Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
ГЛАВА I. Загадочное письмо
Ольга Бельская, вернувшись в Россию из двухлетнего путешествия в Индию и Японию, отдалась литературной деятельности, которая очень скоро превратилась в кипучую журналистскую работу. Настало горячее время, когда в пору было “камням возопиять”. Всё, что в России осталось чистым и отзывчивым, подымалось на помощь родине. Забывалась личная жизнь и личные интересы. Ольге всё пережитое в Германии казалось мелким и незначительным, по сравнению с тем, что творилось вокруг — в России, в Европе... во всём мире. Забыла Ольга Бельская и театральную жизнь в Германии, и свою маленькую подругу, уехавшую когда-то на Мартинику. Правда, страшное известие об ужасающем извержении вулкана[6], стоившем жизни 43-м тысячам народа, пробудило было в душе писательницы воспоминание о подруге, конечно, погибшей, вместе с остальными жителями города Сен-Пьера. Ольга пыталась получить более подробные сведения о судьбе острова, который она видела десять лет назад таким прекрасным уголком земного рая, сверкающим всей роскошью тропической флоры. Она полагала, что страшное бедствие на Мартинике вызовет особый интерес и наполнит подробностями катастрофы столбцы газет и журналов на долгие месяцы; естественно было ожидать и снаряжения французским правительством специальных экспедиций — ученых, журнальных, технических — для расследования того, что случилось; ожидала Ольга целой серии романов, повестей, ученых сочинений и пьес, навеянных страшной судьбой прекрасной Мартиники, — словом, ждала всего того, что обычно повторяется во Франции при каждом сколько-нибудь “сенсационном” событии. Но к крайнему её удивлению, о катастрофе на Мартинике поговорили неделю-другую и замолчали. Тщетно искала Ольга более подробных описаний, более точных сведений, отчетов “специальных корреспондентов”. Ничего подобного не оказалось не только во французской, но и в мировой прессе. Париж удовлетворился несколькими необычайно краткими депешами телеграфных агентств. В Париже, где каждое “сенсационное” убийство оставляет след в литературе, ужасающая мартиникская катастрофа не оставила ничего. Появились, правда, на рынке три-четыре романа, но и они непостижимо скоро исчезли из обращения. “Издание разошлось”, — отвечали книгопродавцы на запросы Ольги. И, несмотря на такой завидный “успех” книг, их не выпустили повторными изданиями. Точно чья-то рука стремилась заставить человечество поскорее забыть о том, как в одно мгновение погиб целый город с десятками тысяч жителей... Так Бельская и не узнала ничего о судьбе своей маленькой приятельницы, за упокой души которой она горячо помолилась. Ольга догадывалась о том, чья рука так же упорно, как и незаметно, затягивала завесу забвения над мартиникской катастрофой. Женщине, читавшей записки Минцерта, трудно было бы не узнать влияния масонства во всём, что совершалось в Европе. Головокружительная быстрота развала нравственности, безумный рост богоборства были слишком очевидны для “предубеждённых” глаз. И Ольга недоумевала, как могли других не видеть того, что было так очевидно, не видеть победоносного похода масонства против христианских идеалов, не замечать повсеместного торжества евреев, захватывающих в свои руки деньги, торговлю, промышленность, науку, искусство и прессу (главное — прессу!), международные телеграфные агентства, — словом, всё, влияющее на общественное мнение. В России, как и повсюду, совершалось предвиденное Достоевским торжество жида... А ослеплённые русские передовые умы преклонялись перед этим торжеством, как торжеством “прогресса”, и называли “ретроградами” всех зрячих, видевших масонскую опасность. Ольга видела всё это. Размышляя о мартиникской катастрофе, она поняла, что масоны не могли допустить, чтобы человечество стало задумываться над значением явлений, возвещающих начало гнева Божия. Масоны больше всего на свете боятся пробуждения веры и благочестия, а потому обо всём, что ясно до очевидности, говорить о небесном возмездии, замалчивают в своей прессе с упорной последовательностью. Христианские народы не должны были видеть, что ответом на святотатства богоборцев явились землетрясение в Мессине, невероятные разливы жалких речонок Сены и Москвы, гибель Мартиники... да мало ли ещё что! Все эти грозные явления тонули в безбрежном море пустых сплетен и политической чепухи, наводняющих человечество, благодаря стараниям международной жидо-масонской печати[7]. Людям, одураченным бесчисленными депешами о разных пустяках распространяемых “агентствами” как нечто чрезвычайно важное, некогда было задумываться о причинах и последствиях различных явлений природы. Печать каждодневно пускала в обращение столько нового, глупого и пустого, но все же отвлекающего внимание и своей массой скрывающего действительно важные вещи, что человечество положительно разучилось самостоятельно думать в безумном круговороте всемирной политической сплетни. А время летело неудержимо! Летели и события — страшные события, сменяющие друг друга с головокружительной быстротой. Ольге некогда было разыскивать сведения о судьбе приятельницы... Началась японская война, и 35-летняя писательница, одна из первых, уехала на Дальний Восток. Она надеялась там быть полезной знанием японского языка и, действительно, провела больше года на передовых позициях в качестве переводчика. Только расстроенное здоровье принудило её бросить этот опасный пост[8]. Не желая оставаться бесполезной, она вступила в Красный Крест и уехала в Россию. Здесь уже завязалась борьба с тёмными силами. Патриотические газеты рождались и умирали. Но на место угасших вставали новые рыцари пера. По всей России шла борьба с революцией, борьба отчаянная, упорная, святая, — борьба света с мраком, добра со злом, христианства с богоборством. Ольге Бельской некогда было оглянуться на прожитую жизнь, некогда было замечать седины в золотых волосах. Надо было работать, работать и работать... Вдруг среди этой лихорадочной трудовой жизни, уже пожилая писательница совершенно неожиданно получила письмо из Германии. Почерк на конверте заставил её призадуматься: он показался слишком знакомым. Где же видала она эти витиеватые готические немецкие буквы, — такие красивые и такие неразборчивые?... И внезапно всплыло в её памяти далёкое прошлое — годы учения в венской консерватории... Ольга Бельская схватила все ещё нераспечатанный конверт. Да, это её почерк... Она жива! — Как это я сразу не узнала её почерка? — прошептала писательница, поспешно разрывая конверт и развёртывая письмо неожиданно объявившейся подруги. Письмо было коротко, удивительно коротко для женщины, пишущей своей приятельнице после пятнадцати лет молчания. На почтовом листе бумаги оказалось всего несколько строк: “Милая Оленька! Случайно узнала я, что известная русская писательница Ольга Бельская и моя милая Оленька — одно и то же лицо... Это придаёт мне смелость просить тебя об одолжении... Я всё ещё в театре, но играю уже драматических героинь. В настоящее время служу в Кенигсберге, где публика носит меня на руках. К сожалению, в “модных” пьесах почти нет хороших ролей, и я тщетно ищу подходящей драмы для своего бенефиса... Если бы ты согласилась написать для меня драму? Мне бы хотелось что-либо особенное... Знаешь, ведь можно бы освежить что-либо классическое, переделав на современный лад!.. Это теперь в моде. Хотя бы “Фауста”... Помнишь, как мы с тобой восхищались в консерватории “Фаустом”? Ещё у тебя было такое дивное иллюстрированное издание! Надеюсь, что оно цело... И вот можно было бы Гретхен одеть в парижский модный костюм, а “Фауста” — в кирасирский мундир. Вышло бы новей самых модных новинок... Если бы ты не поленилась приехать ко мне, — ведь это так близко от Петербурга, — то я бы объяснила тебе, и, пожалуй, моя мысль показалась бы тебе менее глупой. Писать же, ты знаешь, я никогда не умела... Право, приезжай, милочка. Бесконечно порадуешь твою старую Гермину Розен. P.S. С ужасом вижу, что схватила по ошибке лист бумаги, на обороте которого подводила свои годовые счета... Переписывать письмо времени нет. Надеюсь, ты простишь мою рассеянность и не рассердишься”. Оборотная сторона письма действительно была испещрена цифрами, занимавшими целую страницу. С удивлением прочла писательница это странное письмо... Пятнадцать лет молчания, и затем просьба переделать “Фауста” в современную пьесу! Надо же придумать такой вздор! И с чего это ей в голову пришло? Погруженная в воспоминания далёкого прошлого, Ольга сложила письмо и уже собиралась засунуть его обратно в конверт, но взгляд её упал на исписанную цифрами заднюю страницу. Машинально развернула она снова большой лист почтовой бумаги и пробежала глазами ряды цифр. В голове её роились картины доброго старого школьного времени, когда они составляли себе костюмы по тому дивному изданию “Фауста”, с иллюстрациями Каульбаха, о котором вспоминала в этом письме Гермина Розен. И вдруг Ольга схватилась за голову... Ей припомнилась маленькая подробность венской школьной жизни... Между несколькими, особенно дружными, приятельницами их выпуска существовал условный способ корреспонденции, как это часто бывает в школах. Способ этот придумала сама Ольга, вычитавшая его в каком-то романе и запомнившая чрезвычайно простую систему, расшифровать которую, однако, непосвящённому совершенно невозможно. Система называлась “двухкнижной”. У каждого из пишущих существовала одинаковая книга, название которой составляет тайну посвященных. В этой книге пишущий письмо отыскивает нужное слово, которое и отмечается цифрой. Одна цифра означает страницу, другая строчку, а третья слово, или наоборот. Цифры разделяются точками, запятыми, буквами, плюсом или минусом или каким-либо иным знаком. Для переписывающихся это значения не имеет, но для разбирающих эти разнообразные промежуточные знаки усиливает загадочность рукописи. Кроме того, для отвода глаз, все цифры складываются, что ещё больше спутывает непредупреждённых. Между Герминой и Ольгой книгой для таинственной корреспонденции в венской консерватории избран был “Фауст”. Неужели Гермина вспомнила способ секретной корреспонденции и хотела сообщить ей нечто таинственное? Ольга принялась внимательно рассматривать цифры, покрывающие страницу, и скоро убедилась, что они должны иметь особенное значение. Надо было только расшифровать их. Поспешно отыскала Ольга среди книг, разложенных на столе в её гостиной, красивый том в красном переплете, — известное издание Каульбаховского Фауста и, развернув его, принялась подыскивать страницы и слова, согласно нумерации письма Гермины, причём постепенно заносила на клочке бумаги получаемые фразы. Через час кропотливой работы перед нею было письмо, настоящее письмо Гермины: “В память нашей старой дружбы, дорогая Ольга, ради всего святого, приезжай немедленно ко мне. Имею рассказать тебе важные и... страшные вещи. Написать не смею. Малейшее подозрение убьёт меня и тебя!.. Между тем не могу больше жить и не хочу умирать, унося в могилу страшную тайну. Приезжай, Ольга!.. Узнав, что ты стала писательницей, я поняла, что Бог послал мне тебя. С твоей помощью мне, бедной, удастся, быть может предварить мир о страшной опасности. Приезжай, ради неба, Оленька!.. Жду тебя поскорей, моя радость, ибо не знаю, как долго меня оставят в живых. Когда будешь отвечать, не упоминай ни намёком об этих строках, ибо письма мои, вероятно, читаются. О нашей же “криптограмме” никто догадаться не может! Приезжай, Ольга”... С недоумением перечитывала Ольга эти загадочные строки... Что могли они означать? В уме её мелькнуло подозрение: уж не сошла ли с ума Гермина? Но нет... Для сумасшедшей эти строки были слишком логичны. И вдруг Ольге припомнился отъезд Гермины на Мартинику в обществе лорда Дженнера. И точно луч света, прорезывающий ночную тьму, в голове русской писательницы мелькнула мысль: “Масоны”... Да, очевидно тут замешаны масоны! Какая-нибудь адская интрига, в которую бедная молоденькая актриса была замешана против воли... Теперь она хочет облегчить свою душу признанием.
ГЛАВА II . Снова встретились Предупреждённая депешей о приезде Ольги, Гермина Розен ожидала приятельницу на вокзале в Кенигсберге. Обе подруги стразу узнали друг друга, несмотря на пятнадцатилетнюю разлуку, и обнялись со слезами на глазах. Много раз обменялись они поцелуями и затем, продолжая держать друг друга за руки, отстранились одна от другой и вглядывались в знакомые, милые, изменившиеся черты, припоминая давнишние времена и не замечая слез, набегающих на глаза. — Ты очень изменилась, Ольга, — проговорила Гермина, рассматривая правильные черты лица, глубокие синие глаза, теперь окружённые тёмными кругами; тонкие черты красивого лица хоть и оставались теми же, но беспощадная жизнь провела резкие морщины на нежной коже. — Хотя ты все та же, Оленька... Не постарела, а только старше стала! — А вот ты даже и старше не стала, — весело улыбаясь, перебила Ольга. — Ты только выросла и просто красавицей стала... Гермина Розен нимало не постарела. Ни единого седого волоса в роскошных темно-каштановых волосах, ни малейшего следа увядания на лице! Матовое, точно выточенное из слоновой кости лицо оттенялось лёгким румянцем, а кожа была прозрачна и атласиста, как у семнадцатилетней девушки... — Ты удивительно похорошела, — повторила Ольга, оглядывая подругу. — И при этом ты не похорошела, но стала совсем иной, точно ты переродилась... — Скажи лучше — поумнела, — добродушно смеясь, перебила Гермина, заметив колебание в словах Ольги. — Да ты не стесняйся, Оленька! Я знаю, что была тогда большой дурочкой. У меня хватило рассудка постараться... немного поумнеть... Не слишком много, конечно: из своей кожи не выскочишь. Гермина была одета с благородной простотой изящной светской женщины: безукоризненно сшитый костюм из тёмно-зеленого сукна, отделанный чёрным барашком, без всяких модных вычурностей, во всём туалете молодой женщины, как и в её манерах, не было ничего кричащего, ничего преувеличенного, хотя бы в количестве или качестве драгоценностей, которыми так охотно обвешивалась хорошенькая актриса пятнадцать лет назад. Всё это заметила Ольга с первого взгляда. — Да, ты сильно изменилась к лучшему, Гермина, — серьёзно проговорила Ольга. — В твоей наружности произошла невероятная перемена: твоя красота приобрела благородство. Да. Ты очень изменилась. — Жизнь часто меняет людей, как наружно, так и внутренне, — заметила Гермина. — Тебе ли не знать этого, Оленька. Но... об этом после, когда мы будем одни. Актриса внезапно умолкла и окинула пытливым взглядом пустеющий вокзал: на платформе, где остановились обе подруги, все ещё держа друг друга за руки, оставались лишь носильщики, да два-три запоздалых пассажира разыскивали затерянный багаж. — Скажу только, что мой муж, лорд Дженнер, погиб во время известной тебе катастрофы... ты, вероятно, знаешь: его родные не признали нашего брака в виду какого-то семейного закона, запрещающего наследнику майората жениться на иностранке. В это время к ним подошел пожилой человек в изящной темной ливрее и спросил, где багаж прибывшей дамы. — Вы останетесь здесь, Фридрих, — распорядилась Гермина. — Возьмите у посыльного багаж графини Бельской и привезите его. Мы же поедем прямо домой... Подзовите мой автомобиль, прежде всего... Через две минуты Ольга сидела в роскошной двухместной карете электрического автомобиля, управляемого молодым шофером тоже в ливрее. — Оттого ты роскошествуешь, по обыкновению, и даже больше обыкновенного, — улыбаясь промолвила Ольга. Гермина грустно улыбнулась. — Да, милочка... Лорд Дженнер оставил мне большое состояние, но у меня нет ни родных, ни цели в жизни. Моя матушка давно уже скончалась. Остается одно: сцена — вечная утешительница женщин, не знающих куда приткнуть свою душу и чем заполнить время. — И ты довольна своим положением в театре? Почему ты не постараешься перейти в один из столичных театров? Я помню, у тебя был большой талант... — Таланту легче живется в провинции, чем в столице. Поверь мне, Оленька, серьёзно относятся к театру только в провинции... У нас, в Германии, по крайней мере... Вот почему я и предпочитаю служить в одном из городов, “подальше от Мадрида”, — докончила она цитатой из шиллеровского “Дон-Карлоса”. В небольшой, но роскошно убранной квартире Гермины Розен для Ольги приготовлена была комната со всеми удобствами и с той мелочной заботливостью, до которых додумывается только искренняя дружба. Русская писательница, со слезами на глазах, обняла свою подругу, не забывшую ни одного из “вкусов” и слабостей своей приятельницы, начиная от великолепных белых лилий в жардиньерках и роскошных махровых гвоздик в вазах, до любимых Ольгой шоколадных конфет и малинового варенья в хрустальных мисочках. Когда обе подруги уселись за завтрак, предварительно выкупавшись и переодевшись в домашние капоты, Ольга спросила подругу о причине её долголетнего молчания. Гермина вместо ответа приложила палец к губам и быстро произнесла, при виде входящего Фридриха с кипящим серебряным самоваром в руках: — Ты видишь, милочка, что близость границы дает себя знать: русский самовар получил и у нас права гражданства. Когда же камердинер поставил самовар на стол и удалился, оставив дверь в соседнюю комнату открытой, Гермина быстро проговорила по-французски: — Сегодня вечером я играю Марию Стюарт, но завтра надеюсь рассказать тебе все, что хотела. Скажись усталой и уйди спать часов в десять вечера. Но не засыпай: я приду к тебе попозже, и мы поговорим по душам... А пока, — снова перешла она на немецкий язык, — если ты не слишком устала с дороги, то можешь посмотреть, как у нас играют в провинции Шиллера. Играли более чем прилично и, что важней всего, играли серьёзно, с убеждением и с увлечением... Ольга Бельская, давно уже переставшая посещать театры в Петербурге в виду невозможного репертуара, составленного из пьес, которых нельзя было смотреть без негодования или отвращения, здесь отдыхала душой, слушая дивные стихи Шиллера. Следующий день Гермина провела дома с подругой. Но каждый раз, когда понятное нетерпение заставляло Ольгу заговорить о том, что её занимало, Гермина останавливала её таким красноречивым взглядом, что Ольга поспешно проглатывала свой вопрос и снова начинала разговор о возможности “модернизировать” “Фауста”, или переделать ту или иную “классическую” пьесу для немецкого театра. Когда они вечером разошлись по своим комнатам, Ольга, улёгшись в постель, старалась разгадать, что заставило её подругу так таинственно вызвать её, и с нетерпением ожидала, когда пробьет 12. Но вот бьет первая четверть, половина, третья четверть и наконец 12. В квартире Гермины Розен постепенно угасали огни. После столовой погас свет в гостиной и будуаре, затем и в спальне хозяйки дома и её гостьи, наконец, на кухне в помещениях прислуги, для которых устроены были, по немецкому обыкновению, комнаты под самой крышей, в мансардах, соединённых с квартирами телефонами, так как Гермина жила в одном из барских домов, построенных со всевозможными усовершенствованиями новейшей техники, — до центрального отопления и электрической кухни включительно. Гермина, окончив ночной туалет, отпустила свою камеристку. Закончив необходимую уборку, прислуга поднялась к себе наверх, убедившись, что хозяйка и гостья её спят крепким и спокойным сном. К полуночи погасли последние огни, и только спальня Гермины слабо освещалась ночной лампочкой под нежно-розовым матовым колпаком. Ольга же по своему обыкновению потушила огонь и нетерпеливо ожидала объяснения, обещанного Герминой. Внезапно она приподнялась на постели: ей почудились шаги в соседней комнате... Через минуту двери тихо отворились и на пороге показалась в белом суконном халате Гермина, слабо освещенная розовым светом, долетавшим из её спальни сквозь открытую дверь. — Ты не спишь, Оленька? — раздался тихий голос Гермины. — Нет. Я ждала тебя, — так же тихо ответила Ольга, отыскивая ощупью халат и туфли. Но Гермина уже стояла возле её постели и, положив руку на плечо подруги, произнесла все тем же сдержанным шёпотом: — Лежи, лежи, Оленька... Я сяду возле тебя.. Так, в полутьме мне легче будет рассказывать тебе. Ты узнаешь, как я сделалась христианкой. — Как, разве ты крестилась, Гермина? — чуть не вскрикнула Ольга. Но маленькая ручка актрисы поспешно прикоснулась к губам подруги. — Не надо говорить громко, Оленька, — тихо сказала Гермина. — Как знать, нет ли в этой комнате где-нибудь под обоями каких-нибудь слуховых труб, передающих каждое громко сказанное слово... один Бог знает куда... Оставайся в постели, Оленька. Я сяду возле тебя в это кресло и расскажу тебе то, что смогу... Чего же не посмею сказать, на что не хватит времени или силы, ты найдёшь вот в этой маленькой книжке, в которую я заносила многое. Ты узнаешь причину гибели Сен-Пьера на Мартинике. Узнаешь, почему погиб Сен-Пьер, вместе с его полутораста тысячами жителей, белых и цветных... — И все они погибли? — дрожащим голосом спросила русская писательница. В полсекунды, Ольга! — торжественно произнесла Гермина. — Рука Господня поразила грешный город, в котором творились вещи худшие, чем в Содоме и Гоморре...
ГЛАВА III. Исповедь С минуту продолжалось тяжёлое молчание. Наконец, Ольга прошептала, все ещё не выпуская руки Гермины из своих похолодевших пальцев: — Да, я уже давно удивляюсь тому, как мало в Европе обращено было внимания на такую ужасающую катастрофу, как мартиникское извержение вулкана и как мало следов она оставила в воспоминании тех, кого, казалось бы, должна была касаться больше всех, т.е. французов и парижан... Правда, всё население Сен-Пьера погибло, так что некому было вспоминать, некому рассказывать. — Неправда, — горячо зашептала Гермина. — Неправда, Оленька... Далеко не все жители Сен-Пьера погибли. Добрая четверть жива и поныне... Можешь мне поверить. Я ведь своими глазами видела, как почти за год до катастрофы началось бегство из проклятого города. Бежали все, в ком оставалась хоть искра совести, все, кто боялся гнева Божия. Бежали все, кто мог и как мог, бежали куда глаза глядя и число беглецов увеличивалось еженедельно. Все, кто ещё оставались христианами, бежали не разбирая куда... бросали свои дома, плантации, дела, только бы скорее вырваться из проклятого, обречённого на гибель города... — Но за что же? За что, Гермина? — прошептала Ольга. — Сейчас узнаешь... Эти массовые отъезды увеличивались с каждым рейсом. Все, кто ещё не разучился верить и молиться Богу, все знали, что Сен-Пьер осуждён на гибель, знали также все и почему... Убежавшие из Сен-Пьера были спасены. Многих предупреждали вещие сновидения, повторявшиеся до того одинаково, что одной этой одинаковости достаточно было для того, чтобы убедить самых неверующих. Но, увы, ослеплённых адскими чарами ничто убедить не могло и Сен-Пьер погиб. — А твой муж? — неосторожно спросила Ольга и не договорила, чувствуя, как стройное тело молодой женщины вздрагивает от сдержанных рыданий. Этот вопрос точно заставил очнуться Гермину. Она решительно отёрла слезы и произнесла все ещё шёпотом: — Мой муж лорд Дженнер? Я не знаю, что с ним сталось... Бог сжалился надо мной. И кроме того... кроме того, я видела грозное знамение, образумившее меня. Но дай мне рассказать по порядку о моём пребывании на Мартинике. Всё, что я сообщу тебе, все, что ты прочтёшь в этой книжечке (Ольга почувствовала, что в её руку вложили довольно большую, но тонкую тетрадь в мягком кожаном переплёте), всё это ты напечатаешь, когда захочешь, где захочешь и в какой угодно форме, но только после моей смерти. Ольга вздрогнула и попыталась засмеяться, но смех прозвучал неискренне в жуткой тишине тёмной комнаты. — Я, конечно, исполню твоё желание, но... в таком случае, пожалуй, твои записки никогда не увидят света, ибо, по всей вероятности, ты проживёшь дольше меня... Ведь как-никак, а я на десять лет старше тебя... А у нас, в России, живут быстро и умирают ещё быстрей, особенно в наше ужасное время... — Нет, Оленька, — сказала Гермина. — Я знаю, что дни мои сочтены. Вот почему я и написала тебе после пятнадцати лет молчания... Прежде я боялась смерти и откладывала роковое признание, боясь, что оно будет мне приговором. Бог мне простит эту слабость. Ты скоро узнаешь всё. Я не хочу умереть, не исполнив своей священной обязанности... А потому выслушай мою исповедь и не суди меня строго. Долго, долго раздавался тихий шёпот в комнате Ольги. Ночная темнота уступала место бледному рассвету, а Гермина всё ещё рассказывала... Только тогда, когда на востоке загорелась розовая полоса зари, замолчала утомлённая молодая женщина; на смертельно-бледном лице её первые лучи солнца осветили страшные следы пережитых волнений. Не менее бледно и взволнованно было лицо русской писательницы. С глубокой нежностью и с болезненным состраданием прижала она к своей груди головку Гермины, когда та замолчала, и перекрестила её. — Храни тебя Христос, бедняжка! Он один может дать тебе силу жить с подобными воспоминаниями... В том, что Он простил тебя, я не могу сомневаться уже потому, что ты успела уехать из обречённого города. В этом ясно сказалось милосердие Господне. Гермина Розен прижалась лицом к груди старшей подруги, отирая крупные капли слез, неудержимо струившихся из глаз, а бледные губы её чуть слышно прошептали: — Да будет воля Твоя, Господи! В тот же вечер Бельская уехала из Кенигсберга. Она заранее уже, в присутствии камердинера и камеристки, предупредила свою подругу, что вырвалась “только на минутку” и что может пробыть с нею не более трёх дней. Поэтому быстрый отъезд русской писательницы никого, по-видимому, не удивил. Гермина Розен довезла Ольгу на своём автомобиле до вокзала, а затем усадила её в свободное купе первого класса. Поезд тихо тронулся. Ольга высунулась в окошко, подобно другим отъезжающим. Возле окна стояла высокая стройная фигура красавицы в синем бархатном костюме, в парижской шляпе из собольего меха и бледно-голубых цветов гортензии, с маленькой собольей муфтой, украшенной такими же цветами. Прекрасное лицо Гермины было бледней обыкновенного, а её громадные тёмные глаза глядели с бесконечной грустью на уезжавшую подругу. — До свидания! — крикнула Ольга с напускной весёлостью. — Прощай, Оленька! — ответила Гермина таким голосом, что Ольга невольно вздрогнула. — Прощаются только с покойниками! Тебе же я говорю “до свидания”. Ведь я жду тебя весной к себе в Петербург. Поезд ускорил ход. Гермина ответила подруге только прощальным жестом, махнув светло-серой лайковой перчаткой. Перед глазами Ольги быстро замелькали фонари платформы; идущие рядом с окнами провожающие начали отставать. Гермина ещё стояла на том же месте, сжимая кружевной платок, затем, махнув ещё раз платком, повернулась и пошла к выходу. Следившая за ней глазами Ольга видела, как Гермина подошла к дверям вокзала и внезапно остановилась при виде подходившего к ней со шляпой в руке высокого плотного господина, в пальто с бобровым воротником. Ольга видела его почтительный поклон, а также и то, как Гермина быстро обернула голову к убегающему уже поезду и сделала движение, точно желала побежать за ним, но затем подала руку неизвестному господину, который в свою очередь обернулся, глядя вслед поезду. Лица этого господина Ольга уже не могла разглядеть. Но она видела, как он направился к двери под руку с Герминой, и как эта дверь за ними затворилась. Поезд ускорял ход... Потянулись полутемные склады по обеим сторонам, затем замелькали фонари предместья, всё скорей и скорей, постепенно сливаясь в одну блестящую линию. Затем линия стала раскрываться. Огоньки редели, темнота сгущалась... ещё минута-другая — и курьерский поезд мчался уже по полям и лугам, кажущимся пустыней в тёмных сумерках зимнего вечера. Перед глазами Ольги всё ещё стояла красивая стройная фигура молодой женщины в синем бархатном платье, с голубыми гортензиями на собольей шапочке, под руку с мужчиной в изящном пальто с бобровым воротником. И Бог весть почему картина эта наполняла душу русской писательницы тяжёлой и мрачной грустью. До самого Вержболова преследовало Ольгу это воспоминание о подруге, уходящей под руку с неизвестным мужчиной. Минутами её сердце больно сжималось — не то страхом, не то беспокойством. Чудилась в тёмном углу плохо освещённого багажного зала стройная фигура Гермины и её печальное бледное лицо с полными слез глазами. Только после Вержболова усталость взяла своё. Ольга попросила кондуктора приготовить ей постель и крепко заснула. Но и во сне её преследовало воспоминание о Гермине. Она видела её, высокую, стройную, прекрасную, уходящую под руку с неизвестным господином; из-под поднятого бобрового воротника у последнего блестели два чёрных глаза, отливавшие зеленоватым блеском, как у волка или филина. Молча двигалась эта пара по каменным плитам какого-то бесконечного коридора, тускло освещённого простыми керосиновыми лампами, льющими слабый дрожащий свет на печальное бледное лицо Гермины и на тёмную фигуру мужчины рядом с ней... Ни звука кругом... Даже шаги медленно удаляющейся пары не звучали по каменным плитам. Только издали доносился слабый плеск, точно от прибоя волн о песчаный берег или о корму движущегося судна. Внезапно коридор расширился. Показалась каменная лестница, ведущая куда-то вверх. Старая крутая лестница, с покривившимися ступенями, покрытыми тёмно-зелёной плесенью. Перед первой ступенью этой лестницы Гермина отшатнулась, охваченная ужасом. Ольга видела, как она зашаталась и протянула руку, ища опоры. Неизвестный спутник Гермины любезно поддержал её, заботливо помогая ей подниматься по лестнице. А позади, шипя и пенясь, вырвались откуда-то зелёные волны... Всё выше поднимали они белые гребни, нагоняя уходящих. Вот они уже касаются синего бархатного платья Гермины. Вот они поднялись до её колен... до пояса... до груди... — Гермина! — с ужасом воскликнула Ольга и... проснулась. Поезд мчался. В окно глядела беспросветная тьма... Из соседнего купе доносился храп какого-то пассажира... Мелькнул бледный свет из какой-то сторожки... Ольга перекрестилась, снова улеглась и снова заснула. И снова увидела она во сне Гермину... Всё в том же синем бархатном платье, но уже без собольей шляпы; вместо шляпы на её роскошных распущенных волосах был надет венок из незнакомых Ольге цветов — белых, желтых и красных, переплетённых тёмной зеленью. Прекрасное лицо Гермины казалось выточенным из мрамора: так бледно, неподвижно и бескровно оно было. Даже губы её, яркие, пурпурные, чувственные губы побледнели, чуть-чуть выделяясь посреди матово-бледного лица. Только глаза молодой женщины горели ярким светом. И так странно светились эти глубокие живые глаза! Казалось, что в алебастровую голову вставлены были прозрачные агатовые пластинки, освещенные сзади ярким электрическим лучом.
ГЛАВА IV. Вещий сон Гермина стояла одна на большой треугольной эстраде из чёрного мрамора. Эстрада эта возвышалась посреди какого-то странного помещения, не то подземного зала, не то грота. Стены этого помещения были облицованы тёмно-красным мрамором, на фоне которого выделялся двойной ряд колонн трёхгранной формы, из такого же чёрного мрамора, как и эстрада. Ольга не считала этих колонн, так как ей видна была только половина круглого зала, но почему-то она знала, что всех колонн 33, — ни больше и ни меньше. Посреди каждой из этих колонн, на высоте человеческого роста, ярко светились золотые буквы, в которых Ольга узнала древнееврейские письмена. Ольга тщетно силилась понять, что означали эти письмена, и это усилие настолько увлекло её внимание, что она даже не взглянула, когда золотые буквы на колонне внезапно запылали огнём, каким горит спирт, смешанный с солью. В этом фантастическом освещении Ольга увидела, что круглый зал с трёхгранными колоннами не пуст, как ей показалось сначала. В нём шумела и двигалась целая толпа народа, но тихо, чуть слышно, точно в отдалении. Между колоннами, значительно выше человеческого роста, виднелась воздушная сквозная галерея из тончайшей металлической решётки, блестящая позолота которой резко выделялась на фоне красных мраморных стен, принявших теперь яркий пурпурный блеск, точно их облили свежей кровью. На галерее толпились люди: старики и молодые, красивые и безобразные; их костюмы и наряды отличались необыкновенным разнообразием, точно здесь собралась толпа замаскированных. Лишь одно общее было у всех присутствующих — пышные венки на головах из таких же цветов и зелени, из каких сделан был и венок, украшавший Гермину, на которую жадно устремились глаза всей этой разношёрстной толпы — странные и страшные глаза, горящие зеленоватым огнем, точно глаза хищного зверя или ночной птицы. И Ольга почувствовала, что её приятельнице грозит страшная опасность, и что она, Ольга, должна спасти её... Ольга знала, что для этого надо было сказать только два слова... Но какие?.. Она тщетно напрягала все силы, чтобы припомнить эти спасительные слова — такие простые, такие известные — она так часто их повторяла! А тут никак не могла вспомнить, и напряжение мысли было так мучительно, что Ольга громко застонала и... проснулась. Глубокая тишина окружала её. Только издали доносились грубые голоса. В окно вагона, сквозь опущенную занавеску, вырвался слабый свет фонарей. Поезд стоял на какой-то маленькой станции. Вагон был пуст. Ольга прочла название станции и, сообразив, что до рассвета осталось ещё часа два, снова улеглась. Припоминая свой странный сон, она невольно силилась вспомнить, какие слова хотела она сказать Гермине, и снова задремала. Вдруг ей показалось, что её разбудили. Разбудил голос Гермины, который Ольга не могла смешать ни с каким другим голосом. — С тех пор, как я вернулась в Европу, прошло семь лет. Но я молчала, почему вы обвиняете меня теперь?.. Ольге смутно послышался другой голос, мужской, но он звучал так тихо, что Ольга тщетно напрягала слух, пытаясь уловить хоть одно слово из невнятного шёпота. Затем Гермина ответила: — Это вздор. Моя приятельница была у меня для того, чтобы поговорить о переводе своей пьесы на немецкий язык. Я просила её об этом, потому что не нашла подходящей роли для своего бенефиса, и потому, что хотела оказать услугу моей старой подруге, которой её русские пьесы не дадут того, что может дать немецкая. Голос Гермины снова умолк, и снова Ольга не могла разобрать, что говорили другие... Но через минуту голос Гермины зазвучал снова: — Этой клятвы я не хочу произносить! До слуха Ольги долетел вопль многочисленных голосов, — дикий, злобный гул негодования, смягчённый расстоянием, как слова, передаваемые плохим телефоном. Но вот снова донёсся голос Гермины: — Я знаю, что ждёт меня. Я не хочу дольше оставаться вашей рабыней... Слышите ли? Не хочу... Кричите, проклинайте, грозите, — голос Гермины всё возвышался, — меня защитит крест Христов... И вдруг они, спасительные слова, внезапно мелькнули в уме Ольги, и она крикнула во весь голос: — Молись, Гермина! — и проснулась. Сквозь отворённую дверь в её купе вырвались золотые лучи восходящего солнца. Поезд мчался по засыпанным снегом полям, сверкающим бриллиантовыми искрами. — Конечно... Всё это был сон, — прошептала Ольга со вздохом облегчения. Она тщательно закрыла двери, задернула занавеску у окна и, опустившись на колени, отдалась тому страстному порыву молитвы, что уносит человека далеко от земли, к престолу Всемогущего и Всеблагого Отца Небесного, ангелы которого являются хранителями душ слабых, грешных, вечно колеблющихся, вечно сомневающихся земных творений Божьих.
ГЛАВА V. Страшная загадка Ольга на другой день по приезде нашла целую пачку нераспечатанных писем и газет, ожидающих её. Тут были русские и иностранные газеты, необходимые “орудия производства” писательницы и журналистки; по профессиональному долгу интересующейся тем, что делается на всех концах земного шара. Взяв из газет немецкую, Ольга развернула её. Сразу ей бросилось в глаза заглавие одной из статей: “Таинственная смерть актрисы”. Лихорадочная дрожь пробежала по спине писательницы. Сердце её сжалось мучительным предчувствием... “Необычайную сенсацию, — сообщала газета из Кенигсберга — возбудила здесь таинственная смерть известной артистки Гермины Розен, бывшей одно время звездой берлинского Резиденц-театра. Последние два года артистка играла в Кенигсберге. Она жила богато, благодаря средствам, оставленным ей мужем, миллионером-американцем, погибшим во время известного извержения, уничтожившего город Сен-Пьер на Мартинике. Вчера вечером эта интересная артистка неожиданно исчезла. В половине седьмого она проводила на поезд одну из своих подруг по театральной школе, приезжавшую навестить её из России. На вокзале её случайно встретил один из представителей местной денежной аристократии, барон Гольдштейн, проводивший её до автомобиля и передавший шофёру приказание артистки ехать в театр, где она должна была играть роль леди Мильфорд в пьесе “Коварство и Любовь”. По окончании первого акта, режиссер зашел в уборную справиться, готова ли “леди Мильфорд”, так как её выход во II акте, и услышал от ожидавшей её камеристки, что её госпожа до сих пор не приезжала. Справились по телефону. Из квартиры артистки ответили, что автомобиль вернулся домой около часу назад, высадив хозяйку у дверей кондитерской, напротив театра. Отпуская шофера домой, Гермина Розен сказала ему, что зайдёт купить конфет, а затем пешком перейдёт площадь до театра. Шофёр немедленно уехал. Справились в кондитерской и получили по телефону ответ, что артистка, хорошо известная хозяину и всем продавщицам, в магазин не заходила, хотя одна из продавщиц видела в окошко, как она вышла из автомобиля, и даже подумала, что она идёт к ним за конфетами, что случалось чуть ли не ежедневно. Однако артистка в кондитерскую не вошла, и продавщица, отвлечённая покупателями, не видела, куда она направилась... Зрителям объявили, что внезапно заболевшую Гермину Розен заменит другая артистка, но слух об “исчезновении” распространился странным образом среди публики и произвёл большое волнение. Заинтересовалась и полиция, секретно разведывая, куда бы могла скрыться Гермина Розен. На утро рыбаки нашли труп артистки на льду реки Прегеля, соединяющей Кенигсберг с морем. Благодаря сильным заморозкам, река была покрыта у берегов довольно толстым слоем льда, на котором и лежало тело красавицы-артистки, одетой в синее бархатное платье, в котором она выехала накануне вечером, но без верхней одежды... Вместо шляпки на её распущенных волосах надет был венок из цветов и зелени. В причине смерти сомневаться не было возможности, так как в груди несчастной молодой женщины оказалась золотая шпилька с большой круглой головкой из бирюзы и бриллиантов, которой артистка обыкновенно прикалывала свою шляпку. Длинное тонкое остриё сыграло роль стилета и пронзило сердце бедной женщины, не подозревавшей, вероятно, каким опасным оружием могла сделаться дорогая игрушка, которую она носила как модное украшение... Кроме этого на теле покойницы не было ни малейших следов насилия. Составилось предположение о самоубийстве, но врачи, осматривавшие труп, утверждали, что по направлению раны (слева направо), о самоубийстве не может быть и речи, ибо подобную рану самоубийца мог бы нанести себе разве только левой рукой, что исключительно допустимо для так называемых “левшей”. Следственные власти крайне заинтригованы, во-первых, — венком из живых цветов на распущенных волосах артистки, уехавшей из дому в собольей шапке, с голубыми гортензиями на модной прическе с черепаховыми гребёнками, и во-вторых, небольшим, с ладонь величиной, куском толстой бумаги, сквозь который была продета золотая булавка, послужившая кинжалом. Бумажка эта была вырезана в форме правильного треугольника и оказалась окрашенной в ярко-красный цвет. Первоначальное предположение о том, что треугольник окрасила кровь жертвы, не оправдалось, так как крови ни на одежде, ни на теле убитой не оказалось, в виду мгновенно наступившего внутреннего кровоизлияния. Присутствие и значение этого клочка бумаги, приколотого к груди убитой, остались невыясненными; невозможно было объяснить и появление трупа на льду реки Прегеля, куда он был, очевидно, привезён или перенесён, так как на снегу не было ни следов борьбы, ни даже отпечатка шагов — ничего, что могло бы дать хоть намёк следственным властям. Так как тело лежало у самой воды, почти омывавшей подошвы тонких сапожек несчастной артистки, то оставалось предположить, что его привезли на лодке, но и это, опять-таки, представлялось невероятным, благодаря изобилию плавающих льдин: даже опытные рыбаки сомневаются в возможности подобного путешествия, особенно тёмной ночью. По городу ходят всевозможные слухи. Много толкуют о загадочных убийствах и самоубийствах, участившихся за последнее время. Припоминают, между прочим, что в трёх случаях загадочных самоубийств играли роль такие же треугольные куски картона, пергамента или бумаги того или иного цвета. Один раз такую бумажку нашли на письменном столе самоубийцы; в другом случае такой треугольник был прислан самоубийце по почте, накануне рокового выстрела и, наконец, в третий раз — на такой бумаге была написана записка, удостоверяющая самоубийство. Присутствие этих разноцветных треугольников заставило тогда уже полицию подозревать о существовании какой-то таинственной шайки политических или изуверских убийц. Полная непричастность убитой актрисы к какой бы то ни было политике исключала возможность революционного убийства. С другой стороны, Гермина Розен личных врагов не имела, напротив, она пользовалась искренней любовью всех своих сослуживцев, которым всегда готова была услужить всем, что только было в её власти. Кто же мог убить эту молодую женщину, такую добрую, такую отзывчивую, такую безвредную, наконец?.. Некоторые лица, интересовавшиеся изучением одного средневекового общества, обратили внимание на венок на голове убитой. Опрошенные по поводу этих цветов садоводы и ботаники опознали в них семь сортов ядовитых растений: белладонну или дадуру, волчью ягоду или “бешеную вишню”, наперстянку или дигиталис, никоциану — мак, из которого приготовляется опиум, наконец, зеленые ветки индийской конопли, из которой изготовляется “гашиш”. И можжевельник, играющий видную роль в чёрной магии, рецепты которой сохраняются в старинных рукописях. Так как число “семь” также магическая цифра, то знатоки или любители таинственного называют венок, надетый на голове убитой артистки, магическим венком, которым украшали свои жертвы адепты, попросту изуверы, чёрной магии. Остается надеяться, что следственные власти раскроют таинственное преступление и объяснят причину безвременной кончины красавицы-актрисы... Мы не преминем сообщить нашим читателям дальнейшие подробности этого таинственного преступления”. Этими словами заканчивалась газетная корреспонденция. Дочитав её до конца, Ольга опустила руки. Ей не надо было дожидаться продолжения этой корреспонденции: она знала, почему погибла Гермина Розен, и даже как она погибла... Воспоминания о ночи, проведённой на железной дороге, холодной дрожью пробежало по телу писательницы... Второй раз в её жизни вещий сон показывал ей злодеяние, совершаемое где-то далеко все теми же масонами. И вторично побудительной причиной этого злодеяния был страх перед разоблачением гнусных тайн сатанизма, неразрывно связанного с масонством и с жидовством... Ведь талмуд служит соединительным звеном для всех изуверских сект. Евреи же всего мира ( за исключением караимов) признают талмуд своим священным законом, несравненно более священным, чем заповеди пророка, давшего официальное название “вере Моисеевой”. Ольга задумалась и тяжело вздохнула. Невольная нерешительность закрадывалась в её душу. В голове её роились невесёлые мысли... “Я знаю как беспощадно талмудисты оберегают свои страшные тайны, а я собираюсь раскрыть их... Не значит ли это своими руками подписывать свой смертный приговор?..” — Но что такое жизнь? — подумала она. — Стоит ли бороться с совестью из-за страха перед смертью, которая всё равно, рано или поздно настигнет всякого... Немного раньше, немного позже... от холеры, или от тифа, или от “масонской болезни” — отравы или кинжала, — не всё ли равно? “Ведь без воли Всевышнего ни один волос не спадёт с головы твоей”, — припомнилось Ольге. — Да будет воля Твоя, Господи. — прошептала писательница, — надо мной... как и над всей Россией, над всем миром христианским, который Ты, Господи, не отдашь на поругание силе ада, вдохновляющей безбожную шайку сатанистов XX века... Набожно перекрестившись, Ольга села за письменный стол, принимаясь за перевод и литературную отделку записок и воспоминаний Гермины Розен о том, почему погиб Сен-Пьер на Мартинике.
ГЛАВА VI. На край света с возлюбленным Тихо шепчет ветерок, заигрывая с белыми парусами; что-то невнятное шепчет он, сладкое, как мечта о любви, страстное, как жажда счастья в юном сердце... Тихо плещут волны о железные борта судна... Прозрачно-синее небо сияющим куполом прикрыло океан... Волны, синие, как небо, такие же прозрачные, ласково плещутся о стройный корпус яхты, окрашенной в молочно-белый цвет с широкой жёлтой полосой по борту. В ярких лучах вечернего солнца эта яркая полоска отливает чистым золотом. Хрустальные волны играют, переливаясь оттенками от бледно-голубого, искрящегося миллиардами бриллиантовых блёсток на солнечной стороне, до глубокой синевы в тени, где отрадно отдыхать глазу, ослеплённому сверкающей прелестью моря и неба, соперничающих в яркости и ослепительности. А за кормой небольшого, но быстроходного судна сверкает нестерпимым блеском широкая полоса, сотканная из света и сияния, снежно-белая полоса серебряной пены. Она голубеет, расплываясь всё шире и шире на неподвижной глади синего моря. И сквозь этот кипящий снег проносятся, резвясь и играя, большие золотисто-зелёные рыбы, то выбрасываясь из глубокой волны высоко в теплый воздух, то ныряя в тёмно-синюю глубину, в которой потухают сверкающие блёстки их золотой чешуи... А над этой синей глубиной так же ярко синеет хрустально-прозрачное бездонное небо, сливаясь с водой далеко на горизонте, там, где сверкают, горят и двигаются, непрерывно мелькая, жгучие лучи южного солнца, всё ещё горячего, всё ещё яркого, несмотря на приближение заката. Жаркий пояс не знает медленных и прозрачных сумерек севера, где истомлённая долгой зимой земля точно нехотя расстается с жизнерадостным светилом, точно удерживает его в своих объятиях тихим лепетом любви и счастья... Прекрасны медленные сумерки севера, но прекрасен и яркий, быстрый, ослепительный южный закат, когда животворящее светило сразу вспыхивает красным огнём, затопляя небо и море ослепительно ярким пурпурным светом, пронизывающим волны до неведомой глубины, где тёмными тенями проносятся большие резвые рыбы, точно слитки оксидированной меди, изредка вспыхивающей полированным блеском красного золота... Боже, какая красота!.. — Посмотри, Лео, море и небо точно залиты кровью! А наши паруса, посмотри, они точно пылают на этом пурпурном фоне! Какая дивная картина! Мягкий женский голос, произнёсший это, невольно понизился до шёпота под влиянием неописуемого величия окружающей картины. Но прекрасные чёрные глаза, золотыми искрами отражавшие пурпурный блеск заката, жадно впивались в яркую даль, страстно следя за погружающимся в море нестерпимо блестящим светилом, пылавшим кроваво-красным огнём. Мужчина, к которому обратились бархатные глаза стройной красавицы, восхищающейся закатом, стоял вполоборота к дивной картине природы, предпочитая любоваться отражением заходящего солнца на прекрасном лице женщины, оттенённом пышными тёмными кудрями. Красно-золотой свет облил горячим румянцем бледное правильное лицо, точно выточенное из прозрачного алебастра, позолотил каштановые волосы, отливавшие на сгибах ярким блеском полированной красной меди. На фоне пурпурного неба и золотого моря гибкая и стройная женская фигура в изящном белом платье казалась феей из волшебной сказки, покинувшей пурпурную глубину моря для того, чтобы посмотреть, как живётся бедным смертным в их мрачной земной темнице. Спутник прекрасной молодой женщины был не менее красив, чем она. Матовая бледность его смуглого лица выдавала южную кровь, текущую в жилах, но его лицо, с классически правильными чертами и огненными чёрными глазами, оттенялось тёмно-русыми кудрями, падающими красивыми крупными завитками на высокий умный лоб, пурпурные чувственные губы казались ещё ярче от золотистых усов, не скрывавших красивой формы рта и великолепных ослепительно-белых зубов. Несмотря на трафаретность своей красоты, высокий и стройный спутник красавицы не был похож на банальные картинки модных журналов, любящих злоупотреблять именно этим типом мужской красоты. Он выделился бы из любой толпы своей богатырской грудью, стройной талией и красивой силой движений, которую не мог бы скрыть даже нелепый чёрный фрак, — не только летний костюм из белой фланели, красиво облегавший его могучую фигуру с породистыми небольшими ногами и сильными, хотя и выхоленными руками. Стоящая у борта плавно нёсшегося вперёд судна и отчётливо вырисовывающаяся на золотисто-красном фоне заходящего солнца, заливающего их белые одежды, прекрасная пара была так оригинальна и живописна, что приковала к себе внимание всех пассажиров парохода. Пароход, на котором покинула Европу эта красивая пара, носил название “Германия” и был несколько меньших размеров, чем быстроходные гиганты, пробегающие Атлантику от Гамбурга до Нью-Йорка в пять суток, но ничем не уступал им в изяществе и богатстве убранства. Здесь всё было рассчитано на удобства пассажиров, которых помещалось до трёх тысяч человек: 250 в первом классе, 750 во втором и до двух тысяч в третьем, не считая прислуги и экипажа. В этом плавучем доме лорд Дженнер и его спутница доехали без всяких приключения до Порторико, где должна была ожидать их собственная яхта, пришедшая из Сен-Пьера на Мартинике, чтобы отвезти своего владельца на прекрасный остров — родину его жены-креолки, умершей несколько месяцев назад. Спутница лорда — Гермина Розен, отправившаяся за безумно-любимым человеком в далёкий неведомый край, в фальшивом положении не то любовницы, не то невесты, хотя и носящей на пароходе титул леди Дженнер, но всё же записанной в судовую книгу как “незамужняя артистка Резиден-театра”, — знала о своём возлюбленном только то, что он — богатый лорд, недавно потерял жену и везет на Мартинику к родственникам покойной жены своего единственного сына. Судовая книга, особенно на больших пароходах, составляет такую же “коммерческую тайну”, как и главная книга торгового дома. Благодаря этому Гермина Розен могла совершенно свободно воображать себя на самом деле “леди Дженнер”, законной женой любимого человека; тем более, что Дженнер обещал узаконить их связь “при первой же возможности”. — Как только найдётся храм моего вероисповедания, — улыбаясь говорил он. И Гермине Розен в голову не приходило задумываться, к какому “вероисповеданию” принадлежит её возлюбленный. Равнодушная ко всякой религии, бедная девочка была воспитана легкомысленной матерью так, чтобы “предрассудки” не мешали ей присоединиться к той церкви, которая почему-либо окажется выгоднее. Гермина смутно знала, что есть Бог, которого евреи называют так, христиане иначе, а Магометане ещё иначе. Когда девочка спрашивала мать: “Зачем нужно верить в Бога?”, то получала в ответ объяснение: “Из приличия, душечка, потому, что так принято между порядочными людьми”. Когда же “благочестивые иудеи”, в которых не было недостатка в Вене даже среди знакомых легкомысленной матери Гермины, упрекали её в том, что она воспитывает свою дочь не так, как подобает “богобоязненной еврейке”, то она отвечала с чисто жидовской логикой: — А вы обеспечьте будущее моей дочери и мою старость, а тогда и проповедуйте благочестивое воспитание по талмуду. Я отлично помню, как мешало мне моё благочестивое еврейское воспитание... Два раза я могла сделать карьеру, и оба раза моё еврейство её разбило. Мой первый жених отказался от меня из-за нашей священной “миквы”, так что мне пришлось выйти замуж за невзрачного еврея, чтоб не остаться старой девой. Когда же он отошёл на лоно Авраама, оставив меня без гроша, то другой христианин совсем было на мне женился. Да и женился бы, если бы опять не помешало моё еврейство. Налоги еврейской общине я всегда платила исправно и Гермину учу повиноваться кагалу во всём решительно. Большего же от меня никто и требовать не может. Так и махнули рукой благочестивые цадики и раввины на красивую вдовушку, удовлетворяясь тем, что свою девочку, обещавшую быть ещё красивей матери, она приводила в известные дни в синагогу, заставляя её исполнять важнейшие церемонии жидовского ритуала. При этом однако мрачная глубина иудейского закона, так же, как и дебри талмуда и тайный смысл жидовских молитвенников, оставались Гермине так же мало известны, как и христианский катехизис или святое Евангелие. Она росла, в сущности, совершенной язычницей и имела полное право вписать в формуляр последней австрийской переписи в рубрике “религия” знаменательный ответ: “никакой”... Таких, стоящих вне религии, за последнее столетие развития “свободы совести” (вернее, свободы бессовестности), набралось в Европе не одна сотня тысяч. В каждом государстве число подобных язычников ежегодно возрастает. В одном Берлине, по переписи 1896 года, их значилось сто тридцать тысяч на полтора миллиона жителей... Гермина пошла обычной дорогой хорошеньких актрис, не имеющих опоры ни в какой религии. Появление лорда Дженнера точно разбудило бедную девушку. Страсть к красавцу-англичанину сразу загорелась в её горячем сердце; лорд Дженнер, связанный железными цепями страшных обязательств, должен был целых три года ожидать возможности дать волю страсти, зародившейся и в его холодной и себялюбивой душе с первого взгляда на темнокудрую головку Гермины Розен. Страсть эта не помешала лорду Дженнеру уехать из Вены, чтобы жениться на женщине, выбранной для него могущественным тайным обществом, распоряжающимся своими членами, как бесправными и безличными рабами... Но красивый англичанин недаром добился одного из первых мест в страшном международном союзе, и как только представилась возможность, он ни минуты не колеблясь, поехал за Герминой и буквально купив её у матери, увёз с собой в далёкую французскую колонию. ГЛАВА VII. История еврейского лорда Лео Дженнер был живым доказательством того, что примесь еврейской крови может отравить самые устойчивые человеческие племена. Рожденный от итальянской еврейки, Лео Дженнер хотя и был сыном одного из представителей старинной английской аристократии, графа Ральфа Лоовуд Дженнера (от которого он и получил в наследство белокурые волосы, могучую фигуру и изящное благородство манер), но душу свою он получил от матери-иудейки. (слева: возможный прототип Лео Дженера - Альберт Эдвард Гарри Мейер Арчибальд Примроуз, 6-й граф Розбери; справа: прототип матери Лео Дженнера - льстивый портрет на самом деле толстой и страшной Ханны Ротшильд, "графини Розбери", см. первую часть ) Мать Лео — Леона Ионтефальконе была дочерью одного из тех банкиров, что проникли в. аристократию всего мира благодаря своим деньгам и тайным проискам международного еврейского заговора, упорно и неустанно просовывающего отдельных жидов в аристократию всех государств, чтобы иметь крепкие точки опоры в момент решительного наступления всемирного кагала на христианский мир. Отец Леоны Монтефалькони считался великим благотворителем и чуть ли не святым человеком, что не мешало ему участвовать во всех ритуальных гнусностях каббализма, прикрывая своим “высокочтимым” именем ужасающие преступления и чудовищный разврат сатанизма. Единственная дочь “итальянского” благотворителя, красавица Леона Монтефалькони, наследница многих миллионов, была окружена поклонниками, в числе которых были и итальянские князья, и принцы крови, и даже один австрийский эрцгерцог. Однако, она предпочла всем лорда Ральфа Дженнера, сорокапятилетнего вдовца, правда, ещё красивого и изящного, но всё же не обладавшего крупным состоянием. Положим, это не помешало Ральфу Дженнеру стать одним из влиятельнейших членов парламента, а затем и министром, пользующимся особенным доверием короля. Но так как это обстоятельство не могло иметь особого значения для двадцатилетней богатейшей девицы, то брак баронессы Монтефалькони с лордом Ральфом Дженнером был единогласно одобрен высшим “светом”, как лондонским, так и римским. Через три года после брака, лорд Дженнер, ради упрочения своей политической карьеры, пригласил “сливки” влиятельнейших слоев лондонского общества на общую охоту в свой замок Лоовуд. В одно прохладное, ясное осеннее утро лорд Дженнер отправился в лес во главе блестящего общества высокопоставленных охотников. Леди Леона сопровождала охоту в легком тюльбери. Из этого тюльбери, запряжённого великолепным рысаком, она следила за охотой, и в это же тюльбери положили окровавленный труп лорда Ральфа, найденного мёртвым на опушке леса. Рядом с ним лежало его собственное разряженное ружьё возле сломанной бурей старого дерева. Очевидно, перепрыгивая через это дерево, лорд Ральф задел взведённым курком за одну из веток, так что пуля, приготовленная для дикого кабана попала ему прямо в грудь. Описать отчаяние леди Дженнер невозможно... Неутешная молодая вдова отрезала свои дивные чёрные косы и положила их в гроб любимого мужа, как последнее “прости”... И только необходимость беречь себя ради единственного ребёнка дала леди Леоне силу пережить смерть лорда Дженнера... Протекали недели, месяцы и годы, а молодая красавица оставалась вдовой. При всём своём желании злые языки не могли найти в её поведении ничего предосудительного. Уполномоченная завещанием своего покойного мужа быть опекуншей детей и состояния, леди Леона почти всё время проводила в замке Лоовуд, отдаваясь целиком управлению крупным имением с одной стороны, и воспитанию детей — с другой. В последнем вдовствующая леди обнаружила очень много такта и предосторожности, не делая никакого различия между своим ребенком и детьми мужа. В управлении имением леди Леона достигла таких блестящих результатов, что все, знавшие её, дивились знанию дел и практическому уму вдовы-красавицы. Единственным советником леди Леоны во всех делах был троюродный брат — лорд Джевид Моор, внук знаменитого политика, иудея, бывшего когда-то членом парламента и получившего титул лорда Биконсфильда. Близость лорда Моора к леди Леоне и услуги, оказываемые им ей, породили в обществе сплетни, что Моор был ей ближе, чем простой советник. Но брак молодого лорда со старшей дочерью Ральфа зажал рот клеветникам, объяснив публике причину частых посещений молодого человека и его симпатии к семейству покойного министра. (слева: "лорд Биконсфилд", он же Бенджамин Дизраэли, сын еврейского банкира из Венеции, ставший первым иудеем в английском парламенте) Вот этот-то еврейский лорд, барон Джевид Моор, и занялся воспитанием сына леди Леоны, приходившегося ему в одно и то же время и двоюродным братом и племянником. Наружно воспитание это ничем не отличалось от воспитания его братьев. Но в то время, как старшим детям лорда Дженнера предоставлялась свобода верить и молиться как им угодно, религиозное воспитание младшего сына лорда Дженнера находилось в руках опытных и искусных гувернёров и учителей иудейского племени, сумевших сделать из Лео Дженнера настоящего еврея, тщеславного, жестокого, жадного и лицемерного. С дьявольским искусством совершено было это превращение юного английского аристократа в иудея, насквозь пропитанного духом талмуда. И только еврейское лицемерие могло скрывать так искусно от братьев, что мальчик, которого они любили искренней, братской любовью, смотрел на них не как на родных братьев, не как на людей даже, а как на “семя звериное”, согласно учению талмуда. Дети от первого брака лорда Дженнера остались после смерти отца полными сиротами за отсутствием близких родственников со стороны матери, — последней представительницы старого вымиравшего рода шотландских Мак-Крафордов. В год смерти министра старшей дочери его леди Мод Дженнер было уже 14 лет, но сыновьям-погодкам пошёл всего десятый и девятый года... Это были чрезвычайно милые дети, прилежные и скромные, чрезвычайно дружные между собой. Когда старшему сыну покойного министра, носящему титул лорда Дженнера, минуло 18 лет, а Лео исполнилось 12, леди Леона решила отправить своего сына в сопровождении барона Джевида Моора в путешествие по Индии и Китаю, куда какие-то “дела” призывали иудейского барона. Старшие братья просили не подвергать ребёнка опасностям такого далёкого путешествия, но леди Дженнер спокойно объяснила им, что младшему сыну древней английской фамилии полезнее знакомится с суровой школой жизни, чем приучаться к бездельничанью богатых наследников. — Хотя ему и не придётся работать в поте лица своего, — с улыбкой закончила всё ещё прекрасная и всё ещё неутешная вдова, с головы которой спадала длинная чёрная креповая вуаль, так эффектно оттенявшая бледное тонкое лицо и огненные глаза леди Леоны, — хотя я смогу оставить моему сыну небольшое состояние, но оно не избавит его от необходимости работать, так как капиталы, оставленные мне моим отцом, на девять десятых истрачены были на освобождение от долгов, на украшение и округление древнего майората Дженнеров, которого ты, дорогой Ральф, надеюсь, будешь достойным представителем. Молодому лорду оставалось только одно: прославлять свою