Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Апреля. Защита Франка. Признание Франка



 

Утреннее заседание.

 

Франк заявил, что в 1926 году, выдержав государственный экзамен, стал советником Гитлера и нацистской партии по правовым вопросам; в 1930 году – членом рейхстага, в 1933 году – президентом Академии Германского права и в 1939 году – генерал‑губернатором Польши. Затем Франку был задан главный вопрос: «Участвовали ли вы в уничтожении евреев?» Франк, набрав в легкие побольше воздуха, ответил: «Да!..Мы на протяжении многих лет вели борьбу с еврейством в самых ужасных формах и проявлениях – мой дневник тому самый главный свидетель… Пройдут тысячи лет, но эта вина будет оставаться на совести Германии».

 

(Геринг сокрушенно покачал головой – как это обвиняемый дерзнул сказать правду. Стал перешептываться со своими соседями по скамье подсудимых, совать им записки. Когда Франк не без раздражения заметил, что во время войны у него не было времени отовсюду тащить к себе предметы искусства, Геринг и его ближайшие соседи продолжали сидеть с каменными лицами, обвиняемые же на другом конце скамьи подсудимых с улыбкой переглядывались.)

 

Далее Франк признал, что создавал в Польше гетто, угнетал евреев, угонял в Германию поляков на принудительные работы и т. д.

 

В перерыве утреннего заседания Франк снова на несколько минут вернулся на скамью подсудимых; было заметно, как он взвинчен и смущен; озираясь по сторонам, Франк, по‑видимому, искал поддержки на лицах остальных обвиняемых. Папен и Зейсс‑Инкварт бросили ему несколько ободряющих фраз.

Его защитник доктор Зейдль спросил Франка:

– Мне спросить у вас, какую часть моральной ответственности?..

– Нет, пусть все идет своим чередом, – перебил его Франк.

Когда Зейдль отошел от своего подзащитного, Франк обратился ко мне:

– Этот малютка Зейдль неоценим! Геринг дал ему кличку «Микки‑Маус». Он стремится облегчить мне признание вины. Я рад, что все проясняется, пусть так и будет дальше.

На другом конце скамьи подсудимых Фриче выражал недовольство тем, что Франк пытается идентифицировать свою вину с виной немецкого народа. Но Шахт возразил, указав на то, что Франк ясно и внятно признал свою вину и был совершенно прав, заявив, что Гитлер обесчестил немецкий народ.

Заукель шепнул Герингу:

– Вы слышали, как он сказал, что Германия обречена на тысячелетия бесчестья?

Тот презрительно ответил:

– Слышал… Думаю, и от Шпеера мы услышим то же самое. Эх, мягкотелые трусы!

 

Франк продолжил давать показания. Он, как и все в СС, был осведомлен о творимых зверствах, но (укол Риббентропу, Кейтелю и Кальтенбруннеру): «В отличие от окружения фюрера, которое не знало об этом, мы, действовавшие на переднем крае, были куда более независимы, мне кое‑что удалось выудить из прессы нейтральных и неприятельских стран».

 

(Геринг мрачно покачал головой.)

Обеденный перерыв. Многие не скрывали своего удовлетворения уколами Франка в адрес Геринга. Бывший рейхсмаршал с несчастным видом ходил взад‑вперед по холлу, держа под наблюдением мою беседу с обвиняемыми из числа тех, кто насмехался над Герингом. В обоих отсеках – и для пожилых, и для младших обвиняемых – раздавались одобрительные возгласы, что служило несомненным доказательством заметно пошатнувшегося авторитета Геринга.

Франк уже дожидался меня.

– Видите, я сдержал свое обещание. В отличие от окружения фюрера, где все прикидывались ничего не ведавшими, я был осведомлен о том, что творилось. Я думаю, на судей производит благоприятное впечатление, если мы честны, открыты и не пытаемся уйти от ответственности. Верно? Меня действительно порадовало, что моя откровенность не осталась незамеченной.

Мы сошлись во мнениях, что этих судей не так‑то легко ввести в заблуждение.

В отсеке младших обвиняемых Шпеер и Фриче были настроены несколько скептически и не были склонны приписывать Франку врожденную правдивость.

– Я задаю себе вопрос, а что бы он говорил, если бы не передал свой дневник, – размышлял Шпеер. – Теперь ему просто ничего другого не остается, как признать то, что уже и так доказывается содержанием его дневника.

Фриче по‑прежнему был категорически не согласен с тем, что Франк идентифицировал свою вину и свое предательство с виной немецкого народа. По мнению Фриче, «его вина куда серьезнее, чем любого из нас. Он действительно знал обо всем».

 

Тюрьма. Вечер

 

Камера Геринга. В этот вечер Геринг был явно не в своей тарелке, от его обычной агрессивности и следа не осталось, он не возмущался и явно был серьезно разочарован развитием процесса. Заявив о том, что не имеет возможности воздействовать на поведение и методы защиты других обвиняемых, что сам он лично никогда не принадлежал к числу антисемитов, что в творимые зверства верить отказывается и что нашлись такие евреи, которые готовы дать показания в его защиту. Если Франк в 1943 году был осведомлен обо всех чудовищных деяниях, то ему следовало обратиться к нему, к Герингу, чтобы он, Геринг, смог предпринять какие‑то разумные шаги для воспрепятствования этому. Возможно, в 1943 году его полномочий и не хватило бы для того, чтобы в корне изменить ситуацию, но если бы кто‑нибудь обратился к нему в 1941 или 1942 годах, то решение было бы найдено. (В тот вечер у меня не было охоты уцепиться за это его высказывание и сослаться на сказанное но этому поводу Олендорфом, а именно: что Геринг по причине своего увлечения наркотиками и коррумпированности был давно списан в смысле влиятельности.) Я лишь указал на то, что он, позволяя себе «запальчивые» высказывания вроде – «лучше прикончить на пару сотен евреев больше, чем уничтожить столько добра», – вряд ли мог претендовать на роль защитника гонимых меньшинств. Геринг заявил, что таким его высказываниям уделяется чрезмерное внимание, добавив при этом, что никогда не превозносил и не защищал Гитлера.

Затем мы снова коснулись темы войны, и я высказал мысль, что, в отличие от него, отнюдь не уверен в том, что простой народ так уж благодарен фюреру за войну и разруху.

– Естественно, народ войны не хочет, – пожал плечами Геринг. – С какой стати какому‑нибудь бедняку‑крестьянину ставить на карту свою жизнь, если самое большее, на что он может рассчитывать после войны, так это на возвращение домой целым и невредимым. Простой народ к войне не стремится ни в России, ни в Англии, ни в Америке, и Германия – не исключение. Это ясно. Но в конечном итоге политику страны определяет вождь, и не составляет труда уговорить народ согласиться пойти на войну, причем государственный строй особой роли не играет – то ли это фашистская диктатура, то ли коммунистическая, то ли парламентская демократия.

– Правда, с одним отличием, – возразил я. – В условиях демократии народ наделен правом сказать свое слово через своих избранников, а в США – правом объявления войны наделен лишь Конгресс.

– Все это, конечно, прекрасно, но народ, вне зависимости от того, наделен он избирательным правом или же нет, всегда можно заставить повиноваться фюреру. Это нетрудно. Требуется лишь одно – заявить народу, что на его страну напали, обвинить всех пацифистов в отсутствии чувства патриотизма и утверждать, что они подвергают страну опасности. Такой метод срабатывает в любой стране.

 

Апреля. Пасха в тюрьме

 

Камера Франка. Франк сидел в камере, спокойно покуривая трубку. При моем появлении он сразу же ударился в монолог, желая представить пространное описание своей реакции на собственную защитительную речь, помогая себя темпераментной жестикуляцией.

– Да, сегодня Страстная пятница, и в душе моей воцарился мир – я сдержал свою клятву. Еще вчера я стоял перед темными вратами, теперь же я миновал их и стою на другой стороне. Я стоял перед этими темными вратами босым и в дерюжном мешке со свечой в руке, словно кающийся грешник – или весталка, – и снова говорил перед Богом и миром. Теперь мой кредит оплачен, я миновал темные врата и больше не принадлежу этому миру… Бог – щедрый хозяин. Он предоставляет тебе огромный кредит – бери, сколько хочешь – хочешь каморку, хочешь замок, вина, женщин, могущество – все, что пожелаешь, но в конце потребует заплатить за все это сполна! И никаких неуплат по счету! Ха‑ха! Очень щедрый господин, но требует все оплатить сполна!!!

Франк на мгновение умолк, видимо, исчерпав тему оплаты, после чего перешел к анализу своей защитительной речи.

– Я был первым, кто заявил о том, что все мы – виновны. И Герингу следовало заявить об этом еще в самом начале, а не становиться в позу. Мир исходил криком , желая услышать от одного из нас, на кого смерть уже позарилась, признания в том, что мы согрешили! Но Геринг признаваться не хочет. А Риббентроп? Ну, он же слабохарактерный. А Кальтенбруннер – тот просто лжец. Почему Геринг так и не сказал правды? Может, вы понимаете, почему, герр доктор?

– Это самоочевидно. Потому что собирается до самого конца оставаться в позерах, – ответил я.

– Но он мог ведь сказать, да, вначале все мы были движимы идеалами, что Гитлер нас обманул, опозорил, что мы поддались тщеславию, злому началу в нас, а посему виновны.

– Он слишком самолюбив, чтобы во всеуслышание признать свою вину. Это подпортило бы его имидж. А вы все же пару раз здорово поддали ему.

Франк рассмеялся.

– Да, после чего его адвокат задал перцу моему. Ничего, ничего, пусть себе ворчит! Но он только уставился на меня, но ни слова не сказал. У меня есть все основания злиться на него. Ему следовало хоть что‑то предпринять ради того, чтобы остановить эти чудовищные преступления; он был ближе всех нас к фюреру. Я рад, что мистер Додд дал мне возможность абсолютно недвусмысленно заявить о том, что Геринг обогащался, в то время как в Европе шла схватка не на жизнь, а на смерть… Но такого рода люди ничего подобного уразуметь не способны. Они просто думают, что этот процесс – всего лишь некая юридическая перепалка, соревнование умов, а это ведь решающая точка судьбоносного исторического развития. Розенберг заявил мне, что, мол, мне теперь конец. Ну и что? А ему разве нет? Он что же, думает, что обретет избавление? Ему бы ох как понравилось, если бы я, во имя оправдания нашего антисемитизма, заявил, что, мол, евреи представляли угрозу в государственном масштабе. Но я стремлюсь искупить свой грех, чтобы быть с Богом в согласии и не стыдиться поднять на него глаза…

Знаете, что привело меня к осознанию необходимости искупления своей вины? Пару дней назад я прочел заметку в какой‑то газете о том, что один мюнхенский адвокат, еврей, доктор Якоби, который был одним из самых близких друзей моего отца, погиб в газовой камере Освенцима. И когда йотом Гесс стал рассказывать о том, как уничтожал два с половиной миллиона евреев, я понял, что именно этот человек хладнокровно отправил на смерть лучшего друга моего отца – симпатичного, открытого, доброго и отзывчивого пожилого человека, а вместе с ним и миллионы других безвинных людей. А я палец о палец не ударил ради их спасения! И пусть я не своими руками убил его, зато своими высказываниями и высказываниями Розенберга – именно они и подталкивали людей на такое!

Зги показания Гесса – смертный приговор всей нации! Они засели у меня в голове. Это окончательный приговор системе, и никому из нас от него не отвертеться! Гитлер рассуждал об искоренении еврейской расы, и мы прекрасно понимали, что он имеет в виду – а теперь Розенберг ударяется в споры но поводу точности перевода слова «искоренение»!

– Подобные высказывания на совести каждого из вас.

Франк мрачно тряхнул головой.

– Да, это так, и Бог тому свидетель. Кто станет это отрицать? Но Гитлер с холодной головой отдал этот приказ; Гесс рассказал нам, как получил его и как его выполнял. Герр доктор, скажите, история когда‑нибудь сумеет преодолеть последствия урона, нанесенного цивилизации Гитлером? Нет сомнений, что он, этот дьявол, Гитлер, привел нас ко всему этому. Если бы Гиммлер на свой страх и риск попытался бы предпринять нечто подобное, а Гитлер, узнав об этом, вздернул бы его, тогда все было бы по‑иному. Но нет, Гитлер сам отдал такой приказ – он намекает на него даже в своем «Завещании».[17] И этот монстр носил личину человеческого существа! Глава государства! Я еще напишу статью о Гитлере для вас, ту, которую обещал, но, понимаете, сейчас мне не позволяет это сделать омерзение. Теперь, когда он разоблачен, и я понимаю, за каким ужасным, отвратительным типом я шел, мне дурно делается.

Опершись локтями о стол, Франк закрыл лицо руками, взгляд его остекленел, будто он впал в транс.

– Это как будто смерть решила принять облик милого человека, к которому потянулись рабочие, юристы, ученые, женщины и дети, чтобы потом погибнуть! А теперь перед нами его истинная личина, без маски, он такой, каким был на самом деле – череп с двумя скрещенными костями! Герр доктор, как же все это ужасно! Мерзко и отвратительно!

 

Камера Розенберга. Покаянная речь Франка не произвела особого впечатления на Розенберга.

– Не стану спорить, Франк, как оратор, способен увлечь, я вам уже говорил об этом. Он вещает легко, непринужденно, а проходит пять минут – и он спокоен. На сей раз ему выпало вещать не с судейского места и не в качестве обвинителя, а со скамьи подсудимых. Но эта его чувственность так и лезет наружу, к тому же он не лишен музыкального слуха, а такой тип людей меры не знает! Никогда не знаешь, что он в следующую секунду выдаст. Германия обречена на тысячелетия бесчестья! Что‑то многовато получается!

– А вы не находите, что пора уже наконец признать свою вину и назвать вещи своими именами? – спросил я. – Ведь этот геноцид – самое ужасное, что пережило человечество за всю свою историю!

Прервав на секунду хождение взад и вперед по камере, Розенберг задумался над моим вопросом и тут же снова решил прибегнуть к своему излюбленному методу защиты – историческим параллелям.

– Да, это, конечно, верно. Но как же быть с тремя тысячами китайцев, погибших в результате опиумной войны? И еще с тремя миллионами, которых но милости англичан отправил на тот свет этот наркотик? А куда причислить 300 тысяч японцев, сожженных атомной бомбой? А кто повинен в гибели тысяч мирных жителей наших городов, подвергавшихся воздушным налетам? Это ведь, насколько известно, тоже геноцид.

– Вся война – один сплошной и никому не нужный геноцид. И войной этой вы обязаны своему фюреру, который, будучи в здравом уме, развязал се, хотя никто в мире к ней не стремился, в том числе и народ Германии. Даже Геринг признает это. И что лично вам мешает взять на себя часть вины за проводимый вами в жизнь пресловутый принцип фюрерства, за вашу пропаганду, перманентно изрыгавшую одну только ненависть, но никак уж не призывы к всеобщему примирению?

Розенберг ловчил, протестовал, не соглашался, представлял доказательства, не чураясь и контратак. Он не сомневается в том, что не его вина, что война все‑таки разразилась и дело дошло до таких крайностей. Но – в это внесли свою лепту и Версальский мир, и злокозненные французы, алкавшие мести, и имперские замашки британцев, и угрозы коммунистов устроить мировую революцию, и так далее, и тому подобное.

 

Камера Папена. Папен согласился со мной в том, что вина всех обвиняемых, которым было предоставлено слово, доказана полностью, и их судьба предрешена, за исключением разве что Гесса, дееспособность которого вызывает сомнения.

– …хуже всех, на мой взгляд, выглядел Риббентроп, – считал Папен. – Какой из него министр иностранных дел? Это же тряпка! Все же помнят, как безответственно он заключал эти договоры, чтобы тут же бессовестно разорвать их, невзирая ни на что – ни на честь страны, ни на мировое общественное мнение.

– Что вы думаете по поводу Кальтенбруннера? – поинтересовался я у Папена. – Другие считают, что именно он оставил о себе наихудшее впечатление.

– Ну, Кальтенбруннер! Тупоголовый полицейский! Он вообще не в счет. Я всегда говорил, что для таких сомнительных типов существуют лишь две профессии – либо в шпионы, либо в ловцы шпионов.

Он спросил меня, что нового в мировой политике, я привел ему один из газетных заголовков, суть которого сводилась к тому, что англичане предложили Франко добровольно сложить с себя полномочия главы государства. Папен, будучи дипломатом, воздержался от высказывания своего одобрения или же недовольства, хотя уже раньше давал понять, что Франко, как человек верный религии, вызывает у него, в отличие от Гитлера, определенную симпатию. Но все же предпочел дистанцироваться от государственного деятеля, столь тесно сотрудничавшего с Гитлером. Папен был убежден, что Испании следовало бы подыскать для себя другого, авторитетного лидера, не коммуниста и не фашиста.

 

Камера Риббентропа. Риббентроп был погружен в чтение перевода своего перекрестного допроса. Он выразил претензии в адрес обвинения, что некоторые из вопросов звучали весьма некорректно. Мне показалось, что этот обвиняемый снова впадает в апатично‑депрессивное состояние (с нарушением речи).

– Либо я не могу… подыскать нужные слова… либо строить фразы… Мысли есть, но… я не в состоянии выразить их. Понимаете? Столько сил это отнимает – даже смешно. Я могу говорить либо медленно, либо не могу вообще – слова обрушиваются потоком, я не успеваю контролировать сказанное – смешно. И писать тоже трудно. Даже карандаш не слушается, стоит его только поднести к бумаге… И в зале заседаний… те же проблемы…

В адрес Франка:

– Нет, ему не стоило говорить, что Германия обесчещена на тысячелетие.

Я спросил его, а сам он так не считает?

– Ну, будучи немцем, я такого сказать не могу… Скажите – меня не было на суде в понедельник – что, Гесс действительно говорил, что это Гитлер отдал приказ на массовые убийства?

– Он рассказал, что в 1941 году Гиммлер передал ему личный приказ фюрера об уничтожении евреев.

– Как вы говорите – в 1941 году? Так он и сказал – в 1941 году? Да? Нет, он действительно так и сказал?

– Разумеется, так он и сказал. Не исключено, что и вы сами были в курсе – все партийное руководство только и твердило об «окончательном решении еврейского вопроса» – того самого, который и вопросом‑то стал исключительно по его инициативе.

– Да, но Гитлер говорил только о том, чтобы переселить их куда‑нибудь на Восток или на Мадагаскар.

– Даже если бы дело обстояло так – как можете вы оправдывать совершенно противоправное насильственное переселение стольких ни в чем не повинных людей?

– Так, значит, Гитлер на самом деле распорядился об их уничтожении? В 1941 году? Именно в 41‑м?

– Я же говорю вам, Гесс заявил на суде, что в 1941 году в Освенциме началось уничтожение евреев, а в других лагерях – уже начиная с 1940 года.

Риббентроп, обхватив голову руками, продолжал шепотом повторять:

– В 41‑м! В 41‑м! В 41‑м! Боже мой! Неужели Гесс действительно назвал 1941 год?

– Да, и первые эшелоны прибыли сразу же после получения пресловутого приказа фюрера. Их доставляли со всей оккупированной Европы. Семьями привозили мужчин, женщин, детей, живших спокойно и мирно. Потом их раздевали догола, отводили в газовые камеры и тысячами уничтожали. После этого уже с трупов снимались драгоценности, удалялись золотые зубы, у женщин состригали волосы, после чего трупы сжигались в крематории…

– Стоп! Стоп! Герр доктор – я этого вынести не смогу! Все эти годы – человек, к которому так тянулись дети. Это какое‑то безумие. Безумие фанатика – нет, теперь уже не может быть никаких сомнений в том, что именно Гитлер отдавал подобные приказы. До этой минуты я сомневался, я думал, Гиммлер в конце войны, под каким‑нибудь предлогом… Но он ведь назвал 1941 год? Боже мой! Боже мой!

– А чего еще вы от него ожидали? Вы все представили заявления о том, что не несете ответственности за «окончательное решение». Нет пределов человеческой злобе и ненависти, если одних людей натравливать на других, как натравливали вы, фюреры нацизма.

– Но нам подобный конец и присниться не мог. Мы были уверены, что они сосредоточили слишком большое влияние в своих руках, что мы этот вопрос сумеем решить в ограниченном масштабе либо сумеем переместить их на Восток или на Мадагаскар. Поймите, мне ничего не было известно о геноциде – до 1944 года, пока все не узнали о Майданске. Боже мой!

 

Камера Фрика. Фрик, вопреки обыкновению, был настроен не столь безразлично, набрасывая план своей защитительной речи. Он сообщил мне, что сам выступать не собирается, а выберет свидетеля, бывшего сотрудника гестапо, который согласился свидетельствовать и в пользу Шахта. Фрик полагал, что этому свидетелю не придется много говорить, кроме того, что после 1937 года Фрик ни разу не встречался с фюрером и никогда не одобрял зверств. Я поинтересовался у него, понимает ли он, что «нюрнбергские законы» ознаменовали начало санкционированной на государственно‑правовом уровне расовой дискриминации и расовой ненависти, результат которых предугадать было нетрудно.

В ответ Фрик пожал плечами:

– Каждая раса имеет право защищать себя, как на протяжении тысячелетий защищали себя и евреи.

– Вы не считаете, что в то время как современное общество исповедует принцип расовой терпимости, извлекать из мрака Средневековья принцип соперничества рас было безумием? Неужели вы, как юрист, способны это оправдать?

– С той же проблемой предстоит столкнуться и вам, американцам. Ведь и белые протестуют против смешанных браков. При выработке «нюрнбергских законов» никто не предполагал, что они могут привести к геноциду… Конечно, такое в теории не исключалось, но подобных намерений ни у кого не было.

 

Камера Штрейхера. Месяцы, проведенные в атмосфере холодного презрения остальных обвиняемых, и множившиеся доказательства махрового антисемитизма свое дело сделали – Штрейхер выглядел подавленным. Когда я пришел к нему в камеру узнать, как проходит подготовка его защиты, он не встретил меня обычной тирадой в антисемитском духе. Штрейхер заявил мне, что подготовка защиты займет не больше одного дня – долго говорить он не собирается. Он считал Розенберга глубоким философом и весьма высоко оценил его защитительную речь. Сам Штрейхер был всегда твердо убежден, что мировое еврейство и большевизм – синонимы и что в один прекрасный день они завоюют весь мир. Но но его тону я понял, что сам он уже не рассчитывал обрести единомышленников. То, как действовал Гитлер, навредило в первую очередь самому Гитлеру – с сионизмом следовало бороться не так. Но его жена и его секретарша, как заверил меня Штрейхер, засвидетельствуют, что после 1940 года он, Штрейхер, не занимался ничем, кроме как выпуском своего «Штюрмера».

 

Камера Шираха. Выход из‑под опеки Геринга принес свои плоды – Ширах постепенно возвращался к своей прежней позиции – к раскаянию, и признание Франком своей вины, похоже, поставило крест на его колебаниях.

По мнению Шираха, признание вины Франком – переход процесса в новую, важнейшую фазу. Что касается его самого, он также стремится к тому, чтобы никто не усомнился в искренности его раскаяния за свою вину в разжигании антисемитских настроений. Он остановился на тех вопросах, которые должен был задать ему его защитник и которые имели целью выяснить, как он пришел к антисемитизму и какую роль в этом сыграли Юлиус Штрейхер, Гитлер и вся нацистская верхушка. Ширах готов был признать, что германская расовая политика – не что иное, как трагическая ошибка.

В этом его стремлении присутствовала солидная доля эксгибиционизма – Ширах будто узрел новую для себя возможность героического искупления, ведь однажды подобная его попытка уже была отвергнута – если вспомнить его бухенвальдскую инициативу.

– Поймите, одним только выявлением всех зверств ни антисемитизм, ни расовые предрассудки не одолеть, не одолеть его и суровыми наказаниями, позже это все равно отзовется. Единственный, кто в состоянии покончить с антисемитизмом – это сам антисемит. Возможно, мне еще предстоит своего рода историческая миссия заявить во всеуслышание, что я, бывший фюрер германской молодежи, считаю расовую политику заблуждением. Это поможет раз и навсегда положить конец всем этим предрассудкам.

 

Камера Зейсс‑Инкварта. Под впечатлением последних высказываний свидетелей у нас завязалась дискуссия на предмет антисемитизма. Штрейхер с его узколобым фанатизмом даже не был упомянут – для интеллектуала Зейсс‑Инкварта люди типа Штрейхера предметом обсуждения быть не могли. Что же касалось антисемитизма самого Зейсс‑Инкварта, то теперь это был для него вопрос чисто академического порядка, однако он полагал, что его «квантитативная концепция еврейского вопроса» все же основывается на кое‑каких фактах. Зейсс‑Инкварт придерживался мнения, что в Германии действительно было слишком много евреев, в связи с чем и возникла необходимость установления некоего нового порядка, как он выразился.

– Вы не находите, что американская концепция терпимости и мирного сосуществования есть средство решения проблемы меньшинств? – спросил я его.

Ну, что касается Америки, к ней нечто такое вполне применимо, полагал он, поскольку в этой стране представителям многих наций и народностей не пришлось жить в статусе единой национальной общности на протяжении многих столетий, население Америки складывалось из стихийных потоков иммигрантов, которые, впоследствии перемешавшись друг с другом, образовали принципиально новую космополитическую общность. Эта новая концепция скорее социальная, нежели генетическая, была вполне естественной в условиях Америки, вероятно, в будущем она станет повсеместной. В Германии, однако, все происходило несколько по‑иному. Здесь неизменно заявляли о себе различия в национальном характере.

Здесь я позволил себе напомнить ему высказывание Дёница и Геринга о том, что Гесс – уроженец южной части Германии, и что уроженец Пруссии никогда не позволил бы себе то, на что оказался способен Гесс. Зейсс‑Инкварт своего мнения по этому поводу не высказал, хотя я упамянул расхожее мнение о том, что баварцы и австрийцы – близкие родственники. Зейсс‑Иикварт представил следующий анализ немецкого фанатизма:

– Да, как я уже говорил вам, уроженец южной части Германии обладает воображением и пылким темпераментом, он весьма подвержен фанатичной идеологии, однако его природная доброта не позволит ему впасть в крайность. Пруссак, напротив, куда скромнее по части воображения, чтобы впитать в себя абстрактные понятия разного рода расистских и политических теорий. Но, если ему сказано, что он должен сделать что‑то, он сделает. Если он получил приказ, то уже не раздумывает. Это категорический императив – приказ есть приказ. Гесс являет собой пример того, как нацизм вобрал в себя оба этих типа. Гитлер никогда бы не зашел столь далеко, если бы его влияние ограничилось одной только Баварией, потому что тамошний народ, если бы даже слепо и фанатично повиновался ему, все равно никогда бы не дошел в своем повиновении до таких ужасных крайностей. Но эта система вобрала в себя и беспрекословное послушание в духе прусских традиций, и замешанный на эмоциях южно‑германский антисемитизм. Между прочим, авторитарный католицизм оказывает то же воздействие, что и прусский милитаризм. Стоит только вспомнить иезуитов. Если фанатичная идеология соединена с авторитарным государственным строем, тогда все пределы перестают существовать и можно ожидать чего угодно – достаточно вспомнить инквизицию.

Что касается Франка, заметил Зейсс‑Инкварт, то у него не было иного выбора, как занять позицию, которая не шла бы вразрез с передачей им своего дневника. Вообще я отметил чрезвычайную осмотрительность, которую демонстрировал Зейсс‑Инкварт, высказываясь в адрес остальных обвиняемых.

 

Камера Шахта. Шахт был рад тому, что криминальное прошлое многих обвиняемых проявлялось все отчетливее, и не скрывал своего удовлетворения тем, что Франк бросил камешек в огород Геринга.

– Я говорил Франку, что самое лучшее для него – признать свою вину. В конце концов, все же черным по белому написано в его дневнике. Что ему еще остается, кроме признания своей вины? Чудовищная ложь Кальтенбруннера постыдна. Риббентроп – это же просто жалкое ничтожество! Кейтель, хоть и проявил себя человеком честным и преданным, но он же совершенно бесхребетен. Разве что Геринг выглядел пристойно.

– Но, судя но всему, его единый фронт преданности и презрения ко веем дал трещину и грозит вообще рухнуть. Что же касается вас, то, но моему мнению, вы вполне в состоянии защищать себя.

– Надеюсь. Но меня ничего не стоит вывести из себя дурацкими вопросами.

Он, нимало не смущаясь, заявил мне, что‑де очень мало таких, с кем он мог бы общаться на одном уровне; решив польстить мне, он включил в эту немногочисленную группу и меня… Главная проблема бывшего германского правительства, по мнению Шахта, как раз и состояла в том, что это были сплошь невежественные выскочки, включая и Гитлера.

– Между прочим, вот вам интересный с точки зрения психологии пример: в 1933 году – заметьте – в 1933 году Геринг называл Гитлера «бунтовщиком из венской кофейни»! Естественно, потом он присягнул ему на верность, с которой не может расстаться и по сей день. Неудивительно, что Гитлер терпел его разложение… А что за люди сидят в новом германском гражданском правительстве? Сборище бесцветных, серых посредственностей, необразованных, невоспитанных радикалов, лишенных какого бы то ни было обобщественного авторитета и положения… Хотелось бы мне знать, – решил сменить тему Шахт, – кто же будет устраивать мне перекрестный допрос? Эти молодые люди, разбирающие мое дело, – они же ничего не смыслят! Кто они такие? Студенты юридических факультетов, как мне видится.

Я заверил его в том, что слышал, что им займется самый главный из обвинителей. Это Шахту, с одной стороны, льстило, с другой – вселяло в него тревогу.

– Вот как? Ну что же – я уверен, что готов дать достойный ответ на любой достойный вопрос – независимо от последствий… Я с самого начала встряхну эту систему, я не буду рассусоливать, что изначально ею замышлялось, я скажу о том, во что ее превратили Гитлер и Геринг вместе со своими генералами. Спуску я им не дам, в особенности если мне предстоит давать показания под присягой и если суд будет настаивать на моем ответе. Главными виновниками я считаю четверых: Геринга, Риббентропа, Кейтеля и Редера. Возможно, им будет не особенно приятно, но это ничего не меняет: щадить я их не собираюсь. Немецкий народ должен воочию убедиться, как нацистские вожди ввергали страну в пучину этой никому не нужной войны.

И вдруг Шахта будто прорвало:

– Как у них вообще хватило наглости ввергнуть страну в войну, не спросив об этом народ? После этой речи Гитлера в Хосбахе в 1937 году святой обязанностью всех фюреров было пойти к Гитлеру и в лицо сказать ему, что он ведет народ к войне! Они могли высказать ему протест и в связи с намечавшимся нападением на Польшу! Но эти проклятые вояки только и знают, что щелкать каблуками и рапортовать: «Яволь, мой фюрер! Есть организовать войну!» Нет, щадить я их не собираюсь… После Штрейхера Геринг самый отвратительный тип на этой скамье подсудимых – вульгарный тип, проворовавшийся разложенец!

 

Камера Йодля. Йодль посмеивался над признанием Франка.

– Я спрашиваю себя, насколько он искренен. В старые добрые времена это был маленький царек, отгородивший себе кусочек Польши в качестве своего персонального Рейха. Сколько головной боли он мне доставлял! Ему очень хотелось заполучить в свое подчинение и железные дороги, и все остальное.

Когда я упомянул о том, как Франк поддел Геринга, лукавая усмешка Йодля могла свидетельствовать лишь об одном – он был страшно этим доволен.

И тут же потребовал от меня уточнений – действительно ли Гесс получил приказ фюрера об уничтожении евреев в Освенциме в 1941 году – то есть тогда, когда такое решение еще не могло быть оправдано серьезностью положения на фронтах. Я подтвердил, что это действительно имело место в 1941 году, напомнив Йодлю о том, что даже в 1940 году уничтожение евреев полным ходом шло в Треблинке, только не такими темпами, однако Гесс сумел должным образом отладить технику умерщвления. Выслушав это, Йодль умолк и некоторое время сидел, опустив голову. Я попытался угадать, о чем он размышлял.

– А этот ваш Гитлер сидел в это время с вами в ставке и рассуждал о том, как уберечь фатерланд и честь германской нации, – попытался я нащупать болевую точку.

Йодль сокрушенно кивнул.

– Все верно. Гитлер не имел понятия о чести и человечности, людей он рассматривал как массу, как сырье для претворения в жизнь своих честолюбивых планов. Это мне стало ясно еще тогда. И оценивались люди только в той мере, в какой они полезны и выгодны для него. Чисто человеческий подход был абсолютно чужд ему. И я постоянно в этом убеждался. Теперь я даже готов усомниться в целесообразности российской кампании, на которой он так настаивал, и в том, что были исчерпаны все дипломатические возможности, то есть я хочу сказать, что сейчас уже не верю во все это. Я скорее готов поверить в то, что ему просто приспичило одолеть русских и что тогда был самый подходящий момент для этого. Тогда мы все ему верили, верили в то, что положение действительно безвыходное, в необходимость войны. Ведь, считали мы, будь это не так, разве стал бы он на ней настаивать? Однако что касалось политического развития в целом, тут нас предпочитали держать в неведении.

– А как обстояло дело с нападением на Польшу? – поинтересовался я.

– А так же. Сегодня понятно, что необходимости в этой войне не было никакой. Мы исходили из того, что все дипломатические средства были испробованы, но это ведь не так.

Йодль рассуждал о вине Гитлера и его пропагандистов в том, что они ни словом не обмолвились ни вермахту, ни немецкому народу о своих истинных намерениях, и снова высказал мнение о том, как Гитлер злоупотребил верой в него и патриотизмом немецкой молодежи. К числу обманутых он относил и самого себя.

– Особенно хитроумно он заговаривал зубы наиболее умной части нации. Это ведь не просто отчаявшиеся от нужды безработные или истеричные дамы. Он апеллировал к пониманию людей поумнее. Никогда бы Движению не заручиться такой мощной поддержкой у народа и не обрести такого престижа, если бы к нему не примкнули те, кого народ знал и кому доверял. В этом смысле пропаганда одержала крупную победу.

Я спросил Йодля, что было бы, если бы солдаты и генералы еще в 1942 году убедились бы, что эта война никому не нужна и что их правительство сделало основным инструментом международной политики хладнокровный геноцид. Тут Йодль на минуту задумался, прежде чем дать ответ.

– Вермахт отреагировал бы ужасно. Не знаю, что бы произошло. Немецкий солдат он ведь не дикий зверь. Он не сомневался, что воюет за правое дело, а офицеры никоим образом не проявляли религиозной нетерпимости. И осознание того, за что же они боролись, возымело бы самые ужасные последствия.

– Вы имеете в виду революцию?

– Трудно сказать. В период войны такие императивы, как послушание и позор предательства, так легко не отбросишь.

 

Камера Дёница.

– Больше или правильнее Франк сказать не мог, однако ему следовало выступать лишь от своего имени. Он принадлежал к числу самых оголтелых нацистов, ему не следовало пытаться убедить всех, что и остальной народ такой же оголтелый. Но, что касается меня, моя позиция солдата, как я и прежде заявлял, была совершенно отличной от его.

Затем Дёниц сказал несколько слов по поводу защиты Шахта.

– Этим политикам не следовало бы так уж заноситься. В конце концов, ведь не моряки и не солдаты, а электорат и политики привели Гитлера к власти, и если это дурно кончилось, нашей вины здесь нет. Когда объявлена война, никто не ждет от нас, что мы скажем, от нас ждут лишь одного – чтобы мы воевали.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 319; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.079 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь