощался со своими согражданами, посвящая им сочинение, названное им “своим смертным приговором”.

 

Несмотря на это сознание, автор всё же выпускал его в свет, считая своей обязанностью предупредить христианский мир о том, что земля под его ногами изрыта подземными ходами ядовитых жидо-масонских кротов, уже наполняющих эти ходы динамитом не только в переносном, но даже и в буквальном смысле слова.

 

“На всякую попытку избавиться от нас мы ответим взрывом всех городов, в которых проведены тоннели подземных дорог, заранее превращённых нами в фугасы страшной силы. Зная это, какой же народ посмеет поднять на нас руки”...

 

— Вот что гласило одно из постановлений жидо-масонского синедриона, на котором присутствовал профессор Менцерт, убитый вскоре после передачи всей правды о масонах моему брату, — продолжал Фриц Гроссе, закрывая книгу. — Не приступ внезапного безумия убил знаменитого соперника Гумбольдта, а пули масонских убийц... И в доказательство этого я напомню, что в груди великого учёного найдено было шесть пуль; револьвер же Менцерта, признанный орудием его “самоубийства”, оказался всего пятизарядным...

 

Речь продолжалась более трёх часов и увлекла публику настолько, что никто не заметил продолжительности её. Впервые раздавались слова обличения тайного общества, так долго скрывавшего свои истинные цели под маской человеколюбия, благотворительности и набожности.

 

— Мы живём в страшные времена! — воскликнул молодой адвокат. — Поклонение сатане, так тщательно скрывавшееся рыцарями-храмовниками в мрачных подземельях недоступных замков, ныне совершается открыто... Во многих местах Европы, Африки и Америки сатанизм становится чуть ли не официально признанной религией. Масонство же является главным штабом армии жидовства, давно уже подготовленного к восприятию сатанизма ужасным учением талмуда и каббалы, развращающим души и черствящим сердца.

 

В третий раз остановленный председателем, молодой адвокат провёл рукой по утомлённому лицу и произнёс усталым голосом:

 

— Я почти кончил, господин председатель... Я надеюсь, что Бог помог мне доказать присяжным, судьям и общественному мнению достоверность того, что убийцы брата были масоны... Обвинение только что потратило больше часа для исчисления всех добродетелей масонства, но господин председатель не останавливал его...

 

— Я прошу вас не критиковать действия председателя, — резко перебил председатель, — иначе я лишу вас слова...

Фриц Гроссе почтительно поклонился.

 

— Я хотел оправдать мои слова, указывая на то, что они были вызваны представителем обвинения, начавшим восхвалять масонов, ставя их якобы высоконравственный облик в противоположность затемнённому образу Ольги Бельской. Я не стану говорить о ней, которую брат просил меня, в предчувствии своей близкой смерти, любить как сестру. Я слишком мало знаю мою названную сестру для того, чтобы осмелиться раскрывать перед вами её душу. О ней будет говорить тот, кто знал всю её жизнь, чистую перед Богом, как и перед людьми. Хотя я и стою здесь как её защитник, но прежде всего я должен и буду защищать память моего брата, убитого злодеями и оклеветанного. Обвинение говорило о “молодом учёном, имеющем успех у женщин”. Говорилось далее о “предлоге к ревности”, данном братом его невесте, о какой-то таинственной женщине, с которой он пил шампанское после сделанного предложения. Я, брат убитого, я, знающий всю его душу и все его мысли, должен сказать, что все это ложь. Никогда брат мой не позволил бы себе говорить о любви честной женщине, которую просил быть своей женой, если бы в душе его жил образ, или хотя бы воспоминание о другой женщине... ещё менее был он способен уступить минутному увлечению чувственности, только что получив согласие своей невесты. Вы слышали письма моего брата. Только негодяй мог бы писать подобные письма и тут же обманывать любимую женщину. Оставьте, по крайней мере, память брата незапятнанной. Не превращайте честного и чистого учёного в опереточного Дон-Жуана, устраивающего оргии с какими-то таинственными красавицами... Мне скажут, что следы этой оргии сохранились: остатки тонкого ужина, бутылки шампанского, два прибора и... пунцовые розы на столе. Но говорю вам, господа присяжные, что считаю этот ужин такой же декорацией, как и кинжал Ольги Бельской, найденный в груди Рудольфа... Масонам нужно было убить обладателя рукописи Менцерта. Но им нужно было также уничтожить и женщину, быть может, знавшую эту рукопись. И они устроили страшную декорацию, превратили эту женщину в убийцу Рудольфа. Украсть кинжал нетрудно, и ещё легче было взять обувь. Но агент масонства промахнулся, захватив сандалии для пьесы, в которых, конечно, ни одна женщина не будет гулять по городу. Поставленный в столовой букет роз был облит каким-то особенным составом. Следствие не пожелало сделать химического расследования букета, который, к тому же, весьма скоро куда-то исчез! Жаль, что следствие не захотело найти исчезнувшего слугу Рудольфа, не выказало рвения к отысканию таинственной “белой дамы”, якобы ужинавшей с моим бедным братом, и даже исчезновение букета из шкапа вещественных доказательств не возбудило интереса следственных властей.

