Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Einem alten Architekten in Rom
I
В коляску -- если только тень действительно способна сесть в коляску (особенно в такой дождливый день), и если призрак переносит тряску, и если лошадь упряжи не рвет -- в коляску, под зонтом, без верха, мы молча взгромоздимся и вперед покатим по кварталам К?нигсберга.
II
Дождь щиплет камни, листья, край волны. Дразня язык, бормочет речка смутно, чьи рыбки навсегда оглушены, с перил моста взирают вниз, как будто заброшены сюда взрывной волной (хоть сам прилив не оставлял отметки). Блестит кольчугой голавель стальной. Деревья что-то шепчут по-немецки.
III
Вручи вознице свой сверхзоркий Цейс. Пускай он вбок свернет с трамвайных рельс. Ужель и он не слышит сзади звона? Трамвай бежит в свой миллионный рейс, трезвонит громко и, в момент обгона, перекрывает звонкий стук подков! И, наклонясь -- как в зеркало -- с холмов развалины глядят в окно вагона.
IV
Трепещут робко лепестки травы. Атланты, нимбы, голубки', голу'бки, аканты, нимфы, купидоны, львы смущенно прячут за собой обрубки. Не пожелал бы сам Нарцисс иной зеркальной глади за бегущей рамой, где пассажиры собрались стеной, рискнувши стать на время амальгамой.
V
Час ранний. Сумрак. Тянет пар с реки. Вкруг урны пляшут на ветру окурки. И юный археолог черепки ссыпает в капюшон пятнистой куртки. Дождь моросит. Не разжимая уст, среди равнин, припорошенных щебнем, среди руин больших на скромный бюст Суворова ты смотришь со смущеньем.
VI
Пир... пир бомбардировщиков утих. С порталов март смывает хлопья сажи. То тут, то там торчат хвосты шутих, стоят, навек окаменев, плюмажи. И если здесь поковырять (по мне, разбитый дом, как сеновал в иголках), то можно счастье отыскать вполне под четвертичной пеленой осколков.
VII
Клен выпускает первый клейкий лист. В соборе слышен пилорамы свист. И кашляют грачи в пустынном парке. Скамейки мокнут. И во все глаза из-за ограды смотрит вдаль коза, где зелень распустилась на фольварке.
VIII
Весна глядит сквозь окна на себя и узнает себя, конечно, сразу. И зреньем наделяет тут судьба все то, что недоступно глазу. И жизнь бушует с двух сторон стены, лишенная лица и черт гранита; глядит вперед, поскольку нет спины. Хотя теней в кустах битком набито.
IX
Но если ты не призрак, если ты живая плоть, возьми урок с натуры и, срисовав такой пейзаж в листы, своей душе ищи другой структуры. Отбрось кирпичь, отбрось цемент, гранит, разбитый в прах -- и кем! -- винтом крылатым, на первый раз придав ей тот же вид, каким сейчас ты помнишь школьный атом.
X
И пусть теперь меж чувств твоих провал начнет зиять. И пусть за грустью томной бушует страх и, скажем, злобный вал. Спасти сердца и стены в век атомный, когда скала -- и та дрожит, как жердь, возможно лишь скрепив их той же силой и связью той, какой грозит им смерть. И вздрогнешь ты, расслышав возглас: "милый!"
XI
Сравни с собой или примерь на глаз любовь и страсть и -- через боль -- истому. Так астронавт, пока летит на Марс, захочет ближе оказаться к дому. Но ласка та, что далека от рук, стреляет в мозг, когда от верст опешишь, проворней уст: ведь небосвод разлук несокрушимей потолков убежищ.
XII
Чик, чик-чирик, чик-чик -- посмотришь вверх и в силу грусти, а верней, привычки увидишь в тонких прутьях К?нигсберг. А почему б не называться птичке Кавказом, Римом, К?нигсбергом, а? Когда вокруг -- лишь кирпичи и щебень, предметов нет, и только есть слова. Но нету уст. И раздается щебет.
XIII
И ты простишь нескладность слов моих. Сейчас от них один скворец в ущербе. Но он нагонит: чик, Ich liebe dich!1 И, может быть, опередит: Ich sterbe!2 Блокнот и Цейс в большую сумку спрячь. Сухой спиной поворотись к флюгарке и зонт сложи, как будто крылья -- грач. И только ручка выдаст хвост пулярки.
XIV
Постромки -- в клочья... лошадь где?.. Подков не слышен стук... Петляя там, в руинах, коляска катит меж пустых холмов... Съезжает с них куда-то вниз... две длинных шлеи за ней... И вот -- в песке следы больших колес. Шуршат кусты в засаде...
XV
И море, гребни чьи несут черты того пейзажа, что остался сзади, бежит навстречу. И как будто весть, благую весть, сюда, к земной границе, влечет валы. И это сходство здесь уничтожает в них, лаская спицы.
ноябрь -- декабрь 1964
* Заглавие: "Старому архитектору в Рим" (нем.) (прим. в СИБ)
1 Я люблю тебя (нем.) (прим. в СИБ)
2 Я умираю (нем.) (прим. в СИБ)
-------- На отъезд гостя
К. А.
Покидаешь мои небеса. И один оборот колеса их приводит в движенье.
Я открытию рад. И проселок сужается, взгляд сохранив от суженья.
Чем дорога длинней, тем суждение уже о ней. Оттого страстотерпца
поджидает зимой торжество и само Рождество защищает от сжатия сердца.
Тихо блеет овца. И кидается лайка с крыльца. Трубы кашляют. Вот я и дома.
И, картавя, кричит с высоты негатив Вифлеемской звезды, провожая волхва-скопидома.
декабрь 1964
-------- Северная почта
М. Б.
Я, кажется, пою одной тебе. Скорее тут нужда, чем скопидомство. Хотя сейчас и ты к моей судьбе не меньше глуховата, чем потомство. Тебя здесь нет: сострив из-под полы, не вызвать даже в стульях интереса, и мудрено дождаться похвалы от спящего заснеженного леса.
Вот оттого мой голос глуховат, лишенный драгоценного залога, что я не угожу (не виноват) совсем в специалисты монолога. И все ж он громче шелеста страниц, хотя бы и стремительней старея. Но, прежде зимовавший у синиц, теперь он занимает у Борея.
Не есть ли это взлет? Не обессудь за то, что в этой подлинной пустыне, по плоскости прокладывая путь, я пользуюсь альтиметром гордыни. Но впрямь, не различая впереди конца и обнаруживши в бокале лишь зеркальце свое, того гляди отыщешь горизонт по вертикали.
Вот так, как медоносная пчела, жужжащая меж сосен безутешно, о если бы ирония могла со временем соперничать успешно, чего бы я ни дал календарю, чтоб он не осыпался сиротливо, приклеивая даже к январю опавшие листочки кропотливо.
Но мастер полиграфии во мне, особенно бушующий зимою, хоронится по собственной вине под снежной скрупулезной бахромою. И бедная ирония в азарт впадает, перемешиваясь с риском. И выступает глуховатый бард и борется с почтовым василиском.
Прости. Я запускаю петуха. Но это кукареку в стратосфере, подальше от публичного греха, не вынудит меня, по крайней мере, остановиться с каменным лицом, как Ахиллес, заполучивший в пятку стрелу хулы с тупым ее концом, и пользовать себя сырым яйцом, чтобы сорвать аплодисменты всмятку.
Так ходики, оставив в стороне от жизни два кошачьих изумруда, молчат. Но если память обо мне отчасти убедительнее чуда, прости того, кто, будучи ленив, в пророчествах воспользовался штампом, хотя бы эдак век свой удлинив пульсирующим, тикающим ямбом.
Снег, сталкиваясь с крышей, вопреки природе, принимает форму крыши. Но рифма, что на краешке строки, взбирается к предшественнице выше. И голос мой, на тысячной версте столкнувшийся с твоим непостоянством, весьма приобретает в глухоте, по форме совпадающей с пространством.
Здесь, в северной деревне, где дышу тобой, где увеличивает плечи мне тень, я возбуждение гашу, но прежде парафиновые свечи, чтоб тенью не был сон обременен, гашу, предоставляя им в горячке белеть во тьме, как новый Парфенон в периоды бессоницы и спячки.
декабрь 1964
* В сб. ФВ под заглавием "Зимняя почта" и с пронумерованными строфами. -- С. В.
-------- Сонет
Ты, Муза, недоверчива к любви, хотя сама и связана союзом со Временем (попробуй разорви!). А Время, недоверчивое к Музам, щедрей последних, на беду мою (тут щедрость не уступит аппетитам). И если я любимую пою, то не твоим я пользуюсь кредитом.
Не путай одинаковые дни и рифмы. Потерпи, повремени! А Время уж не спутает границ! Но, может быть, хоть рифмы воскрешая, вернет меня любимой, арку птиц над ней то возводя, то разрушая.
декабрь 1964
-------- X x x
Заснешь с прикушенной губой средь мелких жуликов и пьяниц. Заплачет горько над тобой Овидий, первый тунеядец.
Ему все снился виноград вдали Италии родимой. А ты что видишь? Ленинград в зиме его неотразимой.
Когда по набережной снег метет, врываясь на Литейный, спиною к ветру человек встает у лавки бакалейной.
Тогда приходит новый стих, ему нет равного по силе. И нет защитников таких, чтоб эту точность защитили.
Такая жгучая тоска, что ей положена по праву вагона жесткая доска, опережающая славу.
1964
* Стихотворение отсутствует в СИБ. -- С. В.
-------- Колыбельная
Зимний вечер лампу жжет, день от ночи стережет. Белый лист и желтый свет отмывают мозг от бед.
Опуская пальцы рук, словно в таз, в бесшумный круг, отбеляя пальцы впрок для десятка темных строк.
Лампа даст мне закурить, буду щеки лампой брить и стирать рубашку в ней еженощно сотню дней.
Зимний вечер лампу жжет, вены рук моих стрижет. Зимний вечер лампу жжет. На конюшне лошадь ржет.
1964
-------- Новые стансы к Августе
М. Б.
I
Во вторник начался сентябрь. Дождь лил всю ночь. Все птицы улетели прочь. Лишь я так одинок и храбр, что даже не смотрел им вслед. Пустынный небосвод разрушен,1 дождь стягивает просвет. Мне юг не нужен.
II
Тут, захороненный живьем, я в сумерках брожу жнивьем. Сапог мой разрывает поле, бушует надо мной четверг, но срезанные стебли лезут вверх, почти не ощущая боли. И прутья верб, вонзая розоватый мыс в болото, где снята охрана, бормочут, опрокидывая вниз гнездо жулана.
III
Стучи и хлюпай, пузырись, шурши. Я шаг свой не убыстрю. Известную тебе лишь искру гаси, туши. Замерзшую ладонь прижав к бедру, бреду я от бугра к бугру, без памяти, с одним каким-то звуком, подошвой по камням стучу. Склоняясь к темному ручью, гляжу с испугом.
IV
Что ж, пусть легла бессмысленности тень в моих глазах, и пусть впиталась сырость мне в бороду, и кепка -- набекрень -- венчая этот сумрак, отразилась как та черта, которую душе не перейти -- я не стремлюсь уже за козырек, за пуговку, за ворот, за свой сапог, за свой рукав. Лишь сердце вдруг забьется, отыскав, что где-то я пропорот: холод трясет его, мне в грудь попав.
V
Бормочет предо мной вода, и тянется мороз в прореху рта. Иначе и не вымолвить: чем может быть не лицо, а место, где обрыв произошел? И смех мой крив и сумрачную гать тревожит. И крошит темноту дождя порыв. И образ мой второй, как человек, бежит от красноватых век, подскакивает на волне под соснами, потом под ивняками, мешается с другими двойниками, как никогда не затеряться мне.
VI
Стучи и хлюпай, жуй подгнивший мост. Пусть хляби, окружив погост, высасывают краску крестовины. Но даже этак кончиком травы болоту не прибавить синевы... Топчи овины, бушуй среди густой еще листвы, вторгайся по корням в глубины! И там, в земле, как здесь, в моей груди всех призраков и мертвецов буди, и пусть они бегут, срезая угол, по жниву к опустевшим деревням и машут налетевшим дням, как шляпы пу'гал!
VII
Здесь на холмах, среди пустых небес, среди дорог, ведущих только в лес, жизнь отступает от самой себя и смотрит с изумлением на формы, шумящие вокруг. И корни вцепляются в сапог, сопя, и гаснут все огни в селе. И вот бреду я по ничьей земле и у Небытия прошу аренду, и ветер рвет из рук моих тепло, и плещет надо мной водой дупло, и скручивает грязь тропинки ленту.
VIII
Да, здесь как будто вправду нет меня, я где-то в стороне, за бортом. Топорщится и лезет вверх стерня, как волосы на теле мертвом, и над гнездом, в траве простертом, вскипает муравьев возня. Природа расправляется с былым, как водится. Но лик ее при этом -- пусть залитый закатным светом -- невольно делается злым. И всею пятернею чувств -- пятью -- отталкиваюсь я от леса: нет, Господи! в глазах завеса, и я не превращусь в судью. А если на беду свою я все-таки с собой не слажу, ты, Боже, отруби ладонь мою, как финн за кражу.
IX
Друг Полидевк, тут все слилось в пятно. Из уст моих не вырвется стенанье. Вот я стою в распахнутом пальто, и мир течет в глаза сквозь решето, сквозь решето непониманья. Я глуховат. Я, Боже, слеповат. Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт горит луна. Пусть так. По небесам я курс не проложу меж звезд и капель. Пусть эхо тут разносит по лесам не песнь, а кашель.
X
Сентябрь. Ночь. Все общество -- свеча. Но тень еще глядит из-за плеча в мои листы и роется в корнях оборванных. И призрак твой в сенях шуршит и булькает водою и улыбается звездою в распахнутых рывком дверях.
Темнеет надо мною свет. Вода затягивает след.
XI
Да, сердце рвется все сильней к тебе, и оттого оно -- все дальше. И в голосе моем все больше фальши. Но ты ее сочти за долг судьбе, за долг судьбе, не требующей крови и ранящей иглой тупой. А если ты улыбку ждешь -- постой! Я улыбнусь. Улыбка над собой могильной долговечней кровли и легче дыма над печной трубой.
XII
Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а? И что здесь подо мной: вода? трава? отросток лиры вересковой, изогнутый такой подковой, что счастье чудится, такой, что, может быть, как перейти на иноходь с галопа так быстро и дыхания не сбить, не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.
1964
1 "Холодный небосвод разрушен" -- в книге "Новые стансы к Августе" (1983). -- С. В.
-------- Песня
Пришел сон из семи с?л. Пришла лень из семи деревень. Собирались лечь, да простыла печь. Окна смотрят на север. Сторожит у ручья скирда ничья, и большак развезло, хоть бери весло. Уронил подсолнух башку на стебель.
То ли дождь идет, то ли дева ждет. Запрягай коней да поедем к ней. Невеликий труд бросить камень в пруд. Подопьем, на шелку постелим. Отчего молчишь и как сыч глядишь? Иль зубчат забор, как еловый бор, за которым стоит терем?
Запрягай коня да вези меня. Там не терем стоит, а сосновый скит. И цветет вокруг монастырский луг. Ни амбаров, ни изб, ни гумен. Не раздумал пока, запрягай гнедка. Всем хорош монастырь, да с лица -- пустырь и отец игумен, как есть, безумен.
1964
-------- X x x
Примечание. Здесь размещалось стихотворение "Смотри: экономя усилья" (1964), ошибочно приписанное Бродскому. На самом деле автор этого стихотворения -- Александр Кушнер (опубликовано в книге "В новом веке").
Неоконченный отрывок
I
Ну, время песен о любви, ты вновь склоняешь сердце к тикающей лире, и все слышней в разноголосном клире щебечет силлабическая кровь. Из всех стихослагателей, со мной столь грозно обращаешься ты с первым и бьешь календарем своим по нервам, споласкивая легкие слюной.
Ну, время песен о любви, начнем раскачивать венозные деревья и возгонять дыхание по плевре, как пламя в позвоночнике печном. И сердце пусть из пурпурных глубин на помощь воспаленному рассудку -- артерии пожарные враскрутку! -- возгонит свой густой гемоглобин.
Я одинок. Я сильно одинок. Как смоква на холмах Генисарета. В ночи не украшает табурета ни юбка, ни подвязки, ни чулок. Ища простой женоподобный холм, зрачки мои в анархии бессонной бушуют, как прожекторы над зоной, от мужеских отталкиваясь форм.
Кто? Бог любви? Иль Вечность? Или Ад тебя послал мне, время этих песен? Но все равно твой календарь столь тесен, что стрелки превосходят циферблат, смыкаясь (начинается! не в срок!), как в тесноте, где комкается платье, в немыслимое тесное объятье, чьи локти вылезают за порог.
II
Трубит зима над сумраком полей в фанфары юго-западного ветра, и снег на расстояньи километра от рвущихся из грунта тополей кружится недоверчиво, как рой всех ангелов, над тем, кто не безгрешен, исследуя полдюжины скворешен в трубу, как аустерлицкий герой.
Отходят листья в путь всея земли, и ветви торжествуют над пространством. Но в мужестве, столь родственном с упрямством, крах доблести. Скворчиные кремли, вы брошены! и клювы разодрав -- крах доблести -- без ядер, без патронов срываются с вороньих бастионов последние защитники стремглав.
Пора! И сонмы снежные -- к земле. Пора! И снег на кровлях, на обозах. Пора! И вот на поле он, во мгле на пнях, наполеоном на березах.
1964 -- 1965, Норенская
-------- X x x
Он знал, что эта боль в плече уймется к вечеру, и влез на печку, где на кирпиче остывшем примостился, без
движенья глядя из угла в окошко, как закатный луч касался снежного бугра и хвойной лесопилки туч.
Но боль усиливалась. Грудь кололо. Он вообразил, что боль способна обмануть, чти, кажется, не хватит сил
ее перенести. Не столь испуган, сколько удивлен, он голову приподнял; боль всегда учила жить, и он,
считавший: ежели сполна что вытерпел -- снесет и впредь, не мог представить, что она его заставит умереть.
Но боли не хватило дня. В доверчивости, чьи плоды теперь он пожинал, виня себя, он зачерпнул воды
и впился в телогрейку ртом. Но так была остра игла, что даже и на свете том -- он чувствовал -- терзать могла.
Он августовский вспомнил день, как сметывал высокий стог в одной из ближних деревень, и попытался, но не смог
названье выговорить вслух: то был бы просто крик. А на кого кричать, что свет потух, что поднятая вверх копна
рассыплется сейчас, хотя он умер. Только боль, себе пристанища не находя, металась по пустой избе.
1964 -- 1965
-------- Отрывок
Назо к смерти не готов. Оттого угрюм. От сарматских холодов в беспорядке ум. Ближе Рима ты, звезда. Ближе Рима смерть. Преимущество: туда можно посмотреть.
Назо к смерти не готов. Ближе (через Понт, опустевший от судов) Рима -- горизонт. Ближе Рима -- Орион между туч сквозит. Римом звать его? А он? Он ли возразит.
Точно так свеча во тьму далеко видна. Не готов? А кто к нему ближе, чем она? Римом звать ее? Любить? Изредка взывать? Потому что в смерти быть, в Риме не бывать.
Назо, Рима не тревожь. Уж не помнишь сам тех, кому ты письма шлешь. Может, мертвецам. По привычке. Уточни (здесь не до обид) адрес. Рим ты зачеркни и поставь: Аид.
1964 -- 1965
-------- Отрывок
Sad man jokes his own way1
Я не философ. Нет, я не солгу. Я старый человек, а не философ, хотя я отмахнуться не могу от некоторых бешеных вопросов. Я грустный человек, и я шучу по-своему, отчасти уподобясь замку. А уподобиться ключу не позволяет лысина и совесть. Пусть те правдоискатели, что тут не в силах удержаться от зевоты, себе по попугаю заведут, и те цедить им будут анекдоты. Вот так же, как в прогулке нагишом, вот так -- и это, знаете, без смеха -- есть что-то первобытное в большом веселии от собственного эха. Серьезность, к сожалению, не плюс. Но тем, что я презрительно отплюнусь, я только докажу, что не стремлюсь назад, в глубокомысленную юность. Так зрелище, приятное для глаз, башмак заносит в мерзостную жижу. Хоть пользу диалектики как раз в удобстве ретроспекции я вижу.
Я не гожусь ни в дети, ни в отцы. Я не имею родственницы, брата. Соединять начала и концы занятие скорей для акробата. Я где-то в промежутке или вне. Однако я стараюсь, ради шутки, в действительности стоя в стороне, настаивать, что "нет, я в промежутке"...
1964(?)
1 Грустный человек шутит на свой манер (англ.). (прим. в СИБ)
-------- X x x
Пришла зима, и все, кто мог лететь, покинули пустую рощу -- прежде, чем быстрый снег их перья смог задеть, добавить что-то к легкой их одежде. Раскраска -- та ж, узор ничем не смят, и пух не смят водой, в нее попавшей. Они сокрылись, платья их шумят, несясь вослед листве, пример подавшей. Они исчезли, воздух их сокрыл, и лес ночной сейчас им быстро дышит, хоть сам почти не слышит шумных крыл; они одни вверху друг друга слышат. Они одни... и ветер вдаль, свистя, верней -- крича, холмов поверх лесистых, швыряя вниз, толкая в грудь, крутя, несет их всех -- охапку тусклых листьев. Раскрыты клювы, перья, пух летит, опоры ищут крылья, перья твердой, но пуще ветер в спины их свистит, сверкает лист изнанкой красной, желтой. Дуй, дуй, Борей, неси их дальше, прочь, вонзайся в них стрелой бесплотной, колкой, дуй, дуй, Борей, неси их вон из рощ, то вверх, то вниз, толкай их, крылья комкай. Дуй, дуй, Борей, неси их прочь во мгле, щепи им клювы, лапки, что придется, дуй, дуй, Борей, прижми их вниз, к земле, узоры рви, прибавь с листвой им сходства. Дуй, дуй, гони их прочь из этих мест, дуй, дуй, кричи, свисти им вслед невнятно, пусть круг, пятно сольются в ленту, в крест, пусть искры, крест сольются в ленту, в пятна. Дуй, дуй, пускай все станет в них другим, пускай воззрится дрозд щеглиным взглядом, пускай предстанет дятел вдруг таким, каким был тот, кто вечно был с ним рядом. Стволом? Листвой? Стволом. Нет-нет, листвой. Пускай он сам за ней помчится следом. Дуй, дуй, Борей, пускай под этот вой сольется он с листвой не только цветом. Пусть делит участь так, как кров делил, пусть делит вплоть до снега, вплоть до смерти, пускай кричит, чтоб Бог им дни продлил, продлил листве -- "с моими смерьте, смерьте". Но тщетно, роща, тщетно, тщетно, лес, не может слиться дом с жильцом, и вспышка любви пройдет. Смотри, ведь он исчез. А как же крик? Какой? Да тот. Ослышка. Снег, снег летит, уж больше нет родства, уж белых мух никто не клюнет слепо. Что там чернеет? Птицы. Нет, листва, листва к земле прижалась, смотрит в небо. Не крылья это? Нет. Не клювы? Нет. То листья, стебли, листья, стебли, листья, лицом, изнанкой молча смотрят в свет, нет, перьев нет, окраска волчья, лисья. Снег, снег летит, со светом сумрак слит, порыв последний тонкий ствол пинает, лист кверху ликом бедный год сулит, хоть сам того не знает, сам не знает. Изнанкой кверху -- грузный, полный год, огромный колос -- хлеб мышиный, птичий; лицо к земле, не жди, не жди невзгод, ищи в листве, ищи сейчас отличий. Снег, снег летит, куда ты мчишься, мышь. Уж поздно -- снег, пора, чтоб все вы спали. Зачем ерошишь копны, что шуршишь, куда ты мчишь. Смотри, как листья пали. Изнанкой кверху, ликом кверху, вниз, не все ль одно -- они простерлись ниц, возврата нет для них к ветвям шумевшим. Так что ж они шуршат, шумят, скользят, пытаясь лечь не так, как вышло сразу, сейчас земля и свет небес грозят одной бедой -- одною стужей глазу. Да есть ли глаз. О нет. Да есть ли слух. Не все ль одно, что скрыто в мертвых взорах. Не все ль равно, коль он незряч и глух. А есть ли голос. Нет -- но слышен шорох. Не все ль одно (листу) как лечь, как пасть, земля поглотит, зимний снег застудит. Один апрель во всем разбудит страсть, разбудит страсть и шум в ветвях разбудит. Не все ль равно, не все ль одно, как лечь, не все ль равно, чем здесь к земле прижались, разжали пальцы, вмиг прервали речь, исчезли в ночь, умчались прочь, сорвались. Во тьму, во мрак, застлали тьму ковром неровным, пестрым, вверх и вниз изнанкой. Не все ль одно -- и снег блестит как хром, искрясь венцом над каждой черной ранкой. Не все ль равно -- нет-нет, блестит звезда, листва безмолвно слышит крик суровый, слова о том, что в смертный миг уста шепнут -- то их настигнет в жизни новой. То станет пылью, что в последний миг небесный свет зальет; то станет гнилью, что смотрит в землю, -- листья слышат крик, и шум вослед стремится их усилью. Что видит глаз, о чем шепнут уста, что встретит слух, что вдруг коснется мозга, настигнет снова скрытый вид листа... ищи вокруг... быстрей... пока не поздно. Снег, снег летит; о чем в последний миг подумаешь, тем точно станешь после, -- предметом, тенью, тем, что возле них, птенцом, гнездом, листвою, тем, что подле. При смерти нить способна стать иглой, при смерти сил -- мечта -- желаньем страстным, холмы -- цветком, цветок -- простой пчелой, пчела -- травой, трава -- опять пространством. Скворец в гнезде спешит сменить наряд (страшась тех мест, где -- мнит он -- черно, пусто), вступающий в известный сердцу ряд, живущий в подтвержденье правды чувства. Про это вспоминает край лишь тот, где все полно жужжанья, крику, свету, борясь, что сил, с виденьем тьмы, пустот, отчаянно к себе зовет победу: "Вернись же, лето. Стог, вернись хоть стог. Вернись же, лето, что ж ты прочь из мозга летишь стремглав, вернись хоть ты, росток ночной травы, вернись, уж поздно, поздно. Вернись хоть стог, вернись хоть сноп, хоть жгут, вернись хоть серп, вернись хоть клок туманный в рассветный час, вернись, вернись, лоскут туманной ленты в сонной роще рваный. Прочь, прочь, ночной простор (и блеск огня), прочь, прочь, звезда над каждой черной кроной, прочь, прочь, закат, исчезни, сумрак дня, прочь, прочь, леса, обрывы, грач с вороной. Прочь, прочь, холмы, овраги, тень куста, прочь, прочь, лиса, покиньте, волки, память. Прочь, клевер, мох, сокройтесь в те места, где ветер мчит: ведь вас ему не ранить. Прочь, ветер, прочь, вокруг еще светло. Прочь, прочь, листва -- с ветвей, от взора -- скройся. Прочь, лес родной, и прочь, мое крыло, из мозга прочь, закройся клюв, не бойся". Снег, снег летит. Прощай, скворец в гнезде. Прощай, прощай, борись за то, чтоб вспомнить. Спеши, спеши, смотри: уж снег везде. Родной весной попробуй ум наполнить. Снег, снег летит. Вокруг бело, светло. Одна звезда горит над спящей пашней. Чернеет лес, озера льдом свело, и твой на дне заснул двойник всегдашний. Засни и ты. Забудь тот крик, забудь. Засни и ты: смотри, как соснам спится. Всегда пред сном твердишь о чем-нибудь, но вот в ответ совсем другое снится. Снег, снег летит, скрывая красных лис, волков седых, озерным льдом хрустящих, и сны летят со снегом вместе вниз и тают, здесь, во тьме, меж глаз блестящих. Снег, снег летит, и хлопья быстро льнут к ночным путям, к флюгаркам мертвых стрелок и к перьям их, огни на миг сверкнут, и вновь лишь ночь видна -- а где -- в пробелах. Снег, снег летит и глушит каждый звук, горох свистков до снежных баб разносит, нельзя свистеть -- и рынду рвет из рук -- нельзя звонить, и рельсы быстро косит. Нельзя свистеть. Нельзя звонить, кричать. Снег, снег летит, и нет ни в ком отваги. Раскроешь рот, и вмиг к устам печать прильнет, сама стократ белей бумаги. Снег, снег летит, и хлопья льнут к "носкам", к кускам угля, к колодкам, скрытым шлаком, к пустынным горкам, к стрелкам, к "башмакам", к пустым мостам, к пикетным снежным знакам. А где столбы. Их нет, их нет, каюк. Нельзя снестись ни с чем посредством почты. Нельзя свистеть, нельзя звонить на юг, стучать ключом, уж только избы -- точки.
Снег, снег летит, и хлопья льнут к трубе, к "тарелкам" льнут, к стаканам красным, к брусу, к латуни льнут, сокрывшей свист в себе, к торцу котла, к буграм разборным, к флюсу. Заносит все: дыру, где пар пищит, масленку, болт, рождает ужас точность, площадки все, свисток, отбойный щит, прожектор скрыт, торчат холмы песочниц. Заносит все: весь тендер сверху вниз, скрывает шток, сугроб растет с откоса, к кулисам льнет, не видно щек кулис, заносит путь, по грудь сокрыл колеса. Где будка? Нет: один большой сугроб. Инжектор, реверс, вместе с прочей медью, не скрипнув, нет, нырнули в снежный гроб, последний дым послав во тьму за смертью. Все, все занес. Нырнул разъезд в пургу. Не хочет всплыть. Нет сил скитаться в тучах. Погасло все. "Столыпин" спит в снегу. И избы спят. Нет-нет, не будит ключ их. Заносит все: ледник, пустой думпкар, толпу платформ заносит ровно, мерно, гондолы все, больших дрезин оскал, подъемный парк, иглу стрелы, цистерну. Заносит пульмана в полночной мгле, заносит крыши, окна, стенки, двери, подножки их, гербы, замки, суфле, зато внутри темно, по крайней мере. Пути в снегу, составы, все в снегу, вплетают ленты в общий снежный хаос, сливаясь с ним, срываясь с ним в пургу. Исчез вокзал. Плывет меж туч пакгауз. Часы -- их нет. И желтый портик взят в простор небес -- когда? -- не вспомнить часа. Лишь две дуги карнизов тут скользят, как буквы "С", слетев со слова "касса". Исчезло все, но главный зимний звук нашел себе (пускай безмолвный) выход. Ни буквы нет на сотню верст вокруг. Но что сильней -- сильней, чем страсть и прихоть? Но все молчит, но все молчит, молчит. И в самой кассе здесь не видно света, весь мир исчез, и лишь метель стучит, как поздний гость, в окно и в дверь буфета.
"Огонь и свет -- меж них разрыва нет". Чем плох пример? хоть он грозит бездушьем тому, кто ждет совсем иных примет: союз с былым сильней, чем связь с грядущим... Метель стучит. Какой упорный стук. Но тверд засов, и зря свеча трепещет. Напрасно, зря. И вот уж стул потух, зато графин у входа ярко блещет. Совсем собор... Лишь пол -- воды черней. Зато брега светлы, но ярче -- правый... Холмы, как волны, но видней вдвойне, и там, в холмах, блестит собор двуглавый. Состав подгонишь -- все блестит как снег. Холмы как снег, и мост -- как будто иней покрыл его, и как там брать разбег: зеленый там горит совсем как синий. Молчанье, тишь. Вокзал лежит в тени. Пути блестят. "Какой зажгли?" -- "Как будто... как будто синий". -- "Спятил". -- "Сам взгляни". Взаправду в небе лютик светит смутно... Налей еще... вон этой, красной. Да... Свеча дрожит, то ту, то эту стену залив огнем... Куда ты встал, куда? Куда спешишь: метель гремит. "На смену".
Вон этой, красной... лучше вместе с ней терпеть метель и ночь (ловлю на слове), чем с кем живым... Ведь только кровь -- красней... А так она -- погуще всякой крови... Налей еще... Смотри: дрожит буфет. Метель гремит. Должно быть, мчит товарный... Не нравится мне, слышишь... красный цвет: во рту всегда какой-то вкус угарный. В Полесье, помню, был дощатый пост... Помощник жил там полный год с родными. Разбил им клумбы... все тотчас же в рост... А маки, розы -- что ж я делал с ними? Поверишь -- рвал, зрачок не смог снести оскомы той -- они и так уж часты. Поверишь -- рвал... бросал в песок, в кусты. Зато уж там -- повсюду флоксы, астры... Не верь, не верь. Куда ж ты встал? Пора? Ну что ж, ступай. Неужто полночь? Полночь. Буфет дрожит, звенит. Тебе с утра? Белым-бело... Бог в помощь... ладно... В помощь.
Метель гремит. Товарный мчит во тьму. Буфет дрожит, как лист осенней ночью. Примчался волк и поднял лик к нему. Глядит из туч Латона вместе с дочью. Состав ревет -- верней, один гудок взревел во тьме -- все стадо спит -- и скрежет стоит такой... того гляди, как рог, в пустой буфет громадный буфер врежет. Дрожит графин, дрожит стакан с вином, дрожит пейзаж, сползает на пол веник, дрожит мой стол, дрожит герань с окном, ножи звенят, как горстка мелких денег... А помнишь -- в Орше: точно так же -- ночь. Весна? весна. А мы в депо. Не вспомнил? Буфет открыт -- такой, как здесь, точь-в-точь. Луна горит, и звезды смотрят в Гомель. На стрелке -- кровь. А в небе -- желтый свет: горит луна меж всех созвездий близких. Не грех смешать -- и вот он дал в буфет, и тот повис на двух чугунных дисках.
Торец котла глядит своей звездой невесть куда, но только прочь от смерти. Котел погас. Но дым валит густой. (Сама труба нет-нет мелькнет в просвете.) Горит буфет; и буфер влез в огонь, вдвоем с луной дробясь в стекле бутылок. Трещит линоль, и к небу рвется вонь, прожектор бьет сквозь черный стул в затылок. Пылает стол, взметает дым кайму бумажных штор, и тут же скатерть, вторя струе вина, в большой пролом, во тьму сквозь весь пожар бежит, как волны моря. Светлым-светло, глазам смотреть невмочь, как край стекла, залитый светом, блещет. Задев его, снаружи льется ночь, густой рекой беззвучно на пол хлещет. И щель в полу дрожит: сейчас хлебну. Не трусь! Не трусь! Трещат торцы сухие. Салат и сельдь, сверкнув, идут ко дну. Тарелки -- вдрызг, но сельдь в своей стихии. Лишь ценник цел (одна цена, без слов!), торчит из волн (как грот, видавший виды). Иным пловцам руно морских валов втройне длинней, чем шерсть овец Колхиды. И пламя -- в дверь. Но буфер дверь прижал. В окно -- нельзя: оттуда звезды льются. Еще чуть-чуть, и ночь зальет пожар. Столкнув яйцо, огонь вскочил на блюдце. И вплавь, и вплавь, минуя стойку, печь, гребя вдоль них своей растущей тенью к сухой стене, -- но доски дали течь, буфет осел и хлещет наземь темью.
Шипит мускат, на волны масло льет. Чугунный брус прижался к желтым стульям. Торец котла своей звездой вперед, Бог весть куда, глядит сквозь бывший пульман. Бегун в песке. Другой бегун -- в леске. Блестящий рельс сплелся с кулисой насмерть. Нельзя разнять. И шток застыл в броске. И тендер сам по грудь зарылся в насыпь. Улисс огня плывет в ночной простор. Кусты чадят. Вокруг трава ослепла: в былую жизнь прожектор луч простер, но в данный миг пред ним лишь горстка пепла. А в нем пейзаж (не так ли жизнь в былом) -- полесский край, опушка в копнах сена, изгиб реки; хоть тут железный лом сейчас блестит сильней излучин Сейма. Былое спит. И сильный луч померк. Отбойный щит в сухой траве простерся. Одна труба взглянуть способна вверх: луна ведет подсчет убыткам ОРСа.
Пожарник, спать, и суд линейный, спать! Полесье, спать! Метель пошла тиранить. Чугунный конь бежит по рельсам вспять. Буфет, кряхтя, встает, упершись в память. На стрелке -- гм -- неужто там салат? Нет-нет, взгляни: салат блеснет в тарелке. Инспектор, спать! (А суд линейный рад.) А где же сельдь? Должно быть, вышла к стрелке. На стрелке -- черт, налей еще сюда. Налей еще вон этой, красной. Впрочем, налей вон той, чуть-чуть... ах, там вода. Тогда давай уж красной. Стоп. Не очень. На стрелке -- черт! Как застит свет слеза. Неужто пьян? Нет-нет, послушны ноги... А в небе что? -- Не грех закрыть глаза. Закрыть глаза и вверх свернуть с дороги.
Повсюду ночь. Нырнул в пургу откос. Флюгарки спят в своей застывшей жести. Инспектор, прочь! Не суй свой длинный нос. Быстрей вали в постель с портфелем вместе. Инспектор, спать! Ни рук, ни глаз, ни уст -- блестит окно, инспектор дремлет дома. Стакан мой пуст, и вот буфет мой пуст, и сам я пьян, чтоб клясть портфель фантома. Пурга свистит. Зрачок идет ко дну в густой ночи. Нужна ли страсти память? Слезится глаз. Нужна, как ночь огню. Что ж! тем верней во мрак хрусталик канет. Вперед, зрачок. Слезись. Не клюнет сельдь. Леса (слеза) дрожит, и к тонкой жерди стремится дрожь -- и вот трепещет жердь: леса длинна, но вряд ли глубже смерти. Кто клюнул? Смерть? Ответь! Леса кружит, и гнется жердь, как тонкий мост -- вернее: леса кружит, и вот мой мозг дрожит: втянуть сюда иль кануть вслед за нею?
Снег, снег летит. Куда все скрылись, мать! Стаканы спят, припав к салфеткам грязным. Лишь печь горит, способна век внимать, раскрыв свой рот, моим словам бессвязным. Гори, гори и слушай песнь мою. И если нет во мне стремленья к мнимым страстям -- возьми ее в струю, в свою струю -- и к небу вместе с дымом. Зрачок на дне. Другой в огне. При мне лишь песнь моя да хлеб на грязной вилке. Гори сильней. Ведь каждый звук в огне бушует так, как некий дух в бутылке. Пусть все мертво. Но здесь, в чужом краю в час поздний, печь, быть может, в час последний, я песнь свою тебе одной пою; метель свистит, и ночь гремит в передней.
Пришла зима. Из снежных житниц снег летит в поля, в холмы, в леса, в овраги, на крыши к нам (щедра!), порой -- до стрех скрывает их -- и те белей бумаги. Пришла зима. Исчез под снегом луг. Белым-бело. И видит каждый ворон, как сам Борей впрягся в хрустальный плуг, вослед норд-ост влечет упряжку борон. Греби, греби, свисти, свисти. Шалишь! Ведь это вс?, не правда ль, ветры, прихоть. Ну что взойдет из наших темных крыш? Какой росток из наста пустит Припять? Греби, греби, свисти, свисти, зима. Свисти, Борей, и мчись, норд-ост, меж просек! Труба дымит. Лиса скользит с холма. Овца дрожит. Никто не жнет, не косит. Никто не жнет. Лишь мальчик, сжав снежок, стащив треух, ползет на приступ скрытно. Ура, сугроб! и ядра мечет в бок. Ура, копна! хотя косцов не видно. Греби, греби, свисти, свисти, скрывай от взоров лес, поля, овраги, гумна, заборы, пни, и край земли сливай с чертой небес безумно, нет, бездумно. И пусть -- ни зги, и пусть уж нет дорог меж сел, меж туч, и пусть пурга тиранит. Того гляди, с пути собьется Бог и в поздний час в Полесье к нам нагрянет. Греби, греби, греми, как майский гром. Спеши, спеши попасть в поля разверсты. Греми, греми, раскрой и тот закром, раскрой закром, откуда льются звезды. Раскрой врата -- и слышен зимний скрип, и рваных туч бегут поспешно стаи. Позволь узреть Весы, Стрельца и Рыб, Стрельца и Рыб... и Рыб... Хоть реки стали. Врата скрипят, и смотрит звездный мир на точки изб, что спят в убранстве снежном, и чуть дрожит, хоть месяц дым затмил, свой негатив узрев в пространстве снежном.
Пришла зима. Ни рыб, ни мух, ни птиц. Лишь воет волк да зайцы пляшут храбро. Стучит пешня: плотва, встречай сестриц! Поет рожок, чтоб дать мишень кентавру.
1964 -- 1965
-------- На смерть Т. С. Элиота
I
Он умер в январе, в начале года. Под фонарем стоял мороз у входа. Не успевала показать природа ему своих красот кордебалет. От снега стекла становились у'же. Под фонарем стоял глашатай стужи. На перекрестках замерзали лужи. И дверь он запер на цепочку лет.
Наследство дней не упрекнет в банкротстве семейство Муз. При всем своем сиротстве, поэзия основана на сходстве бегущих вдаль однообразных дней. Плеснув в зрачке и растворившись в лимфе, она сродни лишь эолийской нимфе, как друг Нарцисс. Но в календарной рифме она другим наверняка видней.
Без злых гримас, без помышленья злого, из всех щедрот Большого Каталога смерть выбирает не красоты слога, а неизменно самого певца. Ей не нужны поля и перелески, моря во всем великолепном блеске; она щедра, на небольшом отрезке себе позволив накоплять сердца.
На пустырях уже пылали елки, и выметались за порог осколки, и водворялись ангелы на полке. Католик, он дожил до Рождества. Но, словно море в шумный час прилива, за волнолом плеснувши, справедливо назад вбирает волны, торопливо от своего ушел он торжества.
Уже не Бог, а только Время, Время зовет его. И молодое племя огромных волн его движенья бремя на самый край цветущей бахромы легко возносит и, простившись, бьется о край земли, в избытке сил смеется. И январем его залив вдается в ту сушу дней, где остаемся мы.
II
Читающие в лицах, маги, где вы? Сюда! И поддержите ореол: Две скорбные фигуры смотрят в пол. Они поют. Как схожи их напевы! Две девы -- и нельзя сказать, что девы. Не страсть, а боль определяет пол. Одна похожа на Адама впол- оборота, но прическа -- Евы.
Склоняя лица сонные свои, Америка, где он родился, и -- и Англия, где умер он, унылы, стоят по сторонам его могилы. И туч плывут по небу корабли.
Но каждая могила -- край земли.
III
Аполлон, сними венок, положи его у ног Элиота, как предел для бессмертья в мире тел.
Шум шагов и лиры звук будет помнить лес вокруг. Будет памяти служить только то, что будет жить.
Будет помнить лес и дол. Будет помнить сам Эол. Будет помнить каждый злак, как хотел Гораций Флакк.
Томас Стерн, не бойся коз. Безопасен сенокос. Память, если не гранит, одуванчик сохранит.
Так любовь уходит прочь, навсегда, в чужую ночь, прерывая крик, слова, став незримой, хоть жива.
Ты ушел к другим, но мы называем царством тьмы этот край, который скрыт. Это ревность так велит.
Будет помнить лес и луг. Будет помнить вс? вокруг. Словно тело -- мир не пуст! -- помнит ласку рук и уст.
12 января 1965
-------- Января 1965 года
Волхвы забудут адрес твой. Не будет звезд над головой. И только ветра сиплый вой расслышишь ты, как встарь. Ты сбросишь тень с усталых плеч, задув свечу, пред тем как лечь. Поскольку больше дней, чем свеч сулит нам календарь.
Что это? Грусть? Возможно, грусть. Напев, знакомый наизусть. Он повторяется. И пусть. Пусть повторится впредь. Пусть он звучит и в смертный час, как благодарность уст и глаз тому, что заставляет нас порою вдаль смотреть.
И молча глядя в потолок, поскольку явно пуст чулок, поймешь, что скупость -- лишь залог того, что слишком стар. Что поздно верить чудесам. И, взгляд подняв свой к небесам, ты вдруг почувствуешь, что сам -- чистосердечный дар.
январь 1965
-------- Без фонаря
В ночи, когда ты смотришь из окна и знаешь, как дал?ко до весны, привычным очертаньям валуна не ближе до присутствия сосны.
С невидимой улыбкой хитреца сквозь зубы ты продергиваешь нить, чтоб пальцы (или мускулы лица) в своем существованьи убедить.
И сердце что-то екает в груди, напуганное страшной тишиной пространства, что чернеет впереди не менее, чем сумрак за спиной.
январь -- февраль 1965
-------- X x x
Т. Р.
Из ваших глаз пустившись в дальний путь, все норовлю -- воистину вдали! -- увидеть вас, хотя назад взглянуть мешает закругление земли.
Нет, выпуклость холмов невелика. Но тут и обрывается пучок, сбегающий с хрустального станка от Ариадны, вкравшейся в зрачок.
И, стало быть, вот так-то, вдалеке, обрывок милый сжав в своей руке, бреду вперед. Должно быть, не судьба нам свидеться -- и их соединить, хотя мой путь, верней, моя тропа сужается и переходит в нить.
январь -- февраль 1965
-------- Март
Дни удлиняются. Ночи становятся все короче. Нужда в языке свечи на глазах убывает, все быстрей остывают на заре кирпичи.
И от снега до боли дни бескрайней, чем поле без межи. И уже ни к высокому слогу, ни к пространству, ни к Богу не прибиться душе.
И не видит предела своим движениям тело. Только изгородь сна делит эти угодья ради их плодородья. Так приходит весна.
март 1965, Норенская
-------- Менуэт
(Набросок)
Прошла среда и наступил четверг, стоит в углу мимозы фейерверк, и по столу рассыпаны колонны моих элегий, свернутых в рулоны.
Бежит рекой перед глазами время, и ветер пальцы запускает в темя, и в ошую уже видней не более, чем в одесную, дней.
Холодный март овладевает лесом. Свеча на стены смотрит с интересом. И табурет сливается с постелью. И город выколот из глаз метелью.
апрель 1965
-------- X x x
Моя свеча, бросая тусклый свет, в твой новый мир осветит бездорожье. А тень моя, перекрывая след, там, за спиной, уходит в царство Божье. И где б ни лег твой путь: в лесах, меж туч -- везде живой огонь тебя окликнет. Чем дальше ты уйдешь -- тем дальше луч, тем дальше луч и тень твоя проникнет! Пусть далека, пусть даже не видна, пусть изменив -- назло стихам-приметам, -- но будешь ты всегда озарена пусть слабым, но неповторимым светом. Пусть гаснет пламя! Пусть смертельный сон огонь предпочитает запустенью. Но новый мир твой будет потрясен лицом во тьме и лучезарной тенью.
до 1 мая 1965
-------- Ex ponto
(Последнее письмо Овидия в Рим)
Тебе, чьи миловидные черты должно быть не страшатся увяданья, в мой Рим, не изменившийся, как ты, со времени последнего свиданья, пишу я с моря. С моря. Корабли сюда стремятся после непогоды, чтоб подтвердить, что это край земли. И в трюмах их не отыскать свободы.
до 1 мая 1965
-------- Пророчество
М. Б.
Мы будем жить с тобой на берегу, отгородившись высоченной дамбой от континента, в небольшом кругу, сооруженном самодельной лампой. Мы будем в карты воевать с тобой и слушать, как безумствует прибой, покашливать, вздыхая неприметно, при слишком сильных дуновеньях ветра.
Я буду стар, а ты -- ты молода. Но выйдет так, как учат пионеры, что счет пойдет на дни -- не на года, -- оставшиеся нам до новой эры. В Голландии своей наоборот мы разведем с тобою огород и будем устриц жарить за порогом и солнечным питаться осьминогом.
Пускай шумит над огурцами дождь, мы загорим с тобой по-эскимосски, и с нежностью ты пальцем проведешь по девственной, нетронутой полоске. Я на ключицу в зеркало взгляну и обнаружу за спиной волну и старый гейгер в оловянной рамке на выцветшей и пропотевшей лямке.
Придет зима, безжалостно крутя осоку нашей кровли деревянной. И если мы произведем дитя, то назовем Андреем или Анной. Чтоб, к сморщенному личику привит, не позабыт был русский алфавит, чей первый звук от выдоха продлится и, стало быть, в грядущем утвердится.
Мы будем в карты воевать, и вот нас вместе с козырями отнесет от берега извилистость отлива. И наш ребенок будет молчаливо смотреть, не понимая ничего, как мотылек колотится о лампу, когда настанет время для него обратно перебраться через дамбу.
1 мая 1965
-------- X x x
"Камерная музыка". 5
Ночь. Камера. Волчок хуярит прямо мне в зрачок. Прихлебывает чай дежурный. И сам себе кажусь я урной, куда судьба сгребает мусор, куда плюется каждый мусор.
Колючей проволоки лира маячит позади сортира. Болото всасывает склон. И часовой на фоне неба вполне напоминает Феба. Куда забрел ты, Апполон!
24 мая 1965, КПЗ
-------- X x x
Маятник о двух ногах в кирзовых сапогах, тикающий в избе при ходьбе.
Вытянуто, как яйцо, белеет лицо вроде белой тарелки, лишенное стрелки.
В ящике из тишины, от стены до стены, в полумраке. Впервой вниз головой.
Памятник самому себе, одному, не всадник с копьем, не обелиск -- вверх острием диск.
май 1965
-------- X x x
В деревне Бог живет не по углам, как думают насмешники, а всюду. Он освящает кровлю и посуду и честно двери делит пополам. В деревне он -- в избытке. В чугуне он варит по субботам чечевицу, приплясывает сонно на огне, подмигивает мне, как очевидцу. Он изгороди ставит. Выдает девицу за лесничего. И в шутку устраивает вечный недолет объездчику, стреляющему в утку. Возможность же все это наблюдать, к осеннему прислушиваясь свисту, единственная, в общем, благодать, доступная в деревне атеисту.
6 июня 1965
* Датировано 1964 в SP. -- С. В.
-------- X x x
Колокольчик звенит -- предупреждает мужчину не пропустить годовщину. Одуванчик в зенит задирает головку беззаботную -- в ней больше мыслей, чем дней. Выбегает на бровку придорожную в срок ромашка -- неточный, одноразовый, срочный пророк.
Пестрота полевых злаков пользует грудь от удушья. Кашка, сумка пастушья от любых болевых ощущений зрачок в одночасье готовы избавить. Жизнь, дружок, не изба ведь. Но об этом молчок, чтоб другим не во вред (всюду уши: и справа, и слева). Лишь пучку курослепа доверяешь секрет.
Колокольчик дрожит под пчелою из улья на исходе июля. В тишине дребезжит горох-самострел. Расширяется поле от обидной неволи. Я на год постарел и в костюме шута от жестокости многоочитой хоронюсь под защитой травяного щита.
21 июля 1965
-------- Июль. Сенокос
Всю ночь бесшумно, на один вершок, растет трава. Стрекочет, как движок, всю ночь кузнечик где-то в борозде. Бредет рябина от звезды к звезде.
Спят за рекой в тумане три косца. Всю ночь согласно бьются их сердца. Они разжали руки в тишине и от звезды к звезде бредут во сне.
июль 1965
-------- X x x
Сбегают капли по стеклу как по лицу. Смотри, как взад-вперед, от стен к столу брожу внутри. Внутри.
Дрожит фитиль. Стекает воск. И отблеск слаб, размыт. Вот так во мне трепещет мозг, покуда дождь шумит.
лето 1965
-------- X x x
Как славно вечером в избе, запутавшись в своей судьбе, отбросить мысли о себе и, притворясь, что спишь, забыть о мире сволочном и слушать в сумраке ночном, как в позвоночнике печном разбушевалась мышь.
Как славно вечером собрать листки в случайную тетрадь и знать, что некому соврать: "низвергнут!", "вознесен!". Столпотворению причин и содержательных мужчин предпочитая треск лучин и мышеловки сон.
С весны не топлено, и мне в заплесневелой тишине быстрей закутаться в кашне, чем сердце обнажить. Ни своенравный педагог, ни группа ангелов, ни Бог, перешагнув через порог нас не научат жить.
август -- сентябрь 1965
-------- Курс акций
О как мне мил кольцеобразный дым! Отсутствие заботы, власти. Какое поощренье грусти. Я полюбил свой деревянный дом.
Закат ласкает табуретку, печь, зажавшие окурок пальцы. И синий дым нанизывает кольца на яркий безымянный луч.
За что нас любят? За богатство, за глаза и за избыток мощи. А я люблю безжизненные вещи за кружевные очертанья их.
Одушевленный мир не мой кумир. Недвижимость -- она ничем не хуже. Особенно, когда она похожа на движимость. Не правда ли, Амур, когда табачный дым вступает в брак, барак приобретает сходство с храмом.
Но не понять невесте в платье скромном, куда стремится будущий супруг.
август -- сентябрь 1965
* В сб. ФВ без заглавия, датировано 1965 -- 1967. -- С. В.
-------- Одной поэтессе
Я заражен нормальным классицизмом. А вы, мой друг, заражены сарказмом. Конечно, просто сделаться капризным, по ведомству акцизному служа. К тому ж, вы звали этот век железным. Но я не думал, говоря о разном, что, зараженный классицизмом трезвым, я сам гулял по острию ножа.
Теперь конец моей и вашей дружбе. Зато -- начало многолетней тяжбе. Теперь и вам продвинуться по службе мешает Бахус, но никто другой. Я оставляю эту ниву тем же, каким взошел я на нее. Но так же я затвердел, как Геркуланум в пемзе. И я для вас не шевельну рукой.
Оставим счеты. Я давно в неволе. Картофель ем и сплю на сеновале. Могу прибавить, что теперь на воре уже не шапка -- лысина горит. Я эпигон и попугай. Не вы ли жизнь попугая от себя скрывали? Когда мне вышли от закона "вилы", я вашим прорицаньем был согрет.
Служенье Муз чего-то там не терпит. Зато само обычно так торопит, что по рукам бежит священный трепет, и несомненна близость Божества. Один певец подготовляет рапорт, другой рождает приглушенный ропот, а третий знает, что он сам -- лишь рупор, и он срывает все цветы родства.
И скажет смерть, что не поспеть сарказму за силой жизни. Проницая призму, способен он лишь увеличить плазму. Ему, увы, не озарить ядра. И вот, столь долго состоя при Музах, я отдал предпочтенье классицизму, хоть я и мог, как старец в Сиракузах, взирать на мир из глубины ведра.
Оставим счеты. Вероятно, слабость. Я, предвкушая ваш сарказм и радость, в своей глуши благословляю разность: жужжанье ослепительной осы в простой ромашке вызывает робость. Я сознаю, что предо мною пропасть. И крутится сознание, как лопасть вокруг своей негнущейся оси.
Сапожник строит сапоги. Пирожник сооружает крендель. Чернокнижник листает толстый фолиант. А грешник усугубляет, что ни день, грехи. Влекут дельфины по волнам треножник, и Аполлон обозревает ближних -- в конечном счете, безгранично внешних. Шумят леса, и небеса глухи.
Уж скоро осень. Школьные тетради лежат в портфелях. Чаровницы, вроде вас, по утрам укладывают пряди в большой пучок, готовясь к холодам. Я вспоминаю эпизод в Тавриде, наш обоюдный интерес к природе, всегда в ее дикорастущем виде, и удивляюсь, и грущу, мадам.
август -- сентябрь 1965, Норенская
-------- Два часа в резервуаре
Мне скучно, бес... А. С. Пушкин
I
Я есть антифашист и антифауст. Их либе жизнь и обожаю хаос. Их бин хотеть, геноссе официрен, дем цайт цум Фауст коротко шпацирен.
II
Но подчиняясь польской пропаганде, он в Кракове грустил о фатерланде, мечтал о философском диаманте и сомневался в собственном таланте. Он поднимал платочки женщин с пола. Он горячился по вопросам пола. Играл в команде факультета в поло.
Он изучал картежный катехизис и познавал картезианства сладость. Потом полез в артезианский кладезь эгоцентризма. Боевая хитрость, которой отличался Клаузевиц, была ему, должно быть, незнакома, поскольку фатер был краснодеревец.
Цумбайшпиль, бушевала глаукома, чума, холера унд туберкул?зен. Он защищался шварце папиросен. Его влекли цыгане или мавры. Потом он был помазан в бакалавры. Потом снискал лиценциата лавры и пел студентам: "Кембрий... динозавры..."
Немецкий человек. Немецкий ум. Тем более, когито эрго сум. Германия, конечно, юбер аллес. (В ушах звучит знакомый венский вальс.) Он с Краковом простился без надрыва и покатил на дрожках торопливо за кафедрой и честной кружкой пива.
III
Сверкает в тучах месяц-молодчина. Огромный фолиант. Над ним -- мужчина. Чернеет меж густых бровей морщина. В глазах -- арабских кружев чертовщина. В руке дрожит кордовский черный грифель, в углу -- его рассматривает в профиль арабский представитель Меф-ибн-Стофель.
Пылают свечи. Мышь скребет под шкафом. "Герр доктор, полночь". "Яволь, шлафен, шлафен". Две черных пасти произносят: "мяу". Неслышно с кухни входит идиш фрау. В руках ее шипит омлет со шпеком. Герр доктор чертит адрес на конверте: "Готт штрафе Ингланд, Лондон, Франсис Бекон".
Приходят и уходят мысли, черти. Приходят и уходят гости, годы... Потом не вспомнить платья, слов, погоды. Так проходили годы шито-крыто. Он знал арабский, но не знал санскрита. И с опозданьем, гей, была открыта им айне кляйне фройляйн Маргарита.
Тогда он написал в Каир депешу, в которой отказал он черту душу. Приехал Меф, и он переоделся. Он в зеркало взглянул и убедился, что навсегда теперь переродился. Он взял букет и в будуар девицы отправился. Унд вени, види, вици.
IV
Их либе ясность. Я. Их либе точность. Их бин просить не видеть здесь порочность. Ви намекайт, что он любил цветочниц. Их понимайт, что даст ист ганце срочность. Но эта сделка махт дер гроссе минус. Ди тойчно шпрахе, махт дер гроссе синус: душа и сердце найн гехапт на вынос.
От человека, аллес, ждать напрасно: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно". Меж нами дьявол бродит ежечасно и поминутно этой фразы ждет. Однако, человек, майн либе геррен, настолько в сильных чувствах неуверен, что поминутно лжет, как сивый мерин, но, словно Г?те, маху не дает.
Унд гроссер дихтер Г?те дал описку, чем весь сюжет подверг а ганце риску. И Томас Манн сгубил свою подписку, а шер Гуно смутил свою артистку. Искусство есть искусство есть искусство... Но лучше петь в раю, чем врать в концерте. Ди Кунст гехапт потребность в правде чувства.
В конце концов, он мог бояться смерти. Он точно знал, откуда взялись черти. Он съел дер дог в Ибн-Сине и в Галене. Он мог дас вассер осушить в колене. И возраст мог он указать в полене. Он знал, куда уходят звезд дороги.
Но доктор Фауст нихц не знал о Боге.
V
Есть мистика. Есть вера. Есть Господь. Есть разница меж них. И есть единство. Одним вредит, других спасает плоть. Неверье -- слепота, а чаще -- свинство.
Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх. Однако, интерес у всех различен. Бог органичен. Да. А человек? А человек, должно быть, ограничен.
У человека есть свой потолок, держащийся вообще не слишком твердо. Но в сердце льстец отыщет уголок, и жизнь уже видна не дальше черта.
Таков был доктор Фауст. Таковы Марло и Г?те, Томас Манн и масса певцов, интеллигентов унд, увы, читателей в среде другого класса.
Один поток сметает их следы, их колбы -- доннерветтер! -- мысли, узы... И дай им Бог успеть спросить: "Куды?!" -- и услыхать, что вслед им крикнут Музы.
А честный немец сам дер вег цурюк, не станет ждать, когда его попросят. Он вальтер достает из теплых брюк и навсегда уходит в вальтер-клозет.
VI
Фройляйн, скажите: вас ист дас "инкубус"? Инкубус дас ист айне кляйне глобус. Нох гроссер дихтер Г?те задал ребус. Унд ивиковы злые журавли, из веймарского выпорхнув тумана, ключ выхватили прямо из кармана. И не спасла нас зоркость Эккермана. И мы теперь, матрозен, на мели.
Есть истинно духовные задачи. А мистика есть признак неудачи в попытке с ними справиться. Иначе, их бин, не стоит это толковать. Цумбайшпиль, потолок -- предверье крыши. Поэмой больше, человеком -- ницше. Я вспоминаю Богоматерь в нише, обильный фриштик, поданный в кровать.
Опять зептембер. Скука. Полнолунье. В ногах мурлычет серая колдунья. А под подушку положил колун я... Сейчас бы шнапсу... это... апгемахт. Яволь. Зептембер. Портится характер. Буксует в поле тарахтящий трактор. Их либе жизнь и "Ф?лькиш Беобахтер". Гут нахт, майн либе геррен. Я. Гут нахт.
8 сентября 1965, Норенская
* Краткий немецко-русский словарь к стихотворению; указаны также не немецкие слова и выражения. -- С. В.
a ganze -- (искаж.), здесь: больша'я (срочность) abgemacht -- решено alles -- все cher -- дорогой (франц.) cogito, ergo sum -- я мыслю, значит, я существую (лат.) das ist ganze -- это целая das Wasser -- вода dem Zeit -- времени (искаж.) der grosse -- большой der Weg zurueck -- обратный путь die Kunst -- искусство Dog -- собака (англ.) Donnerwetter -- ч?рт возьми (устар. проклятие) eine kleine -- маленькая Fraeulein -- девушка Fruestueck -- завтрак gehabt -- имеет Genosse -- товарищ Gott strafe England -- Боже, покарай Англию grosser Dichter -- великий поэт gute Nacht, meine liebe Herren -- спокойной ночи, господа ich (bin) -- я (есть) ich liebe -- я люблю ja -- да jawohl -- да, ладно juedisch -- еврейский macht -- делает Matrosen -- матросы nein gehabt -- не имеет (искаж.) nichts -- ничего Ofizieren -- офицеры schlafen -- спать schwarze -- черные September -- сентябрь spazieren -- прогуливаться Sprache -- язык (речь) ueber alles -- превыше всего und -- и Vater -- отец Vaterland -- отечество veni, vidi, vici -- приш?л, увидел, победил (лат.) "Voelkisch Beobachter" -- немецкая газета "Народное обозрение" was ist das -- что' это zum Faust -- к Фаусту zum Beispiel -- например
-------- Под занавес
А. А. Ахматовой
Номинально пустынник, но в душе -- скандалист, отдает за полтинник -- за оранжевый лист -- свои струпья и репья, все вериги -- вразвес, -- деревушки отрепья, благолепье небес.
Отыскав свою чашу, он, не чувствуя ног, устремляется в чащу, словно в шумный шинок, и потом, с разговенья, там горланит в глуши, обретая забвенье и спасенье души.
На последнее злато прикупив синевы, осень в пятнах заката песнопевца листвы учит щедрой разлуке. Но тому -- благодать -- лишь чужбину за звуки, а не жизнь покидать.
20 сентября 1965
-------- X x x
Не тишина -- немота. Усталость и ломота: голова, голова болит. Ветер в листве. Ветер волосы шевелит на больной голове.
Пой же, поэт, новой зимы приход. Без ревности, без боли, пой на ходу, ибо время в обрез, белизну, наготу.
Пой же, поэт, тело зимы, коль нет другого в избе. Зима мила и бела. Но нельзя догола раздеваться тебе.
октябрь -- ноябрь 1965
-------- X x x
В канаве гусь, как стереотруба, и жаворонок в тучах, как орел, над барвинком в лесу, как ореол, раздвоенная заячья губа. Цветами яркими балкон заставь и поливать их молоком заставь сестренку или брата.
Как хорошо нам жить вдвоем, мне -- растворяться в голосе твоем, тебе -- в моей ладони растворяться, дверями друг от друга притворяться, чревовещать, скучать, молчать при воре, по воскресеньям церковь навещать, священника встречать в притворе.
1965
-------- |
Последнее изменение этой страницы: 2019-05-06; Просмотров: 267; Нарушение авторского права страницы