Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Как Федосья Никитишна у Ленина была



 

У нас папаша был кровельщик, работал в Смольном, да перед самой революцией и скончался. Так что и жалованье недополучено. Временное правительство явилось, мамаша пошла относительно денег, воротилась со стыдом, как с пирогом. Только и спросили: «А ты, бабка, видала, как лягушки скачут?»

Зима нас прижала, мамаша говорит:

— Все Ленина хвалят теперь: не сбродить ли мне в Смольный-то?…

Какое-то утро встаем — нету старухи. Думаем, у обедни, а она это в Смольный угребла… И подумайте-ка, ползала-ползала там по кабинетам да на Владимира Ильича и нарвалась… Пишет он, запивает конфетку холодным чаем…

Она нисколько не подумала, что это он сам, тогда портретов-то мало было, и спрашивает:

— Вы, сударь, на какой главы: на письме или на разборе?

Он россмехнулся:

— Как приведется, сударыня. Вам на что?

— Меня люди к Ленину натакали, ко Владимиру Ильичу.

Говорят: «Твое дело, Федосья Никитишна, изо всех начальников один Ленин может распутать…» А я гляжу на вас, как быстро пишете, и думаю: экой господин многограмотный, уж, верно, не из последних начальников… Где мне Ленина искать, не войдете ли в мое положение?…

Преспокойно уселась да вкратце и доложила. У Ленина глаза сделались веселы, расхохатыват…

— Верно, Федосья Никитишна… Без Ленина обойдемся.

Вызвал сотрудника, выметку из книжечки дал:

— Товарищ, срочно оборудуйте Федосье Никитишне ее дело.

… Мамаша домой приходит и деньги выкладыват.

— Все начальники в Смольном хороши! И без Ленина дело сделали.

А через месяц приносит с рынка фотографическую карточку:

— Вот купила начальника, с которым в кабинете-то сидела…

Мы взглянули, да и ахнули:

— Мамаша, ведь это Ленин и был!…

(Слышал в вагоне Северной железной дороги в 1928 году, рассказывала женщина, ехавшая из Архангельска в Ленинград к мужу)

 

 

***

Белые с Севера убежали, мы опять во свое место из Вологды вернулись.

У нас в учреждении порядочно стало местной молодежи служить.

Другой раз на них смотришь, думаешь: «Что-то у вас, ребята, в голове? Понимаете ли, в какое время живете?…»

Политпросветительная работа еще только налаживалась… Народ молодой, по службе дело отведут в пятом часу и домой полетят.

Пожалуй, всех бойчее из них Шкаторин был. Только такой: смехи да хи-хи. Я так считал: вовсе ты, парень, девичий пастух.

Я партийный, у меня сердце болело, что не вхожу в них, не внушаю, не объясняю о деле Ленина. На собраньях-то, конечно, много речей было сказано, да речи — что… И вдруг телеграмма: Ленин умер.

… Я иду с телеграфа-то, а уж к ночи. И мороз к сорока градусам небось… И кто-то меня с ног сбил… У меня слабы ноги-то. Я стал в таком направлении, смотрю: Шкаторин в одном пиджачишке, на одной ноге валенок, на другой калоша. Я говорю:

— Шкаторин, что с тобой?!

А он:

— Гаврило Василич, это правда, что Ленин умер?

Я заплакал:

— Умер наш Ленин… Откуда ты летишь-то?

— Из дому.

— Где живешь-то?

— В Слободке.

— Как же ты наг-то через весь город летел?

— А сказали, что Ленин умер. Я испугался, побежал сюда. Некогда тужурку было искать…

С этой поры больше родных детей ценю я и люблю нашу молодежь.

(Записано в Архангельске в 1927 г.)

 

 

***

… У нас ребята в газеты читали: за границей партия шла рабочих с пением в майский день. Полиция наскочила — и в тюрьму. Одного давно искали. Его в ту же ночь — застрелить… Он под дулом-то выхватил газету — майский номер, там Ленин во весь лист — и накрыл глаза… Солдаты ружьем брякнули, честь отдали: «Не можем в Ленина стрелять».

(Архангельск, 1927. Лесопильный завод на р. Маймаксе)

 

 

***

Нам иностранный матрос в Маймаксе рассказывал:

— … Они там у себя забастовку объявили, а полиция принудила работать. Привелось плашкот к пристани под водить. Они взялись по двенадцать человек на канат. Надо бы: «Разом сильно, разом вдруг», или там по-ихнему кричать, а они: «Раз, два, Ленин! Раз, два, Ленин!» Полиции не к чему придраться. Они ведь стали на работу…

(Архангельск, 1927. Лесопилки на р. Маймаксе)

 

 

***

… У нас доктор был в Ульяновске. Может, и сейчас жив. Его в Москву не раз приглашали. У него один был ответ: «Наш город не меньше Москвы: здесь Ленин родился».

(Москва)

 

 

***

… Вася ездил доверенным от Госторга из Архангельска в Норвегу. В городе Берген выбежали к пароходу дети. Русских увидели, стали кричать: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Худо выговаривают, а понять можно. Вася заговорил с ними по-русски, но они только одну эту речь выучили:

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

(Архангельск)

 

Степан Писахов

Сказки

 

Цар счастливый

 

 

Его живописные полотна, акварели излучают жемчужный свет белых ночей, полыхают цветным инеем и сиянием зеленовато-синего полярного неба. Он писал пустозерскую глушь, где был сожжен мятежный вождь старообрядчества писатель-протопоп Аввакум, и поморские карбасы, древнерусскую архитектуру и обрызганные кровавыми потеками травы-камнеломки северные граниты, которые напоминали ему 1905 год… В его картинах запечатлена борьба человека со стихией: в тех узловатых, перекрученных ветрами деревьях, что крепко держатся корнями за камень; в крохотной церквушке на скалистом острове, которую вот-вот смоет в бездну бушующая стихия моря-океана; в первом натурном изображении аэроплана, приземлившегося на льду Новой Земли…

Степан Григорьевич Писахов (1879—1960) начинал свою работу в искусстве кистью и красками.

Первую — и немалую — славу он снискал как художник русского Севера.

Архангелогородца Степана Писахова Илья Репин приглашал работать В своей мастерской. Скупой на похвалы Александр Бенуа находил в его этюдах «много жизни, темперамента». Продолжив искания Александра Борисова — создателя русского живописного пейзажа Крайнего Севера, Писахов раскрылся как проникновенный живописец-лирик с музыкальным строем восприятия зримого мира. В самое недавнее время его пейзажную палитру обоснованно сближали с искусством Левитана, Поленова, Нестерова.

Слава же литературная пришла к Писахову, когда ему было шестьдесят лет.

Но он вышел к общероссийскому читателю сразу с классической книгой сказок.

 

 

* * *

Степан Григорьевич Писахов — плоть от плоти деятельной, предприимчивой и вместе заповедно-кондовой России, панораму которой воссоздал Борис Шергин. Отец мальчика принадлежал к цеху серебряников-ювелиров. Родня по материнской линии — поморы с Пинеги и истовые староверы. Двоюродный дед Леонтий славился как сказочник (получал за то на промыслах лишний пай).

Две страсти — живопись и слово — сызмала завладели душой Степана Писахова.

Праздники зари, отраженной морем, торжественное фосфоресцирующее горение северного неба, молчание вод, птичьи клики в тумане, появление на горизонте долгожданных парусников были нескончаемой чередой чудес.

Оттого за старшим братом, художником-самоучкой, потянулся к кисти. В радостной тревоге, веря и не веря, спрашивал себя: «Не это ли призвание?»… Но среди писания, сквозь высокое течение мыслей, вдруг слышал непрошеный говорок родственницы: «Утресь маменька меня будит, а я сплю-тороплюсь!» — и рука медлила, и все существо с ликованием внимало этим подмигивающим словечкам, этим коленцам напевной северной речи. И рядом с начальными попытками в художестве идут попытки сочинения сказок, которые впервые появятся в печати в 1920-е годы.

Живописи и литературе предстояло раскрыть разные грани личности Писахова: первой — самоуглубленный, созерцающий лиризм, настроенный по камертону величавой северной природы, второй — радость заразительно-активной, по-северному энергичной натуры.

Как русское литературное явление Писахов уникален. Основа его художественного метода — игровая выдумка, которой писатель наделен избыточно. Говоря о нем, вспоминаешь слова Бунина: «… ведь выдумывать и уметь сказать хорошую нелепость, хорошую шутку могут только очень умные люди, те, у которых ум „по всем жилушкам переливается“. В сказках Писахова всюду — мажор, веселость и упоение бытием как самой удивительной сказкой мира. Он смеется, шутит, острит, и озорная радость преображает будни в праздник. Рассказчик и одновременно герой его произведений мужик-помор Сеня Малина (он то крестьянин, то рыбак, то охотник, то матрос, то солдат, то рабочий — и все в одном лице) — это народ, понимаемый не только как собирательная социальная сила, но и как олицетворение всеобщего жизнетворящего начала.

Может ли быть поставлен в тупик невзгодами, препятствиями и трудностями тот, в ком одухотворена сила самой природы?… Разумеется, нет. И эта «отприродность», всебытийность героя Писахова — естественный и неиссякаемый источник его оптимизма.

«Выспался я во всю силу. Проснулся, потянулся, ногами в поветь уперся, а сам тянусь, тянусь легкой потяготой. До города вытянулся…». «Я руки раскинул… охватил ветер охапкой, сжал в горсть, в комок да за пазуху сунул… Я молодых ветров, игривых да ласковых, много наловил». «Хорошо дружить с ветром, хорошо и с дождем дружбу вести… Дождик не стал по сторонам разливаться, а весь — на меня… Стал я на огороде… да босыми ногами в мягку землю! Чую: в рост пошел! Ноги — корнями, руки — ветвями».

Могущество Малины таково, что он может раскачать море, связать хвостами волков, править косяком рыб, оседлать тучу, скатиться по радуге в свою избу. Он знает так много, что ему даже известно, о чем утки и рыбы «думают». Он вечен: жил-был и при «Наполеонтии», и при Мамае.

Малина — это воплощение мечты человека о всевластии над природой как дружбе и согласий с нею, и оттого радуги, дожди, медведи, налимы — все превращается в его волшебных помощников: река рыбу дарит, река бежит-журчит в едином ритме с песней героя, туман «сладостью конфетной рот набивает».

Малина может становиться по хотению своему то великим, то малым, на работу может выходить артельно, разбившись на ватагу двойников. И все, что им задумано, — тотчас сделано.

Подобный божеству, герой выполняет желания своих односельчан, заботится, «чтобы хорошим людям… любо было», чтобы «вся деревня», весь работящий парод были сыты, нарядны, веселы.

Удивительно ли, что народ сказочной деревни Уймы, способный придвинуть берег к берегу и проветрить реку, умеет в социальной жизни защитить себя от всего сонма нагло величающихся, пыжащихся «хозяев» старой России — царей, архиереев, полицейских, кабатчиков, купцов, чиновников.

В шутейной сказке — своя стилистика. Посрамить, опозорить народного врага — это и значит совершить классовое возмездие. И так оно и происходит в сказках Писахова, где крестьянской пареной репой-брюквой давится губернатор, где плавает пузырем по озеру оглушенный мужицким ружьем поп Сиволдай, где народ выкатывает из деревни туши объевшихся полицейских, где «инстервентов» лупцует телега и шишками одаривает господ за обман рабочего человека «мордобитное» письмо, — всюду звучит не просто торжествующий, а победительный смех. Смех этот всесилен, как сам Сеня Малина, и «изводятся» в сказках Писахова недруги крестьян оттого, что казнит их народная «сила смеховая».

Автор не верит, что зло, ограниченность, мещанство могут одолеть добро, великодушие, щедрость. Народная убежденность в «конечной» победе правды (она всегда устремлена в будущее, равняется на высший этический идеал и превращает надежду в свершившийся факт) и уверенность писателя в нравственной неодолимости добрых начал истории практически совпадают. Это создает основу многообразных дополнительных стилевых воздействий фольклора на блистательную литературную версию сказочной традиции.

В сказках Писахова действительно великолепна не просто смесь, но взаимообратимость реального и фантастического. Расщепившись сначала на рабочую артель, Сеня Малина идет на крестьянский обед, экономно собравшись в одного человека. Вытянувшись на восемнадцать километров, чтобы оделить материей целую деревню, он вскоре сидит в доме в рядовом обличье. Чудо-телега, побившая незваных иноземцев-насильников, стоит под навесом как самое обычное сельское орудие.

Рисунок Писахова сохраняет массу правдоподобных, разительно зорко схваченных черточек жизни. Сказочная северная деревня Уйма ими-то и «привязана» к земле. В мире земном предметы, люди, растения, животные не могут легко меняться местами. А улыбки либо гримасы, перекликаясь друг с другом, будто пляшущие солнечные зайчики — волшебно претворяют подлинное в необыкновенное.

Писаховская фантазия — дар счастливый и достигающий исключительной поэтической силы. Малиновый солнечный свет вмерзает в снежные столбы, и их полыхание всю ночь озаряет деревню, превращая даже старух в маковые цветы. С лимона «обдирают» запах и вагонами отправляют из Архангельска в Москву. Чайки оставляют крыльями в тумане узор, и его перенимают кружевницы. Герой катит домой телеграммой по телеграфной проволоке, подпрыгивая на фарфоровых чашечках. Тепло таскают из печи, словно хлебные ковриги, теплом торгуют с лотка. Крестьянин видит чужие сны. Народ, поддев на вилы тучи, несет их на сухие поля…

Это подлинное пиршество воображения. Поток совершенно оригинальных образов. Ища подобий им в нашей новой литературе, ловец совпадений разводит пустыми руками. Более отдаленные параллели, притом международные, подчас установить можно: отдельные частности в сказках Писахова созвучны с похождениями Мюнхгаузена, Пантагрюэля, Швейка. Но верно ли вообще искать для прозы Писахова образцы литературные, если фантазию писателя питает свободная стихия русского ума, игра красноречия?

Писахов впервые в нашем литературном искусстве концентрирует и поднимает на высоту особой стилистической манеры то, что находим в народных анекдотических сказках-небылицах, песнях-скоморошинах, да еще разве в некоторых повестях старинного XVII века: речевые метафоры овеществляются, идиомы материализуются, — мир полнится парадоксами, небывалостями и непредвиденностями.

Чудеса обитают в сказках Писахова преимущественно на поморском Севере, ими — не в пример иным селам — особенно славна деревня Уйма, с которой «все» мечтают породниться.

Милая привязанность к родному краю была живительной для литературного таланта Писахова. «С детства, — говорит он, — я был среди богатого северного словотворчества… Иногда одна фраза даст тему для сказки: например:

«Какой ты горячой, тебя тронуть — руки обожгешь».

И не эта ли тоска по русской народной речи порождала у Писахова, побывавшего в Турции, Палестине, Египте, Италии, Греции, неизъяснимую тоску по Родине?…

Сам родной язык, со всем его богатейшим инструментарием, творит в сказках писателя.

Если о ком-то говорят: «измочален» — значит, его можно вживе вывесить на плетень, как сохнущую мочалу. Раз есть пословица о крепких словах, которыми подпирают заборы, — отчего не подпереть ими заборы сказочные? Отчего при этом не добавить: «На крепких словах, что на столбах, горки ледяны строят»? Отчего не вспомнить слово доброе, о которое, мол, «старухи да старики опираются»? Прозвище «Перепилиха» столь выразительно, что его обладательнице ничего не остается, как доказать способность перепилить голосом и медведя, и мужика, и всякого, кто подвернется. Если герой «разгорячается», то уж натурально, и в кармане у него даже закивает в бутылке вода… Затертые разговорные метафоры у Писахова расцветают, и вокруг них начинает развертываться прихотливо-узорчатое повествование.

Будто объяснение к заглавному слову возникает сказка «Инстервенты», с поистине бессмертной народной ненавистью ко всякого рода национальному порабощению и угнетению. Словесная игра организует сюжет сказки «Царь в поход собрался», где весть о «писаных-печатных» пряниках доходит «до царского двора» и (логика комического заострения образа у Писахова здесь безукоризненна!)… «до царской подворотни». «Печатные» пряники вызывают страх недалеких министров и карликового царя перед самочинной народной «печатью», а затем приказ «опечатать» пряники приводит царя и его камарилью к полной конфузии.

Писахов любил рассказывать свои произведения ученикам, которым преподавал в архангельских школах рисунок, и оттого сказки его обладают непосредственной устностью, «аудиторностью»: в них используются рифмы народной драмы, красноречие Торжка, звенят чисто фонетические элементы речи: подчеркнуто сближаются слова-близнецы, являются слова-«перевертыши».

«Сказки не то, что писать о чем-либо знаемом. Там только надо обсказать. В сказке, часто, не знаю, как повернется узор. Столько соблазнов! Будто зазывают в разные закоулки, полянки. Бывает, что плету одну, а рядом вьется другая сказка. Иногда теряется, а порой и попутную удается на бумагу уложить. Пока сказка вьется, пока вся еще не сказана, узор еще не совсем готов и нет последнего словечка, сказка хрупка. Законченную торопятся назвать народной!» — исповедовался Писахов в письме ленинградскому собрату Ивану Соколову-Микитову.

Сказки Писахова зачерпнуты из колодца живой и чистой северной речи, и этого было бы достаточно, чтобы признать за его книгой неоспоримое литературное значение. Но почвенные связи писателя, самый тип его отношения к традициям фольклора имеют смысл гораздо более принципиальный.

Писахов — из той русской литературной плеяды, которая своевременно ощутила, что жизнь народной культуры находится в XX веке на переломе развития, что уже вершится бесповоротная смена исторических форм массового народного творчества и что вместе с исчезновением в сельской местности старинной народной обрядности начинает «сбывать» прежде полноводный классический фольклор. Пересыхает одно из русел преемственности национальной культуры, и плеяда — Писахов, Шергин, Бажов, Мисюрев, и другие родственные им писатели, которые еще не получили своей подлинной историко-литературной оценки, — дала совершенные образцы синтеза профессионального и стихийного словесного искусства. Ее вклад в закрепление и перенесение в литературу сокровищ народного творчества определяется не только яркостью индивидуальности каждого представителя неповторимой школы, но и этой прямотой и непосредственностью связи их искусства с еще активно пульсировавшими в тот час родниками-первоисточниками.

В Степане Писахове будут всегда привлекать яркость таланта, неутомимая жажда творчества и восхищения действительными достоинствами многообразной русской первородной культуры, которой он постоянно находил аналогии в великих историко-художественных ценностях других стран.

Еще в 1923 году Писахов показывает на Архангельской краевой художественно-промысловой выставке коллекцию из пятисот рождественских «козуль» — ритуальных расписных фигурных печений. Его волнует сходство русских языческих пресновиков с новогодними немецкими пряниками, а того более — изображение на козулях холмогорских крылатого солнца Египта, на мезенских — лотосов Индии. Между эмблематикой стран полуденного, индигового неба и края полярных сполохов обнаруживался изумляющий мифологический параллелизм.

Изумление Писахова, однако, ничуть не трогает некоторых этнографов: коллекция козуль гибнет… Спустя годы Писахов расскажет, как в порыве гнева дал в театре публично пощечину бюрократу, отметившему службу на родине Ломоносова варварским отношением к произведениям народного творчества.

И вот когда вместе с патриотами Севера — Б. Шергиным, О. Озаровской, А. Поповым, П. Истоминым, А. Покровской, Е. Тагер Писахов вел борьбу против убогих взглядов на крестьянскую культуру, он и создал первые свои сказки. А встретив однажды в 1928 году в пригородной архангельской деревне Уйме даровитого рассказчика небылиц старика Семена Кривоногова, по прозванью «Малина» (от него писатель услышал, как тот «на корабле через Карпаты ездил» и «как собака Розка волков ловила»), будучи очарован его искусством, так гармонировавшим с творческим устремлением самого писателя, Писахов решил вести все свои дальнейшие повествования от имени Сени Малины: он чтил «память безвестных северных сказителей», своих «сородичей и земляков».

Большое в искусстве не может возникнуть из примитива, из скудного морального и эстетического пожитка. Сказки Писахова — отражение человеческой души, которая творила в соприкосновении с великим: «В Москве, — обронил он в одном из писем, — мне надо каждый день видеть кремлевские звезды… В Архангельске мне надо видеть Двину».

«Жатва», которую пожинал писатель в год своего «совершеннолетия» (так он называл восемьдесят лет жизни), была обильна. Поздравления шли из Новгорода, Арзамаса, Вологды, Ленинграда, Москвы. Ученики-художники, называя дни на Поморской лучшими в их жизни, растрогали до слез: послали самовар и шуточный рисунок — Писахов несет огромную книгу сказок «На самоваре вокруг Луны». В поздравлении Леонида Леонова были слова: «Читал присланную Вами книжку сказок и поражался количеством юмора, оптимизма и вообще хорошего, заразительного для читателей настроения. Как видите, и на меня, известного своей мрачной писательской философией, творчество Ваше производит благотворное влияние». И было еще добавлено: «Без Вас не мыслю Севера».

Писахов, вспоминая былые «мрачные дни» Леонова, гордился: «Прошибить Леонида!» А своим биографам говорил: «Если провожают, то хорошо». Сам же сочинял новую веселую сказку «Как мы встречали 2000-й год», подумывал о третьем сорокалетии жизни и как бы в оправдание себе цитировал слова Гете: «Неправда, что человек впадает в детство. Старость, приходя, застает детство». И последняя из известных нам его сказок — «Корона», вопреки старческим недугам, была написана за полгода до кончины во всегдашнем искрометном ключе. В нем воистину, как вечное детство, жила вечная радость.

Сказки Степана Григорьевича Писахова — будто радуга, возникшая из сложной человеческой жизни и перекинувшаяся к людям сверкающим мостом. Такая радуга — не померкнет.

 

Ал. Горелов

 

Не любо — не слушай…

 

Про наш Архангельской край столько всякой неправды да напраслины говорят, что я придумал сказать все как есть у нас.

Всю сушшую правду. Что ни скажу, все — правда.

Кругом все свои — земляки, соврать не дадут.

К примеру, Двина — в узком месте тридцать пять верст, а в широком — шире моря. А ездим по ней на льдинах вечных. У нас и леденики есть. Таки люди, которы ледяным промыслом живут. Льдины с моря гонят да давают в прокат, кому желательно.

Запасливы стары старухи в вечных льдинах проруби делали. Сколь годов держится прорубь!

Весной, чтобы занапрасно льдина с прорубью не таяла, ее на погребицу затаскивали — квас, пиво студили.

В стары годы девкам в придано давали перьвым делом — вечну льдину, вторым делом — лисью шубу, чтобы было на чем да в чем за реку в гости ездить.

Летом к нам много народа приезжат. Вот придут к леденику да торговаться учнут, чтобы дал льдину полутче, а взял по три копейки с человека, а трамвай пятнадцать копеек.

Ну, леденик ничего, для виду согласен. Подсунет дохлу льдину — стару, иглисту, чуть живу (льдины хошь и вечны, да и им век приходит).

Ну, приезжи от берега отъедут верст с десяток, тоже как путевы, песню заведут, а робята уж караулят (на то дельны, не первоучебны). Крепкой льдиной толконут, стара-то и сыпаться начнет. Приезжи завизжат: «Ой, тонем, ой, спасайте!»

Ну, робята сейчас подъедут на крепких льдинах, обступят.

— По целковому с рыла, а то вон и медведь плывет, да и моржей напустим!

А мишки с моржами, вроде как на жалованье али на поденшшине, — свое дело знают. Уж и плывут. Ну, приезжи с перепугу платят по целковому. Впредь не торгуйся.

А мы сами-то хорошей компанией наймем льдину, сначала пешней попробуем, сколько ей годов узнам. Коли больше ста — и не возьмем. Коли сотни нет — значит, молода и гожа. Парус для скорости поставим. А от солнца зонтики растопырим да вертим кругом, чтобы не загореть. У нас летом солнце-то не закатывается: ему на одном-то месте стоять скучно, ну, оно и крутит по небу. В сутки разов пятьдесят обернется, а коли погода хороша да поветерь, то и семьдесят. Ну, коли дождь да мокресть, дак отдыхат, стоит.

А на том берегу всяка благодать, всяческо благорастворение! Морошка растет большушшими кустами, крупна, ягоды по фунту и боле, и всяка друга ягода.

Семга да треска сами ловятся, сами потрошатся, сами солятся, сами в бочки ложатся. Рыбаки только бочки порозны к берегу подкатывают да днишша заколачивают. А котора рыба побойчей — выторопится да в пирог завернется. Семга да палтусина ловчей всех рыб в пирог заворачиваются. Хозяйки только маслом смазывают да в печку подсаживают.

Белы медведи молоком торгуют (приучены). Белы медвежата семечками да папиросами промышляют. И птички всяки чирикают: полярны совы, чайки, гаги, гагарки, гуси, лебеди, северны орлы, пингвины.

Пингвины у нас хоша не водятся, но приезжают на заработки — с шарманкой ходят да с бубном. А новы обезьяной одеваются, всяки штуки представляют, им и не пристало одеваться обезьяной, — ноги коротки, ну, да мы не привередливы, нам хошь и не всамоделишна обезьяна, лишь бы смешно было.

А в большой праздник да возьмутся пингвины с белыми медведями хороводы водить, да ишшо вприсядку пустятся — ну, до уморения. А моржи да тюлени с нерпами у берега в воды хлюпают да поуркивают — музыку делают по своей вере.

А робята поймают кита, али двух, привяжут к берегу да и заставят для прохлаждения воздуха воду столбом пушшать.

А бурым медведям ход настрого запрешшен.

По зажилью столбы понаставлены и надписи на них: «Бурым медведям ходу нет».

Раз вез мужик муки мешок: это было вверху, выше Лявли. Вот мужик и обронил мешок в лесу.

Медведь нашел, в муке вывалялся весь и стал на манер белого. Сташшил лодку да приехал в город: его водой да поветерью несло, он рулем ворочал. До рынка доехал, на льдину пересел. Думал сначала промышлять семечками да квасом, аль кислыми штями, а потом, думат, разживется и самогоном торговать начнет. Да его узнали. Что смеху-то было! В воде выкупали! Мокрехонек, фыркат, а его с хохотом да с песнями робята за город погнали.

За Уймой медведь заплакал. Ну, у нас народ добрый: дали ему вязку калачей, сахару полпуда да велели в праздники за шаньгами приходить.

 

Северно сияние

 

Летом у нас круглы сутки светло, мы и не спим. День работам, а ночь гулям да с оленями вперегонки бегам. А с осени к зиме готовимся. Северно сияние сушим. Спервоначалу-то оно не сколь высоко светит. Бабы да девки с бани дергают, а робята с заборов. Надергают эки охапки! Оно что — дернешь, вниз головой опрокинешь — потухнет, мы пучками свяжем, на подволоку повесим и висит на подволоке, не сохнет, не дохнет. Только летом свет терят. Да летом и не под нужду. А к темному времени опять отживается.

А зимой другой раз в избе жарко, душно — не продохнуть, носом не проворотить, а дверь открыть нельзя: мороз градусов триста! А возьмешь северно сияние, теплой водичкой смочишь и зажгешь. И светло так горит, и воздух очишшат, и пахнет хорошо, как бы сосной, похоже на ландыш.

Девки у нас модницы, маловодны, северно сияние в косы носят — как месяц светит. Да ишшо из сияния звезд наплетут, на лоб налепят. Страсть сколь красиво! Просто андели!

Про наших девок в песнях пели:

 

У зори у зореньки много ясных звезд,

А в деревне Уйме им и счету нет.

 

Девки по деревне пойдут — вся деревня вызвездит.

 

Звездной дождь

 

По осени звездной дождь быват. Как только он зачастит, мы его собирам, стараемся.

Чашки, поварешки, ушаты, крынки, латки, горшки и квашни, ну, всяку к делу подходяшшу посуду выташшим под звездной дождь. Дождь в посудах устоится, свет угомонится, стихнет. Мы в бочки сольем, под бочки хмелю насыплем.

Пиво тако крепко живет! Мы этим пивом добрых людей угошшам во здоровье, а полицейских злыдней этим же пивом, бывало, так звезданем, что от нас кубарем катятся.

Нас-то самих это пиво и веселит и молодит. У нас кто часто пьет, лет до двести живет.

Да это не сказка кака, а взаболь у нас так: ведь кругом народ знаюшший, свой, соврать не дадут; у нас так и зовется: «Не любо — не слушай».

 

Морожены песни

 

А то ишшо вот песни.

Все говорят: «В Москву за песнями». Это так зря говорят. Сколь в Москву ни ездят, а песен не привозили ни разу.

А вот от нас в Англию не столь лесу, сколь песен возили. Пароходишши большушши нагрузят, таки больши, что из Белого моря в окиян едва выползут.

Девки да бабы за зиму едва напевать успевали. Да и старухи, которы в голосе, тоже пели — деньги зарабатывали: Мы сами и в толк не брали, что можно песнями торговать. У нас ведь морозы-то живут на двести пятьдесят да на триста градусов, ну, всякой разговор на улице и мерзнет да льдинками на снег ложится.

А на моей памяти еще доходило до пятисот. Стары старухи сказывают — до семисот бывало, ну да мы и не порато верим.

Что не при нас было, то, может, и вовсе не было.

А на морозе, како слово скажешь, так и замерзнет до оттепели. В оттепель растает, и слышно, кто что сказал. Что тут смеху быват и греха всякого! Которо сказано в сердцах (понасердки), ну, а которо издевки ради — новы и хороши слова есть. Ну, которы крепки слова, те в прорубь бросам. У нас крепким словом заборы подпирают, а добрым словом старухи да старики опираются. На крепких словах, что на столбах, горки ледяны строят.

Новой улицей идешь — вся мороженой руганью усыпана, — идешь и спотыкаешься. А нова улица вся в ласковых словах — вся ровненька да ладненька, ногам легко, глазам весело.

Зимой мы разговору не слышим, а только смотрим, как сказано.

Как-то у проруби сошлись наши Анисья да сватья из-за реки. Спервоначалу ладно говорили, сыпали слова гладкими льдинками на снег, да покажись Анисье, что сватья сказала кисло слово (по льдинке видно).

— Ты это что, — кричит Анисья, — курва эдака, како слово сказала? Я хошь ухом не воймую, да глазом вижу!

И пошла и пошла, ну, прямо без удержу, ведь до потемни сыпала! Да уж како сыпала, — прямо клала да руками поправляла, чтобы куча выше была. Ну, сватья тоже не отставала, как подскочит да как начала переплеты ледяны выплетать! Слово-то все дыбом!

А когда за кучами мерзлых слов друг дружку не видно стало, разошлись. Анисья дома свекровке нажалилась, что сватья ей всяческих кислых слов наговорила.

— Ну, и я ей навалила! Только бы теплого дня дождаться, — оно хошь и задом наперед начнет таять, да ее, ругательницу, наскрозь прошибет.

Свекровка-то ей говорит:

— Верно, Анисьюшка, уж вот как верно, и таки ли они горлопанихи на том берегу, — просто страсть. Прошлу зиму и отругиваться бегала, мало не сутки ругались, чтобы всю-то деревню переругать. Духу не переводила, насилу отругала. Было на уме ишшо часик-другой поругаться, да опара на пиво была поставлена, боялась, кабы не перестояла. Посулила ишшо на спутье забежать поругать.

А малым робятам забавы нужны, — каки ни на есть бабушки, матери-потаковшшицы подол на голову накинут от морозу, на улицу выбежат, наговорят круглых слов да ласковых. Робята катают, слова блестят, звенят. Которы робята окоемы — дак за день-то много слов ласковых переломают. Ну, да матери на ласковы слова для робят устали не знают.

А девки — те все насчет песен. Выйдут на улицу, песню затянут голосисту, с выносом. Песня мерзнет колечушками тонюсенькими — колечушко в колечушко, буди кружево жемчужно-бральянтово отсвечиват цветом радужным да яхонтовым. Девки у нас выдумшшицы. Мерзлыми песнями весь дом по переду улепят да увесят. На конек затейно слово с прискоком скажут. По краям частушки навесят. Коли где свободно место окажется, приладят слово ласковое: «Милый, приходи, любый, заглядывай».

Весной на солнышке песни затают, зазвенят. Как птицы каки невиданны запоют. Вот уж этого краше нигде ничего не живет!

Как-то шел заморской купец (зиму у нас проводил по торговым делам), а известно — купцам до всего дело есть, всюду нос суют. Увидал распрекрасно украшенье — морожены песни, и давай ахать от удивленья да руками размахивать:

— Ах, ах, ах! Кака антиресность диковинна, без бережения на самом опасном месте прилажена. — Изловчился да отломил кусок песни, думал — не видит никто. Да, не видит, как же! Робята со всех сторон слов всяческих наговорили и ну — в него швырять. Купец спрашиват того, кто с ним шел:

— Что такое за штуки, колки какие, чем они швыряют?

— Так, пустяки.

Иноземец с большого ума и «пустяков» набрал с собой. Пришел домой, где жил, «пустяки» по полу рассыпал, а песню рассматривать стал. Песня растаяла да только в ушах прозвенела, а «пустяки» по полу тоже растаяли да как заподскакивают кому в нос, кому во что. Купцу выговор сделали, чтобы таких слов больше в избу не носил.

Иноземцу загорелось песен назаказывать в Англию везти на полюбованье да на послушание.

Вот и стали девкам песни заказывать да в особый яшшик складывать, таки термояшшики прозываются. Песню уложат да обозначат, которо перед, которо зад, чтобы с другого конца не начать. Больши кучи напели, а по весне на первых пароходах отправили. Пароходишши нагрузили до трубы, В заморску страну привезли. Народу любопытно: каки таки морожены песни из Архангельского? Театр набили полнехонек.

Вот яшшики раскупорили, песни порастаяли да как взвились, да как зазвенели! Да дальше, да звонче, да и все. Люди в ладоши захлопали, закричали: «Ишшо, ишшо». Да ведь слово — не воробей: выпустишь — не поймашь, а песня что соловей: прозвенит — и вся тут. К нам шлют письма, депеши: «Пойте песен больше, заказывам, пароходы готовим, деньги шлем, упросом просим: пойте!»

А сватьина свекровка, — ну, та самая, котора отругиваться бегала, — в песни втянулась.» Поет да песенным словом помахиват, а песня мерзнет; как белы птицы летят. Внучка старухина у бабки подголоском была. Бабкина песня — жемчуга да бральянты самоцветы, внучкино вторенье — как изумруды. Столь антиресно, что уж думали в музей сдать на полюбованье. Да в музее-то у нас, сами знаете, директора сменялись часто и каждый норовил свое сморозить, а покупали что приезжи сморозят — будто привозно лутче.

Ну, бабкину песню в термояшшик.

Девки поют, бабы поют, старухи поют. В кузницах стукоток стоит — термояшшики сколачивают.

На песнях много заработали. Работа не сколь трудна. Мужики заговорили:

— Бабы, зарабатывайте больше. Надоели железны крыши, в них и виду нет, и красить надо. Мы крыши сделам из серебра и позолоченны.

Бабы не спорят:

— Нам английских денег не жаль…

Мужики выпрямились, бородами тряхнули:

— Вы это, бабы, для кого песни поете? Дайко-се мы их разуважим, «почтение» окажем.

Мужики бороды в сторону отвернули для песенного простору и начали. Оно и складно, да хорошо, что не нам слушать. Слова такие, что меньше оглобли не было! И одно другого крепче.

Для тех песен особенны яшшики делали. И таки большушши, что едва в улицы проворачивали.

К весне мороженых песен кучи наклали.

Заморски купцы снова приехали. Деньги платят, яшшики таскают, грузят да и говорят: «Что порато тяжелы сей год песни?»

Мужики бородачи рты прикрыли, чтобы смеху не было слышно, и отвечают:

— Это особенны песни, с весом, с уважением, значит, в честь ваших хозяев. Мы их завсегда оченно уважам. Как к слову приведется, кажной раз говорим: «Кабы им ни дна ни покрышки!» Это по-вашему значит — всего хорошего желам.

И так у нас испокон веков заведено. Так и скажите, что это от архангельского народу особенно уважение.

Иноземцы и обрадели. Пароходы нагрузили, труб не видно, флагами обтянули. В музыку заиграли. Поехали. От нашего хохоту по воде рябь пошла.

Домой приехали, сейчас — афиши, объявления. В газетах крупно пропечатали, что от архангельского народу особенное уважение заморской королеве: песни с весом!

Король и королева ночь не спали, с раннего утра задним ходом в театр забрались, чтобы хороши места захватить. Их знакома сторожиха пропустила.

Прочему остальному народу с полден праздник объявили по этому случаю.

Народу столько набилось, что от духу в окнах стекла вылетели.

Вот яшшики наставили, раскупорили все разом. Ждут.

Все вперед подались, чтобы ни одного слова не пропустить.

Песни порастаяли и — почали обкладывать.

На что заморски купцы нашему языку не обучены, а поняли!

 

Из-за блохи

 

В наших местах болота больши, топки, а ягодны. За болотами ягод больше того, и грибов там, кабы дорога проезжа была, — возами возили бы.

Одна болотина верст на пятьдесят будет. По болотине досточки настелены концом на конец, досточка на досточку. На эти досточки надо ступать с опаской, а я, чтобы других опередить да по ту сторону болота первому быть, безо всякой бережности скочил на досточку.

Каак доска-то выгалила! Да не одна, а все пятьдесят верст вызнялись стойком над болотиной-трясиной.

Что тут делать?

Топнуть в болоте нет охоты, — полез вверх, избоченился на манер крюка и иду.

Вылез наверх. Вот просторно! И видать ясно. Не в пример ясней, чем внизу на земле.

А до земли считать надо пятьдесят верст.

Смотрю — мой дом стоит, как на ладошке видать. До дому пятнадцать верст. Это уж по земле.

Да, дом стоит. На крыльце кот дремлет-сидит, у кота на носу блоха.

До чего явственно все видно.

Сидит блоха и левой лапкой в носу ковырят, а правой бок чешет. Тако зло меня взяло, я блохе пальцем погрозил, а блоха подмигнула да ухмыльнулась: дескать — достань! Вот не знал, что блохи подмигивать да ухмыляться умеют.

Ну, кабы я ближе был, у меня с блохами разговор короткой — раз, и все.

Тут кот чихнул.

Блоха стукнулась об крыльцо, да теменем, и чувствий лишилась. Наскакали блохи, больну увели.

А пока я ахал да руками махал, доски-то раскачались, да шибко порато.

«Ахти, — думаю, — из-за блохи в болоте топнуть обидно».

А уцепиться не за что.

Вижу — мимо туча идет и близко над головой, да рукой не достать.

Схватил веревку, — у меня завсегды с собой веревка про запас; петлю сделал да на тучу накинул. Притянул к себе. Сел и поехал верхом на туче!

Хорошо, мягко сидеть.

Туча до деревни дошла, над деревней пошла.

Мне слезать пора. Ехал мимо бани, а у самой бани черемша росла. Слободным концом веревки за черемшу зацепил. Подтянулся. Тучу на веревке держу. Один край тучи в котел смял на горячу воду, другой край — в кадку для холодной воды, окачиваться, а остатну тучу отпустил в знак благодарения.

Туча хорошее обхождение помнит. Далеко не пошла, над моим огородом раскинулась и пала легким дожжичком.

 

Лётно пиво

 

Ну, и урожай был на моем огороде! Столько назрело да выросло, что из огорода выперло. Которо в поле, то ничего, а одна репина на дорогу выбоченилась, — ни проехать, ни пройти.

Дак мы всей деревней два дня в репе ход прорубали. Кто сколько вырубит, столько и домой везет. Старательно рубили. Дорогу вырубили в репе таку, что два воза с сеном в ряд ехали.

А капуста выросла така, что я одним листом дом от дожжа закрывал. Учены всяки приезжали, мне диплом посулили. У меня и рама для его готова, — как пошлют, так вставлю.

На том же огороде, из которого репа выперла на дорогу, хмель вырос-вызнялся. Да какой! Кажну Хмелеву ягоду охапкой домой перли. А котора Хмелева ягода больша, ту катили с «Дубинушкой»!

Стали пиво варить с новоурожайным хмелем. Пиво сварено, бродит.

А поп у нас был, Сиволдаем мы его звали. Отец Сиволдай да отец Сиволдай. Настояшшо имя позабыли, подходяшшо и это было.

Терпежа нет у Сиволдая дождать, ковды пиво выбродит.

— Я, — говорит, — братия, для пива готов, значит, и пиво для меня готово!

Нам что. Брюхо не наше, — пей. Назудился Сиволдай пива. Вот в ем пиво-то и забродило, заурчало. Сиволдая горой разнесло.

Мы с диву только пятимся, — долго ли до греха!

А Сиволдай на месте пораскачался, да и заподымался, да и полетел. И вопит:

— Людие, киньте веревку, а то далеко улечу!

А мы от удивленья рты разинули и закрыть забыли. Куды тут веревка.

Сиволдая отнесло в подполье. Поп летит и перекувыркивается через голову. Потом объяснил, что это он земны поклоны клал. Видно, большого лишку выпил поп, — его как прорвало!

Да хошь верь, хошь не верь, — через семь деревень радугой!

Воротился Сиволдай без вредимости. Упал на кучу сена, свежекошено было.

Теперича летать нипочем. Примус разведут, приладятся и летят. А в старо время только наша деревня летала.

В больши праздники, в гулянки мы летно пиво особливо варили.

Как которы пьяны забуянят — сейчас мы этого пива летного чашку али ковш поднесем.

— Выпей-ко, сватушко!

Пьяной что понимат? Вылакат, — ево и выздынет над деревней. За ногу веревку привяжем, чтобы далеко не улетел, да прицепим к огороду али к мельнице. Спервоначалу в одно место привязывали, — дак пьяны-то драку учиняли в небе. Ну, за веревку их живым манером растаскивали жоны; своих мужиков кажна к своему дому на веревке, как змеек бумажной на бечевке, волокут. Мужики пьяны в небе руками машут, жон колотить хотят, а жоны с земли мужиков отругивают во всю охотку. Мужики протрезвятся в вольном воздухе, скоро, как раз к тому времени, как бабы ругаться устанут. Тут жоны веревки укоротят, ну, мужья и дома.

 

Баня в море

 

В бывалошно время я на бане в море вышел.

Время пришло в море за рыбой идти. Все товаришши, кумовья, сватовья, братовья да соседи ладятся, собираются. А я на тот час убегался, умаялся от хлопот по своим делам да по жониным всяким несусветным выдумкам, прилег отдохнуть и заспал, да столь крепко, что криков, сборов и отчальной суматошни не слыхал.

Проснулся, оглянулся — я один из промышленников в Уйме остался. Все начисто ушли, суда все угнали, мне и догонять не на чем.

Я не долго думал. Столкнул баню углом в воду, в крышу воткнул жердину с половиком; вышла настояшша мачта с парусом. Стару воротину рулем оборотил. Баню натопил, пар нагонил, трубой дым пустил. Баня с места вскачь пошла мимо городу пароходным ходом да в море вывернулась и мимо наших уемских судов на полюбование все кругами, все кругами по воде вавилоны развела!

У бани всякой угол носом идет, всяка сторона — корма. Воротина-руль свое дело справлят, баня с того дела и заповорачивалась, поворотами большого ходу набрала.

Я в печке помешал, дым пустил, пару прибавил, сам тороплюсь — рулем ворочаю. Баня разошлась, углями воду за версту зараскидывала, небывалошну-невидалошну одноместну бурю подняла. Кругом море в спокое, берега киснут. А по середке, ежели со стороны глядеть, что-то вьется, пена бьется, вода брызжется и дым валит, как из заводской трубы.

Тут до кого хошь доведись — переполошится! Со стороны глядеть — похоже и на животину и на машину. Животина страшна, а машина того страшне. Ну, страшно-то не мне да не нашим уемским.

Рыбы народ любопытный, им все надо знать, а в бане новости завсегда самы свежи, самы новы, рыбы к бане со всех сторон заторопились.

А мы промышлям.

С судов промышляют по-обнакновенному, как раньше заведено. А я с бани рыбу стал брать по-новому, по-банному, шайкой в воде поболтаю, рыба думат: ее в гости зовут — и в шайку стайками, а к бане косяками. Мне и сваливать рыбу места нет: на полок немного накладешь!

Стали наши рыбацки суда чередом да всяко в свою очередь к бане подходить, я шайкой рыбу черпаю, бочки набью, трюма накладу, на палубе выше бортов навалю, другое подходит. На место полного. Это дело с краю бани, а в середке баня топится, народ в бане парится, рябиновыми вениками хвошшется, от рябинового веника пару больше, жар легче и дух вольготней.

Чтобы дым позанапрасно не пропадал, у трубы коптильню завели, это уж без меня. Я баню топил да рыбу ловил.

В коротком времени все суда полнехоньки рыбой набил.

Судно — не брюхо, не раздастся, больше меры в него не набьешь.

Набрали рыбы, сколько в суда да в нас влезло. Остальну в море на развод оставили.

К дому поворотились гружены суда. Тут и я с баней расстался, за дверну ручку попрошшался, впредь гостить обешшался. Домой пошли — я на заднем суденышке сел на корме да на воду муку стал легонько трусить, мука на воде ровненькой дорожкой от бани до Уймы легла. Легла мучка на морскую воду да на рассоле закисла и тестяной дорожкой стала.

За нами следом зима стукнула, вода застыла. И от самой нашей Уймы до середки моря, до бан, значит, ровненька да гладенька дорожка смерзлась.

Мы в ту зиму на коньках по морю в баню бегали. Рыбы учуяли хлебный дух тестяной дорожки и по обе стороны сбивались видимо-невидимо, как Мамаевы полчишша. Мы в баню идем — невода закидываем, вымоемся, выпаримся, в морской прохладности продышимся, — невода полнехоньки рыбы на лыжи поставим. На коньках бежим, ветру рукавицей помахивам, показывам, куда нам поветерь нужна.

У нас в банных вениках пар не остывал, вот сколь скоро домой доставлялись!

Всю зимушку рыбу ловили, а в море рыбы не переловить.

С того разу и повелись зимны рыбны промыслы.

Весной лед мякнуть стал, рыбьи стаи тестяну дорожку растолкали, и понесло ее по многим становишшам, хорошему народу на пользу. К той поры тесто в полну пору выходило, по морю шло, а это не ближной конец. Промышленники тесто из воды в печки лопатами закидывали, которой кусок пекся караваем, а которой рыбным пирогом — рыба в тесто сама влипала.

Просолено было здорово. Поешь, осолонишься и опосля чай пьешь в охотку.

Коли не веришь, так съешь трески, хотя одну трешшину фунтов хотя бы на десяток. Вот тогда чаю захочешь и мне верить будешь.

Баня по середке моря осталась и не понимат, в толк не берет, что мы к ней дорогу потеряли, сама в себе жар раздувала, пар поддавала и в таку силу, что наше море студено теплеть стало.

Вот этому приведется поверить! Спроси у нас хошь старого, хошь малого — всяк одно скажет, что за последни годы у нас зимы короче стали и морозы легче пошли. Все это моя баня своим теплом сделала.

 

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-04-21; Просмотров: 253; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.2 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь