Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
ОДИССЕЯ СОРОК ЧЕТВЕРТОГО ГОДАСтр 1 из 14Следующая ⇒
– Я совершал побег из концлагеря возле Аахена раз сто, — медленно говорил Степан Богданов, прислонившись затылком к дощатой стене барака. Коля слушал его, закрыв глаза, и чувство гадливости к себе не покидало его — он ничего не мог с собой поделать — он не верил Степану. Он не верил его рассказу оттого, что встреча их здесь, в Польше, была слишком уж неожиданной, странной, а его учили остерегаться всякого рода незапланированных странностей. — Я перебегал к вагонеткам, — медленно продолжал Степан, — бросался плашмя на уголь, полз вплотную к откаточным рельсам, ждал, когда резанет белым, окаянным светом прожектор, потом забирался в вагонетку и начинал засыпать себя углем. Я совершал побег раз сто — в мыслях. А в тот раз мне предстояло совершить его наяву. За пазухой я спрятал кусок фанеры, чтоб было чем забросать себя углем. Выйдет? Или пристрелят.
– ...Строиться! — кричат конвойные. — Быстро! Довольно трудно строиться быстро после десяти часов работы в шахте, поэтому охрана орет зло и монотонно. Вообще немцы орут монотонно — у них даже в этом какой-то свой, особый, немецкий распорядок. – Вперед! Бегом! Живей! Грохочут деревянные колодки. Задыхаются люди. Смеясь, переговариваются охранники. Я бегу и смотрю на них. Их двое. Колонна бежит, а они неторопливо идут справа от нас — по узенькой асфальтовой дорожке, сделанной специально для них. Охране не надо бежать – колонна длинная, они видят нас сбоку, справа. А слева — вплотную – проволока с пропущенным током и вышка с пулеметами. Так что охрана отвечает только за правую сторону — за уголь и вагонетки. Еще правее, следом за тремя большими кучами угля, тоже проволока с током и вышки с пулеметами. Для меня сейчас единственный выход — вагонетка с углем, потом стометровый путь по откаточным рельсам через проволоку и охрану — к железнодорожному бункеру, в который меня вышвырнут, перевернув вагонетку метрах в трех над бункером. Но сейчас я не думаю о тех трех метрах, которые мне предстоит пролететь вместе с глыбами угля. Сейчас я бегу и смотрю на немцев. Обычно они останавливаются и, повернувшись друг к другу лицом, прикуривают сигарету. Мне нужен именно такой момент. Они чиркают спичкой или зажигалкой — и на какую-то долю минуты перестают видеть. Так бывает, если сначала посмотреть на горящую лампу, а потом на вечерний лес. Тогда лес покажется сплошной черной стеной. И люди – тоже. Я специально зажигал спичку, а потом смотрел по сторонам — и ничего не видел. Только звенящую, черно-зеленую темноту. Я высчитывал, сколько времени продолжается эта черно-зеленая темнота, и получалось почти достаточно, чтобы добежать до ближайшей угольной кучи, броситься рядом с ней, замереть и ждать, пока пройдет колонна с охранниками, а потом снова ждать белого луча прожектора, который с немецкой пунктуальностью начинает шарить по этому кусочку лагеря особенно тщательно после того, как пройдет колонна. Остановились! Я вижу, как они наклоняются друг к другу. Вспыхивает огонек спички. Он колеблется на ветру. Я рывком выбрасываюсь направо, делаю десять прыжков. На четвертом прыжке у меня сваливается с ноги колодка. – Живей! Живей! — орут немцы. Значит, они ничего еще толком не видят и поэтому кричат особенно зло. Сейчас у них пройдут зелено-черные круги перед глазами и они смогут видеть все вокруг, а значит, и меня они смогут увидеть. А мне еще надо сделать восемь шагов. Ведь я бегал здесь сто раз — я же знаю. Я высчитал. Я делаю восемь шагов и вижу, что мне еще осталось сделать столько же. Все. Это конец. Я ошибся с расстоянием, но я не мог ошибиться с огоньком спички. Сейчас у них прошли эти черные круги и они обязательно оглянутся по сторонам. А оглянувшись, увидят меня. – Э! — кричит кто-то в колонне. — Эй, ребята, колодка слетела! Стойте! – Живей! — орут немцы. — Свиньи! Живей! Они выучили эти русские слова специально для нас, военнопленных. – Колодку потерял! — кричит кто-то. Я слышу, как у меня за спиной начинается свалка. Это меня выручают ребята. Только б охрана не стала стрелять в них! Нет. Просто орут. Это ничего, они всегда орут. Я падаю и вжимаюсь в землю. Крики моментально прекращаются, охрана тоже успокоилась. Только колодки гремят. А потом становится тихо-тихо, как в лесу. Через пять минут прожектор переползает на мой участок. Я вижу, как он шарит по дороге, потом медленно перебирается почти вплотную ко мне, быстро скользит по угольным кучам, снова возвращается на дорогу и осторожно, словно слепой, ощупывает каждый метр. Как в кино, детально, в свете прожектора — моя колодка. Я холодею. "Все. Увидали, собаки. Сейчас пойдет облава", — думаю я. Луч прожектора лежит на моей колодке чуть дольше, чем следовало бы. Я прищуриваюсь — и моя колодка кажется мне куском угля.