 

— Я кончаю, кончаю тем, чем начал, утверждая, что мой брат погиб мучеником за христианский мир, желая предупредить его о страшной опасности. Книга брата — крик часового, увы, уже заплатившего жизнью за свои предупреждения родине. Всевидящий Судья Небесный зачтёт ему его подвиг. Мы же, пережившие его, должны продолжать его дело. Мы должны будить спящих в сладкой беспечности и не видящих врагов, тихой сапой подползающих к святыням христианства... И если мне, по примеру брата, придётся кровью своей подтвердить наше “берегись”, умирая на нашем посту бессменного часового, то я с радостью приму смерть за родину, за родной народ, за веру Христову... Ave Patria, morituri te salutant! Обречённых на масонскую смерть не поминайте лихом, братья христиане!

 

Гробовым молчанием ответила поражённая, расстроенная и взволнованная публика на эту страшную обвинительную речь против масонов. Ничего подобного никто не ожидал от неизвестного юноши, только что покинувшего школьную скамейку, в первый раз выступившего в своём новом адвокатском звании. Но именно поэтому, как всё неожиданное и непредвиденное, речь Фрица Гроссе произвела тем большее впечатление, вызвав в публике то самое чувство, которое он желал вызвать: чувство ужаса перед масонской опасностью...

 

Нелегко было Неволину овладеть публикой, находившейся под обаянием красноречия предыдущего оратора.

 

Однако, русскому адвокату всё же скоро удалось приковать внимание к своей речи.

 

Один за другим под неумолимой логикой речи защитника отпадали казавшиеся неопровержимыми аргументы обвинения и гибли безвозвратно перед глазами публики.

 

Коснувшись Ольги Бельской, Неволин нарисовал нравственный облик той, которую “знал чуть не с детства”.

Взрыв громких рукоплесканий был ответом на блестящую речь русского адвоката. В продолжении двух-трёх минут председатель был не в состоянии водворить порядок и, наконец, пригрозил очистить зал силой.

 

В последнем своем слове Ольга умоляла об одном: если присяжные считают её виновною, пусть забудут о снисхождении.

— Имейте мужество, — сказала она, — признать меня виновной без всяких смягчающих вину обстоятельств... Я не хочу полуоправдания потому, что не могу жить получестью.

 

Договорив последние слова неверным, рвущимся голосом, Ольга упала на скамейку и закрыла глаза.

 

В публике слышались громкие всхлипывания...

 

Один председатель не был тронут.

 

Спокойным и холодным голосом произнёс он своё “резюме”, в котором прозрачно намекал присяжным на возможность, произнеся обвинительный приговор, уберечь “подсудимую” от слишком сурового наказания, признав убийство не предумышленным, а совершенным случайно, “в запальчивости и раздражении”.

 

— Кроме того, никто не мешает вам, господа присяжные, обратиться к монаршему милосердию, прося засчитать обвиненной предварительное заключение в наказание за неумышленно, быть может, но всё же лишение жизни такого выдающегося человека, каким был профессор Рудольф Гроссе.

 

Этими словами закончил председатель своё “изложение дела”, долженствующее быть по закону вполне беспристрастным.

 

Ропот негодования неоднократно прерывал хитрую речь юриста, очевидно исполнявшего желание кого-то, влияющего на него сильнее, чем предписания закона.

 

Так же лукаво поставлены были и вопросные пункты:

 

1) Доказано ли, что над личностью Рудольфа Гроссе совершено убийство Ольгой Бельской?

 

Стоило присяжным не заметить подтасовки и ответить: “да, доказано”... на первый вопрос, и Ольга оказалась бы обвинённой в убийстве, даже при отрицательном ответе на все остальное вопросы, гласившие:

 

2) Виновна ли Ольга Бельская в убийстве с заранее обдуманным намерением?

3) Если она не виновна в убийстве предумышленном, то не совершила ли она убийства под влиянием запальчивости и раздражения вызванных ревностью?

4) Не виновна ли Ольга Бельская в нанесении раны, хотя бы и без умысла, но оказавшейся смертельной?

 

Защитники поняли опасность подобной постановки вопросов и хотели протестовать, требуя их изменения, но Ольга остановила их усталым жестом.

 

Присяжные не попались в ловушку и ответили отрицательно на все вопросы, после каких-нибудь десяти минут совещания. Оправдательный приговор был вынесен единогласно, о чём в немецком суде сообщается громогласно.

Трудно описать то, что произошло в зале заседаний после слов председателя:

 

— Графиня Ольга Бельская, вы — свободны! Публика положительно ревела от восторга. Аплодисменты и рыдания, крики “браво” по адресу присяжных и оправданной сливались в один громоподобный гул. Когда судьи, наконец, скрылись за дверями, когда оправданная перекрестилась русским крестом и упала на позорную скамейку, обессиленная радостью, с просветлённым лицом, по которому крупные слезы лились неудержимо из прекрасных глаз, сияющих безграничной радостью возвращения к жизни, тогда её тесным кольцом окружила публика.

 

Знакомые и незнакомые поздравляли её, осыпая уверениями симпатии и уважения. А возле неё сгруппировались близкие неизменные друзья: старик Гроссе, её защитники, Гермина Розен, Матковский, молодые офицеры, друзья принца Арнульфа, ещё кое-кто из актёров.

 

С трудом удалось этим друзьям увести шатающуюся Ольгу из залы заседания сквозь строй бешено аплодирующей и почтительно расступающейся толпы. Никто не думал о позднем времени, — было уже далеко за полночь. С триумфом довезли оправданную до гостиницы в коляске, украшенной цветами и сопровождаемой массой народа, на которую, — о, чудо! — берлинские городовые любезно поглядывали, забывая свою неизменную строгость и неукоснительность.

 

Очевидно, полиции было сделано распоряжение закрыть глаза на овации оправданной, так как никто не помешал горячей молодёжи устроить серенаду под окнами гостиницы “Бристоль”, в которой измученная молодая женщина отдыхала от всего перенесённого ею, в обществе немногих близких друзей.

 

 

ГЛАВА ХХХ. Прощальная аудиенция

 

На другое утро Ольге прислано было приглашение пожаловать во дворец. Приглашение было адресовано: “Вдовствующей графине Бельской”.

 

Не без труда надев синее шёлковое платье, молодая женщина спрятала в специально приготовленный карман таинственную рукопись, о которой столько говорилось на суде, и которую накануне только принёс ей директор Гроссе.

Ольга не в первый раз ехала во дворец, где она дважды участвовала в маленьких вечерах по желанию императрицы. Но тогда она являлась во дворец в качестве артистки, вместе с другим артистами, удалявшимися по окончании концертной программы, до начала ужина. Теперь же она приехала в качестве графини Бельской.

 

До глубины души растроганная ласковым приёмом, Ольга со слезами на глазах припала губами к прекрасной руке императрицы, привлекшей к себе молодую женщину и обнявшей её сердечно и ласково.

 

Император крепко пожал руку Ольги, выражая надежду, что “наша прелестная Иоанна д'Арк возвратится на покинутую сцену”...

 

Ольга поблагодарила с грустной улыбкой.

 

— Я не думаю возвращаться на сцену, — произнесла она печальным голосом. — Если же обстоятельства принудят меня к этому, то, во всяком случае, не так скоро... года через два-три, не раньше.

 

— Почему? — спросил император.

 

— По двум причинам, ваше величество. Во-первых, потому, что ещё неизвестно, смогу ли я свободно владеть левой рукой... Есть и ещё причина. Появление моё на сцене, особенно на берлинской сцене, после всего, что было... будет иметь вид рекламы весьма некрасивого свойства. Мне кажется, что женщина, которую судьба избрала для тяжёлой и неблагодарной роли “уголовной героини”, должна отказаться от сцены.

 

Императрица улыбнулась и одобрительно кивнула головой.

 

— Вы много выстрадали, бедняжка, — тихо заметила она. Ольга печально улыбнулась.

 

— Да, государыня... Не скрою. Говорят, что спокойная совесть облегчает участь заключённых. Я и сама так думала до... личного опыта.

 

— Но что же вы намерены делать, графиня? — с участием спросил император. — Я, зная вас, предполагаю, что жизнь светской женщины вас не удовлетворит теперь, как не удовлетворяла и прежде...

 

— Ваше величество слишком милостивы ко мне, но я должна признаться, что действительно не могу жить без дела, без труда... Но ведь сцена всё же не единственный труд, доступный женщине... Я думаю заняться литературой. На этом поприще я уже раньше испытывала свои силы с некоторым успехом...

 

— Ах да, да... помню, — живо перебил император. — Помнится, я даже просил вас показать мне вашу рукопись, — улыбаясь добавил император.

 

Ольга произнесла чуть дрогнувшим голосом:

 

— Не знаю, как благодарить ваше величество за милостивое разрешение поднести мою скромную литературную попытку. Если мне дозволено будет немедленно воспользоваться добротой вашего величества, что я бы осмелилась просить вас, государь, подарить мне десять минут времени и выслушать маленькое предисловие, которое должно объяснить смысл и цель моей драмы...

 

Император с удивлением поднял голову, пытливо вглядываясь в лицо Ольги. Он прочёл в её глазах нечто более серьёзное, чем простое желание писателя заинтересовать своей драмой. Просьба об отдельной аудиенции была чересчур ясна, несмотря на скрытую форму. Император сообразил, что эта женщина придавала какое-то особенное значение рукописи, которую желала передать ему непременно с глазу на глаз.

 

Почему?.. Что эта за таинственная рукопись?..

 

У императора мелькнули подробности процесса Ольги и вдруг ему припомнились записки Менцерта. Вторично взглянул он на Ольгу своими проницательными светлыми глазами и, прочтя в её глазах утвердительный ответ, произнёс с напускной беззаботностью:

 

— Знаете что, графиня... После завтрака, с разрешения императрицы, мы уединимся в моём кабинете на четверть часа, чтобы обсудить постановку вашей интересной драмы...

 

— Которую вы разрешите потом и мне прочесть, — с улыбкой докончила императрица, вставая.

 

Завтрак кончился.

 

Через четверть часа император входил вместе с Ольгой в свой кабинет, двери которого немедленно затворились.

— В чём дело, графиня? Я прочёл в ваших глазах желание говорить со мной наедине о чем-то серьёзном, и, как видите, поспешил исполнить это желание.

 

— Да, ваше величество... Нечто чрезвычайно серьёзное, настолько серьёзное, что если бы милость её величества не призвала меня во дворец сегодня, я просила бы завтра об аудиенции, не смея терять ни единого дня из опасения не успеть выполнить то, что считаю своим священным долгом... Вашему величеству известно, что страховать мою жизнь в настоящее время было бы рискованным предприятием, но о моей дальнейшей судьбе говорить не стоит. Несравненно важнее то, что я могу вручить вашему величеству рукопись Менцерта, в которой он рассказывает всю правду о своих отношениях к масонству...

 

Вильгельм II даже приподнялся с кресла.

 

— Что вы сказали, графиня? Рукопись Менцерта? Да разве она существует?

 

— Да, государь... Она здесь, у меня. И если ваше величество соблаговолите позволить мне передать ее...

 

Ольга поднялась с места, но император снова усадил её.

 

— Постойте, постойте, графиня... Сначала расскажите мне, как эта таинственная рукопись попала к вам, и как она могла укрыться от поисков масонов?

 

Грустные глаза Ольги вспыхнули радостью.

 

— Значит ваше величество верите в существование масонов?

 

— Да, — сказал император. — С тех пор, как прочёл “Историю тайных обществ” вашего безвременно погибшего друга. Книга Рудольфа Гроссе была для меня откровением, объяснив мне очень многое. Не мало событий в государственной жизни оставались мне, и не одному мне, загадочными до тех пор, пока молодой историк не раскрыл существования невидимой громадной силы, работающей для достижения своих особенных интересов. Однако вернёмся к рукописи Менцерта. Вы говорите, что она у вас?.. Как могли вы укрыть её от масонских розысков?

 

Не без труда, владея только одной рукой, вытащила Ольга из глубокого кармана тонкий сверток бумаги, перевязанный голубой ленточкой.

 

— Вот эта рукопись, государь, — начала она, развязывая ленточку. — Как видите, она написана на отдельных листках почтовой бумаги большого формата, но того сорта, который французы называют “луковой шелухой” (pelure d'ognein), а немцы “заокеанской бумагой”... Благодаря этому, тетрадка оказалась не толще двух мизинцев, хотя в ней около трёхсот страниц. Менцерту удалось принести её к своему любимому ученику и молодому другу, Рудольфу Гроссе, во внутреннем кармане сюртука, так что никто из масонских шпионов, неустанно следивших за ним в последние дни его жизни, не заметил, что он скрывал на своей груди разоблачение всех тайн грозного ордена...

 

— Но как же удалось профессору Гроссе скрыть подобную рукопись от шпиона, проживавшего в его доме под видом старого слуги?..

