Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Глинский, отец Всеволод, Кузьмин
Урал
Зимние сумерки упали на уральский городок почти мгновенно. Только что еще синели за панорамными окнами ели, освещаемые последними лучами холодного зимнего солнца, и вот уже практически слились с окутавшей мир темнотой. Глинский откинулся на спинку кресла. Ему здесь спокойнее, гораздо лучше, чем в квартире, где приняла такую мученическую и такую нелепую смерть его жена. И он рад, что Вадька наконец‑то полюбил коттедж. Правда, его непутевому сыну из всей семисотметровой «обители» нравится только одно помещение. Да и помещением‑то его особо не назовешь: Вадька целые вечера проводит в бассейне. Причем отнюдь не в воде, что было бы понятно. Однако еще ни разу, несмотря на уговоры Глинского и подначки Кузьмина, сынок в этом бассейне не искупался. Сам Николай Мефодьевич каждое утро начинает с омовения, точнее даже – с хорошего заплыва, благо пятнадцатиметровая ванна, облицованная синим импортным кафелем, вполне позволяет по‑человечески поплавать. Вадьку же, как выяснилось, водные процедуры нисколько не интересуют. Его интересует совсем другое: высокие, почти до потолка и практически без рамных решеток, окна, открывающие сказочный вид на поросшие лесом холмы. Быстро смекнув, что здесь глаза радуются постоянно, Вадим обосновал прямо рядом с ванной бассейна, на широком торцевом бортике, крошечную мастерскую: притащил большой мольберт, набор дорогих красок и кистей, купленный ему отцом в последней командировке в Москве. После чего полностью пропал для общества, потому что и утром, и днем, и вечером – для него здесь всегда было прекрасно. Даже ночью, при полной луне, Вадик иногда забегал сюда, захватив с собой найденную им пару месяцев назад у школы дворнягу – он побаивался темноты. Глинский подумал‑подумал и – смирился. Сам велел собрать на бортике из легкомонтируемых панелей подобие комнатушки, где можно поставить стул и пару шкафчиков для хранения художественной амуниции сына. А себе – здесь же, рядышком – установил удобное кресло, в котором так приятно расслабиться после обычного, двенадцатичасового, рабочего дня. Вот и сейчас Глинский отдыхал, откинувшись на спинку, а Вадька, в пяти метрах от него, отделенный лишь полупрозрачной перегородкой, что‑то дописывал в своей клетушке, видимо, по ранее сделанным наброскам. – Пап, подойди, а? – позвал он оттуда. Значит, доделал. На полдороге никогда не показывает, если только не теряет интерес к теме. – Иду, сынок, – ответил Глинский, с натугой вытаскивая свое отяжелевшее тело из мягкого и удобного кресельного чрева. К его удивлению, на мольберте был вовсе не закат. И отнюдь не уральские, пологие и лесистые, склоны. С холста на отца смотрело чудище, без точной формы, все в синих и зеленых пятнах. У него не было ярко выраженных зубов, когтей, пасти, жала или еще каких‑нибудь столь же функционально очерченных атрибутов. Но то, что изображенное создание было крайне опасным, сомнений не вызывало. – И как его называют? – переводя все в иронический жанр, усмехнулся отец. – Н‑не знаю, – задумался Вадька. – Оно тебе нравится? – мягко поинтересовался Глинский‑старший. – Я его боюсь, – ответил мальчишка, и Николай Мефодьевич понял, что тот еле сдерживается, чтобы не расплакаться. – Сам нарисовал – и сам же боишься? – снова попытался перевести в шутку он. – Потому и боюсь, – объяснил Вадька. – Если я его нарисовал, значит – он во мне? «Ну, началось, – теперь уже печально вздохнул отец. – Если пошли такие вопросы, значит, детство на излете». – В нас с тобой многое чего можно найти, сынок. Но вовсе не обязательно выпускать это наружу. Просто надо уметь свой внутренний мир контролировать. – В тебе тоже есть чудовища? – волнуясь, спросил Вадька. – Тоже есть, – неохотно признал Глинский. – А в дяде Кузьме? – И в дяде Кузьме, – сухо подтвердил Николай Мефодьевич. Ему все более начинал не нравиться этот разговор. – И ты их не боишься? – с надеждой спросил Вадька. – Боюсь… – неожиданно для самого себя ответил отец. Столь странную беседу прервал звонок сотового. Звонил отец Всеволод, настоятель Мерефы. И просил срочной аудиенции. – Я в коттедже, – ответил Глинский. – Если нужно, мы сейчас же выезжаем к вам. – Я уже около ворот, – ответил священник. Это очень удивило Глинского: отец Всеволод ни разу не приезжал к нему домой или на работу. Николай Мефодьевич отдал приказ охране пропустить его «уазик». Отец Всеволод сидел за рулем сам. Приподняв полы рясы, он вылез из кабины и направился к двери. Глинский быстро пошел к лестнице, встретить уважаемого им гостя. – Здравствуйте, Николай Мефодьевич! – поздоровался священник. – Здравствуйте, – немного настороженно ответил Глинский. Что‑то смущало его в этом ночном визите. Или не успел еще отойти от тревожащего разговора с Вадькой? – А где сынок? – поинтересовался отец Всеволод. – Наверху, в бассейне. – Плавает? Это полезно, он недостаточно уделяет внимания телу. – Нет. У него там мастерская маленькая. Пишет что‑то. Хотите взглянуть? – внезапно спросил Николай Мефодьевич. Не вредно будет, если умный и деликатный священник поглядит на Вадькину живопись. Не к психотерапевту же обращаться! Причем вдвоем сразу. – С удовольствием, – ответил тот. Настоятель очень любил маленького Глинского и был рад каждой возможности общения с ним. Вадька тоже обрадовался, увидев отца Всеволода. Священник, уже проинформированный о сути проблемы, сразу перешел к делу. – Это – бесы, – спокойно сказал он. – Бесы… – сразу сник Вадька. – Ну и чего ты нос повесил? – улыбнулся отец Всеволод. – Конечно, бесы. У них работа такая. – Какая? – Соблазнять людей, мешать им выполнять божьи замыслы. Опасаться их надо, конечно. А вот бояться – нет. – Почему? – Потому что каждый – хозяин своей судьбы. После бога, конечно. И бесы могут тебя попутать, только если ты сам им это разрешишь. – Мне не надо было рисовать? – расстроился Вадька. – Я так не говорил, – мягко поправил его священник. – Религия и мирские законы не должны запрещать свободу творчества. Главное, чтобы это творчество никому не пошло во вред. Ты ведь испугался чудища? – Испугался, – честно признался Вадька. – Значит, не надо показывать его тем, кого оно так же может напугать. Правильно? – Не знаю, – задумался юный художник. – Если никто не увидит и не испугается, вреда никакого не будет. А ты, нарисовав его, освободился от внутреннего страха. Невидимый враг – страшнее, понимаешь? Знаешь, как в таких случаях говорят специалисты? Ты визуализировал свою тревогу. – Вы думаете, ребенку это понятно? – спросил Глинский. – Не сомневаюсь, – неожиданно жестко ответил отец Всеволод. – Дети понимают гораздо больше, чем это кажется взрослым. Глинский, похоже, готов был согласиться, потому что Вадька после такого психологического ликбеза заметно повеселел. – А если мне опять станет страшно, его опять надо нарисовать? – спросил он. – Только если захочется, – серьезно ответил священник. – Тут главное, что он теперь в твоей воле. Теперь ты можешь повернуть его к стене, а то даже закрасить или порвать. Не он контролирует ситуацию, а ты. Понимаешь, малыш? – Понимаю. – Вадька собрал свои мелкие пожитки и оставил взрослых наедине. Ему пора было готовиться ко сну. – Может, в каминную спустимся? – предложил радушный хозяин. – Да лучше здесь, – ответил абсолютно равнодушный к мелким удобствам отец Всеволод. – Разговор у нас будет очень важный, хотя и очень недлинный. – Что‑то случилось? – забеспокоился Глинский. – Я уезжаю в Москву. На новую должность. – Когда? – Сейчас. – Отец Всеволод взглянул на часы. – На беседу у нас с вами осталось четверть часа. – Как же так? – огорчился Глинский. В принципе он знал о предстоящем отъезде, но ему очень не хотелось терять возможность общения – хоть и нечастого – с этим нетривиальным человеком. – Примем как данность, – улыбнулся отец Всеволод. – И я не хотел бы сейчас говорить о себе. – А о чем? – О ком, – поправил его собеседник. – О вас, Николай Мефодьевич. Сердце Глинского томительно и сладко заныло. Он знал, о чем пойдет речь. Боялся и ждал этого. – Я предлагаю вам поставление в священный сан, – очень серьезно сказал гость, обычно не склонный к пафосу. – Мне… – замялся Глинский. – Как же… Но вы же знаете! – вырвалось у него. – Знаю, – не выказывая эмоций, сказал священник. – По каноническому праву в этом случае рукоположения действительно быть не может. Но исключения допустимы. Решения о каноническом препятствии принимают епископ и духовник епархии, исповедовавший грешника. Я – ваш духовник. А с завтрашнего дня – епископ. И я уже принял это решение, – спокойно сказал гость. – Теперь дело за вами. – Вы считаете, после всего случившегося я могу быть священником? – спросил Глинский. – Вы уже понесли тяжелейшее наказание. Но господь милостив и справедлив. В Библии множество примеров, когда праведниками – и даже святыми – становились люди, начавшие свой жизненный путь неверно. Решайте, дело за вами. – Как же так, все неожиданно… – смятенно выдохнул Глинский. – Мы сегодня не успеем поговорить серьезно, – с сожалением сказал отец Всеволод. – Но общее положение дел таково: Мерефа осталась без настоятеля. На сегодня эту службу временно выполняет один из нашей братии, человек очень хороший, но не обладающий и долей ваших способностей. Я предлагаю вам подумать и, если вы духовно дозрели, стать настоятелем Мерефы. – Монахом? Священником? Дьяконом? – тихо спросил Глинский, с детства знавший все каноны православной церкви. – Осталось семь минут, и очень хорошо, что вам ничего не надо долго объяснять, – улыбнулся настоятель Мерефы, теперь уже бывший. – В церкви, кроме мирян, есть только три категории лиц. Епископы, священники и дьяконы. Лишь первые из них – вы наверняка это знаете – имеют право не только совершать таинства, но и рукополагать новых священнослужителей. Вторые обладают правом совершения таинств. И наконец, диаконы, не обладая этим правом, выполняют «функции ангела» во время служб. Для вас, Николай Мефодьевич, я бы оставил миссию священника. И потому, что в этом сане вы принесете больше пользы верующим. И потому, что так вам будет проще взращивать обитель. Ведь церкви служат живые люди, – улыбнулся отец Всеволод. – Так что вопрос карьеры и здесь важен. Хотя для истинно верующего – уже не в светском, несколько меркантильном, понимании. Просто чем выше место истинно верующего в церковной иерархии, тем более он сможет сделать богоугодных дел. Из этих соображений я и в Москву уезжаю. – А не хочется? – разряжая обстановку, улыбнулся Глинский. – Ох, как не хочется! – искренне ответил бывший настоятель. – У меня ведь с Мерефой вся жизнь связана. В ней живу – жил, – поправил он себя, – о ней думаю, ее во снах вижу. – Я должен буду принять постриг? – вернулся к жизненно важному для себя разговору хозяин. – Совершенно не обязательно, – отверг отец Всеволод. – Здесь не нужна поспешность. Вы можете быть «белым» священником. – Когда мне надо будет принять решение? – спросил Глинский. – В течение одного, максимум – двух месяцев, – ответил тот. – Мерефа становится известным местом, и сюда рвутся не только самые праведные. Я же сказал, что церкви служат живые люди. А Мерефа должна остаться истинно святым местом. – Не знаю, готов ли я, – задумчиво сказал Глинский. – Хотя мне более всего хотелось бы стать монахом. Все три обета никак меня не пугают. – Милый мой Николай Мефодьевич! – как‑то по‑особенному задушевно (Глинский даже отца вспомнил, хотя священник был вряд ли старше его самого) произнес гость. – Если б вы только знали, скольким сотням людей, убеждавших меня, что их удел – монашество, я отказал! Это – удел единиц. Вам я бы не отказал. Я уверен, что это – ваш путь. Просто вы, в силу обстоятельств, попали на него не сразу. Но, дорогой мой Николай Мефодьевич! Не торопитесь. Все должно произойти само собой. Естественно. Точно так же, как летают птицы, текут реки, растет ваш сын. Этот процесс контролировать не надо. И сейчас мне кажется для вас самым верным решением – стать «белым» священником и настоятелем Мерефы. А далее – лет этак через пяток – вы сами для себя все решите. Да и Вадимка к тому времени подрастет. Гость встал, тепло приобнял Глинского и, попрощавшись на первом этаже с Вадькой, направился к «уазику». – Может, я вас хоть подвезу? – спросил совершенно выбитый из колеи Глинский. – Спасибо, не нужно. Я оставлю машину на привокзальной площади, и ее отгонят в монастырь. – Отец Всеволод помахал через окошко остающимся и выехал в плавно открывшиеся ворота. А через полминуты, пропустив выезжающий «УАЗ», во двор вкатил «Лендровер» Кузьмы. Глинскому не хотелось сейчас общаться со старым другом. Он пересилил себя и вышел ему навстречу. – Привет, Колян! – улыбнулся ему Виктор. Кузьма всегда улыбался, видя Глинского. – Как дела? И чего приезжал поп? – Священник, – машинально поправил Глинский. – Была у нас с ним беседа. Может быть, последняя. Он сегодня уезжает в Москву. – Ну и слава богу, – кощунственно заметил Кузьма, облегченно вздохнув. Он не любил настоятеля, неосознанно чувствуя в нем угрозу для своего так удачно сложившегося мира. – Ты не забыл, что мы в конце декабря тоже едем в столицу? – Не забыл, – вздохнул Глинский. Он никуда не хотел ехать, и даже успешно (и бескровно!) завершившийся захват комбината его не радовал. Но депозитарий, в котором хранятся акции, находился в Москве, и командировка была неизбежна. В принципе справился бы и один Кузьмин с их весьма толковым юристом. Однако Кузьма так рвался развеселить и развлечь в столице своего единственного друга, что Глинскому было просто неудобно отказываться от поездки. Они прошли в гостиную и выпили чаю: Глинский – один пакетик на двоих с Вадимкой, Кузьма – четыре пакетика на одного. После чего пошли спать. Николай Мефодьевич перед сном зашел поцеловать сына. – Сынок, а что, если я стану священником? – вдруг спросил Глинский. – Как отец Всеволод? – спросил Вадька. – Да. – Давай, пап. Тоже будешь всех спасать и успокаивать. – Думаешь, у меня получится? – Думаю, да. – А ты сам не хочешь быть священником? – Нет, – спокойно ответил Вадька. – Почему? – поразился отец такому уверенному ответу. – Я хочу рисовать все, что вижу. – Даже чудовищ? – усмехнулся Глинский. – Даже чудовищ, – подтвердил Вадька. – Все, что вижу. И я хочу все это показывать. – Славы хочешь? – пошутил Николай Мефодьевич. – Мне обидно, что все это я вижу один, – сказал сын, и Глинский не в первый раз уверовал в правоту отца Всеволода: дети понимают и чувствуют гораздо больше, а нередко и глубже, чем мы, взрослые, можем себе предположить. – Спокойной ночи, сынок, – сказал Глинский, нагнулся и поцеловал Вадьку в мягкую и нежную щеку. – Спокойной ночи, папа, – ответил Вадька. – И уже вдогонку, когда отец подошел к двери: – Соглашайся! Ты же этого хочешь! Глинский ничего не ответил и вышел из детской, аккуратно притворив за собой дверь. Если бы он точно знал, чего хочет!
Ивлиев, Бархоткин Москва
…Страшное чудище, отдаленно похожее на увеличенную в сотни раз ящерицу‑дракончика с острова Комодо, неотвратимо надвигалось. Ивлиев уже явственно ощущал смрад, исходивший из разверстой зубастой пасти. А зверь подбирался все ближе и ближе. Алчно по‑драгивал алый, раздвоенный, словно у змеи, язык. При каждом шажке непропорционально коротких когтистых лапищ мерно покачивался зеленый чешуйчатый надголовный гребень. Пустые, как у уличного хулигана, глаза равнодушно смотрели на Ивлиева. Они видели не Василия Федоровича, а просто – еду. «Сейчас ты свое получишь», – про себя выматерился старик и выставил вперед ранее спрятанную за спиной руку. В ней привычным успокаивающим грузом лежал двадцатизарядный, чуть не полуторакилограммовый «АПС» – автоматический пистолет Стечкина, пистолет‑переросток, оружие не для пижонов, а для тех, кому качество ствола время от времени спасает жизнь. «Получи», – подумал Ивлиев, выставив прицел на один из паскудных глаз. Он раз за разом нажимал на спуск, и огонь, как положено, вылетал из ствола. Только звук был необычно слабый, подобающий скорее детским пистонам, чем такому незаурядному оружию. А девятимиллиметровые мощные пули вылетали так, как вылетают резиновые присоски из игрушечного револьвера. И падали в траву, даже не долетев до приближающегося врага. Старик понимал, что так не бывает и что это всего лишь сон, но никак не мог проснуться. Наконец ему это удалось, и он открыл глаза. Новая картинка была не радостнее предыдущей. Разве что более знакомой. Сколько дней он провел в этой обшарпанной комнатенке, Василий Федорович уже и сказать не мог. Сначала пытался считать, а потом запутался: в помещении даже окон с естественным светом не было. Он проморгал слезившиеся глаза и осторожно осмотрелся, стараясь не привлекать внимания к своей персоне. Сегодня дежурили двое – Карлик и Скунс. Если Ивлиев когда‑нибудь и сбежит, то именно от этой пары. Злой и в прямом смысле слова вонючий Джавад – видимо, какое‑то незалеченное воспаление ротовой полости – это и есть Скунс. Лет двадцать восемь – тридцать, телосложение худощавое, на спине – старик видел, когда тот переодевался, – старый шрам, скорее всего, от огнестрельного ранения. Волосы редкие, темно‑русые, уши оттопыренные. На левой стороне подбородка – характерная родинка овальной формы. Короче, если старик сумеет уйти, Джавада, скорее всего, найдут. Второго найдут тем более. Не так‑то много в нашей столице активно злодействующих лилипутов. Может, один Герман и наберется. Хотя Германом его зовут не часто. Только их высокий командир, зашедший на второй день после пленения. А Скунс вообще ни имени, ни фамилии не употребляет. «Урод» – вот типичный его оклик. Поэтому нет ничего странного, что Карлик ненавидит Скунса. Эта ненависть уже сослужила деду великую службу. А то бы коротать ему старость героиновым наркоманом. Именно таким варварским способом начальник охраны велел сократить его активность. К счастью для старика, мелкий боец, Герман Бархоткин, тоже был не прочь принять «маковых слез», а его патологическая жадность была Ивлиеву только на руку. Поэтому, дождавшись, когда Скунс выйдет в туалет (а то и на улицу – он время от времени куда‑то постоянно сматывался), Ивлиев подмигивал своему мелкому пленителю, и тот мгновенно вкалывал себе в вену большую часть шприца. Остальное он все‑таки вводил деду, иглу, естественно, не меняя. Ивлиев скрипел зубами, но потом пришел к выводу, что даже если этот ублюдок наградит его СПИДом, то впереди еще лет десять‑пятнадцать. А если наркоманией, то впереди нет ничего, потому что дед физически не смог бы переносить свою постыдную зависимость. Гепатит – это хуже, но, если память не изменяет, против гепатита деда в свое время прививали. Так что – все ништяк. К тому же Карлик с каждым разом увеличивал свою дозу за счет дедовой. Ивлиев, разумеется, не возражал. Единственное, что неприятно, – Скунс, похоже, что‑то заподозрил. И в последний раз лично проследил за инъекцией. В результате чего дед получил почти полный шприц. Правда, «дурь» была наверняка разбавленная: раствор готовил Герман. Никакого кайфа не было, если, конечно, не считать кайфом «приход» различного рода чудовищных животных, объединенных единственной целью: сожрать Ивлиева, предварительно умертвив его самыми отвратительными способами. – Я отойду, – сказал Скунс Бархоткину, надевая пальто. – Конечно, – заныл Карлик. – Зарплату – поровну, а сидеть – мне? – А чего вдвоем жизнь убивать? – огрызнулся Джавад. – У него на ногах – веревки, на руках – «браслеты». Куда он денется‑то? – И, коротко заржав, добавил: – Да если его теперь отпустить, он сам сюда припрется, за «дурью». – Тогда давай я пойду, – гнул свое Герман. – А ты оставайся. – Куда тебе идти? – вызверился Скунс. – Я к бабе. А ты куда? – Не твое дело! – огрызнулся Карлик. – У меня свои интересы. – Знаем мы эти интересы, – снова заржал Джавад. – Уколоться – и упасть на дно колодца. – Не твое дело, – уже тише сказал Герман. – А дежурить мы должны вдвоем. – Кому я должен, всем прощаю, – сообщил Джавад. И с угрозой добавил: – Не вздумай вякать! Думаешь, я не знаю, как ты его колешь? Джавад не дурак, он все видит. Карлик побледнел. Если про эти проделки узнает Вепрев, он вполне может «уволить» бойца, без учета прежних заслуг и выходного пособия. Нет, выходное пособие дадут – бесплатные похороны. – Да чего ты в бутылку лезешь, – сказал Бархоткин. – Что мне, жалко? Иди куда хочешь. Просто боюсь, проверка заскочит. – Скажешь, что в аптеку выскочил. За валидолом для старика. Тот на сердце жалуется. – Ивлиев действительно жаловался на боли в левой стороне груди, втайне надеясь, что ему развяжут руки. Но его расчеты не оправдались: гуманизм похитителям был чужд абсолютно. – Ладно, – согласился Бархоткин. Теперь он уже сам с нетерпением ожидал ухода Скунса, так как приближалось время укола, и бедняга ощущал знакомое всем наркоманам сладкое, нежно сосущее душу нетерпение. Сладкое, потому что героин – вот он. Не будь героина и денег на него, предвкушение было бы черным, потому что далее следует ломка, опять‑таки знакомая каждому наркоману. – Уколемся, дед? – весело предложил Карлик своему пленнику. Ивлиев пристально посмотрел на Германа. Он испытывал к нему двойственные чувства. С одной стороны, его глодал стыд при воспоминании о бесславном пленении. С другой – не покидала жалость к этому дважды обиженному судьбой человеку. – Давай, – благодушно согласился Ивлиев. Он уже наврал своим истязателям, что и без них частенько баловался «дурью». Просить у таких людей снисхождения – бесполезно. А вот посеять сомнения, сказав, что истязания ему даже приятны, может оказаться важным. Может, конечно, и не оказаться, но если использовать все сто процентов для обмана и дезинформации противника, то удача оказывается благосклонной чаще. Герман скрылся на кухоньке, а старик в который раз пошевелил веревки на ногах. Шесть дней дезы (он убедительно лгал про больные вены, и узлы на ногах действительно сильно не затягивали: ведь старика еще предстояло отпускать) и постоянных физических усилий сделали свое дело: от веревок можно было освободиться за пять минут целенаправленной работы. С «браслетами» дело обстояло хуже: хорошо хоть руки были скованы впереди, а не закручены за спину, как в первые два дня плена. Карлик вернулся довольный, неся в руках медицинские приспособления. «Уже вмазал», – догадался старик. – Давай, дед, руку, пока не пришло, – благожелательно сказал тот. – Опять больше половины отожрал? – притворно разозлился Ивлиев. – Тебе хватит, старик, – буркнул Герман. – Если еще раз столько скрысишь, я доложу вашему главному. Мне не жалко делиться, но совесть надо иметь! – Можешь и не дожить до доклада, – огрызнулся Бархоткин. Но Ивлиев понял, что удар прошел и принят всерьез. – Я‑то доживу, – сказал старик. – Я персона неприкосновенная. А ты совершенно зря рискуешь. – Почему зря? – не понял Карлик. – Потому что дневной дозы хватит на троих, если правильно колоть. – Как это? – мгновенно повелся Бархоткин. – Так это, – ворчливо передразнил Ивлиев. – Ты думаешь, первый на баяне[7] играешь? Да мы еще с Афгана эти фокусы знаем. – Какие фокусы? – уже заинтересованно спросил Герман. – Ты сколько скрысил? Только честно, – попросил Василий Федорович. – Иначе я замолчу. – Половину, – скромно сказал Карлик. – Значит, две трети, – спокойно предположил Ивлиев. – Осталась треть. Хочешь, покажу, как ее по полному кайфу хватит еще на два удара? – Такого не может быть, – неуверенно возразил Карлик. – У дураков не может, – парировал старик. – У умных – запросто. Ты же, когда вливаешь в вену, половину чистишь печенью. Впустую выбрасываешь, понимаешь? – Ивлиев бессовестно врал, будучи уверен, что Бархоткин вряд ли представляет себе анатомию и физиологию человеческого организма. – Ну, – сказал Герман. – Что – «ну»? – Понимаю. Что дальше? – А дальше то, что если правильно ткнуть – в обход печени, прямо в малую вену у селезенки, то и трети дозы будет довольно. Приход гарантирован, а денег в три раза меньше. И печень не посадишь. Понял теперь? – Понял, – неуверенно сказал Герман. – Вот ты сейчас хотел бы еще вмазать? – Да, – немедленно откликнулся Карлик, отодвинувший ломку, но не уверенный, что украденного героина хватит для кайфа. – Остатка с лихвой хватит на двоих. Только в малую вену себе самому не попасть. Ты уколешь меня, а я – тебя. – Но я ж не умею, – расстроился Бархоткин, уже чуть ли не поверив в подступившую халяву. – Я тебе покажу, – сказал дед. – Это нетрудно. У нас салаги с первого раза попадали. А даже если промажешь – не криминал. Просто кайфа будет меньше, и все. – Давай, – согласился Карлик. Его трясло от фантастических перспектив: даже если дед преувеличивает, капитал Бархоткина вырастет минимум вдвое – ведь почти все его не такие уж малые деньги уходили на героин. – Сними мне «браслеты», – попросил Ивлиев. – Нельзя, – расстроился Бархоткин. – Тогда коли мне весь остаток, – разозлился старик. – Я тебе ногами, что ли, показывать буду? Да и ноги связаны. Герман немного подумал и, сообразив, что даже со свободными руками дед безопасен, пошел за ключом от наручников. Старик долго растирал пальцами затекшие руки, игнорируя призывы Бархоткина, боявшегося скорого возвращения Скунса. – Да не придет он так скоро от бабы, – сказал дед, не желавший более рисковать. – А ты откуда знаешь, куда он пошел? – недоверчиво спросил Карлик. Тень подозрения легла на его невысокий лоб. Дед растерялся: – А куда еще может бегать тридцатилетний мужик? На партсобрание, что ли? Бархоткин успокоился. Закончив массаж кистей, Ивлиев приказал Бархоткину сесть поближе. Тот подсел на стул рядом с койкой. – Задери рубаху, – сказал дед. – Нет, сначала себе, – твердо ответил вновь ставший осторожным Герман. Он еще не забыл про свои зубы, удаленные уже полуодурманенным дедом в день похищения. – Как скажешь, – благодушно улыбнулся дед, присел на койке, насколько позволяли веревки, и свободными руками задрал рубаху. – Видишь, – самозабвенно врал он. – От низа желудка наискосок к селезенке. Ровно посередине – малая вена. Она единственная обходит печень. Сюда и будем колоть. До нее – меньше сантиметра, сильно не втыкай. Если промажешь – ничего страшного. Заряжай «баян»: если попадем точно – и четверти дозы должно хватить. Всерьез поверивший Герман снова сбегал на кухню, передозировал содержимое шприца. Вернулся, подсел к старику. – Покажи точно – куда, – попросил он. – Сюда, – ткнул сухим пальцем себе вниз живота Ивлиев. Карлик инстинктивно приблизился, поточнее нацеливаясь иглой. И получил внешне не сильный удар в лоб. Косточки оснований пальцев Ивлиева негромко стукнули о мощную лобную кость Карлика, и Бархоткин беззвучно сполз на пол. Он получил тяжелое сотрясение мозга: череп ведет себя как традиционная гидравлическая система, и грамотный удар в лоб вызывает контузию противоположной, затылочной области. – Мы в расчете, – пробормотал старик. Он быстро, но без спешки развязал веревки на ногах. Пошатываясь, встал и с трудом прошелся по комнате. Без малого неделя непрерывного лежания разрегулировала даже такой натренированный организм. Ивлиев, зорко посматривая на лежавшего без памяти Бархоткина (и одновременно прислушиваясь, чтобы не пропустить шаги Скунса за входной дверью), сделал несколько восстанавливающих упражнений. Тяжело дыша, посидел на кровати. Потом нагнулся к Бархоткину и еще раз ударил того в лоб. После чего, преодолев соблазн немедленного исчезновения, поплелся обыскивать помещение. Раз уж он так бесславно попался, то мог реабилитироваться перед самим собой, лишь разорив осиное гнездо до основания. Десять минут кропотливого труда не дали ничего: нора действительно служила только для укрытия. Зато Ивлиев обнаружил свой «АПС», лежавший в огромной кобуре прямо у входной двери. Он деловито проверил обойму, после чего вовсе перестал торопиться: теперь ему даже хотелось, чтобы сюда пришло как можно большее количество злобных врагов. В отличие от утреннего кошмара его «стечкин» выплюнет пули по‑настоящему. Скунс пришел через двадцать минут. Открыл дверь своим ключом и вошел в темный коридорчик. И тут же получил страшный удар в лоб рукояткой огромного пистолета. Дед поискал пульс на безжизненном теле. Нашел. Это никак не сказалось на его настроении: просто с трупом было бы чуть больше проблем. Затем снял с Джавада «ИЖ‑71» и сотовый телефон – в квартире иной связи не было. Набрал номер Ефима. Не отвечает. Номер «Беора». Сняла Марина Ивановна. Обрадовалась старику, но новостей сообщить не смогла. Ефим на работе не появлялся. Третьим был частный номер генерала, не указанный ни в одном телефонном справочнике. Он сразу ответил и, выяснив ситуацию, немедленно выслал людей. Дед вернулся к пришедшему в себя Бархоткину. – Менять тебе надо, парень, работенку, – вздохнул Ивлиев. – На этой долго не проживешь. Бархоткин внимательно вслушивался в слова деда, безуспешно пытаясь свести взгляд на ивлиевском лице. – Ты хоть понял, что я сказал? – переспросил дед. Тот согласно кивнул. – Короче, я ухожу. Если хочешь остаться на свободе, тоже сматывайся. Позвони мне в «Беор», оставь сообщение, я помогу тебе устроиться, – вдруг добавил Ивлиев. Он, нанеся Карлику увечье, никак не мог избавиться от чувства вины. Как будто ударил ребенка. Вот Скунс пострадал намного больше, но совесть не терзала старика абсолютно. А здесь было что‑то ужасное – в этом тщедушном тельце, прижавшемся к батарее, в этих глуповатых глазах на взрослом, усталом и болезненно сморщенном лице. – Ты понял или нет? Я тебе помогу, если позвонишь. И бросай этот бизнес. Он не для тебя. Ивлиев встал и, не выпуская «стечкин» из руки – мало ли кто мог прийти на бандитскую явку, – направился к выходу. Аккуратно обошел распластанное тело Скунса. Уже у двери в последний раз обернулся. Карлик почти не изменил позы. Только теперь в его дрожащей, прыгающей руке был такой же «ижак», как и только что изъятый у Джавада. Василий Федорович, не веря глазам, смотрел в пляшущий ствол. – Ты что, придурок! Не вздумай! – крикнул он. Но тот, пересиливая предательскую дрожь руки, уже фиксировал цель. Грянул оглушительный выстрел. Вся маленькая квартирка наполнилась горьким и удушливым пороховым газом. Бархоткин продолжал сжимать в руке свое табельное оружие, но вместо его левого глаза было противоестественное окровавленное отверстие, пробитое мощной пулей «стечкина». Эта же пуля изрядно порикошетила между бетонных стен комнатенки, прежде чем погасила свою колоссальную энергию. «Боже ж ты мой!» – только и подумал Ивлиев, закрывая за собой дверь квартиры, в которой провел, может быть, худшую неделю своей жизни. Отвратительно началась, отвратительно продолжалась, отвратительно закончилась…
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 150; Нарушение авторского права страницы