прекрасную мачеху, что он и сделал со свойственной ему импульсивной откровенностью. Репутация “святости” неутешной вдовы росла и ширилась, превращая её в идеал жены, матери и английской леди. Лео Дженнер сопровождал своего “дядю” в главные центры многовекового заговора, цель которого — порабощение всего мира еврейским народом и полное уничтожение ненавистного жидам христианства. Принятый в число масонов, Лео Дженнер быстро пошёл по иерархической лестнице тайного союза. Ко дню совершеннолетия своего старшего брата и вместе своего возвращения в Англию, Лео знал то, что знают только немногие, и видел многое, что скрывается даже от членов высших посвящений, не принадлежащих к иудейскому племени. Барон Джевид Моор мог справедливо гордиться своим воспитанником: новое могучее орудие для распространения жидовского влияния среди английской аристократии зрело не по дням, а по часам. И это орудие носило древнее английское имя, имело характерный англосаксонский облик и право участвовать в управлении страной, которую Лео считал не своей родиной, а лишь клочком земли, отданной в полную собственность “избранному племени” великим Яхве — жидовским богом. И вот ему-то, красивому и юному, предстояло решить вопрос: желает ли он оставаться “младшим братом”, обладающим несколькими сотнями фунтов стерлингов годового дохода, или же предпочтёт быть владельцем древнего майората, распорядителем многомиллионного состояния, одним из наследственных членов палаты лордов... Предвидеть ответ Лео Дженнера было не трудно. Результатом этого рокового ответа была отчаянная депеша его матери, призывавшей обратно свою последнюю надежду, владельца майората, перешедшего внезапно к младшему сыну лорда Дженнера, после смерти старших братьев, умерших “скоропостижно”, благодаря роковой ошибке повара, изготовившего ядовитые грибы вместо шампиньонов... Леди Дженнер и гостившая у неё старшая падчерица, леди Мод Джевид Моор, спаслись благодаря тому, что съели лишь незначительное количество грибов. Молодые же люди прожили всего два часа, несмотря на все усилия приглашённых докторов. Несчастный повар сам сделался жертвой своей оплошности: он также ел роковое блюдо и умер вслед за своими господами. Катастрофа в семье лорда Дженнера произвела огромную сенсацию в Лондоне. Несчастье леди Леоны вызвало всеобщую симпатию. Осиротелую мать засыпали сочувственными депешами, а молодого лорда, поспешившего сократить путешествие, чтобы утешить бедную леди, встретили с распростёртыми объятиями при возвращении его на “родину”. Страшный иудо-масонский орден, видным членом которого стал Лео, расчистил ему путь к богатству и власти. ГЛАВА VIII. Таинственный ребёнок Ребёнок лорда Дженнера был поразительно красивым мальчиком, с громадными чёрными глазами и крупными завитками рыжеватых кудрей, падающих на снежно-белый высокий лоб. Обернутый в белоснежные пелёнки из тончайшего батиста, обшитого дорогими кружевами, закутанный в стёганые атласные или мягкие пуховые одеяльца светлых цветов, ребёнок очаровывал всех пассажиров парохода каждый день, когда появлялся для ежедневной прогулки на палубе на руках одной из кормилиц. Их было две... Одна совсем ещё молодая женщина, лет 16 — 17-ти, сама казалась ещё ребёнком. Это было хрупкое и нежное создание, с такими же огромными чёрными глазами, как и у ребенка, и толстыми иссиня-чёрными косами, под тяжестью которых бессильно склонялась маленькая бледная голова с нежным личиком, казавшимся вечно-скорбным от горькой складки в углах маленького рта. Другая кормилица была высокая и полная красавица-мулатка, бронзовая кожа которой эффектно оттенялась ярким шелковым платком, грациозно обернутым вокруг головы по моде креолок. Лицо это цветнокожей было правильно, как у европейской женщины, и только немного крупные чувственные губы выдавали в ней примесь чёрной крови. Выдавали чёрную кровь в жилах этой кормилицы и выпуклые чёрные глаза с поволокой, с синеватым белком и страстным блеском, характерным для негритянского племени... Обе кормилицы одевались богато и красиво. Одна в обыкновенные европейские платья, другая — в немного театральный наряд креолок: короткую шёлковую юбку, белую рубаху с пышными рукавами, бархатный спенсер и пёстрые шёлковые платки на голове и на груди. Своего вскормленника обе женщины, казалось, любили одинаково, ребёнок же переходил от одной к другой совершенно с одинаковым равнодушным взглядом странных, не по детски вдумчивых серьёзных глаз. Этот ребёнок со своими кормилицами занимал на пароходе две отдельных каюты первого класса. В одной из них стояла его колыбелька, в виде большой корзинки на высоких ножках, сплетённая из позолоченной проволоки, с пологом из брюссельских кружев поверх пурпурных шёлковых занавесок и с такими же красными простынками из тончайшего голландского полотна, окаймлённого широкой ручной вышивкой. Колыбелька стояла на толстом пушистом ковре, на который вечером клалась кожаная подушка и мягкий плед для кормилицы, дежурившей возле ребенка. Другая кормилица спала в соседней каюте. Всего же лорд Дженнер, “с супругой и свитой”, занимал девять кают первого класса и три каюты второго класса, в которых помещались кучер, маленький грум, два лакея, горничная и прачка, едущие из Англии. Гермина как-то спросила лорда Дженнера, не боится ли он, что постоянная перемена молока при двух кормилицах может повредить ребенку. Лео Дженнер ответил рассеянным тоном: — Мало ли что может случиться в путешествии. Морская болезнь действует на женщин различно и может испортить молоко одной из кормилиц. Что же делать тогда с маленьким Львом, здоровье которого не выдержит плохого питания? Поэтому я предпочел взять с собою двух кормилиц риску остаться совсем без кормилицы. Этот ребёнок имеет большое значение не только для меня, но и для семейства моей покойной жены, наследником земельных владений которых он является. — Я так и думала, Лео... Но в таком случае — заметила Гермина, — меня удивляет, как ты решился везти такое крошечное создание через океан... Не проще ли было оставить его в Англии, у твоей матери. Которая наверное души не чает в своём внуке... Лорд Дженнер усмехнулся загадочной, холодно-насмешливой улыбкой. Но голос его прозвучал нежно: — Не забудь, дитя мое, что на Мартинике другая старуха-мать ждёт не дождётся своего первого внука. Я обещал ей привезти к ней сына её дочери, и потому-то мы едем в Сен-Пьер. Так как лорд Дженнер ежедневно проводил по несколько часов в кабинете, запершись со своим секретарём, то у Гермины оставалось много свободного времени, которое молодая женщина, не умеющая забываться над книгой или увлекаться женскими рукоделиями, положительно не знала как заполнить. Раньше ей некогда было скучать, так как в свободное от театра время она занималась приёмом поклонников, или ездила по магазинам за покупками, или, наконец, каталась по берлинскому парку, щеголяя туалетами и рысаками на зависть берлинцам. Всего этого на пароходе, конечно, не было. Правда, кокетничать и здесь было с кем, ибо среди двухсот пассажиров первого класса нашлось бы десятка два мужчин, желающих поухаживать за молодой красавицей... Однако, как ни легкомысленна была Гермина, она любила, искренно и горячо любила “своего лорда”, а потому не хотела, да и не могла бы кокетничать с кем-либо другим. Кроме того, непреложный инстинкт сердца подсказывал ей, что поведение, приличное для свободной “звезды” Резиденц-театра, было бы непозволительным для женщины, называющейся, хотя и не совсем серьёзно, леди Дженнер. Поэтому легкомысленная молоденькая актриса вела себя на пароходе с тактом и достоинством. Но “достоинство” скуки не разгоняло, скорее, пожалуй, нагоняло. Для развлечения Гермина то болтала со своей горничной, то переодевалась по три раза в день, примеряя по очереди прелестные наряды, привезённые ей лордом Дженнером из Лондона, то, наконец, подсаживалась “поговорить” к кормилицам маленького Льва, которого обыкновенно выносили погулять на палубу между “ланчем” и “динером”. Правда, разговоры эти особенным оживлением не отличались, так как маленькая “белая” кормилица, Лия Фиоратти по имени, говорила только на древнееврейском да на итальянском языках. А так как Гермина о первом и понятия не имела, а по-итальянски знала только весьма ограниченное число слов, то разговаривать с Лией было для нее довольно затруднительно. Вторая же кормилица, мулатка Дина, немного хотя и говорила по-английски и по-французски, причём акцент затруднял понимание, но зато была чрезвычайно неразговорчива и предпочитала слушать болтовню Гермины, отвечая на её расспросы односложными восклицаниями. Однажды утром лорд Дженнер встретил Гермину прогуливавшеюся по палубе рядом с молоденькой кормилицей, на руках которой сидел прелестный ребёнок в белой шёлковой распашонке, с красной шапочкой на кудрявой головенке, и молча, серьёзно и как бы задумчиво глядел куда-то вдаль... Это был тот час, когда Лео Дженнер занимался со своим секретарем. Поэтому его неожиданное появление приятно удивило Гермину, она радостно подбежала к нему и весело заговорила: — Мне так скучно без тебя, Лео... Просто места себе не нахожу. Чтобы тебе взять меня к себе в секретари? Правда, "писать я умею весьма плохо, но зато я была бы всегда с тобой и так счастлива! Право, позволь мне сидеть возле твоего письменного стола. Я словечка не пророню и буду сидеть не шевелясь. Слушая эту болтовню, лорд Дженнер заметно прояснился. Он молча оглянулся и повелительно кивнул головой красивой мулатке, пёстрый шёлковый платок которой виднелся в глубине коридора, ведущего вниз — в каюты первого класса. — Я так рада, что ты вышел из своей каюты, мой Лео. Я положительно не знаю, что делать в твоё отсутствие. Переодеваться интересно только тогда, когда ты видишь моё новое платье или прическу... Я это только сегодня объясняла моей глупенькой Луизе. Это моя камеристка, Лео. Представь себе, она уверяет, что никогда не скучала бы на моём месте. Эта Луиза ужасная дурочка... Однако, я все-таки рада, что она поехала со мной, не то мне, право, не с кем было бы слова сказать на этом пароходе... — Однако же ты разговариваешь с Лией? — произнес лорд Дженнер. — А я и не знал, что ты понимаешь по-итальянски, — добавил он, улыбаясь. — Или, может быть, вы болтали на древнееврейском языке? — Бог с тобой, Лео! С чего это тебе пришел в голову такой вздор? Где мне говорить по-древнееврейски, когда я и жаргона-то не понимаю... — Однако ты же еврейка? — серьёзно произнёс лорд Дженнер. Гермина громко засмеялась. — Ну, какая я еврейка... Я и заповеди Моисея только в школе выучила... — А говоришь ли ты по-итальянски, моя Геро? — спросил лорд Дженнер. — Что это тебя так интересует моё знание языков? Уж не собираешься ли ты экзаменовать меня, Лео? Увы, тебе придется поставить мне плохую отметку, особенно из языков... По-французски я ещё, туда-сюда, могу болтать как и по-английски. По-итальянски же хотя и маракую кое-что — в консерватории нас учили итальянскому языку ради пения, — но это мне скоро надоело и я перестала ходить в этот класс, который, по счастью, считался необязательным для учеников драматических классов... Так я и осталась при нескольких “комнатных” словах. Как раз довольно для того, чтобы в итальянской гостинице не умереть с голоду или потребовать горячей воды для умывания... Но это ещё далеко недостаточно для разговора... Однако я видел, как ты разговаривала с Лией, и даже весьма оживлённо? — повторил лорд Дженнер, по-видимому, равнодушно, но стальной блеск его красивых глаз выдавал внимание, с которым он ждал ответа от Гермины. Она беззаботно пожала плечами. — Знаешь, Лео, ты выражаешься не совсем правильно. Не оживлённо разговаривали, а говорила кормилица, я же слушала через пятое в десятое, одно, много два слова. — Но все же ты понимала кое-что? — настойчиво произнёс лорд Дженнер. — Что же она рассказывала тебе интересного? — По правде сказать, Лео, я плохо поняла, что такое болтала твоя молодая кормилица. Я спросила её, любит ли она своего вскормленника. И даже эту немудрёную фразу я старательно приготовила заранее, с помощью лексикона, который нашла в пароходной библиотеке. Не знаю, что и как поняла Лия из моих слов, только она принялась рассказывать мне что-то очень длинное, какую-то историю и должно быть прежалостную, так как у нее из глаз побежали слезы и мне стало её ужасно жаль... Скажи мне, Лео, ты видно спас её от нищеты, потому что она несколько раз повторяла твоё имя с особенным выражением. На губах лорда Дженнера мелькнула та саркастическая улыбка, которой так боялась Гермина, но на этот раз она её не заметила, так как её возлюбленный поспешно отвернулся и затем произнёс, ласково поглаживая маленькую ручку свой спутницы: — Да, я действительно нашел эту бедную молодую женщину в тяжёлом положении. — В Риме? Не правда ли? — живо перебила Гермина. — Она все повторяла слово: Рома... Рома... — Да, в Риме, — подтвердил лорд Дженнер. — Она жила там в доме своего отца, учёного раввина. — И её соблазнил кто-то... Соблазнил и бросил? — снова перебила Гермина. — По крайней мере, я так поняла слова о любви и об обмане... Знаешь, слово изменник — “традиторе” — слишком известно по операм. Помнишь, в “Аиде” поют: “Родомес, ты изменил отчизне”, — смеясь пропела Гермина гробовым голосом. Лицо лорда Дженнера заметно просветлело. — Да, дитя мое, — продолжал он. — Бедная Лия нашла своего Родомеса, который соблазнил её и бросил с ребёнком на руках, в полной нищете. Суровый отец прогнал девушку не только за её падение, — он, вероятно, простил бы её проступок, если бы она сошлась не... с одним из столпов Ватикана, чуть ли не с кардиналом каким-то. Я не знаю имени этого соблазнителя, которого Лия никому никогда не хотела назвать. Я жил в это время в Риме вместе с моим родственником, бароном Моором Джевидом, и моей покойной женой. Однажды вечером, когда мы проезжали по какой-то узкой улице, под колеса нашего экипажа бросилась молодая женщина с ребёнком на руках... — О, какой ужас! — воскликнула Гермина. — Бедная девушка... — По счастью, мой кучер вовремя сдержал лошадей. Несчастную вытащили из-под колёс в обмороке и положили к нам в коляску. Когда она пришла в себя, леди Дженнер расспросила её и оставила у себя. Ребёнок Лии умер вскоре после этого, но так как тем временем родился мой наследник, то бедная Лия и просила позволения кормить ребёнка, рождение которого стоило жизни моей жене. Гермина восторженно глядела на своего возлюбленного. — Какой ты добрый, Лео! Не всякий бы поступил так, как ты. Пригреть бедную покинутую это так великодушно... Но знаешь что я тебе скажу. Мне кажется, что бедная Лия, страстно любящая твоего сынишку, терпеть не может этой своей заместительницы. По крайней мене я так поняла из её слов. Она несколько раз точно предупреждала меня не доверять этой мулатке, называя её ведьмой, колдуньей и Бог знает ещё чем, и утверждала, что она погубит мою душу... — А... а... — протянул лорд Дженнер. — Ты поняла это, Геро? — Скорей догадалась, Лео. По правде сказать, опять опера помогла, на этот раз “Трубадур” Верди. Помнишь, там поёт хор: “старая, страшная ведьма-цыганка”... Ну, вот эти самые слова я услыхала из уст нашей Лии. Я, конечно, объяснила себе их её ревностью к своему вскормленнику, потому что, по правде сказать, я не нахожу ничего “страшного” в бронзовой кормилице. Напротив того, эта Дина кажется мне очень добродушной и милой женщиной, хотя разговорчивостью она и не отличается. Впрочем, она, вероятно, так же хорошо понимает по-английски, как и по-итальянски. Лорд Дженнер весело улыбнулся. — Ну, нет... Дина понимает по-английски и прекрасно говорит по-французски, вернее, по-креольски. Хотя тебе, пожалуй, трудно будет понять без подготовки этот диалект, которым говорит на Мартинике не только простонародье, но отчасти даже и аристократия. Я даже попрошу тебя воспользоваться свободным временем и попрактиковаться здесь, говоря с Диной на её диалекте. Это прекрасная женщина. Она была молочной сестрой моей покойной жены, воспитывалась с нею вместе и уехала за нею в Англию, где и вышла замуж за нашего управляющего. Её ребёнок остался с отцом в замке Лоовуд, так как ему исполнилось уже семь месяцев и он может обойтись без матери. Она же сама вызвалась подкармливать маленького Льва, опасаясь, что у семнадцатилетней слабенькой Лии не хватит молока. — Как это хорошо, Лео... Сейчас видно, что в колониях ещё осталась преданная прислуга. В нашей старой Европе примеры подобной преданности уходят в область преданий. Лорд Дженнер улыбнулся своей загадочной улыбкой. — Да, только благодаря Дине я спокоен за ребёнка. По правде сказать, с одной Лией и я ночей не спал. Здоровье её из рук вон плохо. Она никак не может оправиться после несчастных родов и до сих пор плачет по ночам о бросившем её кардинале. Я и то боюсь, как бы у неё не случилось чего с сердцем, которое, по уверению докторов, свидетельствовавших её перед отплытием, весьма и весьма плохо действует. — Ах, бедняжка, — добродушно заметила Гермина и через пять минут позабыла о бедной Лии. Не вспомнила она о своем разговоре с лордом Дженнером и на другое утро, когда увидела его за первым завтраком с озабоченным и мрачным лицом, при виде которого сердце Гермины замерло. — Что случилось, Лео? Ты нездоров? — с испугом вскрикнула она, вставая с места, где им ежедневно подавала кофе для лорда и шоколад для леди собственная прислуга. Лорд Дженнер успокоительно улыбнулся. — Не пугайся, радость моя. Я совершенно здоров, но у нас случилось маленькое несчастье с прислугой... Видно, не в добрый час рассказывал я тебе вчера о больном сердце бедной Лии. Она скончалась сегодня ночью от разрыва сердца. — Ах, Боже мой, как это ужасно! — На глазах Гермины навернулись слезы. Лорд Дженнер привлек её к себе и нежно провёл рукой по её шелковистым волосам. — Вошедшая сегодня утром в свою каюту Диана — она дежурила у колыбели ребёнка и всю ночь не видела Лии — нашла свою заместительницу ещё в постели, несмотря на довольно поздний час. Досадуя на такую леность Лии, Дина принялась её будить. Но Лия была мертва. Гермина глядела на говорящего широко-раскрытыми испуганными глазами, перед которыми невольно опустились красивые глаза лорда Дженнера. — Господи, как же это... — растерянно повторила она. — Как же никто не заметил раньше болезни этой бедняжки? — Дитя мое, ты не знаешь медицины. От разрыва сердца умирают незаметно и мгновенно. Гермина тяжело вздохнула. — А мы с тобой в это время шутили и смеялись... Как это ужасно! — Такова жизнь, Геро, — спокойно ответил лорд Дженнер.— В сущности жизнь и смерть — родные сестры и никто не знает, где кончится одна и начинается другая... Не волнуйся, моя Геро, и лучше порадуйся тому, что мы оба живы и здоровы. Гермина тихо покачала головой. — Ты прав, конечно... Но всё же мне жаль этой бедной девочки. И как ужасна эта смерть именно теперь, когда, благодаря твоей доброте, Лия могла надеяться на спокойствие... Точно насмешка судьбы. Да, ты был прав, Лео, взяв двух кормилиц. Видно, сам Бог внушил тебе эту предосторожность, — задумчиво добавила Гермина. Красивое лицо лорда Дженнера дрогнуло, точно его кольнула острая ревматическая боль. Ни слова не говоря, он опустился на стул и принялся наливать себе чашку кофе своими выхоленными, белыми, чуть-чуть дрожащими руками. ГЛАВА IX. Похороны в море Не успел лорд Дженнер в сопровождении Гермины выйти на палубу после первого завтрака, как к ним подошёл капитан парохода, прося позволения переговорить с “его сиятельством” о печальном событии и о необходимости поскорее покончить с погребением тела. По счастью, в числе пассажиров нашелся католический миссионер, который и благословил покойницу перед погребением. Лицо лорда Дженнера омрачилось. Подумав мгновение, он ответил как-то нерешительно: — Сколько помнится, умершая молодая женщина была еврейкой, — справился, нет ли среди пассажиров кого-либо из евреев, который бы почитал молитву над телом своей единоверки. Ни одного нет. Католический патер выразил согласие помолиться о покойнице. — А не лучше ли обойтись без духовенства? — спросил Дженнер. Капитан ответил с глубоким убеждением: — Нет, ваше сиятельство, опускать мертвое тело в воду без последней молитвы не годится... Это произведет удручающее впечатление на весь экипаж, и случись затем, ни приведи Бог, буря, вся команда будет кричать, что это — кара Господня. Священника я уже предупредил. Он молится над телом покойницы. По уходе капитана, лорд Дженнер с досадой топнул ногой. — Какая глупая история, — проговорил он про себя, но так громко, что Гермина не могла не слышать его слов. — Очень надо звать этого католического попа! Гермина, желая успокоить его, поспешила сказать: Но мне кажется, что ты напрасно огорчаешься за покойницу... Я думаю, что её совесть не была бы возмущена присутствием католического патера, если бы даже почувствовала его присутствие. Скорей это доставило бы удовольствие бедняжке. — А ты почём знаешь? — коротко и сухо спросил лорд Дженнер. — Я сидела на палубе с Лией во время последней бури. Когда все дамы так перетрусили, что лежали по каютам, как мёртвые. Испугалась по правде сказать, и я, но уйти вниз не захотела. В каюте было ещё страшней, по моему... И бедная Лия так же думала должно быть. Она сидела вот на той скамейке, возле мачты, и одной рукой крепко держалась за какую-то веревку, а другой всё крестилась... Раз двадцать, по крайней мере, перекрестилась она, шепча какую-то молитву. Я даже сочла её католичкой и была удивлена, когда ты назвал её еврейкой. Может быть, она даже крестилась в угоду своему возлюбленному. Не правда ли, Лео? Лорд Дженнер слушал болтовню Гермины со странным выражением на лице. Вдруг у него вырвалось: — Да... пора было... Вслед за этими словами красивый англичанин провел рукой по побледневшему лицу и, пытливо смерив взглядом улыбающуюся Гермину, спросил с притворным равнодушием: — Не припомнишь ли ты, Геро, когда ты видела набожность этой... бедной Лии Бы ли с нею ребёнок?... Гермина поспешила ответить: — О, нет, Лео, ребёнка не было наверху. Это было в дежурство Дины. Ты же сидел тогда запершись со своим секретарём. Ещё я подивилась тому, как вы можете писать что-либо при такой ужасной “трёпке”, как говорит капитан. — Мы и не писали, — все так же рассеянно ответил лорд Дженнер, — а проверяли сметы новых построек в Сен-Пьере. Что же касается набожности Лии, то мне было бы неприятно, если бы ребёнка с колыбели стали пичкать католическими предрассудками и суевериями. Гермина сделала серьёзное лицо, гордясь своей догадливостью, и произнесла с уморительной важностью: — Я понимаю... Тебе, как протестанту, неприятно было бы, если бы твоего сына вздумали обращать в католичество. Но мне кажется, что беспокоиться об этом ещё рано: ребёнок так мал, что, конечно, ещё не мог бы понимать проповедей даже самого красноречивого патера. Лорд Дженнер молча сделал несколько шагов по палубе и затем, остановившись перед Герминой, спросил её каким-то особенным, странно изменившимся голосом: — Почему ты думаешь, что я протестант? — Да ведь ты же англичанин, Лео... А сколько я знаю, все англичане протестанты. В Берлине у нас даже особая англиканская церковь, — прибавила она. Лорд Дженнер улыбнулся и ответил серьёзней, чем обыкновенно говорил с Герминой: — Однако, твои теологические сведения не особенно велики, моя Геро... Во-первых, не все англичане протестанты; не только между простым народом, но и между лордами немало католиков. Особенно в Шотландии и Ирландии. И мои предки были с незапамятных времен приверженцами католической церкви, но это ещё не значит, чтобы нынешний лорд Дженнер не мог принадлежать к... иной религии... — К иной религии? — повторила Гермина. Широко раскрыв глаза. — Какой же, Лео? Ах, Боже мой... Неужели же магометанской? — прибавила она с внезапным испугом. — Ах, Лео... это было бы ужасно... Я ни за что не захочу делиться тобой с другими женщинами... Бедняжка чуть не плакала, скорчив такую жалобную гримасу, что лорд Дженнер уже совсем откровенно рассмеялся. — Как будто кроме христианской и магометанской нет других культов? А еврейство ты позабыла, хотя сама еврейка? Хорошенькое личико Гермины выразило бесконечное удивление. — Но ведь ты лорд, а потому не можешь... — А лорд Ротшильд? — улыбаясь, перебил её красивый англичанин. — Разве он не еврей? — Ах, Ротшильды не в счёт! Настоящие же лорды, как ты, либо католики, либо протестанты, и уж, конечно, в еврейство не могут переходить, — наивно болтала Гермина. — А почему не могут? — поддразнивал её лорд Дженнер. Гермина задумалась на минуту. — Право не знаю... Кажется, есть закон, запрещающий христианам переходить в еврейство... — Да, такой закон есть, но только в России, а не в Англии, где всякий может верить во что ему угодно и как угодно. — Да, конечно... Об этом и я слыхала, но... всё же христианин и аристократ не может сделаться жидом... — Гермина скорчила премилую гримаску презрительного сострадания. Лорд Дженнер покачал головой. — Да, крепко вкоренилось предубеждение против еврейства, когда сами евреи, в сущности, презирают свою религию... и свою нацию, — пробормотал он так тихо, что его собеседница не могла расслышать его слов. Но она поняла по выражению его лица, что он чем-то недоволен, и страшно забеспокоилась. — Ты не сердись на меня, Лео, если я наговорила глупостей, — робко начала она. — Знаешь, я не привыкла думать о таких скучных вещах... Но ты ведь не за ум меня любишь? Не правда ли, дорогой Лео? И снова детская беспомощность этого юного создания растрогала сухого и холодного человека. Он оглянулся и, видя, что палуба пуста в эту минуту, привлёк к себе молодую женщину. — Ты не права. Я люблю тебя и за этот детский ум, который не сможет научить тебя измене, обману... и религиозным спорам. — Ах да, Лео... Мне право всё равно, католик ты или протестант. Я люблю тебя каким ты есть, и твой бог будет моим богом, как твоя родина — моей родиной... Только люби меня и не гони от себя... В холодных глазах лорда Дженнера блеснул огонёк истинного чувства. Безграничное доверие и слепая любовь этой девочки трогали его больше, чем он сам ожидал, а может быть даже и желал. “Всякая глубокая привязанность может стать цепью”, — припомнились ему слова барона Джевида. — “Берегись, Лео... Ты слишком серьёзно увлекаешься этой девочкой. Смотри, как бы она не помешала тебе отдаваться нашим планам”, — предупреждал его старший друг накануне отъезда. В ответ молодой англичанин досадливо пожал плечами. — Я не ребёнок, Джевид, и сам знаю, до какой степени могу дозволить себе увлечение... Передо мной несколько лет сравнительного спокойствия, пока подрастёт ребенок, надзор за детством которого доверен мне. В эти годы я имею полное право подумать и о себе и отдохнуть возле женщины, которая мне нравится. Разве я колебался принести свою прихоть или страсть в жертву общим интересам, когда это было нужно?. Разве не исполнил я предписания верховного совета и, женившись на нелюбимой женщине, не прожил с нею четыре бесконечных года постоянного тяжёлого притворства? Но именно этим я заслужил немного отдыха в обществе любимой женщины, которая, к тому же, уже по своей наивности не представляет ни малейшей опасности для нашего дела, даже если бы мне не удалось присоединить её к нашему союзу... Не забывай, Джевид, что Гермина всё же еврейка и уже потому имеет права, если не на наше покровительство, то по крайней мере на наше снисхождение. Лорд Джевид Моор в свою очередь пожал плечами, отказываясь от дальнейших споров, и поспешил закончить неприятный разговор дружескими пожеланиями успеха своему молодому приятелю. Эти пожелания припомнились теперь лорду Дженнеру. Более чем когда-либо казалось ему, что душа избранной им молодой женщины всё ещё оставалась белым листом, на котором не трудно будет начертать то или иное слово, ту или другую религию... Приближение одного из молодых офицеров парохода прервало размышления лорда Дженнера. — Капитан прислал меня предупредить миледи и милорда о том, что похороны назначены через час. Но если вы пожелаете проститься с покойницей, прежде чем её зашить в саван, то я позволю себе проводить вас в больничную каюту. Лицо лорда Дженнера исказилось мгновенной судорогой. — Не охотник я до церемоний прощания с покойниками, — брезгливо ответил он, — Да, в сущности, умершая кормилица жила у меня в качестве прислуги, а потому... — Позволь мне заменить тебя, Лео, — робко произнесла Гермина. — Я не боюсь покойников... Мне кажется, что приличия требуют присутствия одного из хозяев на похоронах женщины, умершей на нашей службе... Лорд Дженнер едва заметно улыбнулся, видя, как хорошо Гермина разыгрывает роль леди Дженнер, и обещал явиться самолично к началу похорон бедной Лии. С глубоким волнением вошла Гермина в небольшую каюту. Здесь на одной из двух белых постелей лежала покойница, покрытая простыней, из-под которой виднелась только тяжелая черная коса, спустившаяся до самого пола. У изголовья закрытой фигуры стоял молодой католический миссионер с бледным лицом и тонкими почти прозрачными руками, набожно сложенными на поношенной чёрной сутане. По обе стороны патера на высоких тумбочках горели восковые свечи, красное пламя которых казалось каким-то призрачным, исчезавшим в победоносном сиянии ярких солнечных лучей, врывавшихся в каюту сквозь иллюминаторы. Завидя леди Дженнер — все пассажиры считали Гермину законной женой богатого лорда — миссионер почтительно приблизился к ней. — Ваше сиятельство, быть может, удивитесь, видя меня возле умершей молодой женщины, которая считалась еврейкой, — начал он, невольно понижая голос в присутствии покойницы. — Но бедняжка не раз откровенно беседовала со мной, и я знаю, что её душа стремилась к христианству и что только внезапная смерть помешала ей присоединиться к нашей святой римской церкви. Вот почему я и считаю своей обязанностью молиться за молодую женщину, умершую без покаяния и отпущения грехов, прося Господа принять её добрую волю за доброе дело и оказать милость грешной душе, так горячо жаждавшей света веры Христовой. Сконфуженная этим обращением патера и не зная, что ему отвечать, чтобы не выдать своего еврейства и своего фальшивого общественного положения, Гермина пробормотала несколько несвязных слов и, подойдя к койке, осторожно отвернула простыню, закрывавшую красивую бледную головку умершей. Гермина не могла оторвать взгляда от прекрасного бледного лица мёртвой, на котором появилось выражение, какого она никогда не видала на нём при жизни: выражения полного счастья и безмятежного спокойствия. На бледных губах Лии застыла улыбка, сгладившая горькую складку в углах рта, и прозрачные закрытые веки, опушенные длинными чёрными ресницами, казалось, трепетали вместе с красноватым пламенем восковых свечей. Этот трепетный красный свет скользнул по бледному лицу, придавая ему призрачную подвижность. Жуткое чувство шелохнулось в груди Гермины... Ей начало чудиться, что это застывшее лицо постепенно оттаивает, меняя выражение. Казалось, будто тонкие мёртвые губы чуть заметно шевелятся, произнося неслышные, ей одной внятные слова. И Гермина ясно слышит: “берегись... берегись...”. — Чего? — неожиданно вскрикнула “леди Дженнер” и пришла в себя при виде испуганного лица подбежавшего к ней миссионера. — Что с вами, миледи? Вид мёртвой напугал вас? — заботливо произнес патер. Через силу шевеля судорожно вздрагивающими губами, Гермина с трудом произнесла сдавленным, точно чужим голосом: — Уверены ли вы, что она не спит? Мне сейчас казалось, что её ресницы вздрагивают, а губы шевелятся... — Это оптический обман, вызванный освещением, — ответил Гермине мужской голос, по которому она узнала судового врача, бывшего её соседом за табльдотом. — Миледи может быть спокойна. Смерть в данном случае неоспорима... — Смерть от паралича сердца, не так ли? — машинально спросила Гермина, опуская простыню на лицо умершей. — Мы, врачи, часто даём подобное название скоропостижной смерти, хотя, по правде сказать, это довольно неточно. В сущности, всякая смерть происходит от паралича сердца, причины которого бывают весьма разнообразны... Определить настоящую причину смерти, т.е. причину, произведшую паралич сердца, можно только путём вскрытия. Простившись с покойницей, Гермина вышла на палубу и опустившись на первую попавшуюся скамейку, попросила капитана придти за ней, когда покойницу будут опускать в море. — Не лучше ли вам избежать этого зрелища, миледи, — сочувственно произнёс капитан, глядя на побледневшее личико красивой молодой леди. — Наши морские похороны волнуют даже нас, старых моряков, а тем более молодую леди... — Нет, нет... Я хочу видеть... Пожалуйста, предупредите меня и лорда Дженнера, конечно, — повторила Гермина. Через полчаса из больничной каюты два матроса вынесли на палубу какой-то длинный, неопределённой формы свёрток, обёрнутый в большой английский флаг. Для того, чтобы покойник не сделался немедленной добычей морских хищников, его сначала обертывают сулемованной простыней, а затем зашивают в несколько войлоков, пропитанных сильно действующим ядовитым составом, острый запах которого сохраняется даже и в воде, отгоняя акул от тела. Этот войлочный гроб заворачивают в родной флаг усопшего, после чего привязывают к нижнему концу войлочного “гроба” тяжёлый слиток какого-нибудь металла или просто кусок камня, составляющего балласт, за неимением на купеческих пароходах ядер. На носу парохода уже толпилось несколько сот человек: команда почти в полном составе и кое-кто из пассажиров третьего класса, помещавшихся на носовой части судна. Из сплошного борта была уже вынута небольшая часть и на месте его положена широкая дубовая доска, гладко выстроганная и густо смазанная салом. На этой доске поместили закутанную фигуру, которую удерживали на скользкой поверхности два матроса при помощи верёвок, охватывающих оба конца войлочной мумии. Возле усопшей уже стоял молодой миссионер с крестом в руках. Рядом с ним поместился капитан в полной парадной форме, окружённый своими офицерами. В ту минуту, как странный свёрток уложили на роковую доску, на палубе показалась красивая фигура лорда Дженнера, медленно подходящего об руку со своей прелестной “леди”. Молодой патер высоко понял большой золотой крест, осеняя мёртвое тело, а затем и всех присутствующих... Ярко блеснул священный символ искупления в благословляющей руке навстречу подходящим, перед которыми почтительно и бесшумно расступилась толпа. Гермина ускорила было шаги, но внезапно остановилась, почувствовав тяжёлую руку на своём плече, и в то же мгновение лорд Дженнер пошатнулся и упал на одно колено... — Лео... что с тобой? — вскрикнула Гермина. — Ничего. Просто поскользнулся, — ответил он с видимой досадой и, быстро поднявшись, твёрдым шагом прошёл между расступившимися людьми. Но Гермина с невольным страхом увидела, как побледнело красивое мужественное лицо её возлюбленного, между бровями которого легла глубокая складка, а губы крепко сжались, точно лорд Дженнер напрягал всю силу воли, чтобы скрыть тайное страдание, чтобы не вскрикнуть от нестерпимой боли. Капитан махнул белым платком... Раздалась громкая команда старшего офицера, стоявшего на командирском мостике, которой немедленно ответил резкий свисток боцмана. Затем послышалось характерное шипение выпускаемого пара, и ровный непрерывный стук машины — это дыхание живого, т.е. движущегося парохода — внезапно оборвался. Судно дрогнуло и остановилось. Настала полная тишина, прерываемая только плеском волн, лизавших железные борта судна и тихо журчавших между громадными лопастями неподвижного винта. Безбрежный синий океан казался гладким, как зеркало. Выкинутые на мачтах флаги, приспущенные наполовину по случаю погребения, не шевелились... И над всем этим раскинулось южное небо, такое же прозрачное, такое же глубокое, как и синий океан, так же насыщенное знойными лучами тропического солнца, сверкающего миллиардами бриллиантовых искорок повсюду, куда достигал слабый взор человеческих глаз... В торжественной тишине знойного утра медленно и звучно проговорил молодой миссионер последнюю молитву: “Земля еси и в землю отыдеши”... Увы! Здесь над землей этой лежала бесконечная водная глубь... И при виде этой непривычной могилы тяжело сжались все сердца... Присутствующие опустились на колени. Капитан произнёс торжественно: — Мир праху твоему, бедная женщина! Да будет тебе синяя волна лёгким покровом... Тихо и плавно накренилась доска, на которой лежало тело... Матросы стали травить верёвки, и странный длинный пакет пополз вниз, медленно и постепенно подвигаясь всё ближе к воде... Вот он касается синей поверхности океана... Вот грузно сползают в прозрачную глубь тяжёлые куски свинца, увлекая за собой продолговатый свёрток... Ещё раз поднял миссионер руку. Ещё раз сверкнул золотой крест, осеняя водную могилу... Затем прозрачная вода внезапно замутилась и почернела, так что взгляды провожающих покойницу уже не могли разглядеть как погружалось тело — всё дальше, всё быстрее в недосягаемую взгляду и лоту глубину океана. Пропитанный особенной краской войлок делал своё дело, скрывая от глаз остающихся последний путь уходящего, страшный путь на дно морское!.. Тихий вздох пронесся по палубе. Священник молился и его тихий шёпот ясно слышался среди гробовой тишины на запруженной народом палубе. Но вот капитан вторично махнул платком. Снова раздалась команда с командирского мостика... Судно дрогнуло... Опять начался резкий равномерный стук машины, как застоявшийся конь, желая нагнать потерянное время. Опущенная доска медленно поднялась обратно. Все было кончено. Тело бедной Лии навеки исчезло в недосягаемой глубине океана, на поверхности которого медленно расплывалось черное пятно, скрывающее покойницу от глаз живых. С каждым оборотом винта пароход удалялся от этого пятна, уже сливавшегося со сверкающим мириадами алмазных искр тропическим морем. — Прощай, бедная Лия, — бессознательно громко произнесла Гермина и недоговорила. Стоящий немного впереди лорд Дженнер зашатался и упал без чувств на палубу к ногам миссионера, приближавшегося к нему с крестом в руках... ГЛАВА X. На Мартинике Подобно громадной корзине цветов, выплывает Мартиника из тёмно-синих вод Атлантики, поражая подплывающих ароматом своих розовых садов и кофейных плантаций раньше, чем самый зоркий глаз может различить красивые очертания её гор, сливающихся в синем небе с прозрачно-перистыми, серебристо-серыми облаками. И чем ближе подходит судно к этой гигантской корзине цветов, тем красивее становятся смутные очертания острова, тем ярче блестит зелень его лесов и полей, тем эффектнее вырисовываются на бездонно-синем небе причудливые линии вулканов, от которых не может оторваться восхищённый взор. Прекрасные Канарские острова, ослепительна Мадейра, поразительна чудовищная красота тропических лесов громадных Зондских островов — Явы, Суматры, Борнео... Чарующе-прелестны грациозные островки и фантастически живописны берега “островной империи” — Японии. Но Мартиника, казалось, взяла у каждого из прекрасных островов самое прекрасное для своего вечно праздничного наряда. В громадных городах Индии или Бразилии — в Калькутте или Рио-де-Жанейро — желающие любоваться прелестью юга должны ехать далеко-далеко в ботанические сады или в дачные предместья подальше от городов. На Мартинике всего четыре города с населением не более сорока пяти тысяч в каждом. Но эти города раскинулись так широко и окружены такими громадными пригородами, что тропической природе оставлено достаточно места для того, чтобы она могла заполнить в них все своей пышной красотой. И в то же время, как в городах, так и в селениях, окружающих города, улицы — с безукоризненной асфальтовой мостовой, дивные цветники с фонтанами, вокруг которых группируются красивые мраморные или чугунные скамейки. Широкое шоссе, бесконечной лентой ползущее во все стороны — вверх по горам, вниз — к морю сплошь покрыто тенью тропических великанов, окаймляющих все пути сообщения. Изобилие рек, речек и ручейков, водопадов и фонтанов, прудов и озер, колодцев и водоемов, и — ни следа пыли, ужасной, едкой, неотвязчивой пыли, превращающей дивные старые олеандры, окаймляющие почтовую дорогу на острове Тенерифе в какие-то скорбные серые привидения. Среди ручьёв не мало горячих источников, доказывающих присутствие подземного огня в гранитной груди великанов — Лысой горы (Монте-Пеле) или Козьего пика (Питон де-Кабри). Но жители прекрасного острова не думают о грозном значении своих “гейзеров”, совершенно неожиданно появляющихся то в одном, то в другом месте и так же неожиданно исчезающих. Роскошная зелень лесов и лугов так высоко заползает по склонам самых непреступных вершин, что никому не хочется вспоминать о том, что не раз уже на острове раздавался грозный подземный гул. Не любят обитатели Мартиники вспоминать о том, что их “Лысая” старушка-гора не так давно превратилась в злобный вулкан, посылая тучи пепла и потоки раскалённой лавы вниз, по склонам своим на город святого Петра, уцелевший только чудом Божьего милосердия... Эта далёкая колония не слишком интересовалась политикой своей метрополии. Но когда и её интересы затрагивались, тогда Мартиника волновалась. Так было и в 1848 году, когда в Париже поднят был вопрос об освобождении невольников, которых на Мартинике было до восьмисот тысяч в распоряжении пятнадцати, много — двадцати тысяч белых креолов, являющихся собственниками всей земли и единственными хозяевами всего острова и бесконтрольными и безответственными распорядителями судьбой и жизнью не только своих негров, но и так называемого цветного населения острова, т.е. мулатов, квартеронов и других, образовавших, постепенно увеличиваясь, довольно значительный класс частью даже свободного населения. Все эти мелкие торговцы, ремесленники, конторщики и другие служащие давно уже превысили количество “властителей” острова, господ “белых”, называющихся “беке” на жаргоне креолов, жаргоне, созданном в сущности неграми, немилосердно коверкающими французский язык. В далёкой Европе, в шумном и легкомысленном Париже, не имеющем ни малейшего представления об условиях жизни и потребностях заокеанской колонии и её населения, члены “временного” правительства спорили и шумели по поводу освобождения невольников. В Национальном собрании говорили, говорили и говорили целыми днями, целыми неделями! Говорили в парламенте и писали в газетах “о правах человека”, “о достоинстве чёрных братьев”, “о добродетели цветных сестёр наших”, о международных отношениях и социальных условиях, обо всём решительно, кроме только того, что было сущностью вопроса, т.е. кроме необходимости, освобождая почти миллионное население невольников, дать им прежде всего возможность кормиться, т.е. избавить их от новой кабалы у тех же белых собственников земли, кабалы экономической, пожалуй, худшей, чем всякая другая... В России Царь-Освободитель отпустил крестьян на волю, наделив их землёй. Парижское же правительство, — вместо земли, обладание которой сделало бы бывшего раба честным, мирным и полезным гражданином, — оделило черное и цветное население острова только политическими правами. “Свобода совести” — т.е. право менять или отрицать все религии — была торжественно водворена на прекрасной Мартинике вместе со всеобщим голосованием и... жидовской равноправностью. Неграмотные негры, вчера только рабами привезённые из Африки, где они пожирали своих военнопленных в честь какого-либо деревянного чурбана-идола, были сразу объявлены полноправными гражданами, но куска хлеба им не дали. По-прежнему принуждены были бывшие рабы находиться в полной кабале у плантаторов, и кабала эта была горше прежней, потому что как-никак, а прежде невольник, бывший собственностью своего владельца, всё же представлял известную и притом немалую ценность. Жадность и корыстолюбие рабовладельцев всё же ограждали до некоторой степени рабов от жестокостей и произвола. Бить самого себя по карману и оставаться без рабочих рук никому, понятно, не хотелось, почему на Мартинике рабовладельцев-мучителей почти и не водилось. Право покупать землю, данное всем без разбора и без всякого ограничения, быстро наводнило Мартинику выходцами из Европы. В числе которых было немало людей самой сомнительной нравственности... К тому же и иудеи, почуяв добычу, жадно устремились к благоухающему острову. Появились все “благодеяния” жидо-масонской “цивилизации”. Освобожденным рабам от всего этого стало не легче, а горше. Пресловутое же “политическое равноправие” никого ещё не накормило, да нигде никогда и не накормит... Но зато оно допьяна напаивало вновь испечённых “чёрных граждан” перед выборами депутатов, когда различным “кандидатам” приходилось покупать голоса своих “избирателей”. Тогда на площадях Сен-Пьера устраивалось настоящее политическое торжище. Различные “партии” бесцеремонно надбавляли цену, переманивая “голоса” у своих “конкурентов”. Чёрные выборщики переходили “наниматься” от одного к другому. Находились ловкачи “выборные агенты” (из жидов, конечно), умудрявшиеся с хорошим барышом перепродавать навербованные заранее стада “избирателей” сразу двум и даже трём различным “кандидатам”. И все это с помощью жалких грошей, перепадавших неграм, да громадного количества рома. Перед каждыми выборами вся Мартиника беспросыпно пьянствовала в продолжении двух-трёх недель. Во время таких “выборных кампаний” прекращались работы на плантациях, стояли фабрики и заводы. Полноправные граждане пользовались своими политическими правами, превращаясь в бессмысленное стадо зверей, опоенных до одурения. Сплошь и рядом пьяное одурение превращалось в полное озверение, а дикое веселье — в кровавые побоища. Но каждый думал: “невелика беда, если перережут друг друга две-три сотни этих негров... Всегда довольно их останется. Маленькие “инциденты выборной кампании” не должны влиять на важное государственное дело”. ГЛАВА XI. Первое предостережение В последние годы неожиданно пробудился вулкан, спокойно спавший многие века. В одно прекрасное утро над вулканом заметили дымок, на который никто не обратил внимания, принимая его за облачко, прилепившееся к гранитной скале. Но дымок этот начал шириться. Темнеть и уплотняться... Через час вершина “Лысой горы” была уже окутана чёрной тучей, которую то и дело прорезывали красные зигзаги молнии. В то же время послышались глухие раскаты. К вечеру высоко в тёмном небе поднялся ослепительный столб пламени с вершины “Лысой горы” и рассыпался целым дождём ярких искр. В то же время начался жгучий дождь особенного пепла, являющегося неизбежным спутником и характернейшим признаком извержения вулкана. Порывы ветра медленно доносили этот пепел до предместий Сен-Пьера, жители которого с ужасом высыпали на улицы, выгнанные из жилищ землетрясением. Прошёл час-другой в мучительной неизвестности... Затем вновь раздался грозный подземный гул и тихо, но неудержимо поползла широкая огненная река, мрачно сверкая в темноте ночи сквозь чёрное покрывало окутывающего её горячего зловонного дыма. В городе началась паника... Большинство населения кинулось в храмы... Повсюду раздавалось громкое пение и молитвы духовенства... Улицы и площади Сен-Пьера обходили крестные ходы, народ нёс хоругви и иконы, духовенство пело молитвы. Объятое ужасом население — белое, чёрное и “цветное” — по обе стороны пути священной процессии падало на колени перед изображением Царицы Небесной. Её — Владычицу и Заступницу — народ молил о защите и спасении. И внял Господь молитвам верующих... Остановилась страшная огненная река по дороге к городу. Только одно из отдаленных предместий, село “Прешер”, было разрушено потоком лавы, двигавшейся так медленно, что даже оттуда успело спастись не только всё живое, но население вывезло всё ценное имущество. Когда же крестный ход с изображением Царицы Небесной достиг высокого места, с которого поток лавы должен был неминуемо ринуться в город по крутому берегу реки Роксоланы, то случилось чудо: замерла лава и остановилась на самом склоне, вопреки всякой вероятности и законам физики. Город был спасён... Извержение прекратилось... Когда лава охладилась настолько, что можно было исследовать пострадавшую местность, то оказалось, что на склоне горы, на поляне, где обыкновенно собирались пикники, образовалось сравнительно небольшое, но чрезвычайно глубокое озеро. До извержения эта поляна окружена была громадными пальмами, кудрявые верхушки которых кое-где виднелись у самых берегов вновь образовавшегося резервуара, позволяя судить о его глубине. Посредине же глубина эта была так велика, что всякое её измерение оказалось невозможным. Вблизи этого озера, на площадке над обрывом, у которого милость Господня чудесно остановила огненный поток лавы, воздвигнута была колоссальная статуя Царицы Небесной с простертыми по направлению к городу руками. Эта горная Мадонна стала почитаться покровительницей и охранительницей всего острова вообще, и города Сен-Пьер в особенности. Её первую видели моряки, подъезжая к Мартинике, и её благословляющие руки, казалось, удаляли от прекрасного острова все опасности. Действительно, даже ужасные циклоны, так часто опустошавшие Мартинику в прежние времена, стали как будто реже и слабее, щадя Сен-Пьер. Дважды направление урагана круто изменялось у самого города, оставляя его в стороне, несмотря на все предсказания метеорологов. Благодаря этому во всём населении сложилось убеждение, что город Святого Петра будет стоять и благоденствовать до тех пор, пока горная Мадонна будет защищать и благословлять его с высоты Лысой горы. И святое изображение чтили. Душистые гирлянды роскошных тропических цветов неувядающими лентами постоянно обвивали гранитный пьедестал Мадонны, и ни одно супружество не совершалось в городе Сен-Пьере без того, чтобы жених с невестой не поднялись вместе на гору к Мадонне попросить её благословения на новую совместную жизнь. Когда в 1887 году Бельская посетила Мартинику, во время своих странствий по океанам, то вершина страшной Лысой горы снова стала любимой целью прогулок. По бездонному озеру весело скользили маленькие лодки, которые за дешёвую плату сдавал гуляющим находчивый мулат, выстроивший на опушке леса крохотную хижинку-трактир, где можно было получать прохладительные напитки и кой-какую закуску. Никто не обращал внимания на слабый и отдалённый подземный гул, изредка раздававшийся под склонами Лысой горы. Грозное предостережение было забыто. Об извержении 1853 года все позабыли.
ГЛАВА XII. В семье плантаторов На одной из лучших улиц города Сен-Пьера, на балконе красивого, обширного дома ожидала прибытия лорда Дженнера его семья, или, вернее, семья его покойной жены. Немногочисленная группа женщин собралась вокруг кофейного стола. Стол был накрыт на широком балконе, соединяющем длинный двухэтажный дом с громадным великолепным садом, окружающим его с двух сторон. Третья сторона дома выходила на улицу, отделённую от дома узкой полосой цветника и двумя рядами старых развесистых магнолий, вершины которых, покрытые в это время года душистым снегом громадных лилиеобразных цветов, доросли до самой крыши, служа живым намёком для лёгких балконов бельэтажа. Позади второго ряда магнолий довольно высокая железная решётка золочёным кружевом отделяла цветник и посыпанную белым песком узкую дорожку от улицы. Улицы в Сен-Пьере были приспособлены для всякого вида передвижения: сначала мягкая дорожка для всадников, защищённая от палящего солнца двумя рядами громадных цветущих каштанов. Затем асфальтовая мостовая, а за ней — такая же мягкая дорожка для велосипедистов. Тротуары для пешеходов, выложенные блестящими гранитными плитками, примыкали к мягким дорожкам со стороны, противоположной мостовой, защищённые густой тенью столетних раскидистых деревьев. Большинство улиц Сен-Пьера были засажены великолепными двойными аллеями различных пород деревьев, в тени которых прохожие и проезжие спасались от жгучих лучей тропического солнца. Только в торговом центре, близ рейда, вечно наполненного судами всех стран, оставались ещё узкие и кривые улицы, не обсаженные деревьями, но даже и там благословенная природа юга победоносно спорила с человеком, украшая его “практические” уродливые постройки: склады, магазины, верфи и заводы отдельными группами цветущих кустарников, одинокими пальмами и фиговыми деревьями, ютившимися в каждом промежутке между строениями, в каждой расщелине мостовых, в каждой трещине асфальтированных дворов. У самого же моря бесконечно зелёной лентой извивалась гранитная набережная, превращённая в роскошный бульвар с широкой двойной аллеей для катанья, бесчисленными скамьями для отдыха гуляющих и красивыми киосками для продажи прохладительных напитков, газет, цветов, фруктов и сластей, без которых не могут обходиться жители южных стран. Только в двух-трёх местах красивая аллея набережной прерывалась, уступая место движению по выгрузке и нагрузке товаров, — там, где длинные, выдающиеся далеко в море, гранитные молы охраняли причаленные суда от волнений и противных ветров. Но дальше, за этими средоточиями коммерческой горячки, зелёная лента роскошного бульвара продолжалась на целые вёрсты направо и налево по берегу моря, соединяя город с предместьями Роксоланы, Рыбачьей слободки и Белой речки. Все эти предместья были крупными селениями, такими же живописными и богатыми зеленью, как и город, такими же опрятными, как и он. Даже старинная Рыбачья слободка, бывшая когда-то жалким собранием лачуг бедных рыбаков, выросла в богатое и красивое местечко, в котором бедность, нищета, неопрятность и голод прятались так далеко и успешно, что поверхностному наблюдателю их отыскать было трудно. Правда, здесь, у моря, царил не особенно приятный запах, свойственный всем рыболовным центрам, где остатки испорченной рыбы портят воздух. Дальше же от моря, там, где довольно круто подымающиеся улицы близились к горам, становясь красивее, чище и богаче, там уже могли спокойно селиться бежавшие из города семьи тех граждан Сен-Пьера, которых торговля и служба приковывала к душным торговым центрам. Семья маркиза Бессон-де-Риб (к которой принадлежала покойная жена лорда Дженнера) владела одной из богатейших экспортных фирм Мартиники. Семейству Бессон-де-Риб принадлежали громадные плантации, возделываемые когда-то 88-мью невольниками, лёгкие хижины которых, крытые двухсаженными пальмовыми листьями, образовали целое селение. После отмены невольничества, Мартиника пережила страшный экономический кризис, благодаря которому добрая половина её старинных плантаторов разорилась и уступила место новым владельцам, выходцам из Парижа и Америки — из ближайших испанских и голландских колоний. Но семья Бессон-де-Риб сохранила свои владения. Её тогдашний представитель (один из депутатов, посланных Мартиникой в Национальное собрание 48 года) сумел запастись поддержкой сильных финансистов того времени, а затем, после воцарения Наполеона, сблизиться и с новым императором. Поговаривали о том, что он был ревностным участником знаменитого декабрьского переворота, превратившего президента республики в императора Наполеона III-го. Кавалера Бессон-де-Риб упрекали даже в неблаговидных интригах против лиц, доверием которых он будто бы злоупотребил, дабы услужить Наполеону III-му; болтали потихоньку и о том, что богатый креол “отпал” от католичества и присоединился к масонству, о котором тогда ещё повсюду, а уж тем более в отдалённой колонии, ходили лишь смутные слухи, как о безбожной, или даже богоборной секте. Но всё это были слухи. Достоверно же было только то, что Гуго Бессон-де-Риб, пожалованный новым императором титулом маркиза, в продолжение десяти лет переслал громадные суммы денег на родину своей жене — необычайно умной и энергичной женщине, перед добродетелью и добротой которой умолкало даже злословие. Благодаря этой-то могущественной денежной поддержке, маркиза Маргарита Бессон-де-Риб, дочь соседнего плантатора кавалера Гамелина, успела переделать всё громадное земледельческое производство на новых лад, заменяя даровой труд наёмным, успела построить две фабрики и создать собственный флот для перевозки произведений своих плантаций. Между делом она воспитывала своего единственного сына таким же энергичным, но добрым и набожным человеком, каким была сама. Так что, когда внезапная смерть застигла первого маркиза Бессон-де-Риб в Париже посреди какой-то таинственной оргии — в 1865 году, молодой маркиз мог заменить отца без всякого ущерба для благосостояния старинного рода. Оставшись владельцем громадного состояния, двадцатилетний Рене Бессон-де-Риб немедленно женился на дочери одного из новых поселенцев Мартиники, голландского банкира ван Берса[9], прелестной блондинке, покорившей всю молодёжь Сен-Пьера при первом же появлении. Брак этот ещё более упрочил материальное благополучие старинного торгового дома Бессон-де-Риб присоединением трёх миллионов гульденов, данных старым банкиром в приданое своей единственной дочери. Брак этот был счастлив и в другом отношении: молодая маркиза Эльфрида и нравственно оказалась прекрасным созданием. Любящая, добрая и кроткая, она пришлась “под стать” старой маркизе Маргарите и заслужила даже любовь всех чёрных рабочих своего мужа. ГЛАВА XIII. Чернокнижник Старый ван Берс — отец молодой маркизы Бессон-де-Риб — появился в Сен-Пьере через два года после того, как кавалер Гуго Бессон-де-Риб покинул свою родину в качестве депутата колонии. Голландский банкир купил большие плантации одного из разорившихся креолов и затем открыл банкирскую контору в Сен-Пьере, вскоре ставшую одной из первых на всём острове. Через этот банкирский дом переводил маркиз Бессон-де-Риб капиталы жены, а потому и неудивительно было знакомство его семьи с семьёй голландского купца. Семья эта состояла из жены и дочери, живших уединённо и державшаяся в стороне от весёлой и шумной жизни местной аристократии, несмотря на то, что богатства банкира и красота его жены и дочери широко раскрывали перед ним двери самых аристократических гостиных “белой” аристократии Сен-Пьера. В городе ходили слухи о том, что ван Берс не любил общества, и слухи эти оправдывались тем, что старик ни разу не принял ни одного приглашения на обед; появляясь же иногда на вечерах или балах, он ускользал всегда чрезвычайно скоро, ни разу не досидев до обязательного в гостеприимной колонии ужина. Ван Берс жил обособленно от семьи, даже обедал в другие часы, в своём кабинете, всегда один или со своим старым слугой — не то секретарём, не то камердинером. Просидев целый день за делами, Самуил ван Берс целую ночь проводил в особенном помещении, называемом соседями “башней”. Это была каменная круглая постройка в четыре этажа, оканчивающаяся платформой, на которой помещался превосходный телескоп. В стране, где даже двухэтажные здания считаются высокими и где постройки раздаются вширь, а не лезут в высоту, за изобилием места и из страха перед ураганами и землетрясениями, — в такой стране четырехэтажное здание казалось чем-то особенным, а телескоп, установленный на его платформе, — невиданным “колдовским” инструментом. За стариком были замечены и другие, ещё более странные пристрастия: собирание каких-то трав по ночам, особенно во время полнолуния или на рассвете, — какие-то эксперименты в особо приспособленной лаборатории в четвёртом этаже всё той же башни. В третьем этаже помещалась спальня банкира, во втором — его деловой кабинет (соединённый с садом особенной лестницей), в нижнем же помещались целые стаи кроликов, морских свинок и крыс, рассаженных частью в клетках, частью бегавших на свободе по каменному полу. Внизу же, в подвале, ютилась целая коллекция змей и скорпионов. Присматривал за этим зверинцем старый угрюмый голландец (в котором более опытный взгляд узнал бы рыжего еврея), прислуживавший как банкиру, так и его секретарю-камердинеру, спящему в кабинете банкира. Кроме этих доверенных слуг в башню не смели входить ни дочь, ни жена ван Берса, не говоря уже о посторонних. В наше время, когда изучение бактериологии и органотерапии перестало быть тайной немногих учёных, где-либо в европейском городе, вероятно, никто не удивился бы занятиям ван Берса, но полвека тому назад это было не так уж обычно, и немудрено, что среди невежественного “цветного” населения и легкомысленного “белого” общества Мартиники любитель-химик и бактериолог прослыл чернокнижником и колдуном для одних, сумасшедшим или чудаком для других. Однажды голландский банкир привез из Парижа письмо маркиза Бессоон-де-Риб к его жене и вместе с тем высокого красивого незнакомца с внешностью и манерами истинного джентльмена, который и представлен был маркизе Маргарите, как друг её мужа, просившего свою семью “любить и жаловать лорда Александра-Бориса Джевида Моора”. Его приняли с надлежащей любезностью. Маркиза находила его настоящим джентльменом. Сын её, тогда ещё только 14-летний развитой милый и весёлый мальчик, был в восторге от нового друга, и только его старшая сестра стала относиться к лорду с несвойственной ей беспечной, ласковой и доверчивой натуре холодной сдержанностью... Но это никому не бросалось в глаза, так как сдержанность 18-летней девушки в разговорах с молодым мужчиной, открыто и усиленно за нею ухаживающим, казалось всем вполне естественной. Сен-Пьер всегда был провинциальным городом, где самые отдалённые “соседи” (живущие подчас на другом конце города) знают каждую подробность домашней жизни своих “влиятельных” или “интересных” сограждан. Поэтому никто не удивился тому, что в городе скоро пошли толки о предстоящей помолвке Алисы Бессон-де-Риб с молодым английским лордом, которого молва успела уже произвести в миллионеры... Не знала этого только сама “невеста”, но и она очень скоро узнала о планах лорда Моора из депеши отца, в которой коротко и ясно “предписывалось” маркизе Маргарите “сыграть свадьбу” своей дочери с лордом Дженнером “не позже как через три недели”... Прочитав это странное телеграфное приказание, маркиза сильно удивилась, но не особенно огорчилась, так как не имела ничего против личности так бесцеремонно навязанного жениха и находила его подходящей партией для Алисы... Но иначе посмотрела на вещи сама невеста. Алиса любила другого — своего кузена, родного племянника матери, сына её брата, кавалера Луи-де-Гамелен. Браку этому ничто не препятствовало и влюбленные были уверены в том, что их родители с радостью благословят их союз. Тем неожиданнее и больнее поразила депеша отца Алису... Рыдая, она открыла свою тайну матери, в то время, как её кузен умолял своего отца немедленно просить руку Алисы у её отца... Одновременно в Париже полетели три депеши, объясняющие причину невозможности исполнить желание отца и мужа. С замиранием сердца ждали две семьи ответа. Маркиза с отчаянием всплеснула руками, когда ответ этот, наконец, получили. С той же жестокой краткостью маркиз Бессон-де-Риб сообщал жене и её брату о невозможности изменить своё решение, так как от исполнения дочерью его приказания зависит не только его состояние, но и жизнь. Особые священные и нерушимые обязательства связывают его с лордом Джевид-Моором, который ставит руку Алисы условием сохранения дружбы с её отцом, а отказ примет как несмываемое оскорбление, за которое отомстит ему жестоко и немедленно. А так как от подобной мести придётся погибнуть не только самому маркизу, но и его сыну и наследнику и даже самой Алисе, то отец и надеется, что дочь будет благоразумна и покорится неизбежному. В особой депеше на имя Алисы отец говорил, что требует не слишком большой жертвы, так как предлагаемый им дочери жених молод, красив, знатен, богат и безумно её любит, а следовательно, в руках Алисы все данные для полного счастья. Изменить же своего решения отец не может потому, что это было бы равносильно самоубийству и разорению всей семьи. Глубокое уныние воцарилось в доме. Алиса, со смелостью честной девушки, сделала последнюю попытку спасти свободу своего сердца, откровенно объяснившись с неожиданным женихом. Пригласив лорда Моора в сад, бедная девушка показала ему отцовскую депешу и спросила, захочет ли он мстить отцу её за то, что сердце его дочери оказалось несвободно, и захочет ли иметь женой девушку, любящую другого и выходящую за него с тоской и слезами? Лорд спокойно пробежал глазами депешу и так же спокойно ответил, что не имеет ни малейшего понятия об отношениях маркиза Бес-сон-де-Риб к его отцу, отношениях, из которых, вероятно, и вытекают опасения отца Алисы. Со своей стороны он, лорд Моор, уведомил своего отца о том, что безумно полюбил дочь его старого друга и умолял его просить руки её у маркиза. Он не откажется от своего счастья только потому, что его прелестная невеста мечтала о любви вдвоём со своим кузеном, как это делают все кузины во всём мире. Серьёзной подобная детская привязанность быть не может и, конечно, не выдержит сравнения с его пылкой страстью, сила которой несомненно победит сердце его молодой жены, хотя, быть может, и не сразу... Выслушав этот ответ англичанина, Алиса поняла, что поколебать этого странного ледяного влюблённого невозможно и что надо или покориться, или бежать. Алиса объявила своему кузену Луи готовность покинуть ради него семью и родину и бежать куда глаза глядят... Но влюблённый юноша, 18-летний скромный и робкий мальчик, воспитанный набожной матерью и непомерно строгим отцом, задрожал при одной мысли о сопротивлении отцу и сам стал уговаривать свою кузину покориться отцовской воле. Молча, смертельно-бледная, с крепко сжатыми губами, выслушала Алиса дружеский совет своего юного возлюбленного и, не удостоив ни словом ответа плачущего юношу, круто повернулась и пошла к дому... Ей навстречу из беседки вышел лорд Дженнер, с обычной любезно-насмешливой улыбкой на ярко-красных губах. — Как видите, прекрасная невеста, не все влюблённые бывают героями!.. Ваш кузен предпочитает, очевидно, своё спокойствие вашему счастью... — А вы почём знаете? — вскрикнула пораженная девушка, не понимая, каким образом мог узнать содержание разговора с Луи Гамеленом этот человек. — Я многое знаю... или догадываюсь! — точно спохватившись пояснил молодой англичанин и поспешно прибавил, не желая дать Алисе времени подумать о сказанных им словах, — надеюсь, что, после вашего объяснения с моим жалким соперником, вы без отвращения положите в мою руку вашу прелестную ручку? Алиса опустила голову, не решаясь встретить взгляд своего неожиданного жениха, но ответила холодно и решительно: — Если вы не боитесь взять в жёны девушку, открыто высказывающую отвращение к союзу, навязанному ей непостижимой прихотью отца, — если не какой-то жестокой и, вероятно, даже преступной интригой, — то мне, конечно, придётся покориться и... предоставить вам самому назначить день свадьбы... — Так-то лучше! — ледяным тоном ответил англичанин. — В таком случае я телеграфирую вашему отцу о том, что свадьба наша будет сыграна через три недели от сегодняшнего дня. Три недели — короткий срок для того, чтобы приготовить роскошную свадьбу, о которой должна была говорить вся Мартиника. Желание это было выражено Маркизом Бессон-де-Риб, приславшим свои “инструкции” через посредство всё того же банкира ван Берса. Начались поспешные приготовления. Лучшие ремесленники колонии дни и ночи работали над приданым, мебельщики отделывали заново левое крыло обширного дома, предназначенное маркизой для молодой четы. Лихорадочная деятельность кипела вокруг молодой невесты, остававшейся холодной и равнодушной к праздничному оживлению своей семьи. С ледяным спокойствием принимала она великолепные цветы и роскошные подарки своего жениха, спокойно и равнодушно примеряла дивное подвенечное платье из мягкого белого атласа, затканного серебром, спокойно и равнодушно отвечала “как хотите” на все вопросы о драпировках, коврах и мебели, приготовляемой для её квартиры, об именах гостей, которых предполагалось пригласить на обед и бал после бракосочетания, — обо всём, что имело отношение к её свадьбе. Ничего кроме этого спокойного, но равнодушного “как хотите” никто не слыхал от бледной и холодной невесты, бродящей по дому и саду подобно привидению. Дни бежали за днями... Приближался роковой день свадьбы. За неделю перед ним молодой невесте доложили о посещении голландского банкира ван Берса, привезшего ей поручение и подарок от отца. |
Последнее изменение этой страницы: 2019-04-20; Просмотров: 303; Нарушение авторского права страницы