"Может быть, им тоже так кажется? Ведь они дальше".
Прожектор уходит, а потом резким рывком возвращается назад. И снова в луче — моя колодка. Луч прожектора становится нестерпимо ярким, голубым даже, а не белым, а потом постепенно исчезает. Становится темно и гулко. Я поднимаюсь, в момент оказываюсь на том месте, где только что лежал круг голубого света, хватаю колодку и бегу к углю. Подбегаю к вагонеткам, переваливаюсь в одну из них и начинаю орудовать куском фанеры. Через минуту я спрятан под углем. Все. Теперь надо ждать, когда вторая смена станет давать уголь и вагонетки пойдут к бункерам. ...Люди говорят: "Фу, какая проклятая жара!" Неужели я тоже так говорил? Не может быть! Я никогда не говорил так. А если и говорил, то никогда больше не скажу. Я всегда буду говорить: "Какая благословенная, прекрасная жара!" Я думаю так потому, что моросит дождь. Это даже не дождь, а скорее мокрый снег. Ноябрь. Пора бы и снегу быть. А я лежу босой. В робе, которая от пота, от голодного пота, стала жестяной. Не надо думать о холоде. Но и о жаре тоже не надо думать. У нас было запрещено говорить и думать о еде. Мне тоже надо запретить себе думать о жаре. Но и о холоде тоже надо постараться не думать. "Постараться не думать" — слабо. "Надо не думать" — так вернее. У нас работал электромонтер-чех. Он получил семь лет за дочь. Его дочери восемь лет. Любопытное сочетание возраста дочери и срока, полученного за нее чехом. Их город разбомбили союзники. Во время бомбежки погибло много людей, потому что оборудованные бомбоубежища были только в немецкой колонии. Никто из немцев не пострадал. И дочка нашего чеха предложила: – Надо забрать у немцев бомбоубежища и засыпать их землей, тогда сразу же мир заключат, потому что немцам тоже будет страшно без бомбоубежищ... Чех рассказал про это дочкино предложение в очереди за свеклой. На него донесли. Он потом понял, что на него донес маленький человечек из соседнего дома, который ходил тихо и неслышно, всем улыбался и норовил помочь каждому. Он, как оказалось, не брал денег в гестапо. Он доносил со страху. Чех, видимо, догадывался, что я иду в побег. Он отдал мне свои перчатки. Поэтому рукам довольно тепло. Руки в побеге очень важны. Если пальцы застынут — тогда совсем плохо. Пока-то их согреешь! А ведь пальцы могут понадобиться в любой момент, и они у меня в любой момент готовы. Пальцы — мое оружие. Я храню его в тепле. Спасибо чеху! Когда ты в напряжении, тогда видишь и слышишь то, чего ждешь, на мгновение раньше, чем на самом деле увидел или услышал. Я еще ничего не почувствовал — ни толчка, ни подергивания троса, я ничего не слышал — ни усиливающейся работы мотора, ни гудка регулировщика, но я уже твердо знал, что через секунду, самое большее — две, вагонетки тронутся и поползут к бункерам. И они поползли к бункерам. Медленно, натруженно визжа, поскрипывая. Бельгиец-моторист, с которым я подружился, говорил, что вагонетка ползет до бункера минут десять. Я начинаю считать. Я стараюсь спокойно отсчитывать шестьдесят ударов, чтобы знать, когда пойдет десятая минута. Та самая, когда надо будет лететь три метра – в бункер: съежиться как можно крепче и падать боком, подставляя под удар мякоть руки и ноги, но обязательно закрывая ребра, плечо и бедро. Ну и голову, конечно. У меня с детства сохранился ужасный страх за висок. Я помню, как у нас во дворе умерла девочка, потому, что мать стукнула ее за баловство ложкой по виску. Не сильно стукнула, по-матерински, а девочка все равно умерла — легла поспать и не проснулась. Все ближе и ближе слышу грохот. Это переворачиваются вагонетки, ссыпая уголь в бункер. Я слышу гудки паровоза, который маневрирует на запасных путях. Слышу, как другой паровоз где-то совсем рядом отфыркивается, — наверное, он стоит у водокачки. Иногда я слышу голоса немцев. Я на свободе, потому что немцы не орут и не ругаются. На свободе они совсем иные, они становятся зверями, как только входят за проволоку, к нам в лагеря. Я слышу, как сталкиваются буферами вагоны и от этого по всей станции, где-то внизу подо мной, проходит длинный, веселый перезвон. В лагере я не слышал таких звуков. И гудок паровоза, и голоса людей, которые не орут и не ругаются, а просто говорят, и перезвон буферов — все эти звуки являются для меня сейчас олицетворением свободы. Лечу в бункер. Я стараюсь съежиться, повернуться боком, стать пружинистым и маленьким, но не успеваю этого сделать. В самый последний миг вижу голубые — от звезд — рельсы, а потом чувствую удар в затылок и уже больше ничего не вижу и не слышу, только мама поет. Я открываю глаза, стараюсь пошевельнуться — и ужас входит в меня: я не могу двинуть ни рукой, ни ногой. Я весь стиснут глыбами угля. Я заживо закопан. Напрягаюсь, чувствую, что глыбы на моей спине шевелятся, извиваюсь, кричу — аж глаза лезут из орбит. Трудно заставить себя замереть и подумать в такой ситуации. Мне это не сразу удается. А когда наконец я замираю, чтобы прийти в себя и осмыслить происшествие, начинаю понимать: укачивала меня не мать и приговаривала не она — просто бункер идет по рельсам, а я придавлен углем, и ничего страшного в этом нет, только не надо сходить с ума и тратить силы на бесполезные движения. Надо постараться перевернуться на спину и откопать себя. Ничего нет страшного, я ведь не под землей, я в бункере, который везет меня к свободе. Когда я вылез на поверхность, то был весь мокрый и потный. Я видел над собой небо, усыпанное звездами. Я долго сидел на глыбах угля, чтобы прийти в себя, успокоиться, отдышаться, а потом, отдышавшись, стал петь песни. Уже рассвело, когда состав остановился. Я снова закопался в уголь и незаметно для себя уснул. Не знаю, сколько я спал. Только проснулся будто от толчка. Всего меня знобило. Я потрогал лоб. Пальцы у меня были холодные, и поэтому лоб показался горячим, как жаровня. Потом я увидел, что уголь вокруг — белый.
"Это жар, — решил я. — Плохо дело!"
После я понял, что это снег лег на уголь. Пушистый, крупный, сплошные звездочки. На каком-то ночном полустанке я вылез из своего бункера и ушел в лес. Мне казалось, что я иду строго на восток. Даже не знаю, почему я был так убежден в этом. Теперь, когда я быстро шел, меня все сильнее знобило. Но я понимал, что ни в коем случае нельзя останавливаться или ломать темп, который я взял с самого начала, как только углубился в лес.
"Ночью разложу костер, — думал я, — обязательно большой, из еловых веток, и отогреюсь как следует. Сначала спину, потом грудь и бока. Озноб пройдет, и все будет в порядке".
Сначала я не думал о том, что у меня нет спичек и никакой костер я разложить без них не смогу. Но чем дальше я шел, тем явственнее понимал, что костра не будет. Тогда я стал уговаривать себя, что смогу добыть искру трением. "Найду сухой бересты и буду сильно тереть ее друг о дружку. Появится дым. Сначала он будет синим, а потом, постепенно, станет серым, голубым, белым, вовсе исчезнет и появится огонь, — так думал я и быстро шел к востоку. — Только надо все время идти, не задерживаясь ни на минуту". К вечеру я вышел к шоссе. По бетонной широкой автостраде проносились машины: я слышал, как противно визжали шины, когда шофер входил в вираж. Я лег в кустарник, чтобы дождаться темноты. Лег — и сразу впал в забытье. Наверное, я пролежал в кустах часа два, потому что, когда открыл глаза, уже стемнело. Меня всего било. Только зубы были стиснуты так сильно, что я никак не мог разлепить рта. Казалось, что если я сейчас же не поднимусь, то уж вообще не поднимусь никогда. Я стал кататься по земле, чтобы унять противную, слабую дрожь и хоть немного согреться. Я поднялся, но меня по-прежнему всего било, и рот не открывался, потому что зубы будто срослись и стали единым целым. Я уже не очень-то понимал, куда иду. Только когда я увидел вокруг себя красивые одноэтажные дома, то понял, что забрел в деревню. Я не испугался. Просто испуг уже не доходил до меня из-за холода, из-за того, что всего било, и еще из-за того, что живот стал прирастать к спине. И вдруг меня что-то толкнуло в грудь. В двух метрах от себя я увидел человека в теплой куртке, в ботинках и охотничьей шляпе с пером. У его ног стояли банки консервов, построенные пирамидой, а над головой на веревках висели окорока, колбасы и гирлянды сосисок. "Магазин", — думаю я спокойно и трезво. Я понимаю, что разбить стекло — значит погубить себя. Но мне очень хочется разбить стекло и раздеть этого фарфорового болвана, который не знает, что такое холод. Ощупываю дверь. Ищу замок. Я помню, что на дверях магазинов обязательно должны быть большие висячие замки. А здесь его нет. Ясное дело — немцы. Нация изобретателей, будь она трижды неладна! Дверь заперта на внутренние замки. Их, кажется, два. Меня в нашем театральном институте учили анализировать творчество драматургов, меня учили сценическому перевоплощению и музыковедению, только вот взламыванию замков, к сожалению, не учили. Придется учиться самому. Промучившись с дверью, я понял, что здесь у меня ничего не получится. Тогда я обошел дом. В магазин вела еще одна дверь, а рядом с ней — окно, закрытое ставнями, цинковыми, гофрированными, похожими на самолетный фюзеляж. И эти ставни — я только потом вспомнил, что их называют жалюзи, — были заперты маленьким замком, какие вешают на почтовые ящики. Ноги у меня подкосились, и я опустился на землю. Я сидел на асфальте и смотрел на маленький замок. Надо мной проносились облака. Они казались черными, потому что небо было чистое и звездное. Звезды, казалось, перемаргивались друг с другом и со мной тоже. Луна светила окаянно белым, холодным светом. Замок отлетел быстро. Я поднял жалюзи, взломал форточку, открыл окно и залез в магазин. Я задохнулся от запахов, давно забытых мною. Круг копченой, сладкой колбасы я съел во мгновение ока. Живот заболел резкой болью. Мне показалось, что колбаса царапает все внутри, будь она трижды неладна! Я сбросил с себя робу и остался голым. Сначала я нашел в ящиках шерстяное белье. Искать пришлось долго, потому что белый лунный свет падал на противоположную стену, туда, где лежали продукты. Поэтому я вытаскивал ящики один за другим, пока наконец не вытащил шерстяное белье. Потом нашел носки — тоже толстые, шерстяные. Я надел все эти сказочные вещи на себя и сразу же почувствовал тепло. Потом я надел костюм, шапку, пальто, подобрал себе большие ботинки, набил карманы колбасой, сыром и сахаром, взял свою робу и вылез в окно. Робу я зарыл в песок, как только вошел в лес. Прошел еще немного, забрался в кусты, лег и сразу же уснул.
...Отец мне говорил: "Поступишь в театр, поедешь с гастролями за границу и привезешь мне тогда егерское белье. Преотличнейшим образом его делают в Германии. Болезнь враз снимает. А из свободной штанины я перчатки сошью..." Проснувшись, я сразу же вспомнил отцовские слова. Лежу и пытаюсь сообразить — почему я вспомнил именно эти его слова? Не его самого — безногого и седого человека, не его голос — хрипловатый, усмешливый, а слова, сказанные им. Потом я слышу детский голос. Какой-то мальчишка поет песню по-немецки. Поворачиваюсь, раздвигаю кустарник и вижу, как по лесной дорожке на велосипеде едет мальчуган. Это он поет песенку. Мне сейчас велосипед был бы очень кстати. Одет я нормально, как немец, и мог бы поскорее уехать на велосипеде от этого места, но мне становится стыдно этой мысли: отобрать велосипед у мальчишки? Мальчишки в нашу "игру" не играют, они тут ни при чем, мальчишки в коротких штанишках, — пускай ездят на велосипедах и поют песенки, а я и пешком смогу уйти. Дорога кажется каучуковой. Это опавшие листья легли на тропинку, и она теперь пружиниста, как мягкая резина. Идти по такой дороге — одно удовольствие. Ноги не устают, дыхание держится ровное и спокойное. Мне тепло идти, даже, скорее, жарко. "Черт, вот почему утром я вспомнил про егерское белье, о котором говорил отец, — догадываюсь я. — Оно очень теплое и легкое, недаром же так жарко..." Тишина. В отчаянно светлом небе — осеннее солнце. Слышно, как с деревьев опадают листья. Это всегда очень грустно. Наверное, оттого, что в детстве листопад связывался у нас с началом занятий в школе. Я даже засмеялся этой мысли. И — сразу же замер, испугавшись. Я сошел с тропинки в чащобу и постоял там минут десять, пережидая. У реки я остановился на отдых. Достав из карманов колбасу, поел. Мучила жажда, я часто опускался на колени и пил из реки. Вода была чистая, прозрачная и очень холодная. Сытый человек делается беспечным. Я наелся колбасы, напился студеной воды и, забравшись в кусты, уснул. ...Были сумерки. Тишина по-прежнему стояла в морозном воздухе. Листья с деревьев уже не облетали, потому что совсем не было ветра. Я поднялся с земли, снова начал есть колбасу, и вдруг острая и длинная боль резанула в животе. Скрючившись, я лег на бок. Три дня я пролежал в кустах у реки, потому что не мог идти. Я чувствовал, как кожа все больше и больше обтягивает скулы. Я ощущал это физически. Дизентерия — гадкая штука. Меня беспрерывно трясло противной дрожью, и все время резало в животе. И еще тошнило. Я понял, что мне нельзя есть. И воду из реки тоже нельзя пить. Но меня все время тянуло к проклятой жирной колбасе. Тогда я закрыл глаза и выбросил ее в реку. А потом долго ругался. Я ругал себя, проклятую колбасу, небо и опадающие листья. А потом впал в забытье — тяжелое и липкое, как грязь... В конце третьего дня я смог идти. Мне было очень легко идти, даже слишком легко идти, потому что я себя совсем не чувствовал. Меня здорово шатало, иногда мутило, но боли в желудке прошли, и поэтому я шел не отдыхая. Я должен был выйти в каком-нибудь месте на шоссе, чтобы посмотреть по указателям, где я и куда идти дальше. На перекрестке бетонной дороги ночью, при луне, я увидел указатели: "Берлин — 197 км. Дрезден — 219 км". Я сел на обочину и пальцем нарисовал карту Германии. Я понял, что нахожусь в самом центре страны. Мне стало страшно. Впервые я подумал: "А ведь не дойду..." Но я одернул себя. Я не смел так думать. Отчаяние — сестра трусости... Богданов замолчал. Вдали, на костеле, большие часы прозвонили три раза. – Утро, — сказал Коля. — Скоро солнце взойдет. – Спать хочешь? – Нет. – Спички дай, мои отсырели. Может, соснем? А? Сволочи, они на допросы выдергивают с шести часов, аккуратисты проклятые...
Строго секретно! 11 июня 1944 года. Вавель, тел. А. 7. флора 0607. Весьма срочно! Документ государственной важности! Напечатано 4 экземпляра. Экземпляр № 2.
Замок Вавель в Кракове Рейхсфюреру СС Гиммлеру Рейхсфюрер! Я посылаю Вам стенограмму совещания у генерал-полковника Нойбута, посвященного вопросам, связанным с решением проблемы очагов славизма в Европе. Нойбут. Господа, существо вопроса, по-видимому, знакомо всем присутствующим. Поэтому я освобожу себя от тяжкой обязанности обосновывать и теоретически подкреплять, как это любит делать наша официальная пропаганда, необходимость тех акций, которые запланированы. Прошу докладывать соображения. Миллер. Я поручил практические работы полковникам Дорнфельду и Крауху. Нойбут. На какой стадии работа? Миллер. Дорнфельд и Краух вызваны мной. Они готовы к докладу. Пригласить? Нойбут. Нет смысла. Видимо, вы, как руководитель инженерной службы, сможете объяснить нам все тонкости. Частные вопросы, которые, вероятно, возникнут, вы решите позже. Миллер. Я готов. Нойбут. Пожалуйста. Миллер. Форт Пастерник, что в девяти километрах от города, вот он здесь, на карте, оборудован нами как штаб по выполнению акции. Сюда будут проведены электрокабельные прожилины. Старый город, крепость, храм. Старый рынок, университет и все остальные здания, представляющие собой сколько-нибудь значительную ценность, будут заминированы. Нойбут. Нет, нет, Миллер. Такую формулировку наверняка отвергнут в ставке рейхсфюрера. Речь идет обо всех зданиях, всех, я подчеркиваю. Мы солдаты, а не исследователи, и не нам определять ценность исторических памятников. Акция только в том случае станет действенной, когда будет уничтожено все, а не выборочные объекты. Да и потом, в случае уничтожения выборочным порядком наиболее ценных памятников потомки обвинят нас в вандализме. Полное уничтожение оправдывается логикой войны. Биргоф. Господин генерал, думаю, что вопрос оправдания наших действий не должен занимать умы солдат. Наш удел — выполнение приказов. Нойбут. После окончания первой мировой войны вам было лет десять? Биргоф. Мне было тринадцать, господин генерал, но я живу будущим, а не прошедших. Нойбут. Вам следовало бы родиться язычником, а не партийным деятелем нашей армии. Биргоф. Я высказал свою точку зрения. Нойбут. Их у вас две? Или больше? Продолжайте, Миллер. Миллер. Мы внесем коррективы. Все здания будут заминированы. Центр в Пастернике, охрану которого должны нести войска СС, может в любую необходимую минуту поднять Краков на воздух. В целях маскировки главного кабеля мы прокопаем несколько рвов — якобы в целях ремонта водопровода и канализации. Это позволит нам ввести в заблуждение возможных красных агентов, а также местное националистическое подполье. Нойбут. Между прочим, Биргоф, я плакал от восторга в Лувре. Я бы возражал против этой акции, если бы не отдавал себе отчета в том, что она необходима — как военное мероприятие. Биргоф. Какие мины вы думаете употребить? Не может ли случиться так, что Краков взлетит на воздух в то время, когда наши солдаты будут спать? Поляки могут пойти и на такую садистскую акцию. Миллер. Вы считаете, что поляки пойдут на самоуничтожение? Биргоф. Вы плохо знаете поляков. Миллер. Если поляки столь безумны, то мы не гарантированы от любых случайностей. Биргоф. Вы забываете, что в нашей стране существует такая организация, как гестапо. Нойбут. И армейская контрразведка. Биргоф. Военная контрразведка — довольно аморфный институт. Нойбут. Вы забываетесь, Биргоф. Биргоф. Простите, генерал, но партия меня учит правде. Я не намерен лгать даже вам. Миллер. Вы против того, чтобы операцию курировала армейская контрразведка? Биргоф. Да. Я убежден, что курировать эту акцию должны гестапо и войска СС. Нойбут. Гестапо работает в контакте с инженерным ведомством? Миллер. Да, наши друзья из тайной полиции получают информацию ежедневно и оказывают нам немаловажную помощь. Нойбут. Как будут охраняться те девять километров, что идут от города к форту? Миллер. От города к форту пойдет семь каналов с проводами: пять — в качестве маскировки, один канал — связь и один, в бронированном футляре, — канал взрыва. Нойбут. Разумно, хотя и обидно: страховаться с такой тщательностью, будто речь идет о вражеском тыле, а не о нашем. Что еще? Миллер. Вот графическое решение вопроса — схемы, карты, выкладки и один довольно интересный подсчет: на восстановление Кракова, если кто-нибудь рискнет восстанавливать выжженную пустыню, потребуется более ста миллионов долларов. Биргоф. Странно, почему расчеты велись в долларах. Рейхсмарка — не валюта? Нойбут. Биргоф, вы стараетесь казаться самым верным сыном Германии из всех присутствующих здесь. Право, это смешно. И не очень умно. Человека украшает скромность, юмор и сдержанность. Послушайте совета старого солдата. Пригласите Дорнфельда и Крауха, я хочу пожелать им успеха. С подлинным верно: СС бригадефюрер Биргоф.
Эта шифровка пришла к Гиммлеру (а в копии — к Шелленбергу) в тот день, когда Штирлиц получил задание срочно вылететь в Мадрид. Поэтому содержание стенограммы совещания у Нойбута, а также планы и схемы минирования Кракова прошли мимо него и были сразу же переданы в стальные сейфы личного архива Гиммлера.
7. ВОТ ТАК МУХА!
– Где ваши спутники? – Я был заброшен для выполнения специального задания. – Пожалуйста, подробно расскажите нам о задачах, которые были поставлены перед вами командованием. – Меня удивляет ваша манера вести допрос, — сказал Вихрь и потянулся за сигаретами, лежавшими в плоской металлической коробочке. — Либо вы не верите ни единому моему слову, либо не хотите слушать меня внимательно. Я уже показал вам, что начиная с пятнадцатого июня каждый четверг и субботу я должен появляться на городском рынке возле торговцев, продающих корм для голубей. Я должен ходить от фонтана до магазинчика церковных принадлежностей, который расположен в угловом здании рынка. В воскресенье с часу до трех — возле касс вокзала... – Принесите фотографии рынка, — после долгой паузы попросил шеф своего помощника. Вернувшись, длинный, словно хороший картежник, разбросал перед Вихрем несколько больших фотографий. Собор, широкая площадь, торговцы кормом для голубей, фонтан. – Ну, пожалуйста, — сказал шеф, — вот площадь Старого рынка, покажите ваш маршрут. Вихрь аккуратно разложил перед собой фотографии, долго рассматривал каждую, а потом, удивленно подняв брови, сказал: – Или у вас дрянные фото, или вы хотите меня провести на мякине. Это ж не Краков. – А вы что, уже бывали здесь ранее? – Нет. – Откуда вы знаете, что это не Краков? – Потому что я достаточно серьезно готовился к этой операции. Вы мне подсунули липу. – Гюнтер, — спросил шеф, — неужели вы все перепутали? Длинный стал переворачивать фотографии. Он внимательно разглядывал номера, проставленные на обратной стороне каждого фотокартона. – Ерунда какая... — сказал он. — По-видимому, это площадь Святого Павла в Братиславе. Сейчас я принесу Краков. – Не стоит, — сказал Вихрь. — В конце концов, я могу вам нарисовать схему, и вы сверите ее с подлинником. – Хорошо, хорошо, — сказал шеф и достал маленькую зубочистку. — Давайте двинемся дальше. Только, прошу вас, говорите медленно, а то моему коллеге трудно переводить, он устает от вашей трескотни. – Я должен по четвергам и субботам начиная с пятнадцатого июня ходить утром среди продавцов кормов и спрашивать каждого молодого мужчину в черной вельветовой куртке и в серых брюках: "Нет ли хорошего корма для индеек?" Наш человек должен ответить: "Теперь корма для индеек крайне дороги; видимо, вы имеете в виду индюшат..." Если встреча состоится возле касс вокзала, меня спросят: "Вы не видали здесь инвалида с собакой?" Я отвечаю: "Здесь был слепец без собаки". Отзыв: "Нет, тот не слепец, тот с котомкой, безногий парень". Этот человек даст мне явки, связи и радистов. – Кличка связника? – Связник без клички, его должен определить пароль и отзыв. – Погодите, разве вам неизвестно, что его кличка – Муха? – Что, что?! – Могли бы и побледнеть, — сказал длинный. — Хотя некоторые краснеют. Важен не цвет, важна реакция. – Увы, я не знаю никакой "мухи". – Да? – Да. – Ну что ж... Это нетрудно проверить. Через полчаса Муха будет здесь. "Я поступил правильно, — медленно думал Вихрь, когда его отвели в подвал, в маленькую холодную камеру без окон. — Другого выхода у меня не было. Вася спасся в Киеве, когда он вывел себя с их охранниками "на связь" в центр киевского рынка. Раз в неделю, а то и чаще они там устраивают облаву. На вокзалах — тоже. Это мой единственный шанс. Они обязательно должны устраивать облавы на толкучках, это у них такая инструкция, а немец под инструкцией ходит, она для него вроде мамы родной. Видимо, гестапо не станет связываться с полицией, чтобы отменять облавы на рынках и вокзалах. Разные ведомства, свои законы, свои инструкции — это тоже мой шанс. Но Муха... Если он провалился, тогда начинается провал общий. Три дня назад я сидел на радиосвязи с ним, он передавал информацию в Центр, Бородину. Если его взяли сразу после радиосеанса, неужели он сломался за три дня? Его кличку знали только Бородин и я. Ключ к коду? Вряд ли гестапо могло засветить наш код, это исключается. Почти наверняка исключается, так будет точнее. Муха меня в лицо не знает. Стоп! Он знает только, что к нему должен подойти человек в синем костюме, с кепкой в руке и с белым платком в другой. На мне синий костюм. Платок они наверняка нашли в портфеле. Кепка... Где кепка? Они привезли меня без кепки. В портфеле ее тоже не было. Так. Я лег спать, подложив кепку под голову? Нет. Под головой у меня был плащ. Ну-ка вспоминай, — приказал себе Вихрь, — вспоминай по минутам, что было ночью! Я пошел с дороги вниз, думал ночевать в низине. Провалился в какую-то бочажину, начиналось болото. Я поднялся, пошел обратно и решил уйти через дорогу вверх, там, думал я, будет сухо, там можно хорошо переночевать. По-моему, я пришел на место, где меня взяли, без кепки. Видимо, я потерял ее, когда провалился и вылезал из ямы. Кепка мне чуть велика, я не заметил, как она соскочила. Так? Наверное, так. Я привык к армейской фуражке, она давит на лоб, ее всегда чувствуешь. В Днепропетровске я жил зимой, шапку носил. А весной сбросил шапку и ходил в немецкой пилотке. Видимо, я не заметил, как кепка слетела с головы. Это на счастье... Как мне себя вести с Мухой, если тот человек, которого они мне подсовывают, действительно Муха? Хотя, не зная настоящего Мухи, они не смогут подобрать похожий типаж. Я ж помню фото. Красивый парень, смуглый, скуластый, с большими бровями, сросшимися у переносья..." Вихрь не успел додумать всего, потому что его вызвали на допрос не через полчаса, как обещали, а через пятнадцать минут. – Вы знаете этого человека? — спросил шеф, указывая глазами на Муху. Вихрь сразу понял, что перед ним в кресле Муха. Скуластый, высокий, бровастый парень в модном костюме — накладные карманы, материал елочкой, большие подложные плечи, хлястик, в карманчике у лацкана — уголок платка. – Нет, этого человека я не знаю. – А вы? — обратился шеф к Мухе. – Не встречались, — ответил тот, помедлив. — По-моему, я там его не видел. – Кто к вам должен был прийти на связь и где? — спросил шеф Муху. – В селе Рыбны, возле костела. "Все, — спокойно подумал Вихрь. — Он сволочь, он продался..." – Как он должен быть одет? – Кто? – Человек от Бородина. "Все, — снова подумал Вихрь. — Он развалился до конца, если сказал им про Бородина. Он сволочь, вражина, продажная тварь... А если он и раньше был с ними?" – В синем костюме, в кепке и с белым платком в левой руке. Шеф подмигнул Вихрю и сказал: – Все сходится, а? Синий костюм, платок в портфеле чистенький... Вихрь хмыкнул: – У меня и кепка была, когда я выбрасывался. Коричневая, в красную прожилочку. Кстати, какого цвета должны были быть туфли у того, кто шел к вам на связь? — спросил Вихрь Муху. – Про цвет ботинок мне не сообщали. – Ну? – Нет, не сообщали. – Вы в каком звании? — спросил Вихрь. Он задавал вопросы очень быстро, и Муха так же быстро ему отвечал. Длинный гестаповец с трудом успевал переводить вопросы и ответы своему шефу. – У меня нет звания. – То есть? – Меня забросили, потому что я был связан с Львовским подпольем, выполнял их поручения. – Что-то вы финтите, — сказал Вихрь. — Я в разведке не первый день, но, насколько мне известно, командование цивильных мальчиков в тыл не засылает. Это во-первых. Во-вторых, что-то я не верю вашим данным про синий костюм, платок и кепку — только лишь. Мы всегда довольно тщательны в описании внешних данных агента или резидента. Мне, например, известно, что человек, который будет со мной на связи, должен быть одет в вельветовую черную куртку, серые брюки, заправленные в немецкие солдатские кирзовые сапоги с голенищами раструбом... Шеф сказал: – Вы в прошлый раз не уточняли деталь с сапогами. – По-моему, я имею дело не с подготовишками от контрразведки. Длинный и шеф переглянулись. – И тем не менее... — сказал шеф. — Ваш связник знает вас в лицо? – По-видимому. – Почему вы так думаете? Если Муха не знает в лицо своего резидента, то почему "вельветовая куртка" обязан знать вас? – Потому, что "вельветовая куртка" — офицер Красной Армии и ему полностью доверяло руководство. Вихрь теперь старался посеять в гестаповцах недоверие к Мухе. Он играл точно, хотя не знал всех скрытых пружин, которые помогали ему в этой быстрой и единственно возможной сейчас игре: давала себя знать давнишняя вражда между военной разведкой Канариса и ведомством Кальтенбруннера. А Муха как раз и попал в эти жернова: на него по своим каналам вышел полковник военной разведки, абвера, Берг, а он, не зная всех тонкостей этой давней вражды между абвером и гестапо и считая немцев единым, слаженным государственным организмом, предложил свои услуги и гестапо — между встречами с Бергом, который, во-первых, никогда не ходил в форме, а во-вторых, говорил по-русски, как русский, потому что в тридцать втором году закончил химический факультет МГУ. Гестапо, конечно же, знало о работе Берга с Мухой, и поэтому всякая компрометация этого агента абвера входила в перспективные планы гестапо: потом, позже, при случае, поставить Бергу подножку — мол, работает с заведомым дезинформатором, либо с дезинформатором невольным, либо с бесперспективным — с оперативной точки зрения — человеком. – Мне тоже доверяло руководство! — сказал Муха обиженно. — Меня сам Бородин провожал! – Как фамилия Бородина? — спросил Вихрь. – То есть как — фамилия? Бородин. Шеф и длинный снова переглянулись. Вихрь рассмеялся. – Милый мой, — сказал он, — у разведчика не может быть одной фамилии. – А какова настоящая фамилия полковника Бородина? — спросил шеф. Шесть дней назад во время бомбежки погиб полковник Валеев, заместитель Бородина. Все нити, которые могли вести к нему, были оборваны его смертью, тем более что он не курировал ни одну из резидентур, а только осуществлял подготовку, учебу и заброску людей в тыл. Назвать фамилию с потолка было нельзя: где гарантия, что у гестапо нет хотя бы нескольких точных фамилий наших разведчиков из штаба? Считать врага глупым — это значит заранее обрекать себя на проигрыш. – Фамилия Бородина — Валеев, Алексей Петрович. Полковник, выпускник академии Генштаба. – Подождите в приемной, — сказал шеф Мухе. Муха вышел. Шеф подвинул Вихрю сигареты и зажигалку. "Надо, чтобы эти дни Муха был со мной, — подумал Вихрь, — спаси бог, если он будет торчать у костела. Коля или Аннушка могут пойти к нему на связь..." – Хорошо бы, если ваша "муха" пошла со мной на рынок и вокзал. – А кто сказал, что вы пойдете туда? – Вас интересует связник в вельвете... – Разумно. Только почему вы думаете, что мы не сможем его взять без вашей помощи? – Вы бывали на Старом рынке? — спросил Вихрь. – Бывал. – Сходите еще раз и посчитайте, сколько вы там встретите людей в черном вельвете, серых брюках и немецких солдатских сапогах раструбом. Надеюсь, вы, засылая своих людей к нам, одеваете их не как попугаев, а так, чтобы они были похожи на тысячи окружающих их. Не так ли? – Почему вы так откровенны с нами? – Потому, что я проиграл. – Проигрывая, ваши люди кричат, бранятся и стараются плюнуть в лицо. – Этим своим вопросом вы хотите унизить меня? Или просто оттолкнуть? – Не понял, — сказал шеф и попросил длинного: — Что он имеет в виду, пусть объяснит подробно. – Все довольно просто, — сказал Вихрь. — Если я буду молчать — меня уберут после пыток. Если я стану говорить — у меня будет шанс погибнуть без пыток. Если же я подтвержу свои показания человеком со связями и явками — я буду выгоден вам и вашей контригре. Вот и все. Муха мне нужен только для того, чтобы он подстраховал меня: вдруг он уже встречался с этим человеком в вельвете, кто знает? – У Мухи свои задачи, — сказал шеф, — он ждет своих гостей. "Значит, он караулит наших возле костела, — понял Вихрь. — Все решит случай, и только случай. Какая глупость: говорят, случайностей не бывает. А я сейчас надеюсь только на случайность. Правда, в подоплеке этой моей надежды на случайность лежит знание их психологии, но обернуть на пользу это мое знание их психологии может только случай. Конечно, они пустят меня на рынок — это очень редко, когда наши люди перевербовываются ими, это для них радостное ЧП. И то, что он задумчиво сказал мне про задачи Мухи, — явный симптом его внутреннего согласия с моим предложением. Он сейчас начнет играть со мной. А я уже выиграл, теперь только надо разумно держаться". – Давайте-ка отвлечемся, — сказал шеф, — давайте побеседуем о вашем жизненном пути. Меня интересует все, относящееся к вам, начиная с сорок первого года. Вихрь похоронил много людей, своих друзей по борьбе. Он знал подполье Днепропетровска и Кривого Рога и помнил имена тех, кто погиб в гестапо. Значит, эти имена шеф мог перепроверить, запросив архивы. Многие товарищи Вихря по фронтовой разведке погибли, но остались их клички и легенды. Вихрь решил обратиться к мертвым друзьям. Друзья, даже мертвые, обязаны спасти живого. – Как вам будет угодно, — сказал Вихрь. — Я могу рассказать, или лучше записать на бумаге? – Пишите, — сказал шеф. — Будет неплохой материал для контрпропаганды на красные войска по радио. – Этим вы погубите меня как вашего возможного агента. И этим же вы погубите моих близких. – О ваших близких — адреса, имена, места и годы рождения — мы будем говорить позже. Вот вам бумага и перо. Мой коллега проведет вас в тихую комнату, где вам никто не будет мешать. К сожалению, наши стенографистки не знают русского языка, я лишен возможности облегчить ваш труд. До вечера.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-05-08; Просмотров: 311; Нарушение авторского права страницы