 

— Я должна признаться, ваше величество, что спасение этой рукописи подтверждает лишний раз истину, что чем меньше скрывать что-либо, тем больше шансов остаться нераскрытым. По этой системе спрятано было и Рудольфом Гроссе его сокровище... Он поместил отдельные листки рукописи среди старых номеров “Гартенлаубе”, еженедельно получаемого Рудольфом с юности и до смерти, в продолжение почти трёх десятков лет. Если бы кто-либо случайно раскрыл старую книжку журнала, то и тогда не увидел бы в нем такого тонкого листка, так как они помещались между страницами журнала, склеенными по краям. Очевидно, ни одному масону не пришло в голову переворачивать лист за листом журнал, скопленный за двадцать восемь лет. Так как библиотека Рудольфа Гроссе, по завещанию его, должна была быть продана для того, чтобы создать при берлинском университете стипендию его имени, то вполне естественно, никому не могло придти в голову придавать какое-нибудь особенное значение книгам, составлявшим эту библиотеку. Однако в завещании своём профессор просил своих близких, т. е. отца, брата и невесту, оставить себе те книги, которые они пожелают сохранить на память о нем. Каждый из нас и выбрал то, что ему наиболее подходило. Брат Рудольфа — какое-то редкое юридическое сочинение. Я — дивное издание Гётевского “Фауста” с иллюстрациями Каульбаха. А отец — коллекцию “Гартенлаубе” за те три года, когда его сын помещал там свои популярные исторические статьи. Этот выбор не мог возбудить подозрения масонов. Между тем, предупреждённый заранее покойным сыном, старик Гроссе понёс мне книжку старого журнала, в которой находились статьи его сына. Мы нарочно говорили о них громко и оставили книгу на столе, уходя из номера, благодаря чему она опять-таки не привлекла внимания масонских шпионов, без сомнения находящихся в числе отельной прислуги. (Иначе не украли бы у меня так легко и незаметно кинжала, спрятанного между десятками сценических украшений, почему я и не заметила его исчезновения). Только поздно ночью, заперев двери и убедившись в отсутствии соглядатаев, я спешно и осторожно вырезала листки рукописи из толстой книги, служившей им футляром, и перенумеровав их, спрятала у себя под подушку. А затем благодаря тонкости бумаги, тетрадка незаметно уместилась в моем кармане.

 

Император задумчиво взял в руку небольшой свёрток.

 

— Все, что вы рассказываете мне, графиня, чрезвычайно остроумно, благодаря простоте замысла, но как же переплетчик?.. Ведь он должен был знать, что переплетает?..

 

— Я забыла сказать вашему величеству, что Рудольф Гроссе сам переплетал все свои книги. Это было его любимым развлечением с детства.

 

— Чрезвычайно остроумно, — повторил император, разворачивая свёрток, наскоро сшитый голубой шелковинкой, чтобы листы не разлетались. — Да, это почерк Менцерта, — произнёс он взглянув на рукопись и невольно понижая голос, как говорят в присутствии покойника.

 

— Я узнаю руку несчастного, слишком рано погибшего гения...

 

Раскрыв рукопись, император машинально пробежал глазами первый лист. Внезапно лицо его вспыхнуло и он спросил резко и отрывисто, голосом совершенно непохожим на тот, которым он говорил до сих пор:

 

— Графиня, скажите... вы читали эту рукопись?

 

Ольга спокойно выдержала пытливый взгляд императора.

 

— Читала, ваше величество, — просто ответила она, — за исключением предисловия, которое, как изволите усмотреть, предназначено лично для вашего величества. Поэтому автор рукописи, передавая её Рудольфу, просил его на эти первые страницы, помеченные буквой “В”, смотреть как на частное письмо. В случае возможности опубликования рукописи, или невозможности передать её лично вашему величеству, это предисловие Менцерт просил сжечь, не читая его. Все это помечено рукой Рудольфа Гроссе на оборотной стороне первой страницы, и смею надеяться, что вы, государь, не сомневаетесь в том, что я не позволила бы себе прочесть чужое письмо, даже если бы не знала ничего о распоряжении Менцерта и завещании Рудольфа.

 

Лицо императора прояснилось.

 

— Я должен объяснить вам причину моего “допроса”... — Улыбка, с которой император произнёс это слово, была уже прежняя, ласковая.

