Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Taken: , 1НИКИТА СТРАСТНЫЙ. Гудошников пробирался на Печору
Гудошников пробирался на Печору. После пропахших рыбой и лесом олонецких краев он с удовольствием вдыхал запах хлеба. Отовсюду только и слышалось: – С хлебом нынче, с голоду не пропадем! – Дал Бог, уродился хлебушек! – Только бы голоду не случилось где! Не то выгребут опять… Хлебом пахло в теплушках, в товарных вагонах, на постоялых дворах и вокзалах. Хлебом пахло от крестьян, встречающих поезда, от буржуев, теперь именуемых нэпманами, и красноармейцев, с которыми Гудошников ехал до Вологды. Хлебом же пахло от беспризорников, кочующих на зиму в теплые края. И везде ели. В вагонах, в базарных рядах, на станциях. Жевали этот самый хлебушек где с жадностью, где с наслаждением, и никто не смотрел на него равнодушно. В глазах рябило от жующих ртов, от рук, державших ломти и горбушки. В ушах стояли нескончаемые разговоры-хлеб, хлеб, хлеб… Словно вдруг вся Россия, оставив большие и малые дела, села за стол с караваями и стала наедаться за вчерашний голодный день, за сегодняшний хлебный и впрок, на завтра. Было в этом – что-то печальное и радостное одновременно. В Вологде Гудошников пересел на открытую лесовозную платформу. Трое суток его болтало и продувало до костей, хотя состав тащился медленно и подолгу стоял на разъездах. Подъезжая к городку Печоре, Никита заболел. Кашель рвал легкие, обветренные губы потрескались, кровоточили, и стоило только чуть-чуть пошире открыть рот, как перед глазами возникали красные круги, тошнило. В Печоре платформу загнали на запасной путь. Гудошников, едва спустившись на землю, сделал несколько шагов и упал на рельсы. Сознания он не терял, но встать сам не мог. Неожиданная слабость бесила его, Никита скреб ногтями мерзлую землю, упирался ногой в шпалы, но сил хватило лишь на то, чтобы сползти с насыпи. – Эй! – как во сне донеслось откуда-то. – Здесь инвалид упал, убери-ка его с путей! Черный человек склонился над Гудошниковым, взял его под мышки и легко, словно подростка, понес в сторону от полотна. Никита сопротивлялся, кричал, что пойдет сам, однако все больше обвисал на руках несущего. Возле будки стрелочника его посадили на кучу шпал и привалили спиной к стене. – Отдохни малость, – погудел над ухом окающий говорок. – Эк тебя лихорадит-то. Гудошников рассмотрел перед собой грузного, краснолицего человека в суконной поддевке и скуфейчатой шапке. Человек положил к ногам Никиты его котомку и сел рядом. – Чай, заболел, огнем весь горишь. – На платформе продуло, – едва слышно проронил Гудошников, ощущая тепло и покой. Сквозь прикрытые веки ему мерещился солнечный свет, хотя было пасмурно, перед глазами стояла неясная краснота, пылали щеки. – Пойти-то есть куда? – спросил человек. – Аль не здешний? – Из Питера я, – Никита сделал попытку встать – не вышло. – Ойда-ко в избушку, – решительно сказал человек. – Я тебя на топчан положу. Гудошникова завели в будку стрелочника и уложили на постель. Затем, в полусне, он что-то пил, горячее и безвкусное, кому-то отвечал на вопросы и прежде, чем заснуть окончательно, успел рассмотреть два маленьких образка на грубо сколоченной божнице. Проснулся он только утром, от лязга буферов и вагонного грохота. Подскочил, огляделся. – Где я? В будке пахло хлебом и печеной картошкой. – На станции, – сказал краснолицый человек. – А ты кто? – Я-то? Да стрелошник я, – махнул рукой хозяин будки. – Питье тебе поспело, на-ко испей, странничек… Никита взял из рук стрелочника солдатскую кружку, обернутую холстиной, отхлебнул. Горечь связала рот, защемило в скулах. – Пей-пей, – подбодрил хозяин. – От лихоманки-то другого зелья и ненужно. Терпи и пей. Пропотеешь – всю хворь как рукой… Обжигаясь, Гудошников выпил отвар и откинулся на подушку. Почувствовав некоторое облегчение, он осмотрелся. Отстегнутый протез лежал на котомке возле топчана, шинель висела в углу, рядом с хозяйской поддевкой и какой-то черной, бесформенной одеждой. Стены будки побелены, кругом чисто, убого и светло. Взгляд Никиты снова остановился на божнице. – Ты случайно не из монахов? – спросил Гудошников. Стрелочник насторожился, брякнул посудой у печурки и, отвернувшись, вздохнул тяжело. – Из монахов и есть… А ныне стрелошник… – Расстрига? – Расстригли, – бормотнул стрелочник. – Был Ипатом, в иночестве, а ныне опять Макаром Окоемовым зовут, бумагу выписали. – Согрешил, поди? – улыбнулся Никита. – Перед богом провинился? – Нынче все грех творят, всех расстригают… Ох, Господи! – А в каком монастыре был? – спросил Никита. – В какой крепости сидел? – В Северьяновой обители был, – снова вздохнул Ипат-Макар. – Светлая наша обитель была, тихая. Разве что паломники-богомольцы захаживали. – Так я иду в Северьянову обитель! – обрадовался Гудошников. – Четвертую неделю из Олонца добираюсь! – Уж не паломник ли, часом? – поинтересовался бывший монах, и Никита уловил легкую иронию. – Да нет, не паломник, – мирно улыбнулся Никита. – Я по другому делу. – И то вижу – по другому… – подтвердил стрелочник и покосился на шинель. – Нынче паломники в Северьянову не ходят. – В кармане шинели, вспомнил Гудошников, лежал маузер. Значит, пока он спал, бывший инок проверил, может быть, и в котомке пошарил… – Между прочим, по чужим карманам, Ипат… или как тебя… лазить грешно, – сухо сказал Гудошников. – Хоть в иночестве, хоть в миру. – А как же? – не согласился стрелочник. – Должен я поглядеть, что за человека взял? На полотне подобрал? А ну, коли ты бы преставился тута? Мне потом перед властями ответ держать. За комиссара-то люто бы спросили… – Ладно, – махнул Никита. – Спасибо, что подобрал. – Что же я, не понимаю: хворый на рельсах упал – не бросать же его? Да еще инвалид. Мне-то все одно: комиссар не комиссар, человек, божья тварь на железке лежит… – Слушай, Макар! – оживился Гудошников. – А есть у вас в Северьяновом иеромонах Федор? – Был Федор, – стрелочник снял чугунок с печки,; вытряхнул картошку на стол. – Был, да вот недолга… – Умер?! – Да живой, поди… Что ему сделается? Шестидесяти не было… Чай, тоже где-то мытарится. Не стрелошник, конечно. Это я в стрелошники попал… – Что? У вас и иеромонахи расстригаться начали? Бывший инок вскинул голову, покраснел еще больше и, видно, хотел ответить зло и решительно, но сдержался, тихо проронил: – Сами обитель закрыли, теперь смеетесь… – Разве Северьянов монастырь закрыли? – удивился Никита, приподнялся в постели и сел. – Нынче весной и закрыли, – после паузы сообщил стрелочник. – Нас вот по округе расселили. Кто на лесоразработки угодил, кто на сплав… Девяносто душ братии было. Немощных на попечение отдали, молодым… Так и живем теперь… Макар собрал несколько картофелин в плошку, посолил, сбоку положил горбушку хлеба и подал Гудошникову. Никита поблагодарил, однако есть не стал. Бывший чернец помолился на образа и принялся за трапезу. Ел он медленно, нежадно, задумчиво глядел куда-то мимо хворого гостя и время от времени вздыхал. – Где же все-таки Федор сейчас? – тихо спросил Гудошников. – Что ты спрашиваешь так? – прожевав, поинтересовался Макар. – Родня он тебе или как? – Родня, – сказал Гудошников. – Кровная родня… Так где же он? – Нынче все пошли родню искать, – сказал стрелочник. – Нынче токо за родню и надо держаться… Ишь ты, как вышло-то? Ты комиссар, а родня – иеромонах, тоже навроде комиссара… А где он – один Бог ведает. Игумену нашему, владыке, указ из епархии пришел в Казань подаваться. Он, вишь, дворянского роду, его на чугунку не пошлют. Везде на теплом месте будет… А Федор-то, родственник твой, с ним собирался, да что-то не взял его игумен. Отца Василия взял, а его не взял… – Так куда же он делся? Федор? – Никита схватил протез, повертел в руках, бросил на котомку. – Не знаю… – проронил стрелочник. – Сказывали, будто он на острове остался, с Петром, при пустой обители жить… Другие сказывали, все ж таки с владыкой в Казань подался… Не знаю. Нынче человека отыскать труд-но-о… Все перемешалось. Никита стиснул зубы: новости обескураживали, бывший монах прав – где его теперь искать, Федора, с рукописью? Хорошо, если он на острове остался, при монастыре, а если нет? – Нас, Божьих людей, на чугунку работать послали, – продолжал Макар. – Тут гремит все, вонь экая, огонь кругом… Ад, и только… – Ты сам посуди, Макар, – тряхнув головой, сказал Никита. – В стране революция, наш лозунг: «Кто не работает – тот не ест!», а вы там, в монастыре, дармоедами сидели на государственной земле. Все люди работают, добывают хлеб, вы же у этих людей на шее сидели. Это не по-Божески, верно? – Я на чужой шее никогда не сидел! – отрезал инок-стрелочник. – Я в обители работал, рыбачил круглый год, у меня коросты с рук не сходили! А ты говоришь – дармоед… И теперь свой хлеб зарабатываю, по миру не хожу и не прошу. – Значит, игумен ваш барином жил! – Никита снова взял протез и начал пристегивать. – На него работали. – Я за других не знаю, – смиренно ответил Макар. – Я за себя говорю… Не нами-то заведено, на все воля божья… – Ага, как чуть – так воля Божья! Любую несправедливость можно на нее списать. Сам-то ты как думаешь? Есть у тебя голова? – Голова-то есть… Чернец умолк и перестал есть. Гудошников надел сапог, подковылял к шинели. – Куда вывезли имущество из монастыря? – спросил он, не глядя на хозяина. – Кто его знает? – вздохнул стрелочник. – Сначала братию вывезли, потом уж имущество… А куда – неведомо. Слыхал токо, гроб со святыми мощами в казну пошел. Гроб-то серебряный был, тридцати пудов весом. Мощи вытряхнули, гроб – в казну. – А книги? Библиотеку монастырскую? – Не знаю… – равнодушно сказал Макар. – Я книг не читал, я рыбачил… Это родственник твой, Федор, книжник был. С него и надо спрашивать про книги. Вот сети и невод в рыболовную артель отдали, и соль с бочками туда же увезли, говорят. Сети хорошие были, новые еще, сам вязал… Ты что же, так прямо и пойдешь в Северьянову? – Так и пойду, – сказал Никита, надевая шинель. – Пойду искать. Монах глянул на него с интересом. – Ты про имущество спросил… Клад какой, что ли, ищешь? – Клад. – Напрасно токо мучения терпишь, – уверенно сказал стрелочник. – Новая власть до тебя там пошарила… А что игумен попрятать успел, так не сыщешь. И Федор, родственник твой, навряд ли знает… Никита резко повернулся, ухватился за косяк. – Что прятал игумен? – Золотишко, верно, с икон да из ризницы, – спокойно сказал Макар. – Сказывали, оклады-то еще до закрытия пропали… – Ты об этом говорил местным властям? – А то как же – не говорил? Власти сами спрашивали, от них и узнал. – Ну ладно, Макар, – помолчав, сказал Никита. – Привыкай к новой жизни, привыкай… А я в Северьянов монастырь пошел. Спасибо тебе за хлопоты. Макар потрепал худосочную бороду, посмотрел жалостливо. – Ты в обители-то остерегайся… Сказывают, нехорошо там стало, как закрыли, будто зло творится. Ты хоть и комиссар, а остерегайся… Мимо будки с грохотом прокатился состав. Мелко зазвенела посуда на столе, задрожало стекло в окошке. Гудошников открыл дверь и очутился на улице. Ветер ломал голые верхушки деревьев, в воздухе пахло снегом… Разузнать что-либо об участи библиотеки Северьянова монастыря и о судьбе иеромонаха Федора Гудошникову не удалось. Одни говорили, что книги вывезли, поскольку при закрытии монастыря был какой-то представитель из Усть-Сысольска, который интересовался библиотекой, и якобы он ее вывез в неизвестном направлении, может быть, даже взял книги себе, другие уверяли, что их выбросили в реку и они уплыли, поскольку святое писание в огне не горит и в воде не тонет(а иконы будто порубил и сжег Петро Лаврентьев, единственный нынешний житель острова, где стоит монастырь. А иеромонаха Федора будто недавно видели в этих краях, но точно не узнали – он или не он, поскольку раньше он был тучным и достаточно молодым мужчиной, встречали же худого и старого, но похожего. Из Печоры Гудошников выехал на второй день с хлебным обозом, который шел в поселки лесозаготовителей. Обоз охраняли четверо красноармейцев с винтовками, однако и сами обозники ехали с ружьями, берданками и шомполками: говорили, что в окрестностях ходит банда… С утра подстыло, но к полудню дорогу развезло, и телеги, груженные мешками с мукой, тонули по ступицы. Возчики, проклиная все на свете, распрягали коней, разгружали телеги и вытаскивали их на себе. Коней жалели, себя – нет. Шестнадцать подвод растянулись на версту, хотя красноармейцы-охранники то и дело задерживали передних, чтобы подтянулись отставшие. На следующий день ударил мороз, дорогу сковало, и повозки нещадно тряслись по ухабам и шишкам. Гудошников лежал на мешках, прикрытый ямщицким тулупом, и каждый толчок болью отдавался в теле. Раз по пять в день мужики-обозники развязывали котомки с припасом и начинали есть. Ел каждый отдельно, на своем возу, но часто кто-нибудь из возчиков догонял телегу Никиты и совал ему краюху пахучего ржаного хлеба, кусок горьковатого, прошлогоднего сала, луковицу, огурец. Никита отказывался, хотя знал, что брать надо. Мужики предлагали от чистого сердца, они жалели его, как жалеют на Руси всех инвалидов и убогих. Некоторые подсаживались, и начинались расспросы о городском житье. Чаще всего интересовались: почем хлеб на базаре, надолго ли объявлен нэп и что это за хреновина такая, если буржуям снова позволили стать буржуями, и что будет дальше, после нэпа. Особенно домогался с вопросами Милентий – маленький, тщедушный мужичок в рваной шинели. Возчики над ним посмеивались, разыгрывали, но звали ласково, как зовут дурачков в деревне – Милеша. Глупым же Милентий не был и, судя по тому, какие вопросы он задавал, мог бы, пожалуй, при случае заткнуть за пояс любого обозника. Милеша забирался на воз к Никите, складывал ноги калачиком и, выставив куцую бороденку, начинал балагурить. – А верно, – спрашивал он, – будто такой аппарат уже придумали, на котором можно летать чуть ли не на луну? Обозники рассказывали о нем, что он лодырь несусветный, что от лени уже все углы у своей избы на дрова обрубил, что в хозяйстве у него – шаром покати, но считается самым богатым в деревне, поскольку у него одиннадцать ребятишек, все парни, и земли он получил больше всех. В рассказах своих они жалели его жену, которая пахала, сеяла и убирала вместо Милеши: «Ломит лучше иного мужика, в нужде вечно, но в дурне своем души не чает…» Гудошников слушал Милешу вполуха, изредка отвечал на вопросы, а сам думал о своем: где монастырская библиотека, куда пропал иеромонах Федор, нынешний владелец языческой рукописи? Если книги вывезли вместе с имуществом, то поездка в монастырь ни к чему. Лучше бы отлежаться у того же инока-стрелочника, а уж потом отправляться на поиски Федора. Но даже если книги остались в монастыре, то среди них вряд ли удастся отыскать рукопись Дивея. Федор знал ей цену. Скорее всего он взял ее с собой либо спрятал там, в Северьяновой обители. Но побывать рядом с монастырем и не проверить – такого Никита себе позволить не мог. Во сне, в минуты короткого забытья на трясущейся телеге, Гудошникову снился один и тот же кошмар: он медленно подползал к неведомой, Скованной железом двери книжного хранилища, с трудом открывал ее и видел на полу растерзанную рукопись. Ветер трепал харатьи, крутил их в маленьком смерче, а он, Никита, пытался прочесть, что там написано. Буквы были знакомые, хоть и не похожие на кириллицу, но не складывались в слова. Если же Гудошникову удавалось что-то понять, то неведомые знаки тут же переворачивались, искажались, и приходилось читать снова… Перед селом Спасским, куда шел обоз, Милеша неожиданно затосковал. – Эхма, – вздохнул он тяжело. – Мужики-то все пытают тебя, чего там дальше будет, как жить станем. А я вот что скажу тебе, товарищ Микита; тосклива жизнь наша пойдет. Ох, тоскливая-а… – Отчего же? – спросил Гудошников. – А погляди сам. Нынче-то мы, слава Богу, хлебушка досыта поели, можа, и на зиму хватит. На будущий год еще больше будет. А что, если мы хлебом-то, как песком, завалимся? Ну, придет такое времечко?.. Мне вот, когда брюхо полное – спать страсть как охота. Все потому, что при полном-то брюхе тоскливо делается. Но спать-то сколь можно? Высплюсь – начинаю думать, думать… Ведь негоже это – людям, как медведям, в берлоге лежать? Человеку всегда какое-нибудь занятие нужно. А занятие наше крестьянское известно – хлебушек сеять. Ну а если брюхо сытое и занятиев больше нету? – Учиться пойдешь, Милентий, – сказал Никита. – Грамоту знаешь? – Э-э, товарищ Микита, – мужичок погрозил пальцем и рассмеялся. – Учиться… Если мы-то выучимся – хлеба еще больше будет… Я вот что думаю: видно, нельзя, чтобы народ всегда сытый был. Надобно его чуток не докармливать, как собаку перед охотой не кормят. Ты думаешь, почто наш народ такие войны выдюжил, такие беды пережил? А?.. Во! Потому что всегда в брюхе ворчало. Когда под ложечкой сосет – чего хочешь пережить можно. Революция пролетарская от этого и пошла… А почто мы гидру капитализма одолели? Да сытая она была, гидра! На ходу дремала. Вот если и мы тоже сытые шибко станем, то нас кто-нибудь одолеет. Так что нам никак нельзя много хлебушка. – Он постучал по мешку. – Надо, чтобы его чуток не хватало. Все наши грехи и беды от сытого пуза будут. Вот поглядишь и меня вспомянешь… Я говорил нашему продкомиссару, так он, дьявол старый, хохочет надо мной и не понимает текущего момента. Тоскливая жизнь пойдет, зря мужики радуются… А потом, смотри: в бою в живот ранят – сытый пропадет, это я по германской войне знаю, а голодный выживет! Я сам выжил, когда меня в брюхо ранило. Доктор так и сказал: тебя, Милентий, голод от смерти спас. Гудошникову почему-то вспомнился красноармеец, лежавший с ним в одном тифозном бараке. Никита тогда уже шел па поправку, а тот красноармеец бредил в беспамятстве, орал бессвязно, хрипло, но когда приходил в себя и боль отпускала, будил Гудошникова и просил поговорить с ним. «А что будет, когда всех врагов революции перебьем и всю Антанту разнесем? – спрашивал он, шурша пересохшими губами. – Скучная, поди, жизнь начнется. Ни боев тебе, ни драки». Врагов разбили, Россию очистили от контрреволюции, но скучно не было… – Возьми меня с собой? – вдруг попросился Милеша. – Пойду и я книжки искать. Жизнь у тебя – не мед, в сон не потянет. А я бабе своей передам через мужиков, они и коня моего ей угонят, а? – Ты выучись сначала, Милентий, – посоветовал Гудошников. – Какой тебе прок от этих книжек, когда ты читать не умеешь? – Читать я умею! – не согласился Милентий. – И по печатному, и по письменному. – Мало этого, – улыбнулся Гудошников. – Я вот университет почти закончил, а все равно мало. Милеша покачал головой и неторопко спустился с воза. – Не понял ты меня, товарищ Микита, – безнадежно крикнул он. – Грамоты мне сейчас много не надо, интересу бы маленько! Подождав на обочине своего коня, Милеша вскочил на подводу и лег на мешки лицом вниз. До самого села потом Никита нет-нет да и вспоминал слова печорского мужичка. Вспоминал и ловил взглядом его телегу, плотно уложенные мешки с хлебом, на которых безжизненно тряслась головенка Милеши. Милеша, кажется, спал. На сытое брюхо и впрямь крепко спится… В Спасском Гудошников выпросил подводу. На этот раз сработал мандат, выданный в Олонце. Председатель сельсовета, увидев магическое – ЧК, долго не упрямился, снарядил в дорогу молчаливого бородатого мужика и лишних вопросов не задавал. – Поезжай, коли есть охота, – согласился он. – Токо одному-то, поди, жутковато будет в монастыре. Пусто там… – Куда вывезли монастырское имущество? – спросил Никита. – А по деревням да селам развезли, – пояснил председатель. – И нам маленько досталось. Лошадей вот дали, веревки, железо. До тебя уж наезжали, спрашивали… – Кто? – Да ваши, из чека товарищи. – А книги? Книги не видели? – Вроде не видал, – пожал плечами председатель. – Помню, от монахов привозили сети, невод привозили и передки сапожные, а книг не было… Наши-то, спасские, туда не ездят. До Северьяновой обители оставалось двадцать верст. Лошадь бежала резво, беспокойно оглядываясь назад красным, кровяным глазом. Возница сидел на передке и упорно молчал. Гудошников пробовал разговорить его, спрашивал, как собираются делить Привезенный хлеб, хватит ли его на зиму, много ли ребятишек, однако мужик отмахивался от него двумя-тремя словами, дескать, когда его хватало, хлеба-то? Это ребятишек много, а хлеба всегда мало. Ближе к вечеру выехали к реке Печоре. Возница остановил коня, выждал, покуда Гудошников сойдет на землю, и, развернувшись, поехал назад. – Ты куда? – запоздало спросил Гудошников. – А дальше – как? – Дальше тебе на Монастырский остров надо, – оглянувшись, ответил тот. – Обитель-то на острове. Лодку на берегу пошарь, можа, и найдешь. А мне домой надо, там хлебушек делют! Гудошников выругался, спустился к воде. Река в этом месте была широкой, на горизонте темнел сосновый бор – то ли остров, то ли противоположный берег, пойди, угадай. Тут еще снежок стало пробрасывать, и застелила пелена речную даль. Никита прошелся по речному откосу и сел на камень. Ни души кругом, да и лодок не видать. Грохот колес за спиной, почти затихший, вдруг стал нарастать, и вскоре на берег вылетела знакомая телега. Мужик бросил вожжи и начал спускаться к воде. Гудошников сунул руку в карман шинели, нащупал маузер… – Послушай, парень, – неожиданно по-простецки заговорил возница, хотя дорогой звал комиссаром. – Ты, можа, вернешься со мной, а? Пропадешь ведь один-то, на деревянной ноге? Тута, как монастырь закрыли, страшно жить стало. Сказывают, бога прогневали. Один наш спасский мужик пропал… Поехал в монастырь за железом, с куполов железо снять, и до сей поры нету. На что уж Петро Лаврентьев старик бывалый, а и то, сказывают, в Спасское ехать собрался. – Не пропаду, – сказал Гудошников. – Ты глянь-ко на себя. Ты же хворый, желтый весь – как жить станешь? Хлеба-то тебе там не припасли. Подохнешь от хвори либо с голодухи, недели не протянешь. Люди сюда не заезжают, а сам на одной ноге далеко ли уйдешь? Вот-вот снега лягут. – Ничего, – успокоил мужика Никита. – Хлеба у меня недели на две хватит, а дольше мне здесь и делать нечего. – Ну, гляди сам, – недовольно сказал возница. – Ты вот что, ты к Петру Лаврентьеву прибивайся. У него еще монах какой-то должен жить, рыбаки сказывали… – Монах? – насторожился Никита. – Ну, остался один… Втроем-то вам лучше будет. У них, поди, картоха есть, да и мучишка, поди, осталась какая… Правда, сам Петро немножко умом тронутый, городит и городит… Но все равно с имя тебе легше и не так жутко, если зло какое затеется. – От кого – зло? Что вы все про зло? – Кто его знает, от кого… – вздохнул тот. – Пропал же наш мужик. – Спасибо за совет, – бросил Гудошников. – Ты бы еще с лодкой помог. Возница не спеша полез в прибрежные кусты. Через четверть часа, тяжело пыхтя, он вытащил небольшой дощаник и спустил его на воду. – Только гляди, береги челн-то, – предупредил он. – Лучше спрячь его в острову, либо камней наложи и утопи, где не глыбко. А то назад не вернешься. – Спасибо, – Никита был тронут. – Тебя как зовут? – А что зовут? – пробурчал мужик, садясь в телегу. – Что имя-то мое? Ничего… Северьянов монастырь был пуст, безлюден и обликом своим напоминал брошенную, сданную без боя крепость. Только непонятно было, отчего так поспешно покинули ее люди: прямо от воды поднимались высокие стены, сложенные из дикого камня, с угрюмой неприступностью глядели бойницы башен, а крепкие, окованные железом ворота выдержали бы любую осаду. Ворота были распахнуты настежь и уныло скрипели. То был единственный звук в округе. Гудошников присел неподалеку от монастырской стены, чтобы перевести дух и осмотреться, однако поймал себя на мысли, что оттягивает решающую минуту. Взвоз был крутой, поросший травой, нехожен неезжен, без палки не подняться. Никита отыскал сосновый сучок, сделал несколько шагов в гору и снова остановился. После сомнений у него появилась уверенность, что рукопись не могла бесследно исчезнуть за эти три года-с девятнадцатого, когда Христолюбов передал ее брату, по нынешний, двадцать второй. Рукопись Дивея мала, но не иголка же! Если она пережила такую толщу времени, то переживет и эти три года. Возможно, рукопись станут прятать, скрывать, но хранить ее будут в любом случае. Ее нет смысла уничтожать даже врагам. Напротив, профессор Крон в первую очередь заинтересован найти именно ее. И теперь даже пусть рукописи не окажется здесь, в монастыре, Гудошников, не теряя времени, поедет в Казань, к бывшему игумену, учинит спрос, отыщет иеромонаха Федора. И так дальше, по следам, по дорогам, по России – до тех пор, пока неведомые языческие харатьи не окажутся в его руках… За стеной обители празднично белел семиглавый собор, золотился купол звонницы, и чудилось Гудошникову: ударят сейчас колокола и поплывет над островом мощное, стоголосое пение церковного хора, потянет запахом ладана, взметнутся хоругви, и вырастет перед глазами черная толпа крестного хода. Никите вспомнилось детство, когда мать, московская мещанка, водила его по воскресеньям в церковь и он стоял там всю заутреню, прислонившись к колонне, с любопытством и страхом глядя на стену, где была изображена картина Страшного суда, на которой толстый змей глотал худеньких, голых людишек. Через ворота Гудошников вошел на монастырский двор. Повсюду были видны следы лихорадочных сборов: валялись на земле битые стекла, какие-то полуистлевшие тряпки, ломаные бочки, табуреты, шкафы, золоченые рамы иконостасов, половинки икон и еще какое-то барахло, успевшее укрыться травой. Лежали низвергнутые колокола, вверху, в маковках собора, погромыхивало железо, кое-где на куполах торчали обнаженные белые ребра перекрытий. (Никита вспомнил, что видел в Спасском избу, крытую золоченой медью. Вот откуда взялась!) Одна половина двери собора была распахнута и привязана к шкворню, торчащему из стены, другая чуть ходила на массивном шарнире и протяжно скрипела. Гудошников ступил через порог и остановился. Из узких окон-бойниц под куполом храма били пыльные лучи света, всхлопывали крыльями голуби, тянуло сквозняком, пахло гарью и тленом. Весь пол был усеян битым стеклом, кусками штукатурки, на которых угадывалась роспись; сквозь пустые глазницы окон и ободранные купола вода попадала на стены собора. Фреска, изображавшая, вероятно, Вознесение Христа, почти осыпалась, обнажив кирпичную кладку. Резной, с витыми стойками и золочением иконостас был разбит и лежал грудой перед алтарем: Гудошников, слушая свои гулкие шаги, прошел за алтарь, осмотрел углы, ниши, но ничего, кроме нескольких икон и потрепанного Евангелия в холщовом переплете, не нашел. Около часа Никита обследовал храм. В ризнице оказалось все перевернуто вверх дном, и, как показалось, совсем недавно. Вывороченные плахи загромождали проход, посередине зияла дыра, свежеразбросанная земля покрывала пол ризницы. В стенной нише Гудошников нашел кипу ненужных бумаг, увесистый том Ветхого Завета, изданный типографией Московской епархии в прошлом веке, и сборник светских анекдотов в «мраморном» переплете. В других углах и закоулках ему попадались опять же современные бумаги, писанные скорописью, печатные богослужебные книги, пособия по теологии – словом, ничего, что бы привлекло внимание. Покинув стены собора и отдышавшись, Гудошников нырнул в низкие казематы монашеского жилья. Ведь где-то существовало помещение библиотеки! В полутемных кельях и коридорах гулял ветер, сновали рыжие, бесстрашные крысы, одуряюще пахло гнилью. Из пустых келий, расположенных вдоль монастырских стен, каким-то образом он попал в подземелье. Сверху, сквозь решетки, в катакомбы пробивался жидкий дневной свет, капала вода. Приглядевшись, Никита увидел свисающие на пол ржавые цепи. Это была монастырская тюрьма. Вдруг захотелось на свет, к людям! Он торопливо проковылял по страшному коридору и, отыскав ступени, поднялся вверх. Однако света не было и тут. Как потом выяснилось, он угодил внутрь полой монастырской стены, и полость эта была приспособлена под склад или под бондарку: кругом высились штабели клепки, связки обручей валялись под ногами, опрокинутые верстаки мешали пройти. Никита разыскал дверь и вышел в монастырский двор… Сквозь рванье снежных туч пробивалось солнце, и остатки золоченой меди вдруг разгорелись светом ярким и божественным. В ясную погоду эти купола, наверное, были видны за десяток верст, и тысячи людей, заметив их издали, повернувшись к ним, крестились и кланялись. Красота горящих маковок, ажурная вязь крестов на них, стройность и величие храма должны были вселять в души народа непоколебимость и святость веры. Входящий в храм мог одним взглядом лицезреть мироздание: от рождения до смерти, от непорочности до греха, от рая до ада. Все в этом храме – от массивного фундамента и до невесомого креста на куполе-тянулось к небу, к лучезарному свету, и следом должно было увлекать за собой дела и помыслы человеческие. И молящийся, стоя на коленях посреди мироздания, поднимал лицо и простирал руки, просил и благодарил, плакал и смеялся, обращаясь к небу, к золотым куполам, к светлым ликам икон, обложенных тоже золотом. Он мог видеть только блеск и слушать благоговейное пение, летящее сверху. И, ослепший, оглохший, он забывал, что стоит все-таки на земле и землею живет, забывал, что храм, обретший форму и образ мироздания, – творение рук человеческих. Он забывал, что храм тоже стоит на земле, что его фундамент проникает в твердь. А там, в глубине, есть подземелье с ржавыми цепями, есть осклизлые стены, гадкие рыжие крысы, вонь и чернота вечной ночи. У стройного величественного храма, а значит, и у христианского мироздания, было зеркальное отражение в черном подземном зеркале, созданное тоже для человека… Так размышлял Гудошников, наплутавшись и выбравшись наконец из тюремных катакомб. Человек, как к свету, всегда тянулся к красоте. Он творил ее своими руками и сам же восхищался ею. Религией была красота. И только красота могла быть Божественной! Гудошников плотнее прикрыл дверь в стене, подпер ее обломком рамы. Теперь ясно, почему спасские жители не ходят в монастырь. Вчерашнюю еще красоту храма и его благолепие оживляло присутствие людей. Находиться здесь одному невозможно: слишком ярок контраст между тьмой и светом, между красотой и уродством! К людям! Разыскать Петра Лаврентьева, монаха, оставшегося на острове, и бросить поиски вслепую. Вдруг тот монах – Федор? – Петро-о! – прокричал Никита, удивившись своему гулкому голосу. Эхо многократно повторило крик с такой чистотой и явственностью, что показалось, на стенах где-то стоят люди и повторяют за ним. – Лаврентьев! – снова крикнул он и, достав маузер, выстрелил. Эхо прогремело пулеметной очередью, разом взлетели вспугнутые голуби и закружились над куполами собора. «Что же я кричу? – удивленно подумал Гудошников. пряча маузер. – Человек не может жить здесь, значит, людей надо искать за стенами, в жилье… А это теперь не жилье». Он собрался было выйти за ворота, но на глаза попала длинная, приземистая изба, видимо, трапезная, где он еще не был. В трапезной тоже сновали крысы, пахло прелью; столов и скамеек не оказалось, похоже, их вывезли. Пол, как и в ризнице, был взломан в нескольких местах, свежевыброшенная земля истоптана сапогами. «Чекисты искали спрятанное золото», – решил Никита и вернулся в собор, что-то его тянуло туда. Там он снова начал обходить все помещения, еще раз обследуя каждыйугол и закуток. И тут в одном из темных, сводчатых коридорчиков Гудошников наткнулся на окованную дверь, за которой оказалась винтовая лестница. На ощупь он поднялся куда-то наверх и, еще не зная, что там впереди, четко уловил «книжный» запах. Отворив следующую дверь, Никита очутился в светлой, со стрельчатыми окнами, комнате и замер у порога, щурясь от заходящего солнца. Сначала ему показалось, что в комнату надуло снегу, но, приглядевшись, Гудошников понял, что это посеченная крысами и мышами бумага. Он опустился на колени, сгреб пригоршню белой трухи и медленно пропустил ее между пальцев, как пропускают песок. Многочисленные полки вдоль стен были также усеяны бумажной массой, среди которой сиротливо торчали обглоданные обложки и корешки книг. На улице стемнело, и уже зажженная Никитой свечка оплыла наполовину, когда он, обложенный со всех сторон книгами, выпустил из рук последнюю. Сомнений не было. Кто-то опытный побывал здесь до него и выбрал все ценное. Ни единой рукописи, ни одной старопечатной книги не было. Оставалось, по сути, барахло, которое не жалко отдать крысам. Это означало, что библиотеку все-таки вывезли из монастыря. Уснуть в эту ночь ему не удалось. Никита сидел на книгах, спиной к стене, и думалось ему трудно и тяжко. Оказии ждать безнадежно. Не зря его предупреждали, что спасские сюда не заезжают. Выходит, сидеть здесь и медленно умирать с голоду, либо поднимать затопленный челн, плыть к берегу и пешком пробираться в Спасское, пока не выпал снег и не пошла шуга. По снегу на протезе далеко не уйти. Зря, выходит, лез сюда, зря терял время. Да! Пора бы ему мыслить здраво, пора бы сесть, разумно прикинуть, что к чему, и не бросаться из стороны в сторону очертя голову. Он, бывший комиссар полка, студент и «красный профессор» университета, а ведь как мальчишка схватился и помчался искать неведомую рукопись. Знал же, помнил, что великие дела и открытия совершаются не с налета, не атакой, а после тяжкой, большой работы. Либо уж волей случая. Надеяться на случай ему уже нельзя. Поскольку чудо должно было произойти еще в Олонце. Теперь же остается только труд, а значит, необходимо запастись терпением и здравомыслием. Нет же, нет, черт возьми! Идет революция! Время великих страстей и открытий. И все, исключительно все свершается не так, как раньше! Это закон революции! В гигантской круговерти идей, устремлений и катаклизмов все легкое всплывает и смывается. Лишь золото истины, песчинка к песчинке, накапливается и оседает. Когда, как не в революцию, искать таинственную и неуловимую крупицу истории русского народа? Ее долго и прочно хоронили в недрах таких вот сказочных и мрачных склепов, как Северьянова обитель. Ее замуровали в безвестных толщах религиозной писанины, в рутине и прославленной бюрократической обители русской государственности. И вот-свершилось!.Народ получил доступ к памятникам истории и культуры. Только теперь или никогда можно отыскать рукопись Дивея. И искать следует быстро, стремительно, как в сабельном бою. Иначе рыжие крысы превратят ее в прах, в песок. Перед рассветом в воспаленный бессонницей мозг пришла первая радостная мысль. Это же прекрасно, что библиотеку вывезли! Значит, народу нужны не только столы из трапезной, веревки, сети и лошади, а еще и старинные книги, вобравшие в себя и хранящие национальную историю и культуру. Нужны, потому что книга – это мироздание красоты и мудрости. Утром солнце пробило серую твердь облаков, и монастырский двор показался не таким уж грязным и нежилым. Кое-где вдоль стен и строений зеленела травка, воркующие голуби купались в светлой дождевой воде, и тихо шумел сосновый бор за угловой башней. Раздевшись до пояса, Гудошников спустился вниз, вспугнул голубей и, умывшись, с удовольствием растерся чистой портянкой, которую носил по армейской привычке вместо полотенца, и сразу как-то отступили тяжкие ночные мысли. Он вернулся в помещение библиотеки, достал чистую косоворотку, кальсоны, френч, брюки, с удовольствием переоделся и почувствовал себя совсем хорошо. «Ну, сорвалось в Северьяновой, – размышлял он, – так что же? Если я даже сюда дошел, то уж библиотеку и иеромонаха Фёдора найду!» Появилось желание побриться, но борода уже отросла и оформилась, и Никита махнул рукой-пусть растет. Он отвинтил от френча орден в розетке (не ходить же с ним по брошенному монастырю!) и спрятал его в карман пиджака. Переложив документы в накладной карман френча (проклятые крысы!), сложил вещи, перевязал их веревкой и подвесил в дверном проеме. Оба каравая хлеба Гудошников положил в котомку и, оставив вещи в библиотеке, пошел налегке. Он решил все-таки разыскать Петра Лаврентьева и монаха, спросить о Федоре. Еще хотелось просто побродить по окрестностям монастыря, тщательно обдумать свое положение. Теперь времени у Гудошникова было достаточно, почти как у Робинзона. Никита покинул двор и пошел вдоль северной стены по крутому берегу, поросшему мелким, чахлым сосняком. Солнце плавило верхушки деревьев, слегка пригревало, пахло багульником и хвоей. Почудилось Никите, будто не Монастырский остров это на Печоре, а подмосковный лес, где у дяди Гудошникова был домик и куда они с матерью иногда ездили летом. Там тоже пахло сосной, багульником и грибами… Он не раз потом вспомнит это утро… Одно время он станет утверждать, что в этот день у него в жизни начался отсчет лет новой эпохи, эпохи разумности. Затем он сам же и опровергнет эти домыслы и скажет, что был всегда разумным, даже холодно-разумным, и поступал, согласуясь с разумом, и другого не мыслил. И еще раз изменит думам того памятного утра, заявив, что никогда не исходил от разума, а жил, повинуясь зову сердца, и надо жить именно так, ибо революция не терпит подмены горячего сердца холодным расчетом… Подойдя к обрыву, Гудошников увидел внизу, почти у самой воды, какое-то строение с плоской крышей, с рисунком каменной кладки, приземистое и широкое. Он подобрал палку и, опираясь на нее, начал спускаться. Вдруг это и есть жилище «аборигена» Монастырского острова? Каменный сарай, как и все остальное, казалось, был сработан монахами на вечность. Лишь в крыше из накатника[38], засыпанной камнями и землей, заросшей травой и кустиками, чернела дыра. Никита подошел к двери, по обеим сторонам которой лежали огромные валуны, и толкнул ее от себя… В круге света, падающего через дыру, навалом лежали книги и связки бумаг. Никита пригнулся и проник внутрь, затаив дыхание. Земляной пол сарая был завален высыпанными из рыбных бочек книгами, свитками, перетянутыми бечевой в пучки. Бочки у стен были наполовину опорожненные и пустые, разбитые вдрызг и с аккуратно выставленными донышками. Похоже, в этом помещении когда-то хранилась солонина. Гудошников несколько минут ошалело смотрел на погром. Увидеть здесь, в соляном сарае, такое количество книг он не ожидал и совершенно растерялся. В этом чудилась какая-то кричащая неестественность, как те беспризорные дети, что ночевали с ним в сарае на олонецкой помойке. Они были похожи – маленькие дети в заскорузлой одежде, вповалку лежащие на полу, и книги, безжалостно разбросанные и растоптанные чьими-то сапогами. Наконец опамятовавшись, он взял в руки первую лопавшуюся книгу в иссеченном крысами переплете и раскрыл. Крутая вязь древнерусского письма плыла перед глазами, и смысл слов не доходил до сознания, как в том кошмарном сне на повозке с хлебом. Нет, не зря в энциклопедиях России отмечалось, что в Северьяновом монастыре сосредоточено крупнейшее собрание древних рукописей. По указу Екатерины отсюда должны были вывезти большую часть книг, однако вывезли лишь несколько самых ценных по тем временам рукописей, остальные же подготовили к отправке, но по каким-то причинам не вывезли. Никита взял другую книгу, третью, четвертую… Все самое ценное, со знанием дела отобранное, но почему-то варварски разбросанное, лежало перед Гудошниковым. Не с екатерининских же времен! Он не радовался, не думал о том, что эта находка меняет дело и удача вновь забрезжила перед ним. Он пытался сообразить, почему книги оказались здесь, в соляном складе, и не мог. Это было необъяснимо. Кто-то вначале собрал рукописи, запечатал их 8 бочки, а затем взял да и вывалил под дождь, падающий сквозь дыру в кровле. Осмысливая это и теряясь в догадках, Гудошников механически и спешно собирал книги и складывал их вдоль стены, как дрова, хотя знал, что лежать им так не годится, что их нужно срочно в сухое отапливаемое помещение. Все действия его были продиктованы сердцем, а не разумом, когда понимаешь, что надежды на спасение нет, но сердце подсказывает: делай так, есть еще возможность. Подобное с ним уже происходило на фронте, после боя, когда он бинтовал раненого красноармейца: шашкой была разрублена ключица, и из раны, словно из меха, – дышало. Он наворачивал один бинт за другим, а из раны все равно дышало, потому что еще дышал красноармеец и из грудной полости вырывался воздух. Тогда он отчаялся, стал кричать, чтобы прислали фельдшера. Человек, казалось, вот-вот умрет на его глазах, а он не в силах помочь. Но и прибежавший фельдшер ничем особенно не помог. Поверх кровавого бинта он наложил новый и велел санитарам везти красноармейца в лазарет… В сознании Гудошникова всплыло имя – Петр Лаврентьев, бывший узник Северьяновой обители, а ныне вольный житель острова. Вспомнил услышанный в Печоре рассказ, как тот рубил иконы, когда закрывали монастырь, и слова возницы вспомнил: Петро умом тронулся, невменяемый, сумасшедший… Никому другому такой вандализм и в голову не придет! – Ну, сволочь! – Никита погрозил кулаком и встал с колен. – Пойдем, познакомимся! Он плотно затворил дверь, привалил ее одним из валунов и заглянул на крышу: неплохо бы и дыру прикрыть чем-нибудь. Потом отмахнулся: теперь если и попадет вода, то книг не достанет, они у стены… Гудошников проверил маузер и, опираясь на палку, заковылял в гору.
*** Петра Лаврентьева искать не пришлось. Выйдя на кромку берега, Никита увидел человеческую фигуру, одиноко стоящую на мысу. Черная, бесформенная одежина спускалась до земли и трепетала на ветру. На вид старцу было лет около девяноста, сутулый, длиннорукий, с ввалившимися щеками и белой бородой. Он стоял, опершись на посох, видимо, когда-то принадлежавший игумену по чину, и даже не повернул головы, хотя стук и лязганье протеза слышно было далеко. Никита остановился рядом и тоже оперся на палку. – Лаврентьев? – спросил он. Старец не спеша повернулся, скользнул взглядом по шинели Гудошникова, по протезу и снова уставился вдаль, на лес, темнеющий на берегу. – Ты что же, глухой? – спросил Никита. – Или так одичал, что разговаривать разучился? – Пытать пришел? – неожиданно проговорил старец тонким, но сильным голосом. – Коли пытать пришел – пытай. Те меня в бок ружьем ширнули… Хоть бы до смерти убили сразу, а то болезнь только причинили. – Я спросить пришел, – сказал Гудошников. – Те тоже спрашивали, а потом ширнули, – проговорил Лаврентьев, не поворачиваясь. – Ты вон наган в кармане держишь… Так стреляй. Никита вынул руку из кармана шинели, отбросил палку. – Кто книги в сарае трогал? Кто из бочек их вытряхнул? – Сие мне неведомо, – ровным старческим, тонким голосом проговорил Лаврентьев. – Когда монастырь закрывали, иконы ты рубил? – спросил Никита. – Иконы рубил, – признался старец и блеснул глазами. – Книг твоих не трогал… Да я вниз и не спускаюсь. Спущусь, так мне назад не подняться. А пещера моя на горе. Гудошников замолчал. То, что говорил старец, походило на правду, и сумасшедшим он вовсе не казался. Наоборот, в глазах и лице его были заметны горделивое спокойствие и работа мысли. – Монах с тобой живет? – после паузы спросил Гудошников. – Тот, что на острове оставался? Старец взглянул на Никиту иначе-потеплели и, показалось, темнее стали выцветшие глаза. – Преставился Афанасий, – проронил Лаврентьев и поглядел куда-то в лес. – Недолго протянул, нынче летом и отошел. – Кто еще есть на острове? – Приезжают люди, – уклончиво сказал старец. – Одни приехали – пытали о золоте, другие – о гробе серебряном. В бок ружьем ширнули, болит бок-то… А смерти никак нет. – Ехал бы в Спасское, – посоветовал Никита. – Умрешь тут-похоронить некому будет. Как одному-то жить, без людей? – А что люди? – спокойно проговорил старец. – Людям нужно золото, серебро. Зачем им выживающий из ума?.. Люди злые. А я привык тут, на острове. Он переставил посох, оперся на него крепче и вновь стал смотреть на берег, не моргая, не шевелясь и, кажется, не дыша, как изваяние. Никита поднял палку и, не простившись, заковылял назад, к соляному складу. По пути, пока ветреный мыс острова не заслонился монастырской стеной, он оборачивался и глядел на старца Лаврентьева. Тот стоял, не меняя позы, и только ветер развевал его черную хламиду. В сарае Гудошников расстелил шинель и присел отдохнуть. Ремни от ходьбы по горам натерли и нарезали кожу культи. Он снял протез и закурил. В дверном проеме плескалась река, и солнечные зайчики попадали в сарай. Снова на мгновение вспомнилось детство, и вдруг все стало тонуть в легкой, призрачной дреме. Бессонная ночь давала о себе знать. Никита притушил окурок И прикрылся полой шинели… Проснулся он сам и сразу же услышал приглушенный говор. В нескольких метрах от него на книгах сидели трое мужчин в рясах и скуфейках. Двое бородатых, один чисто выбритый – все что-то жевали. Рядом, прислоненные к стене, стояли винтовки. «Что за люди? – пронеслось в мозгу, и рука сама стала искать карман шинели с маузером. – Пришли, пока я спал…» – Как почивали, комиссар? – спросил бритый, не выговаривая букву «р». Он улыбался. – Он, вашбродь, еще не проснулся! – засмеялся один из бородачей, показывая щербатый рот, набитый хлебом. – Ишь глазами лупает! Пришельцы ели хлеб. Его, Гудошникова, хлеб, и умяли уже половину каравая. Щербатый перехватил его взгляд. – А ничего хлебушек у тебя, комиссарик, вкусный, – похвалил он. – Только большевикам такой ныне дают али всем? Гудошников молчал, оценивая положение. Пришедшие, если бы не винтовки, выглядели мирно, и рясы на них сидели будто на монахах. Но они ели его хлеб, ели без спроса, и это значило, что… Сердце его оборвалось, когда он увидел в руках у бритого свои документы. – Да ты не жилься, – продолжал балагурить щербатый. – Хлебушка не только комиссарское брюхо просит. Бритый развернул мандат, выданный Мухановым в Олонце, и нахмурился, покусывая губу. Третий, мужик лет тридцати, сидел безучастным и мелко-мелко, по-кроличьи, жевал. Из-под скуфейки его лез наружу кудрявый, густой чуб. – Эхма! – вздохнул щербатый. – Хлеб твой хорош, да все одно нету на свете лучше нашего донского хлебушка! Тот, третий, сдавленно хохотнул и, стащив скуфейку, выпустил на волю буйные кудри. – Итак, Никита Евсеевич, – задумчиво сказал бритый, – какими судьбами в наши отдаленные края? «Бандиты, – думал Гудошников. – Бритый, похоже, из благородных, наверняка белый офицер. Документы и протез у него. Ну вот и все…» Сознание работало ясно, не оставляя никаких надежд. Он уперся руками и сел. Погибнуть так просто и глупо! Взяли сонного, даже не связали… А зачем его вязать? Куда он без протеза? – Что же вы, комиссар? Язык отнялся? Ну? – Позвольте, вашбродь, я спрошу? – щербатый, видно, из казаков, проглотил нежеванное и прочистил, поцыкивая, зубы. – Погоди, – отмахнулся офицер. – Тут у вас сказано, что вы ногу за революцию потеряли, а не язык. Ну, так что же, Никита Евсеевич? Гудошников сел, но не мог теперь оторвать руку от шинели. Под рукой, в кармане, был маузер! Сквозь подкладку он чувствовал ладонью его рукоятку и коробку магазина. Сонного его обыскали, вывернули карманы френча, достали документы, вероятно, обшарили все под головой, взяли котомку с хлебом, а маузер был в кармане шинели, расстеленной подкладкой вверх! Видимо, решили, что спит здесь человек военный, а значит, оружие должен держать под рукой и головой. А оно-под ребрами было! И чтобы теперь проникнуть в карман шинели, надо отвернуть ее полу… – Вот что, комиссар, – выдержав паузу, продолжал офицер, – у нас нет времени долго возиться с вами. Прошу вас, говорите правду, зачем вы приехали в монастырь? – Грешки свои комиссарские замаливать! – снова расхохотался казак. – Святым мощам поклониться! «Они чувствуют себя хозяевами, – подумал Гудошников. – Их – трое, я – один, без ноги и без оружия, как им кажется… Потому и не обыскали как следует. Возможно, и не подозревают о маузере/Теперь надо незаметно достать его!» – Чего с ним канитель разводить? – спросил казак. – Он мне зараз гутарить начнет… Гудошников не ожидал удара. Вернее, ожидал, но не так скоро. Казак ударил его сапогом в лицо, отчего Никита упал на шинель, прикрыв животом маузер. Во рту стало сладко, онемели губы. – Последний раз спрашиваю, – не теряя спокойствия, продолжал офицер. – Зачем вас черт понес сюда глядя на зиму, и к тому же инвалида? Никита подсунул руку под шинель, однако резкий рывок отбросил его назад. «Что им надо? – мелькнуло в сознании. – Они знают уже, комиссар, хотя и бывший… Должны бы шлепнуть, а тянут… Что им надо?» – Ефим! Раздень его! – приказал офицер и набросился на кудрявого, тем временем уписывающего хлеб: – А ты чего сидишь? Помогай! Вдвоем они прижали Никиту к полу и содрали одежду, оставив кальсоны. Он не сопротивлялся, боясь, что в борьбе кто-нибудь из них наступит на маузер, и тогда – конец… Он лишь сделал еще одну попытку достать его, но едва дотянулся до края шинели, как его схватили за руки, завернули их назад и связали веревкой. «Теперь уж точно – все, – спокойно подумал Никита, решив, что его хотят расстрелять на улице. – Обидно и жалко, что не дотянулся до маузера с первой попытки! Теперь не достать…» Однако его никуда не повели. – Вы что-нибудь скажите, комиссар, – попросил офицер. – Меня интересует только цель вашего приезда. В мандате сказано, чтобы вам оказывать помощь и содействие. Может быть, я чем-либо помогу вам? – Кончайте спектакль, – непослушными, распухшими враз губами проговорил Гудошников. – Глупо, глупо все… – Кончим, вы не волнуйтесь, – заверил офицер. – Спектакль только начинается, и есть возможность закончить его не так трагически. Разумеется, для вас… Может быть, вы прежде подумаете о его развязке? «Вешать хотят, – подумал Никита и поежился, мельком глянув на бревна накатника. – Вот как все это бывает… Глупо, до чего же глупо!» – Подними его, Ефим, – спокойно сказал офицер. – Пусть подумает. «Когда меня поднимете, я уже не буду думать, – Никита с тоской глянул на то место, где под шинелью был маузер. – Вы и есть то зло, о котором в народе говорят. Вот оно какое – зло…» Казак залез на пустую бочку и стал продевать веревку через бревно потолочного наката. Веревка не проходила, из щели посыпалась тонкая, как в песочных часах, струйка песка. – Дай штык! – приказал казак кудрявому мужику. – Живей! Тот засуетился, снял с винтовки примкнутый штык и подал казаку. Вдвоем они продели веревку, потянули ее туда-сюда, проверяя, ходит ли она по бревну, после чего казак спрыгнул с бочки. Гудошников завороженно смотрел на струйку песка. Она отсчитывала время его жизни. Но его не повесили. То, что это дыба, Гудошников понял, когда нога его оторвалась от пола и острая боль резанула по плечевым суставам. Его подтянули на полметра от земли, казак завязал другой конец веревки и отошел к своим. Никита висел, напрягая мышцы, а мозг царапала одна и та же мысль – не потерять сознание. Шинель с маузером оставалась у него за спиной. Кто-нибудь из бандитов мог в любое время поднять ее или же, обходя Гудошникова сзади, наступить на маузер. Но пока все трое были перед ним. Кудрявый сел на прежнее место и потянулся рукой к караваю, но казак отобрал хлеб и положил его на бочку. На дыбе думалось и впрямь лучше. Мысль стала четкой и ясной. Чтобы вновь оказаться на шинели, внизу, и достать маузер, надо что-то говорить. Тогда спустят с дыбы. Но что? О языческой рукописи бессмысленно, не за ней бандиты пожаловали на остров. Они ищут ценности, они рылись в ризнице и трапезной. Игумен что-то прятал. Но где? Откуда ему, Гудошникову, знать?.. Боль выворачивала плечи, жгуче отдавалась в позвоночнике. Выход подсказал сам офицер. – Думайте, комиссар… Я знаю, вы приехали за монастырским имуществом, которое не успели еще вывезти. Книги здесь, в бочках, а где остальное? Где гроб со святыми мощами? Он здесь, на острове. Увезти вы его не могли весной, лед не держал. – Гроб увезли, – прохрипел Гудошников. – Не правда, – сказал офицер и подошел поближе. – Мои люди наблюдали за перевозкой имущества. Гроб остался здесь. – Разрубили и увезли по частям… Бандиты переглянулись. – Да врет он! Врет! – взревел казак, распаляя себя, и подскочил к Никите. Никита зажмурился и стиснул зубы. Однако казак не ударил, а схватил винтовку и выдернул шомпол. – Послушайте, комиссар, мы не хотим вас убивать, – начал уговаривать офицер. – Нам это ни чему. Найдем гроб и, как только замерзнет река, уйдем отсюда. От вас требуется немного… Боль от предплечий растекалась по спине, ползла к шее, свинцом наливая затылок. Из последних сил Гудошников напрягал мышцы, чтобы не обвиснуть и не вывернуть руки. Тогда и маузер вряд ли поможет. Во что бы то ни стало спуститься с дыбы! Но что им сказать? – Увезли гроб, – снова прохрипел он. – Когда монастырь закрывали. – Врешь, собака! – выкрикнул казак и ударил шомполом по плечу. Кудрявый испуганно втянул голову и, подобравшись к бочке, где лежал хлеб, отломил краюшку. – Его должны были везти зимой, по льду, – спокойно рассуждал офицер. – Летом большое судно к острову не подходит из-за мелей. Думайте еще, комиссар. – Зараз ты мне все скажешь! – пригрозил казак и, бросив шомпол, принялся драть из книг листы. Нарвал, сгреб в кучу и сунул спичку. Гудошников скрипнул зубами, шевельнулся, чтобы хоть как-то изменить положение и ослабить рвущиеся мышцы, но не сдержался и обвис. Плечевые суставы рвало из ключиц, выворачивало локти, и шея налилась горячей кровью. Казак же раздул костер и начал калить шомпол. Кудрявый, подгоняемый казаком, драл книги и подкладывал бумагу в огонь. – Книги не жгите… гады, – прохрипел Гудошников. Горло перехватило, вены взбухли. – Все спалим, и тебя на этих книгах жарить будем! – заявил казак. – А вспомнишь, где гроб, – отпустим. – Советую вам не изображать мученика! – не сдерживаясь больше, крикнул офицер. – Это похвально, когда за идею! Я не требую от вас изменить убеждения! Где серебряный гроб? Ну?! Все равно мы найдем! А вам, комиссар, даже деревянного не будет! Дым от костра поднимался к потолку, лениво тянулся к двери и к дыре в крыше. Гудошников хватал его ртом, хрипел, задыхался. Бумага, отсыревшая на полу, горела плохо. Кудрявый, пригнувшись, дул в огонь и жмурился от дыма. – Давай сухой бумаги! – прикрикнул на него казак. – Живо! – Не жгите… – просипел Гудошников и потерял голос. Кудрявый принес связку бумаг и свитков, распушил ее и засунул в костер. Пламя набрало силу, взметнулось, осветив каменные стены сарая. Гудошников вдруг почуял как разом отпустила боль и тоненько зазвенело в ушах. – Вы соображаете, что ваших мучений никто не оценит? – кричал офицер. – Для подвига нужны свидетели! А их нет и не будет! От вас следов не найдут! Казак выдернул из огня раскаленный шомпол и провел им по животу Никиты. Боли не было. Он даже не вздрогнул. Тогда казак засунул шомпол назад в костер и расстегнул кальсоны Никиты. – Куда ты денешься, скажешь, – приговаривал он. – Мошонка-то у тебя не казенная. Он поднес шомпол, норовя ожечь пах, но Никита напрягся и помочился на казака. Тот отпрыгнул и, выматерившись, стал хлестать Гудошникова по голове. – Оставь его, – неожиданно приказал офицер. – Он уже не чувствует боли. Спусти, пусть отдохнет и подумает. Второй раз на дыбу не захочется. Последнее, что увидел Гудошников с дыбы, намертво отпечаталось в его сознании. Офицер, выворачивая наизнанку рукава, срывал с себя рясу. Казак плевался и вытирал скуфейкой обмоченное лицо. Только кудрявый стоял чуть в стороне и воровато ел хлебную корку. Когда нога коснулась пола, Гудошников тяжело развернулся и сунулся вперед, стараясь угодить грудью на маузер под шинелью. Это ему удалось. Щербатый казак развязал ему руки и отошел назад. – Покури, покури, комиссарик, – бросил он. – В другой раз жарить стану. Никита лежал на животе и не мог видеть бандитов. По их говору он понял: совещаются. Не делая резких движений, Гудошников подтянул руки. Они слушались плохо, кололо ладони, ныли суставы. Нужно было дать им отдохнуть, но дадут ли сделать это бандиты?.. Руки у него были сильные, не один год тренированные костылями, а так бы уже пришел конец еще на дыбе… – Не зря говорят, инвалиды живучие, – произнес офицер задумчиво. – Ефим, а что, если тот старик врет? – Не-е, вашбродь, не врет, – уверенно сказал казак. – Он не большевик, не комиссаришка, и врать ему не резон. Вот этот врет! Нюхом чую – врет! Правая рука лежала на краю шинели. До кармана – вершок, не более. Кровообращение восстанавливалось медленно, болели мышцы. Гудошников потихоньку стал просовывать руку под шинель. Пальцы наткнулись на карманный разрез… – Потом, какой резон этому старцу врать? – рассуждал казак. – От красных он получил шиш да маленько, а деньги ему не нужны, вот-вот ноги протянет. – А если он с ними заодно? – спросил офицер. – Оставили тут досматривать за имуществом? А?.. – Тогда приведем сюда и рядом повесим, – сказал казак. – Ну-ка, Илюха, рысью за старцем! Волоки сюда! Кудрявый завертел головой, сунулся было к двери. – Погоди, – остановил его офицер. – Раскладывай костер и жги книги. Это на него лучше подействует, чем дыба. Рукоять маузера влипла в ладонь и прибавила сил. Теперь осторожно и незаметно руку назад. Курок взвести после того, как не будет мешать шинель. Только бы палец не сорвался, курок тугой… И сразу, с резким кувырком, открыть огонь. Их винтовки стоят в стороне, наганная кобура у офицера застегнута и болтается сзади. Они совершенно не боятся его, и это хорошо. Конечно, одноногий, голый – что он сделает? Тем более только что спущенный с дыбы… Только бы не сорвался палец… Стоп! А есть ли патрон в патроннике? Есть! Есть!! Когда пошел искать Лаврентьева, загнал патрон! – Неужели они все-таки рискнули везти гроб на баркасе? – размышлял вслух офицер. – Утопить его – раз плюнуть. Мели да камни… – Да здесь он, вашбродь, – успокоил казак. – Отчего комиссарик-то прилетел сюда? Кудрявый разворошил сотлевшую бумагу в костре и сунул туда пучок свитков, затем навалил несколько книг. Взявшийся было огонь потух и зачадил. – Вот зараз повешу его, а под ногой костер запалю, – пообещал казак. – И скажет! – Так скажу! – громко сказал Никита. – Не мучайте только! – Во! – обрадовался казак. – Слыхали, вашбродь? «Пора!» – скомандовал себе Никита и взвел курок… Все произошло в секунду. Гудошников, стреляя наугад, кувыркнулся в дверной проем, вылетел за порог и захлопнул дверь. Первой мыслью было бежать, но куда на одной ноге? Он перевалился через валун у входа и замер. В сарае кто-то хрипел, слышались стук и суета. Затем разом ударили два выстрела, пули выбили щепу из дверей, срикошетив, запели в воздухе. Гудошников, навалившись плечом, опрокинул камень, прижал дверь и, отдышавшись, уполз под стену. Изнутри сарая кто-то ударил в дверь ногой, и Никита выстрелил. Отскочили. Минуты три было тихо. – Ну, что, сволочи?! – крикнул Гудошников. В ответ грохнул выстрел. Дверь была крепкая, на кованых навесах. Стены толстые. Крепость, а не сарай. Только теперь Гудошников понял, что спасен. Сердце колотилось, как на дыбе, исчезла боль в суставах, и лишь отравленные дымом горелой бумаги легкие рвал кашель. – Что, шкурье недобитое! – прокричал Никита. – Дыбой напугали? В сарае загрохотали бочки. Никита вспомнил о дыре на крыше и, приподнявшись, глянул вверх. На краю дыры мелькнули чьи-то руки, и Гудошников, не целясь, выстрелил и тут же пожалел. В маузере оставалось три патрона… В сарае загрохотали бочки. Никита вспомнил о дыре на крыше и, приподнявшись, глянул вверх. На краю дыры мелькнули чьи-то руки, и Гудошников, не целясь, выстрелил и тут же пожалел. В маузере оставалось три патрона… Бандиты, видимо, были ошеломлены и долго не могли прийти в себя. Никита решил действовать. Он опрокинул второй валун, прочно заперев дверь, и пополз в сторону, чтобы держать под наблюдением дыру в кровле. – Выбрасывай оружие и вылазь по одному! – скомандовал он. – Жизнь гарантирую, пока на острове! В сарае молчали. Потом ударил еще один выстрел. Стреляли на его голос. «Неужели ни разу не попал? – думал Никита. – Хоть бы на одного меньше!..» – Эй, комиссар! – раздался из сарая голос офицера. – Слушай меня внимательно! Если ты не выпустишь меня отсюда через пять минут, мы станем жечь книги. Ты понял меня? Гудошников заскрипел зубами, закашлялся. – Условие такое: я выйду через дыру. Здесь останется человек. Ты в течение часа, пока я не уеду с острова, должен перекликаться с ним. Если ты станешь стрелять или пойдешь за мной – мой человек зажжет книги. Ты понял меня, комиссар? Мысль работала лихорадочно и зло. Что делать? Сколько их там? Если офицер уходит, а один остается, то, значит, двое, значит, одного он застрелил или ранил тяжело. Но кто остался? Казак или кудрявый? Если срезать офицера, когда он полезет в дыру, – оставшийся начнет жечь. На крышу не забраться, высоко. К дверям не подойти, будут стрелять на любой шорох возле них. Если казак жив – этот жечь будет. Ему терять нечего. А если он убит и остался кудрявый? Будет жечь?.. Будет, если скажут… Все сразу не зажгут, а помаленьку, по одной, могут за час уничтожить всю библиотеку… – Время идет, комиссар! – напомнил офицер. Никита видел дымок, курящийся из дыры. То ли костер еще не прогорел, то ли уже начали жечь… Запах горелой бумаги, запах дыма въелся в ноздри… Неужели выпускать офицера?.. А что еще? Попросту на его глазах сожгут все книги, а он будет лежать здесь, у сарая, на холодной земле и замерзать… – Согласен!! – крикнул Гудошников и ударил кулаком в песок. – Уходи! Из дыры показалась скуфейка, затем руки, и офицер легко выскочил на крышу сарая. Он не спеша огляделся, остановил взгляд на Гудошникове и шагнул к краю накатника. Гудошников, стараясь держать его на прицеле, повел стволом маузера. Палец на спусковом крючке не слушался, дрожал, сводимый судорогой. Офицер спрыгнул на землю и с винтовкой наперевес стал подниматься в гору. Он шел к мысу, где Гудошников встречался со старцем. – Оу! – хрипло прокричали в сарае. – Здесь я! – поспешил ответить Никита, не спуская глаз с дыры и со спины уходящего офицера. Гудошников опасался, что офицер может дать круг, выйти с другой стороны и подстрелить его. Время шло медленно, Никита начал ощущать холод. Земля жгла тело и казалась горячей. Бандит, оставшийся в сарае, изредка подавал голос и замолкал. Прошло около четверти часа. Офицер не появлялся. Гудошников подобрался к двери, затаился у косяка. Этот, оставшийся, был в его руках! – Эй, ты! – крикнул Никита. – Выходи и сдавайся! – А ты стрелять не будешь? – пугливо спросили из сарая. Говорил кудрявый. Голос казака он запомнил, но это был другой голос! Гудошников застонал от досады. – Не стреляй! Я невиноватый! – просил кудрявый. – Я насильно к бандитам взятый Я не по своей воле! Поехал в монастырь железо драть, а меня под наганом взяли!.. – Вылазь, пес шелудивый! – крикнул Гудошников. – Не трону, выходи! – Только не убивай! – взмолился кудрявый. – Я и так раненый, у меня рука пробитая! Кудрявый выбрался на крышу и сел, готовый в любое мгновение нырнуть обратно. Левая рука была замотана изорванным подрясником. Гудошников заставил его спуститься на землю и, удерживая под прицелом, велел подойти. Кудрявый подошел, качая больную руку и вытирая слезы. – Отваливай камни, – приказал Никита. Корчась и оглядываясь, кудрявый освободил дверь и остановился в ожидании следующей команды. – Заходи первый, – тихо сказал Никита. Он вдруг подумал: а что, если там ловушка. Что, если казак жив и теперь затаился, чтобы заманить комиссара в сарай и там застрелить? Казак был убит наповал, пуля попала ему в горло. Костер догорел. В куче белого пепла лежал остывший шомпол. Хлеба на бочке не было, а Никита точно помнил: когда его спускали с дыбы, там оставалось полкаравая… Но самое главное – не было документов и одежды Гудошникова. Офицер переоделся в его френч, брюки, натянул поверх рясу и ушел с его документами. Чужая гимнастерка и галифе лежали на шинели Никиты грязным, серым комом. Гудошников отшвырнул его и увидел разбитый вдребезги протез… Забытый Гудошниковым пленник стоял, переминаясь с ноги на ногу, и кряхтел, держась за руку, – с набрякшей кровью тряпки капало. – Куда он пошел? – Никита навел на кудрявого маузер. – Ну? Говори, ублюдок?! Бандит забормотал: – Невиноватый! Истинный Бог невиноватый! Он еще наказал, чтоб я тебя… того… – Чего – того? – рявкнул Гудошников. – Это самое… Когда он уйдет в дыру-я сдамся в плен будто, а ты дверь откроешь – я в тебя стрелять должен… Но я не стрелял! Я насильно взятый! Я сам спасский, поехал железо драть!.. Железо дерут все, крыши крыть, и я поехал… – Где он тебя должен ждать?! – У челна! – выпалил кудрявый. – Ты, говорит, стрелишь комиссара и беги за мной… Гудошников надел шинель прямо на голое тело, поискал обувь. Пленник услужливо принес спрятанный за бочками сапог и помог обуться. – Вытаскивай этого! – приказал Никита, кивнув на казака. Кудрявый, прижимая к груди простреленную руку, взял убитого за шиворот и поволок на улицу. – Чё, хоронить будем? – деловито спросил он. – Если хоронить, так я сапоги с него сыму. Хорошие еще сапоги. Казаки справно живут… Никиту затрясло от гнева. – Становись рядом, шкура! – гаркнул он и поднял маузер. – Не пригодятся тебе сапоги! Кудрявый упал на колени и вдруг завыл басом, заплакал, как плачут по убитому или умершему – тоскливо, жалобно, безысходно. – Баба у меня, ребятишки… Пожалей, не губи… И так я потерянный… Коня забрали, железа не надрал… Что-то мальчишеское, детское почудилось Никите в этом. Мужик здоровый, плечистый, руки как лемеха, ревел, причитал по-бабьи. Нет уж, видно, сразу не расстрелял – теперь рука не поднимется… – У меня пузо боли-ит, – выл кудрявый. – И ладошка простреленная… Невиноватый я… Сколь я мучиться бу-уду-у… Один стращал под ружьем, другой… Гудошников опустил маузер и, подковыляв, ударил кудрявого по щеке. – Ну и паскудник же ты, – вздохнул Никита. – Ну почему ты такой продажный? Почему?! Ты же меня на дыбу поднимал, а теперь милости у меня просишь. Ну что с тобой делать? Кудрявый горько плакал, спина его, обтянутая подрясником, вздрагивала. – Ладно, черт с тобой, живи, – бросил Никита. – Где ваша лодка? – Недалече тута, – всхлипывая, выдавил кудрявый, – с версту будет… Никита принес винтовки из сарая, одну, разрядив, забросил в реку, другую взял вместо костыля. Подумав, он поднял винтовку вверх и выстрелил. Эхо кувыркнулось в монастырских стенах и заглохло. – Пошли! – приказал Гудошников. – Это тебе недалече на двух ногах… А двери привали камнем! Кудрявый опрокинул валун, подперев дверь, и по команде Никиты пошел вперед. Версту они шли около получаса. Никита опирался на плечо кудрявого, скакал по камням и ругался. Кудрявый предлагал взять на закорки, и однажды Гудошников было согласился, но едва оказался на спине пленника и нога оторвалась от земли, как сразу же возникло ощущение, будто его опять поднимают на дыбу. Офицер заметил их раньше. Из прибрежных кустов ударил выстрел, и Гудошников, перехватывая винтовку, упал на землю. Рядом лег кудрявый. – Вон он! Вон! – забормотал он, пряча голову. – На меня глядит… Никита привстал, разглядывая кусты, но ничего не заметил. Следующий выстрел ударил от воды. Пуля взбила песок возле рук Гудошникова и, срикошетив, запела в воздухе. В это время от берега отчалила лодка, запрыгала на прибойной волне. Никита выстрелил. Расстояние было невелико, но уже опускались сумерки, и попасть в ныряющую лодку было трудно. Лихорадочно дергая затвор, Гудошников расстрелял магазин и опустил винтовку. Офицер, широко размахивая веслами, греб от берега и медленно пропадал в серой мгле. – Тебя зовут-то как? – спросил Никита. – Илюхой, – сказал кудрявый. – Илья Иваныч Потехин я, спасский. За спиной послышался легкий шорох. Гудошников резко обернулся. Опираясь на посох, перед ними стоял белобородый старец в скуфейке и, щурясь, глядел на уплывающую лодку. Монастырский остров тонул в снегах. Еще до морозов Гудошников с плененным бандитом Ильей сложили в сарае печь и вот уже два месяца сушили книги. Под потолком и вдоль стен на дощатых стеллажах и полках стояли развернутые тома, на нитках висели бумаги и грамоты. Каждую книгу следовало перелистать по несколько раз, чтобы проветрить слежавшиеся страницы, высушить и только после этого запечатать обратно в бочки. Обследовав библиотеку Северьянова монастыря лишь поверхностно, Гудошников сделал печальный вывод: пятая часть ее уже погибла. Рукописные списки, прожившие по четыре-пять веков, умирали на его глазах, и он был последним человеком, прикасавшимся к этим священным страницам. Книги жрала сырость и ядовитая нежно-зеленая плесень. Книжный жучок буравил страницы, превращая бумагу в пыль и оставляя дыры, похожие на пулевые пробоины. Многие книги из этой пятой части еще сохраняли форму, но уже превратились в куски глины: отделить лист от листа было невозможно. Сушка в сарае не спасала. Если натопить жарко – мгновенно отсыревали каменные стены и в сарае становилось как в бане, если топить немного – проку нет. Книги, которые eмy удалось высушить и проветрить, и, наоборот, едва живые Гудошников запечатывал в бочки и выставлял на улицу – замораживал. Он не смотрел содержание книг, которые еще были живы, разве что мельком – пока листал. Он работал с той, пятой, погибающей частью библиотеки, которая лежала на досках в углу липкой, бесформенной массой. Он пытался ножом разлепить листы, но едва касался, как прелая бумага расползалась, высушенная же возле печи рассыпалась в труху. Отдельные страницы рукописей ему удавалось прочесть, и он старательно переписывал их содержание. Нужен был какой-нибудь закрепляющий раствор, но где его взять здесь, на острове? Гудошников чувствовал, что именно в гибнущей части собрания есть самое редкое и ценное, по опыту зная, что в сабельной кровопролитной атаке гибнут чаще всего самые смелые и дорогие товарищи! Здесь же, возле умирающих книг, для Никиты Гудошникова перестала существовать его первоначальная цель, ради которой он пошел по России. Таинственная рукопись языческого певца Дивея больше не туманила и не распаляла сознание. Трагедия северьяновского собрания поставила ее в один ряд с другими рукописями. Кое-как подставив «костыли» пострадавшим книгам, Гудошников взялся за составление каталога… Когда он с Ильей и старцем Лаврентьевым возвращался с берега, упустив офицера, у монастырских ворот их окружили псы; виляя хвостами и норовя лизнуть руку, они просили подачку. Илья схватил палку, стал отгонять их, и Никита еще одернул его, дескать, чего ты на них поднялся? Надо было против бандитов подниматься, а не против собак. Но, спустившись к сараю, Гудошников увидел страшную картину, поразившую его воображение. Труп убитого казака был окружен плотным кольцом собак, и рыжий кобель, видимо, вожак стаи, щерясь на сородичей, грыз лицо убитого. Остальные сидели смирно и ждали, когда он насытится. И дождались. Едва кобель отошел, облизываясь, стая бросилась к телу с яростным ревом и хрипом. Придя в себя, Никита выхватил маузер и открыл огонь. Расстреляв все патроны, он зарядил винтовку. Илья, испуганно втянув голову, пятился назад. И только бывший узник монастырской тюрьмы девяностолетний Лаврентьев стоял спокойно, невозмутимо и глядел на происходящее, опершись на посох. С тех пор Гудошников не пропускал ни одной собаки. За два месяца он выбил всех псов на острове. Он сам не понимал, отчего при их появлении становился бешеным, и патронов не жалел. Но еще где-то бродил рыжий кобель-вожак и с ним черная сука, хитрые, стреляные, по сути, уже дикие звери. Случалось,.они начинали выть среди ночи, и тогда Гудошников просыпался, хватал винтовку и выбегал на улицу. Караулил часами, таился, скрадывал, увязая самодельным протезом в снегу, но подстрелить никак не мог. – Оставь на расплод, человече, – советовал старец Петр Лаврентьев. – Даже Бог после Потопа разрешил Ною взять каждой твари по паре. – Всех под корень! – горячился Никита. – Это страшные твари! Всех!.. В те годы и слыхом не слыхивали о фашизме. Позже Никита Гудошников, произнося это слово, будет вспоминать собак Северьяновой обители. Фашизм, утверждал он, извращая этимологию этого слова, от собачьей команды – фас! – У этих тварей психология нищих – наследственная, – горячился Никита. – Они опаснее волков, коварнее шакалов! Выведу эту породу! Под корень! Чтобы не распространялась зараза и не поганила собачий род. – Наивный ты, человече, – храня спокойствие, не соглашался старец Петр. – Любая животина, что возле человека живет, не дикая, а очень даже разумная. И характер-то свой, и поведение от людей перенимает. Откуда же еще? Не зря сказывают: каков хозяин, такова и собака… Побьешь этих-другие останутся. Пока есть на земле нищие люди – и собачки нищенствовать будут. Собак пулею, а людей чем? – По-твоему, все зло – в человеке? – спорил Никита. – Хорошо, теперь после революции нищих не будет. Люди станут есть досыта, учиться будут, заниматься наукой, искусством. И зло исчезнет?! – Зло не исчезнет, зло, оно в самом существе человеческом, – вещал старец Петр. – Во всех делах и помыслах его. Вроде добро вершат, жизни на это кладут, ан, глядишь, все злом оборачивается! Так-то, человече… Собачки – они что, они хоть мертвого грызли, а люди-то живьем друг друга. Над упокойником слезы проливают, в часовенке отпевают, будто о душе его пекутся. А живого без молитвы едят, да еще с речами, мол, возлюби ближнего своего!.. Коли б люди не нищенствовали, и животные б характер имели, гордость. Илья Потехин обычно сидел так, чтобы не попадаться на глаза, и, слушая их разговоры, настороженно озирался. Гудошников давно заметил: начни при нем говорить громко и сердито – умолкнет, и слова не добьешься. Но если у Никиты было хорошее настроение, когда он смеялся и даже шутил, Илье в такие минуты хоть рот затыкай. Он, как чувствительный прибор, совершенно четко, словно обладал каким-то особым свойством, мог улавливать настроение человека. Илья в спорах участия не принимал, однако впитывал и понимал все, но только по-своему. Однажды после очередной дискуссии он вдруг сказал: – А сусед-то наш – будто полудурок, а? Никита сурово свел брови, глянул исподлобья. И этого хватило, чтобы Илья мгновенно изменил отношение к старцу: – Конечно, его в монастырской тюрьме эвон сколь лет мучили. Видано ли, так над человеком измываться? – Если каждого по отдельности взять – зла в людях нет, – рассуждал старец. – И твой истязатель и мучитель, что на дыбу тебя вешал, человек добрый. Мы с ним душа в душу говорили, хоть он и револьвер наставлял, и убить грозился… А сойдутся люди, тогда и рождается в них зло. Один маленькое зло сотворит – другие эхом откликнутся. Потому я каждого человека по отдельности люблю… Вот сей отрок Илья, как один остался, так благодетель, и только. А когда они втроем ко мне пришли – он мне в бок ружьем ширнул. И теперь еще, нагибаться стану – болит… Бывший узник монастырской тюрьмы после изгнания бандитов с острова неделю выхаживал Гудошникова: простуда все еще крепко сидела в Никите. Началось воспаление легких, кровохарканье. Лаврентьев парил его в лохани, в каком-то отваре, обкладывал горячей солью с травой, поил, кормил, выносил из-под него, мазал и посыпал шомпольные рубцы. И у Потехина рану залечил, живот ему поправил (тот попросту объелся хлебом, и у него началось что-то вроде заворота кишок). Да и сейчас бы уже с голоду пухли, не будь здесь старца Лаврентьева. А жизнь у старца, по существу, была короткой. В студенчестве он вступил в инициативное общество атеистов, отверг веру, Бога и стал проповедовать волю духа, свободу личности и безбожие. По решению Святейшего синода его пожизненно заточили в Северьянову обитель. Тридцать лет держали на цепи в тех самых катакомбах, где побывал Никита Гудошников в первый день, затем еще сорок – в земляной тюрьме… Жизнь прошла, как один день: был свет, потом тьма, ночь. – Религия учит людей нищенству, вот в ней и зло держится, – рассказывал старец. – Человек от рождения до смерти перед Богом на коленях стоит и просит, и милости ждет… А случись получить ему чин и власть – сам себя Богом мнит. Чем выше звание – тем безбожнее человек. Иные от этого покой теряют, коли рядом человек с верою в душе окажется. Христианство на том и держится, что с еретичеством сражается, на костры сажает, на дыбу вешает… Чем выше сан, тем безбожнее… Игумен северьяновский спускался ко мне под землю и самолично посохом бил, раз в неделю. Думаю, ладно, этот человек злой. Умрет он, придет другой, и бить меня перестанут. АН нет, поставили другого игумена, так этот другой два раза в неделю бить меня стал… Вот этим самым посохом! – он поднял посох и потряс им в воздухе. – И так я семь игуменов пережил. Седьмой не поленился, каждый день бить меня приходил… Спросит, верую ли я в Бога, и бьет… Рассказывая, старец молодел. Исчезали куда-то сутулость, дрожание рук, и просвечивающаяся кожа на лице наливалась краской. Был у Петра Лаврентьева в монастыре и покровитель – т – инок Афанасий. Еще будучи послушником, он однажды пожалел прикованного цепью вероотступника и принес ему шайку горячей воды – помыться. С той поры, в течение сорока лет, рискуя угодить на цепь, Афанасий опекал Петра. В семнадцатом году старца Петра освободили, и он поселился на острове, в келейке, где жили пустынники. И после этого еще целых пять лет ждал он своего светлого часа, чтобы отомстить сразу за все и совершить суд. Когда приехали на остров закрывать монастырь, старец вышел из келейки с топором и начал рубить иконы. Там его сфотографировали для атеистического журнала, появившегося в России после революции. – А собачек ты не бей, – наказывал старец Петр. – Гляжу я на животин, что на острове есть, наблюдаю – вижу, полная гармония наступила. Так-то они миллион лет проживут и не исчезнут. Собаки пожирают крыс, причем одна – многих; крысы пожирают собак, многие – одну. Друг другом кормятся и живут. А ты, человече, вмешаться хочешь, революцию совершить. А революция здесь и не нужна вовсе. Изведешь собачек – нас крысы есть станут, людей. Размножится их видимо-невидимо… Никита не спорил с ним, считая это бредом затухающего сознания старца. Но весной неожиданно убедился в его провидении; крысы начали размножаться с невероятной быстротой. Они лезли в сарай, грызли воняющие тухлой рыбой бочки, в которых лежали приготовленные к вывозу книги; ничуть не боясь людей, они стаями передвигались по острову и жрали все подряд. И не было с ними никакого сладу. В заповеди старца Никита вдруг увидел великий смысл существования зла. Истребив бродячих, нищих собак, уничтожив зло, с которым еще можно было мириться, он дал возможность распространиться злу более жестокому и низкому, которое несло угрозу жизни людей. На острове, как в лаборатории, это было видно с ужасающей явственностью. Пока несовершенен человек, думал Никита, ему придется терпеть и сосуществовать со злом, чтобы не допустить другого, более дикого. Потом он часто вспоминал жизнь на острове, когда к власти в Германии пришел фашизм. Глядя на кадры кинохроники, на марширующих по улицам людей в униформе и с факелами в руках, на горы пылающих книг на площадях, он сразу вспоминал стаи крыс, коричнево-рыжей лавиной катящихся по острову. Сходство было не только зримым… Германия уничтожала свою великую культуру. Всю зиму Гудошников прождал оказии: может, кто-нибудь забредет, заедет на Монастырский остров. Может быть, тот человек из Усть-Сысольска, что приготовил книги к вывозу, но так и не вывез, вспомнит и приедет за ними, или спасские мужики приедут «драть железо» с куполов собора. Но, видно, не было уж в живых того человека, что позаботился о книгах при закрытии монастыря, и страх перед злом, творящимся в брошенном монастыре, удерживал спасских мужиков. Библиотеку же следовало вывозить немедленно. Гудошников стоял на распутье: сам по глубокому снегу до Спасского не дошел бы, Илья Потехин под страхом смерти не хотел идти в село, боясь, что там узнают о его связях с бандитами и поставят к стенке. Доказывая свою преданность и отвоевывая себе право жить на острове, Илья строил печь в сарае, полки для просушки книг, готовил дрова, долбил метровый лед и рыбачил. Простреленная рука кровоточила от работы, он стонал по ночам, но ни разу не пожаловался. Гудошников жалел его, но не верил ему. Вернись сейчас на остров недобитый бандит из офицеров, приставь он наган Илье к боку – и тот пойдет за ним. Был бы Илья собакой – все было бы проще, но он – человек! По крайней мере, в человеческом обличье. – Ладно, я тебя не выдам, – решился на последнее Гудошников. – Властям я скажу, что ты болел здесь, а потом был со мной, отчего и не вернулся в село. Только сходи в Спасское и отнеси письмо председателю сельсовета. Пускай он пришлет подводы. Илья забился в угол, замахал рукой: – Не верю! Не верю! Выдашь!.. Я же тебя на дыбу вешать помогал! Я книги жег!.. Выдашь! Не верю! Можно было бы поступить с ним круче, припугнуть маузером, до тогда бы он ушел и не вернулся. И кто знает, пристал бы он к бандитам снова, нет ли? Илья не боялся Бога, боялся только оружия и смерти. Он наверняка с детства ходил молиться в монастырь, стоял на коленях перед сверкающим алтарем, благоговел при виде золотых куполов собора, но вот сильного и всемогущего Бога не стадо над ним, обитель закрыли, и он поехал драть с куполов золоченую медь, чтобы покрыть ею свою избу. Тут и попал к бандитам. Старец Петр был в чем-то прав: религия делала людей нищими, заставляла их поклоняться сильному и просить у него милости. Уделом нищих было драться из-за брошенной им копеечки, кланяться подавшему милостыню, а потом, когда он не видит, плевать ему вслед. Всю зиму Гудошников между делом просвещал Илью, учил его читать и писать, рассказывал о революции, о мужественных людях, совершивших ее, о будущей жизни. Иногда он замечал в глазах его любопытство, настороженный интерес, на какой-то миг исчезала пугливость у раз и навсегда перепуганного мужика. Изредка по ночам Никита, сидя над погибающими книгами, слышал, как Илья плачет во сне и зовет по именам своих детей… Однажды, уверовав, что у Ильи наступил какой-то перелом, Гудошников размечтался, как они вывезут книги с острова и как потом Илья вернется к семье и будет строить новую жизнь. Илья тоже размечтался. – Может, мне железа-то сейчас надрать, а? – спросил он. – Пока я на острову?.. Привезу железа, покрою избу и заживу! У нас кто хорошо живет, у всех избы железом крыты. Гудошников понял, что не только одной зимы, а и года не хватит, чтобы перевернуть сознание Ильи. Его, как размокшую и погибающую книгу, нужно было перелистывать по странице, сушить и счищать грязь, наслоившуюся веками… Весной, после ледохода, к острову пристали рыбаки. Никита договорился с ними перевезти бочки с книгами на берег, а там уж идти к председателю сельсовета на поклон и просить подводы. Узнав о скором отъезде, Илья затосковал. Гудошников ждал, что он убежит и спрячется где-нибудь, но Потехин без лишних слов начал катать бочки в баркасы. Он не просил Никиту заступиться, замолвить слово, помочь как-то облегчить его судьбу. И не просился больше «драть железо» с куполов, хотя и поглядывал на сверкающие маковки собора. Он по-мужицки жадно работал и потел, как пахарь на полосе. Баркасы с бочками уже отошли от острова, когда Гудошников увидел бывшего узника Северьяновой обители. Он стоял на возвышенности, опершись на игуменский посох, которым бит был в течение семидесяти лет, и глядел на отплывающих. Казалось, он, будто сфинкс, стоит здесь уже века и простоит еще, только бы не кончилась жизнь и не случилось Второго Пришествия…
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 156; Нарушение авторского права страницы