 

— Видите ли, Менцерт очевидно желал довести эту рукопись до моего сведения и, желая уничтожить во мне всякое сомнение в подлинности записок, напоминает мне один интимный разговор, который я имел с ним в юности... Тогда я не был ещё даже крон-принцем, так как не только мой бедный отец, но и мой славный дед были ещё живы и здоровы. К чести Менцерта, я должен признаться, что он даже не пытался воспользоваться моей юношеской неопытностью для того, чтобы увлечь на неправильную дорогу... Скорей наоборот... Он давал мне глубоко-мудрые советы, повторение которых я слыхал не раз от моего царственного деда, даже от вашего незабвенного императора Александра III, могучая фигура которого возвышается над нашим веком, как статуя великана над пигмеями... Вы знали его, графиня, и поймете, конечно, мою почтительную дружбу к этому поистине великому монарху...

 

Слезы снова показались на синих глазах Ольги...

 

— Ах, государь... Кончину царя Александра III оплакивает вся Россия. И теперь, когда я узнала, что такое масонство, я поняла ликование этих злодеев при смерти гиганта-царя, который уже своим присутствием ставил непреодолимую преграду пагубной деятельности жидо-масонской революции... И, как знать, какое участие эти проклятые отравители...[4].

 

— Тише, тише, графиня... Есть вещи, о которых нельзя говорить... пожалуй, нельзя даже и думать, — быстро перебил император. — Вернёмтесь лучше к рукописи Менцерта. Мне остается выразить вам благодарность, графиня... Я внимательно прочту эту рукопись. Таким образом, завещание Менцерта будет исполнено буквально, и смерть нашего бедного молодого учёного не останется бесплодной... Вам же, дорогая графиня, должно вернуть мужество и жизнерадостность сознание того, что вы помогали великому делу спасения человечества от масонских сетей...

 

— О, государь, — воскликнула Ольга, поднимая глаза к небу, — если это так, то мне остается только сказать: “ныне отпущаеши”...

 

 

ГЛАВА XXXI. После тюрьмы

 

В свободном городе Гамбурге существует не длинная, но широкая речка, верней проточный пруд, носящий название Альстер.

 

Помещаясь в самом центре кипучей торговой деятельности, Альстер является уютным уголком тишины и спокойствия.

Проехав минут двадцать на трамвае, попадаешь уже в водоворот кипучей городской жизни, к великолепной судоходной реке Эльбе, сплошь превращённой в одну громадную пристань. Чуть не на десяток верст тянутся непрерывной цепью набережные с местами для причала судов, гигантские склады, доки, мастерские, отдельные бассейны и пристани. Везде оглушительный шум и кипучее движение, не прекращающееся даже ночью.

 

А в стороне, в получасе ходьбы от Эльбы, вокруг тихой красавицы Альстер, царит тишина и спокойствие. По берегам широкого, как озеро, протока раскинулись бесконечные благоухающие цветники, перемежаясь с красивыми группами роскошных деревьев и цветущих кустарников. А за цветниками на широкий бульвар выходят палисадники красивых особняков.

 

В одном из таких домиков поселилась Бельская после процесса. Она бежала от неусыпного надзора добровольных соглядатаев, от бесчисленных жидовских “интервью”, от любопытных взглядов, встречавших и провожавших её повсюду: на улицах, в гостиных, в магазинах, даже в церквах, от крикливого участия одних, фальшивого сочувствия других и плохо скрытой злобы третьих.

 

С трудом выжила Ольга три недели в Берлине из-за своей больной руки, которая заживала с неестественной медленностью, объясняющейся только присутствием какой-то неизвестной отравы. Только к концу третьей недели рука Ольги стала заживать настолько, что врач согласился отпустить свою пациентку из Берлина в Гамбург, куда обещал приезжать не менее двух раз в неделю.

 

Доктор Раух, оказавшийся гамбургским уроженцем, обладал на набережной Альстера прелестным домиком, который любезно уступил Ольге, так как единственная старшая сестра, обыкновенно живущая в этом домике, недавно уехала в Египет, искать излечения от начинающейся чахотки.

 

В этом-то уютном убежище прожила Ольга всю зиму почти в полном одиночестве, под чужим именем. Раза два в месяц её добровольное одиночество нарушалось приездом директора Гроссе с сыном, доктора Рауха и Гермины Розен.

В своём одиночестве Ольге приходилось много читать.

 

И, следя за литературой, с глубоким беспокойством узнавала она следы влияния жидо-масонства и с негодованием понимала гнусную цель этого влияния: стремление развратить христианское общество, убивая уважение ко всему достойному уважения и осмеивая все священное.

 

Провозглашалось право самоудовлетворения, право сверхчеловека, причём каждому предоставлялось “самоопределяться” и производить себя в звание “сверхчеловека”, стоящего вне и выше всякого закона, не только человеческого, но и Божеского.

 

Супружескую верность сменила “свобода любви”, женскую скромность — право девушки на разврат... Вместо патриотизма проповедовалась расплывчатая “гуманность” и фальшивое человеколюбие, выражающееся в жалости к преступникам и в полном равнодушии к жертвам преступлений.

 

Под видом “сверхчеловеческой” морали проповедовалась анархия во всех видах, преподавался разбой, едва прикрытый красными тряпками революционной “политики”. И всё это так ясно, так осязательно группировалось в одно целое, для одной цели, что Ольга с ужасом спрашивала себя:

 

“Как могла я не видеть всего этого раньше?.. Как могла не понимать, и даже не замечать гнусной цели этой литературной революции, которая очевидно подготовляет другую революцию, — кровавую, разбойную политическую революцию?”

Но ещё нечто новое подмечал изощрённый одиночеством и размышлением критический ум русской женщины, и это новое было так страшно, что сердце Ольги сжималось ужасом.

 

Да и как было не ужасаться верующей православной женщине, замечая страшный поворот во взглядах человечества на основные истины, замечая развивающееся богоборство и начало открытого поклонения сатане...

 

Увы, тот страшный, грозный и отвратительный “лукавый”, молиться об “избавлении” от которого учил Сам Христос-Спаситель, перестал существовать в умах легкомысленного современного человечества, превратившись в поэтического “Люцифера”, который “так прекрасен, так лучезарен и могуч”. — Этот “печальный демон, дух изгнанья”, воспетый поэтами и идеализированный художниками, никого уже не пугал и не отталкивал.

 

И постепенно число поклонников Люцифера-Денницы возрастало... Постепенно и незаметно “сатанизм” перестал казаться гнуснейшим святотатством, становясь чем-то красивым и таинственным, заманчивым своей новизной и сокровенностью.

 

Разнузданные животные страсти гнали человечество в объятия царя зла и порока, а поклонение сатане развило гнусные пороки, создавая в современном человечестве жажду крови, становящуюся все заметней, все ощутительней.

Всего этого могли не замечать люди, живущие изо дня в день, не задумываясь над значением событий. Но Ольга, знавшая о деятельности масонов больше, чем кто-либо, так же, как и об их связи с жидовством и с сатанизмом, понимала, куда ведёт человечество “кривая дорога” конца XIX века, и ужаснулась, предвидя страшные потрясения, ожидающие ХХ-ый век.

 

Вся охваченная этим ужасом, Ольга решила посвятить себя борьбе с масонством, — раскрывать глаза ослеплённых людей, не понимающих страшной опасности, к которой устремляет христиан могущественная международная жидо-масонская интрига...[5]

 

 

ГЛАВА XXXII. Волшебная флейта

 

В конце февраля уже растаял снег на улицах Гамбурга под тёплыми солнечными лучами, весело искрящимися в золотистых волнах только что вскрывшейся Альстер. К первому апреля береговые цветники запестрели голубыми крокусами, белыми подснежниками и ранними жёлтыми цветочками, носящими в Германии поэтическое название “небесные ключи”... А над всем этим синело безоблачное небо, отражаясь в прозрачных водах Альстер, по которой плавали, игриво гоняясь друг за другом, сотни белых лебедей.

 

Ольга любила смотреть со своего балкона на белоснежных птиц, стаями выплывающих из своих береговых убежищ в обычный час, перед закатом солнца, к кормушке, выстроенной на сваях посреди реки.

И сегодня, 14-го апреля, Ольга сидела на своем балконе, выходящем на Альстер, любуясь давно знакомым, но вечно новым и интересным зрелищем, — но на этот раз не в одиночестве, как обыкновенно, а в обществе приехавших из Берлина друзей.

 

Доктор Раух, осмотрев руку своей пациентки, сыгравшей ему, в доказательство возвратившейся подвижности пальцев, сонату Бетховена, объявил её окончательно выздоровевшей.

 

Директор Гроссе, только что вернувшийся из Швейцарии, где сезон оканчивается перед великим постом, по праву старого друга, объявил Ольге, что она стала опять “такой же красавицей, как была и прежде” и что ничто не мешает ей вернуться на сцену или... в общество, где “её ждёт, быть может, новая любовь и новое супружество”.

 

При этих словах взгляд старика скользнул по умному и энергичному лицу молодого врача и затем остановился на внезапно побледневшем лице своего младшего сына, по обыкновению сопровождавшего доктора Рауха в его посещениях Гамбурга.

 

И этот взгляд и эта бледность были так красноречивы, что Ольга была бы не женщиной, если бы не поняла их значения.

Не находя слов, она молча протянула обе руки своим молодым друзьям с таким выражением, что мужчины поняли то, что она хотела высказать.

 

Оба прочли в её глубоких печальных глазах: моё сердце умерло... навсегда...

 

Вся эта немая сцена продолжалась не более минуты. Через четверть часа маленькое общество уже сидело на балконе вокруг самовара, любуясь серебристыми фигурами грациозных птиц, величественно и неторопливо плывших длинными вереницами.

 

— Как здесь хорошо, — вздохнув всей грудью прошептал молодой адвокат. — Как не похоже на наш шумный и душный Берлин... Я понимаю ваше нежелание расставаться с Гамбургом. Здесь положительно забываешь, что находишься среди большого города, и переносишься в какой-то сказочный мир грёз.

 

Ольга вздохнула полной грудью.

 

— Да, здесь хорошо, но я думаю, что вам, господа, показалось бы здесь скучно. Привычка к деятельности скоро потянула бы вас в Берлин... Скажите мне, что у вас там нового, господа?

 

Директор Гроссе весело улыбнулся.

 

— Нового мало, Ольга... Хотя, впрочем, всё же есть новость, и даже такая, которая будет для тебя приятной неожиданностью... Новость довольно сенсационная. И представь себе, театральная и политическая... Ну-ка, угадай в чем дело?

 

Ольга покачала головой.

 

— Странно, что ты ничего не знаешь об этом событии, хотя газеты вот уже третий день не перестают обсуждать его. Дело идёт о “Волшебной флейте”. На этот раз её ставят с новыми декорациями, костюмами и реквизитами, для которых его величество частью собственноручно составил рисунки, частью поручил составить их своим любимым художникам, согласно своему плану, хотя, по правде сказать, масса публики давно уже позабыла, а может и совсем не знала политическо-масонской подкладки популярной оперы...

 

— Не скажи, папаша, — перебил отца молодой адвокат. — В университетских городах по крайней мере студенты прекрасно знают, что Моцарт написал “Волшебную флейту” по просьбе Шиконедера для прославления масонства. Да и масонские ложи превращали каждое представление этой оперы в торжество своих принципов... Вот это-то и решил прекратить император Вильгельм II.

 

Доктор Раух утвердительно кивнул головой.

 

— С этой целью он и приказал приготовить новую обстановку. Теперь из “Волшебной флейты” исключается всё сколько-нибудь напоминающее союз “вольных каменщиков”.

 

— Да, — подтвердил директор Гроссе. — Выкинуты все символические знаки и все слова, могущие быть истолкованным в масонском смысле... Словом, эта постановка является настоящей революцией, которая и произвела невероятное впечатление не только на театральные, но и на политические круги Берлина.

 

— Больше всего их волнует официально опубликованное запрещение членам императорской фамилии вступать в число “вольных каменщиков”, — прибавил молодой адвокат, — так же, как и подтверждение старинной военной присяги, упоминающей о невступлении в какое-либо тайное общество, а особенно в масонское.

 

— А как же принц Арнульф? — спросила Ольга. — Ведь он же был масоном... сколько помнится...

 

Доктор Раух насмешливо улыбнулся.

 

— Принц, после недавнего трехдневного пребывания в охотничьем замке императора, куда он был приглашен совершенно неожиданно, вновь зачислен командиром эскадрона того самого гвардейского полка, из которого он вышел три года назад. Возвращение в полк послужило принцу поводом выйти из числа “вольных каменщиков”.

 

— Но ведь император не предпринял никаких мер против масонов, — заметил доктор Раух, — а эти полумеры влияния масонства не уменьшат.

 

Ольга сказала уверенно:

 

— Надо иметь терпение, друг мой. Важно, что император положил начало более серьёзному отношению к масонству, отрицая безвредность теорий, принципов и, главное, деятельности свободных каменщиков... Будем благодарить Бога и за это... Быть может я увижу уже плоды этого первого шага к тому времени, когда вернусь из своего дальнего плавания...

— Так, значит, ваше путешествие решено? — спросил дрогнувшим голосом Фриц Гроссе.

 

— Непременно и бесповоротно, — спокойно ответила Ольга. — Я ожидала только докторского разрешения и получила его сегодня, завтра же начну соображать, в какие страны направиться... Мне хочется ехать куда-нибудь подальше, где бы никто не знал меня и я бы никого не знала...

 

— В таком случае поезжай вместе со мной на Мартинику, — неожиданно раздался звонкий женский голосок позади Ольги.

Все обернулись. На пороге балкона стояла Гермина Розен, свежая, нарядная и прелестная, как всегда, с радостной улыбкой на розовых губках и весело сверкающими чёрными глазками.

 

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-04-20; Просмотров: 302; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.382 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь