Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Баг, Богдан и другие хорошие люди



 

Богдан.

 

 

Яффо, Пурим, 14‑е адара, утро

 

Накануне вечером Богдан обнаружил, что западная пресса сошла с ума.

С подачи преждерожденного единочаятеля Гойберга уяснив, что изобильная, хотя и очень специфически процеженная и перетолкованная информация о событиях вокруг Ванюшина порою появляется на Западе раньше, чем в Ордуси, минфа по нескольким ключевым словам просмотрел в сети многие варварские издания. Занятие это не отняло чрезмерного времени, пусть и было не всегда приятным; не единожды шокированный Богдан возносил хвалу Господу за то, что некоторые ценности и моральные нормы успели за пару последних веков как следует пропитать души ордусян. Хоть это и не гарантировало повальной и поголовной добропорядочности (да и как такое можно гарантировать? разве что проведя поголовную лоботомию…), все же Богдан был убежден: подавляющему большинству жителей Ордуси, даже и не верующих, например, в Христа, при виде заголовков вроде того, на который Богдан напоролся в первый же вечер сетевых путешествий по странам демократии – «Христос онанировал в пустыне сорок дней!», – стало бы просто противно. Противно – и стыдно, будто, соприкоснувшись с несообразным, уж тем самым в несообразном и сам поучаствовал. Свобода, конечно, есть свобода, а свобода от сих до сих, ограниченная чиновниками, – уж не свобода, а просто тюремная прогулка, да и обмен информационный тоже может быть либо всеобъемлющим, либо никаким; и остается уповать лишь на то, что воспитанный человек уже без всякого насилия со стороны, просто сам по себе, будет испытывать гадливость и желание тихо отстраниться, встречая не совсем достойные благородных мужей образчики приволья… Не ярую ненависть, не шумное возмущение даже, не желание все переделать к лучшему – нет, достаточно просто гадливости. А если иначе – тогда беда. Пчела свободно летит от цветка к цветку, муха тоже свободно летит от одной навозной кучи к другой – и никто не в силах заставить их желать поступить иначе, то бишь вопреки собственной природе. Ведь есть люди, которым пакости о тех, кто известен и чтим, – сладостны, ибо так они возмещают умственное и духовное бессилие свое, возвышаются в собственных глазах, становятся вровень с теми, кто вел, да и ныне ведет ту или иную из громадных семей, составляющих человечество. Подобные люди готовы платить тем больше, чем большую гадость кто‑то измыслит и поднесет им на блюдечке с голубою каемочкой.

Но, в конце концов, это тоже уж было в веках – слово «хам» неспроста возникло…[137] С библейских времен ничего, в сущности, не изменилось: раб – обязательно хам, а уж хам – непременно в душе раб. Свобода злословия – любимая свобода рабов…

Сродни тому показалось Богдану и подробнейшее освещение теплисских событий. Появившаяся впервые в американском журнале «Армд миррор» жуткая фотография – оскаленный пейсатый ютай наотмашь бьет кого‑то, не видно кого и за что, пожарной лопатой – в течение суток была растиражирована всеми основными изданиями; но и без нее хватало ужасов. Примирительностью тут и не пахло; оставалось думать, что это у них там заповедь такая: всякую ссору доводить до непримиримой вражды. Можно еще понять жестокость ошеломленных людей в схлестнувшихся толпах; но понять изуверство тех, кто хладнокровно, в тиши кабинетов, с каким‑то извращенным наслаждением смакует жестокость чужую, накачивая ею мир – а то, мол, сдуется, как мячик, скакать перестанет, что с него, мирного, тогда проку? – было нельзя иначе, кроме как: чем хуже, тем лучше.

Заподозрил Богдан недоброе еще при входе в гостиницу. Оказалось, в холле его ждали; при появлении Богдана с кресел и диванчиков повскакивали человек с дюжину, не меньше, и, бесперечь Богдана фотографируя, понеслись к нему, топоча и гомоня. Богдан с таким обращением свычен не был. Лицо у него, верно, в первые мгновения было не слишком‑то представительное; наверное, снимающим это было только на руку, потому что вскоре Богдан уже увидел в сети собственные фото: казалось, выбрали самые уродливые и нелепые. «Каковы причины вашего приезда в Яффо?» – «Правда ли, что вы выкрест?» – «Правда ли, что ваша бабушка по женской линии была ютайка?» – «Какие инструкции относительно Мордехая Ванюшина вам были даны в Ханбалыке?» – «Сколько вы платите Багатуру Лобо за осуществляемые по вашим приказам тайные акты насилия?»

Слава Богу, Богдан пребывал в худом расположении духа. Будь иначе, он мог бы растеряться не на шутку и начать оправдываться, пытаться что‑то объяснить, растолковать: мол, я вообще Багу не плачу… Только того, надо полагать, корреспондентам и надо было. А тут они попались минфа под горячую руку. Не давая воли впитанной с молоком матери учтивости (люди же к тебе обращаются, бегут за тобой, остановись, отвечай, не будь грубияном!) и к месту припомнив виденную в детстве американскую фильму про каких‑то очередных убийц, Богдан на любой вопрос, энергично продвигаясь к лифту, наотмашь бросал: «Без комментариев». Вот ведь пригодилось… Правду говорят: знание лишним не бывает.

Спустя полчаса, зайдя в сеть и коротко ознакомившись с освещением теплисской трагедии, Богдан занялся поисками непосредственно необходимых ему сведений – и аж присвистнул. «Ага, вот я кто», – подумал он, немного очухавшись, и принялся уже без сердца просматривать выжимки из статей – просто как естествоиспытатель, который, равно отличаясь и от пчел, и от мух, обязан воздавать должное и нектару, и навозу.

«…Доверенный агент Александрийского князя, ведущий специалист по внутренним тайным операциям, лютый враг малочисленных народов Ордусской Чухонии, раздавивший в свое время ростки свободы в Асланiвськом уезде, доведший до самоубийства мирного борца за права русских Козюлькина, ярый притеснитель сексуальных меньшинств и тайный поклонник фараона Мины, Богдан Оуянцев‑Сю, получив секретные инструкции непосредственно в имперской столице, прибыл теперь в Иерусалим… подробнее…»

«… Новый этап травли известного ордусского правозащитника Ванюшина… подробнее…»

«…В Ханбалыке распорядились покончить наконец с проблемой Мордехая Ванюшина любыми средствами… подробнее…»

«…Прокуратором Иудеи назначен русский… подробнее…»

«…Ютаи, как всегда, останутся в стороне. Не решаясь расправиться с Ванюшиным сами, они догадались сделать это руками русских и специально выписали из Александрии двух самых подходящих для темных дел особ: хитроумного и беспринципного Оуянцева‑Сю, мнящего себя ученым, и громилу Багатура Лобо, на чьей совести кровь многих и многих невинных жертв… подробнее…»

«…Незадолго до приезда в Яффо заплечных дел мастер Лобо был уволен из органов охраны так называемого ордусского правопорядка за систематические зверства и издевательства над подозреваемыми, а Оуянцев из органов прокуратуры – за скотоложство. Как сообщают заслуживающие безусловного доверия источники, он бросил семью и теперь живет с лисой, вывезенной из страшной русской тайги. И эти люди будут решать судьбу несчастного Ванюшина и его беззащитной больной жены… подробнее…»

«А ведь в каком‑то смысле все так и есть, – вдруг пришло Богдану в голову, и от этого открытия ему сделалось совсем тошно. – Если в рамках определенной системы ценностей – все точно. Курам на смех как точно… Другой вопрос – что же это за система ценностей, ежели все в ней предстает вот так? И что она делает с людьми?»

И уж только потом он подумал: а откуда утечка?

От столь простой мысли вся тоска, которая накатила было – как всегда накатывает тоска на любого мало‑мальски порядочного человека, столкнувшегося с фатальным непониманием, – куда‑то делась. Испарилась, как роса на припеке. Мысль припекла, что правда, то правда, – Богдана бросило в жар.

Так. Погодите, ечи. Ох вы, ечи мои, ечи, ечи старые мои… Обниму я вас за плечи! Нам щебечут соловьи… Так. Песни песнями – а утечка утечкой…

Конечно, пресса знает немало. Это он, Богдан, про прессу мало знает. Ведь он известная фигура. И мог попасть в поле зрения западных журналистов еще во времена расследования хищения из патриаршей ризницы – а затем уже пошло по нарастающей. Тем более – Асланiв… Ладно, ясно. Как узнать про Козюлькина?.. Да хотя бы из рассказов или просто неосторожных обмолвок западных коллег, которые участвовали в тогдашнем расследовании. Даже про лис можно было краем уха услышать… хотя бы от ушедшего в дальнее паломничество ненавистника лис… как же его, бишь, звали? А уж потом буйная фантазия… «Хотя даже тут они в чем‑то правы… – подумал Богдан. – В душе я и впрямь словно живу с лисой… Ведь не отпускает же, прости Господи». Однако пресса имела в виду, конечно, совсем не духовные тонкости…

Но вот, скажем, то, что он приехал в Яффо из Ханбалыка, а не из Александрии, – это как? Это же надо внутри Ордуси целое расследование провести! Либо следить загодя – а с какой стати? Либо иметь доступ… ну, хотя бы к архивам воздухолетных касс…

Сложно это, сложно…

А тогда?

Что может быть проще?

Да что проще утечки‑то.

Еч Гойберг прямо дал Богдану понять, что знает о его визите в Ханбалык. Для КУБа выяснить такой пустяк – не проблема, и секрета из той поездки Богдан не делал ни малейшего… а не зря, получается, интуиция подсказала ему на Сяншани изобразить разговор с Гречкосеем как случайную встречу! Потому и отнесся Богдан к словам Гойберга совершенно спокойно. Но вот теперь…

Неужели директор КУБа оттого, например, что в глубине души проникся к Ванюшину сочувствием (как, например, и сам Богдан), – движимый желанием хоть как‑то поддержать несчастного правдолюбца и свободословца, – сделал неверный шаг? Опасаясь, будто Богдан и Баг здесь и впрямь не случайно и выполняют некую негласную миссию, – Гойберг, собственно, дал понять о своих подозрениях с первых же слов – попытался подобным образом подстраховать Ванюшина, обезопасить его от возможных нелицеприятных действий со стороны александрийцев?

Или даже так: не испытывая, в отличие от Богдана, к Ванюшину сочувствия, Гойберг тем не менее заподозрил в будущих вероятных действиях Богдана и Бага некое нарушение улусных прерогатив – и таким, в общем‑то, косвенным образом постарался, поелику возможно, заранее скомпрометировать любой их самостоятельный шаг и тем снизить, а то и вовсе парализовать активность александрийцев на иерусалимской земле?

Ах, Гойберг, Гойберг, ..

Господи, как было бы славно просто позвонить сейчас директору КУБа и как друга, как ордусянин ордусянина, спросить прямо: драг еч Арон, вы кому‑нибудь?.. А он бы ответил: еч Богдан, да как вы подумать такое могли! И Богдан бы ему поверил…

Но эта странная фраза: «Мы здесь и так на довольно странных правах – у себя дома и все же в значительной степени в гостях. Приглашены из милости…» Что она означала? Может ли одна подобная обмолвка свидетельствовать о том, что человек способен начать какую‑то свою игру? Неудовлетворенность существующим положением – насколько она велика?

Не спросишь…

Однако. Интересно жить на свете.

Значит ли все это, что Богдан у КУБа под кубком?

Минфа плохо спал в эту ночь.

А утром, когда он решил начать очередной просмотр, стало еще интереснее.

За окном ликовала средиземноморская весна, сквозь широкое стекло в номер ломилась ослепительная синь небес. Ютаи слегка постились; пост не был тяжелым, всего лишь до вечера, без тягот, потому что праздник не был связан ни с какими былыми тяготами – просто‑напросто царица Эстер, перед тем как пойти к мужу просить защиты от Амана, постилась, дабы Бог послал ей удачу, и теперь все следуют ее примеру из благодарности… Рачительные хозяйки, едва продышавшись после хлопот Дня Восхождения, торопились, сколько успеют до начала нового праздника, подготовиться к исполнению мицвы мишлоах манот[138]. Молодежь предвкушала вечерние увеселения, карнавалы и возлияния: исстари заповедано в вечер Пурима пить так, чтоб не отличать Амана от Мордехая…

А Богдан сидел, окаменев, прикусив губу, и глядел на дисплей «Керулена».

«Вам почта!» – сообщил ему ноутбук пять минут назад. И почта, повинуясь клику, прилетела. «Прер Богдан Рухович, это письмо пришло ночью к нам на открытый сайт Управления этического надзора. Мы его не открывали, сразу пересылаем Вам. Оно на Ваше яшмовое имя».

«Я не давала о себе знать все эти годы, чтобы не осложнять жизнь ни тебе, ни себе, ни нашему сыну. Иногда мне это было тяжело, я тосковала по тебе. Следила по газетам за твоей карьерой… Но как это у вас говорят – нечего травить душу. Уходя – уходи. Однако сейчас не могу молчать. Ваша страна отвратительна.

Я долго не могла этого окончательно признать, всё сопротивлялось во мне, слишком сладкими были вспоминания… Но как ты можешь! Если ты, кого я помню все же честным, умным и добрым, то ли по долгу службы, то ли по велению ваших ордусских убеждений способен стал – или и всегда был, просто случая не подворачивалось? – принимать участие в травле замечательного человека, не имеющего ни поддержки, ни защиты, значит, ваш мир действительно прогнил. Если ты таков – каковы же остальные? Тирания. Конечно, я не разбираюсь во всех этих ютайских делах, у нас ютаев, кажется, не осталось, у нас свои проблемы, от алжирцев проходу нет… Но это неважно. Один‑единственный человек на всю вашу громадную страну говорит правду – и ты среди тех, кто затыкает ему рот. Ненавижу. И никогда себе не прощу, что позволила себя обмануть, задурить себе голову рассказами про Конфуция, про моральный долг, про благородных мужей… Никогда. Прощай.

Теперь уже окончательно не твоя,

Жанна ».

 

– Здравствуй, идеал, – глухо сказал Богдан, перечитав письмо в семнадцатый раз. – Давно не виделись.

А потом выключил ноутбук. Европейская пресса сегодня может пожить без него. Он уже все понял. Свобода информации – пульсировало в разом отупевшей голове. Будто в череп вбили разбухшее от воды полено. И кроме полена, ничего не осталось. Свобода информации… Свобода…

Однако времени‑то оставалось – считаные часы.

«Раскисну потом, – приказал себе Богдан и тут же подумал с некоторой даже мечтательностью. – Ох, как я потом раскисну!»

Смелость равнодушия – страшная вещь. Многое ты стесняешься или не решаешься сделать, боясь показаться бестактным и назойливым, или избегаешь, потому что поступок представляется тебе недостаточно человеколюбивым или не вполне сообразным… А вот после такой пощечины ты можешь все. Становишься всемогущим. Просто это всемогущество тебе самому противно. Равнодушного не покоробит, даже если ему сообщат, будто Христос сорок дней онанировал в пустыне. Равнодушный подумает лишь: ну и что, я сейчас тоже бы это смог.

Богдан достал трубку и набрал номер, еще в день прилета вычитанный в телефонной книге.

Долго не отвечали. Потом раздался хрипловатый женский голос:

– Алло?

– Доброе утро. Могу я поговорить с преждерожденным Ванюшиным?

Легкая заминка.

– Кто его спрашивает?

– Вы меня не знаете. Я литератор. Я хотел бы получить небольшую научную консультацию.

– Мордехаю сейчас не до науки.

– Я могу поговорить с ним? – настойчиво спросил Богдан, подчеркнув голосом «с ним».

– Ни в коем случае. Муж отдыхает.

И в трубке раздались короткие гудки.

Следовало ожидать.

Собственно, после того, что узнал Богдан из документов и бесед – с директором института в Димоне, размашисто откровенным и очень, видимо, любящим Ванюшина добрым и грузным человеком, с Мустафой, блестящим и весьма симпатичным молодым офицером из отличной семьи (дед его был среди тех избранников Тебризского меджлиса, которые в свое время голосовали за предоставление ютаям убежища в Ордуси), с другими так или иначе близкими к Ванюшиным людьми, – оставалось сложить лишь два и два. Просто в голове не укладывалось, что в сумме может получиться не просто четыре, а четырехугольник. Переживания Ванюшина, набирая обороты, крутились в последние месяцы вокруг двух объектов. День национального покаяния и лунный календарь. Пурим и Луна. Луна и Пурим.

И – прибор.

Изделие «Снег».

Нынче ночью Богдан сложил два и два.

Наверное, он нипочем не сумел бы получить в ответе искомый четырехугольник – если бы не помогла ввечеру демократическая пресса. Умом давно уж вроде бы все понимая, минфа не умел прежде и близко вообразить, что на самом деле может испытывать человек, который годами, безо всякой надежды на то, что положение изменится, живет под огнем безапелляционных оценок из иной системы ценностей; и до чего можно такого человека в конце концов додавить.

Богдан набрал другой номер.

– Привет, Баг.

– Привет, – ответил друг.

– Ты на посту?

– Да.

– Мы не сможем встретиться, как хотели. Давай пересечемся ровно через полтора часа там, где мы в первый вечер разговаривали. Помнишь?

– Да.

– Сможешь?

Короткая пауза: Баг прикидывал.

– Да.

Ланчжун и всегда‑то был немногословен, а за работой – подавно. И вдвойне подавно – когда сообразил или почувствовал, что у Богдана что‑то случилось и, возможно, он уже под яшмовым кубком.

– Амитофо, дружище, – сказал Богдан.

– Амитофо, – ответил Баг и дал отбой.

Богдан торопливо переоделся и пошел вон из номера. Перед встречей с Багом следовало как следует покружить по городу, провериться. Времени было в обрез.

Журналисты дежурили в вестибюле. Ну, конечно. Повскакивали. Бегут навстречу. Щелк. Щелк. Богдан остановился и дал себя окружить. Терпеливо выждал, пока творцы новостей выкрикнут первые вопросы. Дождался, когда они озадаченно затихнут. Отточенным движением поправил очки.

– Моя лисица меня разлюбила, – звонко и весело сообщил он. – Я буду онанировать сорок дней.

И, коли уж прессе так это нравится, растянул губы в ослепительном долгом чиз‑смайле.

Когда минфа шагнул вперед, журналисты молча расступились. Похоже, он их напугал.

Он шел на одной гордыне. Мышцы точно растворились в какой‑то кислоте, осталось лишь упрямство. Дай Богдан себе волю – слег бы прямо на пол и лежал. Ничего не хотелось.

Когда он вышел из гостиницы, солнце было черным.

 

Баг

 

 

Яффо, Пурим, 14‑е адара, день

 

– Здравствуй, ярый враг народов, – приветствовал Баг друга.

– И ты здравствуй… заплечных дел мастер, – улыбнулся Богдан. – Уже читал, да?

– К сожалению, – попытался улыбнуться в ответ ланчжун, но у него это не очень получилось. – Для твоего просвещенного сведения: я еще и обладатель ручного тигра, которого… как это они написали?.. А! Которого я по мере необходимости науськиваю на инакомыслящих. Кстати, ты отвратительно выглядишь. Случилось что? Как жена, дочь? В порядке?

– Они – да… – ответил Богдан. – Купаются. Вчера в океанариуме были…

Друзья стояли на песке пустынного морского побережья, недалеко от кромки воды и – далеко от набережной и от оживленного гуляниями пляжа. Вокруг, на расстоянии ста шагов, не было ни души, лишь парила в небе одинокая веселая чайка: что‑то орала на своем чаячьем языке, вольно скользя в воздушных потоках. Наверное, радовалась жизни и удачно выхваченной из воды рыбе. Птица.

– Кстати, а где твой ручной тигр? – Богдан поправил на носу очки и на всякий случай еще раз огляделся. Тигра поблизости не было.

– Ведет скрытный образ жизни. В ожидании очередного науськивания. Сидит в повозке тигр быстрый… Ну?

– Понимаешь… Пройдемся? – Богдан зябко поежился, хотя холодно не было. Баг кивнул. – Все сходится: междусобойная информация, которая может быть известна лишь имеющим доступ к закрытым каналам. Откуда она в газетах? Местный директор КУБа… я с ним разговаривал…

– Ты думаешь – он? – Баг даже остановился: очень уж неожиданно.

– Я не знаю, что думать, еч, но утечка имеет место… Человек он хороший, дельный, но некоторые его фразы – они наводят на самые печальные размышления. Толкают прямо к выводам.

– Дела‑а‑а‑а… – протянул Баг. – Ладно. Я тебе главного не сказал. Мой куда‑то делся.

– Как же это ты?..

– Ну уволь меня.

…Баг следил за безбородым с самого Теплиса.

После того как все так же неслышно, крадучись, уехала подозрительная повозка, а сам ланчжун с удивлением понял, что заезжие возмутители спокойствия дали приют главному теплисскому погромщику, поверив в ложь про мифических пьяных ютаев с лопатами, что за ним гонятся, Баг в обществе Судьи Ди пару часов просидел в кустах под окнами «Сакурвело», удачно держа в поле зрения разом и выход из караван‑сарая, и заветное окно, и пожарную лестницу. Он курил в рукав и терзался про себя: имеет ли право такое – следить за кем‑либо без обоснованного предписания, да еще когда от служебных обязанностей осталась лишь неправедно утаенная пайцза.

Неплохо было бы наведаться за советом в ближайший Храм Конфуция, благо таковой в городе имелся, и, похоже, неподалеку; но даже там Багу не скажут, покинул скорпион свое укрытие, пока ланчжун шатался взад‑вперед за высокоморальными советами, или остался в «Сакурвело» до утра. А знать это было необходимо. Поэтому Баг посоветовался только с Судьей Ди: вместо ответа кот лишь слегка куснул хозяина за руку – похоже, хвостатого фувэйбина (которого, кстати, никто звания пока не лишал) сомнения не мучили. В первые минуты сидения кот все порывался в окно, где недавно маячила седая преждерожденная, и время от времени укоризненно поглядывал на хозяина: как, мол, зовут тех, кто слово не держит? обещал же, мол, дать задницу скорпиону надрать, если найду; но потом окно закрылось. Баг подумал, что в нынешнем положении вполне может перейти под начало своего сановно го питомца и нижайше попросить его милостиво возглавить их небольшой отряд, а потом уж начать помогать хвостатому руководителю дельными советами; а что? – по существующим уложениям такая ситуация вполне допускалась. По крайней мере, ничто не препятствовало фувэйбину, находящемуся при исполнении прямых обязанностей, привлечь для выполнения задачи третьих лиц, пусть даже и штатских, тем паче обладающих соответственной подготовкой… Баг хмыкнул, представив себе, как Судья Ди будет отдавать ему распоряжения взмахами хвоста или еще каким‑нибудь доступным коту способом, а потом в награду позволит полакать пива из начальственной миски.

Подобными размышлениями Баг пытался себя кое‑как отвлечь – и вскоре решил со всей определенностью: да, он будет присматривать за безбородым, даже и в нынешнем своем положении. Обезумевшие горцы, разбитые витрины ютайских лавок, разграбленные чайные, драки и едва ли не поножовщина, бесславно окончившая дни жизни высокородная кошка Беседер, припавшая к бугристой каменной стене бледная как мел Гюльчатай – все это крутилось перед мысленным взором, заставляя до хруста сжимать кулаки. Кто‑то должен был ответить. И, судя по всему, именно этот кто‑то сейчас прятался в номере приезжих.

«Ах, принцесса‑принцесса…» – не вовремя подумал ланчжун.

И вдобавок ко всему – та самая неприметная повозка и ее водитель, которого Баг, повинуясь чутью, отнес к числу служащих внутренней стражи. Преждерожденный сей, сколько мог судить ланчжун, появился на Аль‑Майдане следом за приезжими, во главе толпы журналистов проникшими в неприступный до того меджлис; он же у «Сакурвело» явно подслушал разговор между седой женщиной и безбородым погромщиком…

Заваривалась непонятная Багу каша. Это тревожило. Ланчжун просто не мог остаться в стороне.

Когда в номере, где дали приют скорпиону, погас свет, Баг понял, что злодей укоренился у интеллигентной буянки и ее седого сутулого спутника и до утра уж никуда не двинется – а стало быть, и ему, Багу, можно отдохнуть: денек выдался не из легких. Оставалось лишь гадать, каким таким загадочным образом пересеклись нынешним страшным вечером пути зачинщика беспорядков и заезжих любителей давать бесплатные советы тем, у кого и так головы кругом идут, – невзначай или… Когда эта мысль пришла в голову неслышно поднимавшемуся по ступенькам караван‑сарая ланчжуну, его встряхнул подзабытый приступ охотничьего азарта. Или они уже и прежде были связаны, и то, чему Баг случайно оказался свидетелем, – отнюдь не случайная встреча у балкона?

А тогда и чушь про пьяных ютаев может оказаться не чушью, а условным словом!

«Нет‑нет, – одернул себя честный человекоохранитель. – Этак гадать и выдумывать не годится. Никаких к тому покамест прямых свидетельств нет – а стало быть, и напраслину на людей возводить несообразно».

Но он уж точно знал теперь, что не отступится и выяснит все до конца.

Проходя мимо двери того номера, в котором затаился безбородый аспид, Баг непроизвольно приостановился и затаил дыхание. Караван‑сарай тонул в ночной тишине, но и из‑за двери не слышно было ни звука. Старое здание, добротные двери, толстые стены… Если уж Баг из‑под окна, из кустов ничего не услышал, то тут и подавно…

У себя в номере, открыв верный «Керулен», Баг убедился, что базы данных Управления от него закрыты. Это было понятно, но оказалось очень некстати: за десяток минут ланчжун уверенно и довольно точно набросал членосборный портрет безбородого – схематическое, но вполне узнаваемое лицо погромщика мерцало перед Багом на экране, однако запросить учетный узел Управления, кто же сей скорпион, чем славен и знаменит, ланчжун был теперь не в состоянии. Зато новостные каналы неожиданно порадовали: кадрами проникновения седой дамы в Ширван‑миадзин и ее последующего выступления сеть была поистине нашпигована, с особым смаком – на варварских сайтах; и оказалось, она не просто так дама, а совсем даже супруга известнейшего, как было сказано, ордусского правдолюбца, справедливца и свободоробца Мордехая Ванюшина, прибывшего в Теплис на предмет улаживания многолетнего спора между саахами и фузянами. Значит, седой преждерожденный, сутулый и грустный, – и есть великий Ванюшин… Баг только присвистнул. Фамилию гения он, конечно, знал – как, собственно, любой мало‑мальски грамотный человек в Ордуси.

«Странно… – думал Баг, глядя на изображение великого цзиньши: бледное длинное лицо, детский беззащитный взгляд, скупой венчик растрепанных волос над ширящейся лысиной. – С каких это пор национальные противуречия стали решать ядерщики? Уладил спор, нечего сказать… Впрочем, сам‑то он вроде ни слова не сказал…»

Ну и дела творятся…

А скорпион‑то тут при чем?

А профессиональный следильщик в повозке с затемненными стеклами? Кого он тут кубковал? В смысле – под кубком держал, скорпиона или ядерщика? Может, это просто что‑то вроде личной охраны великого ученого? Но странно же он его охранял…

Что‑то многовато сплелось.

Ощущение некой смутной, но грозной опасности становилось все отчетливей…

Баг поспешно закурил новую сигарету.

Он был в затруднении: с одной стороны, уже решил, что будет следить за погромщиком, а с другой – установить его личность не мог. Мысль о том, чтобы обратиться за содействием к теплисским вэйбинам, он отбросил сразу же как негодную. Проявили они себя нынче не лучшим образом, а кроме того, кто таков им Баг, чтобы делиться с ним местной рабочей информацией? Даже пайцза у него и то, называя вещи своими именами, ворованная… Ну, если мягче – недействительная пайцза.

Ладно. Будем пока обходиться тем, что есть. Не идти же, в самом деле, к термоядерному гению и не спрашивать: почему вы дали приют откровенному негодяю? Вот если бы Баг был лицом официальным, тогда…

А наутро выяснилось, что Ванюшин, его супруга и безбородый погромщик вылетают в Иерусалимский улус.

Стало быть, и Багу – ноги в руки, Судью под мышку, и прости‑прощай, хвостатая генеалогия! Прости‑прощай, бедная Гюльчатай‑Сусанна и ее библейский братец… «Неплохой отпуск у меня образовался, – саркастически думал Баг, в повозке такси спеша на воздухолетный вокзал Биноц. Водитель, судя по папахе – фузян, был непривычно молчалив и прятал глаза, щеку его украшал свежий пластырь. На улицах повсюду торчали посты вэйбинов. Спохватились, тридцать три Яньло вам в пайцзы… – Душевный такой отдых… – Некстати, видать, от полной душевной мрачности, вспомнилась старая страшная фильма про письма, которые пишет мертвому сыну тоже почти уже мертвый человек. – Горный воздух и полный покой…»

…Салон воздухолета был полон. Ютаи покидали радушный Теплис – на всякий случай, до лучших времен… а может, и навсегда. Такая ночка нескоро забудется… Многолюдие было на руку Багу – ланчжун едва сумел найти лавку с потребными лицедеям товарами, – ведь Зия видел его, хоть и мельком, в горячке драки, но видел, а у скорпионов на лица память хорошая, иначе им не выжить; теперь ланчжун щеголял в длинноволосом пегом парике, черных, узких, как стилеты, усах и просторных, на пол‑лица, солнцезащитных очках с темно‑синими стеклами. Еще Баг начал припадать на правую ногу и по этой причине часто опирался на трость, в которую превратил, обернув холстиной и поверху часто обмотав ее шелковым шнуром, свой меч. Труднее всего было с Судьей Ди: кота не перекрасишь и в парик не обрядишь, да и очки хвостатым, в общем и целом, не свойственны. Кота после долгих уговоров пришлось пристроить в купленный на ближайшем рынке вместительный рюкзак; и фувэйбин сидел там на удивление тихо. Должно быть, проникся важностью момента – даже на воздухолетном вокзале при проверке билетов ничем себя не выдал; ланчжун сам предъявил служителям кота, сказал, что тот страдает особой кошачьей фобией, свойственной некоторым домашним животным: не терпит открытых пространств и потому обычно путешествует именно так, в рюкзаке. Служители не возражали: на то и ордусский кот, чтобы иметь свои маленькие причуды. Не зря Конфуций в двадцать второй главе «Лунь юя» настойчиво указывал на то, что разнообразие мира зиждется на сообразном понимании индивидуальных особенностей и благородному мужу невместно равнять меж собой и людей, и тварей[139].

В воздухолете Багу досталось место в конце – отсюда ему хорошо был виден безбородый, тенью следовавший за Ванюшиными; те же, особенно супруга Мордехая, всячески погромщику покровительствовали. На вокзал он ехал с ними в одной повозке, у стойки контроля и до самого воздухолета Магда крепко, будто ребенка малого, держала скорпиона за локоть – а тот так и зыркал по сторонам, внимательно и настороженно. Ланчжун недоумевал: или Ванюшины совершенно не в курсе того, кто есть их спутник, или погромщику удалось хитрым способом задурить им голову, или… Ланчжун боялся даже предположить еще какое‑нибудь «или».

Вэйбинов и в Биноце хватало. Один Будда знает, чего стоило Багу прямо там не закричать: «Эй, служивые! У вас человеконарушитель меж пальцев уходит!» Но ситуация сложилась более чем непонятная – и потому любым поспешным действием можно было скорее навредить, чем помочь. Вот физик с супругой своим выступлением на диво помогли теплисцам…

И поэтому все проследовали в воздухолет невозбранно и расселись – согласно купленным билетам.

А еще среди пассажиров Баг заметил давешнего курильщика, с которым обменялся взглядами на Аль‑Майдане: смуглый, широкоплечий, явный араб, он покойно сидел неподалеку от Ванюшиных и Гамсахуева – как раз так, чтобы не бросаться им в глаза, но в то же время так, чтобы не выпускать их из виду – и ненавязчиво наблюдал за всеми троими сразу; другой бы не заметил мягкого, высокопрофессионального кубкования, но только не опытный Баг. «Эва!.. – подумал ланчжун. – И как же все это понимать?.. Впрочем, быть может, он хочет обезвредить скорпиона в Иерусалимском улусе? Это даже лучше…»

В Яффо Баг стремительно нанял «цзипучэ» – успел забежать в прокатную контору – и, когда Ванюшины загрузились в повозку такси, уже готов был незаметно следовать за ними; араб растворился в толпе встречающих, и ланчжун устремился за Мордехаем сотоварищи, справедливо полагая, что если он прав, то соглядатай рано или поздно сам проявится…

Баг проследил Ванюшиных до дома; там они выгрузили усталого, унылого цзиньши, и уже без него Магда и безбородый двинулись в путь сызнова; наняли другое такси и вышли из него почти в пригороде, рядом с невзрачным постоялым двором под названием «Мизрах»; сквозь окно ланчжуну было хорошо видно, как супруга великого справедливца напористо разговаривает со служителем, а погромщик в это время мирно стоит рядом; потом служитель передал ей ключи, Магда вручила их безбородому и крепко пожала ему руку; одна вышла на улицу, деловито беседуя с кем‑то по мобильному телефону (Баг исхитрился поймать обрывок фразы: «Да, Иоахим, настоятельно вам его рекомендую, это человек достойный и нуждающийся в помощи…»), и уехала обратно в поджидавшем ее такси.

Баг сделал правильный вывод о том, что в Яффо Ванюшины и теплисец по непонятным причинам будут жить раздельно. До определенной степени это было понятно: вокруг Ванюшиных вечно толклись журналисты, и засветиться в одном кадре с погромщиком знаменитой чете не было никакого резона… Так машинально рассудил про себя ланчжун, а потом встрепенулся: да, это логично… но только в том случае, если Ванюшины знают, кого на груди пригрели. Допустим, знают. Отвратительно, но – допустим. Но – почему?!..

А потом рядом с «Мизрахом» мелькнул ненавязчиво тот самый араб‑соглядатай. Мазнул взглядом по фасаду, прошел мимо, скрылся в переулке. Баг успокоился: ну вот, кажется, все в порядке – мерзкий скорпион под яшмовым кубком, теперь уж недолго ему осталось, сейчас придут и препроводят наконец куда следует…

Избавившись от парика и усов, Баг долго ждал в «цзипучэ» – но за скорпионом никто не приходил. Более того: погромщик вышел как ни в чем не бывало и, перейдя улицу, сел за столик в закусочной; обедать надумал.

Баг недоумевал.

Ладно, может, у них, у местных человекоохранителей, какие‑то свои резоны. Возможно, они знают нечто такое, о чем Баг не ведает… Запросто. И все же?..

А безбородый скорпион, откушав курицы с рисом, расплатился и, взглянув на часы, двинулся по направлению к центру. Такси брать не стал: видно, или недалеко ему было, или ляны экономил.

Самое интересное случилось позднее, ближе к вечеру: в маленьком сквере на улице какого‑то Бялика скорпион повстречался с упитанным преждерожденным, выглядевшим как гокэ и одетым в диковинную полосатую одежду. Баг помнил его – видел в толпе сопровождавших Ванюшина и Магду журналистов там, в Теплисе. Полосатый гокэ при виде погромщика даже не поднялся с лавки, на которой сидел, вольготно раскинувшись; приветствовал подошедшего легким кивком, руки не подал; скорпион присел рядом, и они заговорили.

Жаль, нельзя подкрасться поближе и подслушать: наверняка заметят.

Что у них общего?

О чем они вообще могут беседовать? Какая тут связь?

Так… Теплис, Ванюшин, погром, бегство скорпиона под крылом окруженной журналистами четы, отселение в удаленный постоялый двор, – а вокруг всего этого вьется внутренняя или внешняя стража, не иначе местная, и вот, пожалуйста: еще вдобавок какие‑то связи скорпиона с западным репортером!

Баг начинал злиться. Настолько не понимать, что происходит, было решительно невыносимо. Хорошо, когда к твоим услугам вся мощь человекоохранительного аппарата, а когда ты совершенно один, вот так – следишь, будто мышь по углам прячешься… Какие сети плетет в Яффо этот мерзкий скорпион?

А собеседники между тем попрощались, и подстрекатель теплисских беспорядков пошел обратно, в «Мизрах».

Может, обратиться все же к местным вэйбинам? Может, они кое‑чего и не знают?

А если они тут все заодно?

Нет, глупости, конечно, такого быть не может! Однако одного‑двух заблужденцев довольно, чтобы все пошло наперекосяк.

Погодим, решил Баг. Слишком много странностей. Посмотрим.

Но когда на другой день теплисский погромщик все еще не был задержан, а вольготно гулял себе – то один, то в гости к Ванюшиным, то снова один, и вроде ничего и подозрительного, кроме самого основного факта: что он гуляет тут!.. а двумя днями позднее, поближе к вечеру, он опять встретился с журналистом, все в том же скверике, – Баг обеспокоился вконец. С уездными человекоохранителями было явно что‑то не так. Ланчжун отчетливо понял: уже не время играть в частного сыскаря Холэмусы[140]. Если не вмешаться, может случиться нечто непоправимое. Страшное. Потому что Ванюшин, вокруг которого все в конечном счете вертелось, был фигурой имперского значения.

И тогда отставной человекоохранитель взялся за телефон.

Богдан откликнулся довольно быстро: оказалось, минфа… тоже в Яффо! И очень обрадовался другу, тут же пригласил ехать вместе к Рабиновичам. У ланчжуна словно камень с души свалился: теперь он был не один. И – позднее, уже вечером, побродив по побережью и рассказав Богдану о своих теплисских приключениях, Баг посадил минфа в «цзипучэ» и, включив «Керулен», вывел на экран членосборный портрет скорпиона.

«Ну и глаза… Ты неплохой рисовальщик, еч». – «Может быть. Ты мне этого подданного пробей по базе, а то я…» – «Да понял, понял…»

Через пять минут Баг уже просматривал файл: Зия Гамсахуев, обычный человек обычной биографии. Из горного села. Ничего особенного. Родился, учился, работал… Мастер‑наладчик на небольшом заводе, сельхозтехнику дает народу – для виноградников в основном; доброе дело, душеполезное. Жена, дети… Интересно, а их он вот так взял да и бросил? Сразу видно: хороший человек.

На следующий день Богдан поехал на торжества, а Баг, с удовольствием ощущая, что уже не ерундой занимается сдуру, а делает свою немаловажную часть общего дела, – вновь не спускал глаз со скорпиона. Скорпион ничего не предпринимал. Стало быть – чего‑то ждал. Вопрос – чего?

На сей вопрос не мог ответить даже Богдан…

До нынешнего дня.

– …Не уволю, – усмехнулся Богдан, но улыбка минфа была кривой и безрадостной. Что‑то его здорово ушибло, чувствовал Баг, но взять и спросить друга «что тебя ушибло?» казалось ланчжуну вопиюще несообразным. Жизнь… она иногда того, ушибает… – Но поставлю на вид.

– Он куда‑то поехал на такси, а времени преследовать у меня не было, еч… – Баг достал сигареты. «Мне кажется или я оправдываюсь?» – Я не мог рисковать нашей с тобой встречей. Ничего, найду. Тут другое. Видишь ли… – Ланчжун щелкнул заморской зажигалкой. – Вокруг наших знакомых все время крутится человек. Мое мнение – внешняя или внутренняя охрана, не иначе: очень профессионально крутится. Я видел его еще в Теплисе… По всему выходит, он в курсе происходящего. Мог видеть то же, что и я, – а может, и больше. По идее, знает и про подданного Гамсахуева, и про то, как он попал в спутники к Ванюшиным. Много знает. Но ничего не делает.

– Знает?.. – Богдан снял очки и стал их яростно протирать. – В кипе?

– Н‑нет… – удивился Баг. Это была бы картинка… – Какая кипа? Не в кипе. Молодой такой, энергичный… араб.

– Ага… – Богдан что‑то лихорадочно соображал, прикидывал. – Это меняет дело. Это важно… Спасибо, что сказал, еч. Я попробую выяснить сегодня…

– Выясни, – пожал плечами ланчжун. – Тут много чего выяснить надобно. И побыстрее.

– Это точно. Побыстрее… Ты, драг еч, сыщи поскорей нашего скорпиона и глаз уже с него не спускай, ладно? – Минфа нацепил очки. – Да, сегодня все определенно разъяснится. Спать нынче нам не придется, похоже… И… Ванюшин – присматривай за ним.

– Что же я, разорваться надвое должен? – хмыкнул Баг, – Ты, друг мой, имей в виду, что я все же один. Один. Не считая геройского кота, конечно.

– Ты сумеешь, я знаю, – улыбнулся минфа.

 

Зия.

 

 

Яффо, Пурим, 14‑е адара, день

 

Смолоду Зия Гамсахуев был не менее гостеприимным и радушным, нежели прочие теплисцы.

Конечно, люди – разные. Например, в том, насколько они способны не на словах, а на деле быть снисходительными к недостаткам ближних и к инаковости дальних, к бестактностям, совершаемым по неведению или в порыве чувств; да, в конце концов, в своей способности не злиться и не крутить пальцем у виска – ну, мол, совсем они с ума сошли! – при виде тех, кто благоговеет перед ничего не говорящими тебе символами, иначе молится и вообще не тебя, который, разумеется, лучше всех, а почему‑то себя считает пупом земли.

Ангелы среди людей встречаются весьма редко; да и слава Богу, ибо частенько именно они, ангелы, доходят до таких градусов праведного негодования по пустякам, что хоть святых выноси.

Ангелом Зия и в детстве не был.

Например, младшему братишке, который одно время взял обыкновение бесперечь жаловаться матери то на занозу в пятке (не понесу папе в поле завтрак!), то на грубых соседских огольцов, которые не дали ему поиграть в свои игрушки, потому что играли в это время сами (ма‑а‑ама, отбери у них игрушки!), то на слишком жаркое солнце (сорви мне сама яблоко!), Зия спуску не дал. Потерпев маленько это, в общем‑то, и впрямь не слишком достойное мужчины поведение – самому Зие в ту пору уже было четырнадцать, и он полагал себя вполне мужчиною, – он, здоровым чутьем подростка ощутив, что эта малодушная черта грозит стать стилем жизни и основным средством достижения любых целей, не стал тратить слова и время на увещевания, а просто‑напросто как следует вздул брата. И раз, и два. Помогло.

А еще Зия был несколько старомоден. Даже в молодости. Например, когда через их деревню прошел подмявший под себя полдолины широченный тракт – с виадуками, грузно перекинутыми через горные речки, с развязками, с красивым современным ограждением, фосфорно вспыхивающим в темноте от малейших лучиков света, и все радовались, даже праздновали, потому что деревне теперь не грозило быть наглухо отрезанной от мира, едва ляжет снег или пройдет дождь, – Зие было до слез жалко старых оврагов, висячих плетеных мостиков, летящих в гулком ветре над бездной, бугристого черного брода за выгоном, истоптанного копытами коров… Когда у деревни появилась «центральная площадь», кругом которой чуть ли не в одночасье вымахнули современные стекляшки магазинов и харчевен, буквально раздавив неказистые каменные строения, из коих спокон веку состояла деревня, – Зие казалось, что новые дома неживые: так красивый гладкий манекен отличается от морщинистого, сгорбленного, все в жизни видевшего старика; от новых домов пахло безвоздушьем и химией, а от старых домиков – живых! – с того времени стало пахнуть умиранием…

Как и большинство простых теплисцев, Зия относился к приезжим ютаям как к добрым гостям и, в сущности не сталкиваясь с ними в повседневной жизни, книжно сочувствовал их беспримерно тяжкой исторической судьбе; он рад был, что ютаи наконец‑то нашли приют, и даже какое‑то время был им благодарен за то, что с их нашествием уезд явственно начал богатеть и обустраиваться. Но когда золотое горло Кавака‑Шань, великая певунья Нания Брегвакян, даже старую добрую «Теплисо» начала петь не только по‑саахски, а все больше на языках, понятных ютаям, сердце Зии упало, будто подвесной мостик его детства, сброшенный вниз за ненадобностью, когда орлиное ущелье изуродовал мертвый бетонный путепровод.

Нет, сам Зия не пострадал от ютаев ни разу. Он был простой работяга, ему негде было с ними столкнуться. Они не разорили Зию; они не купили за бесценок его лавку, никто из них не писал на него разгромных статей и не перебегал ему дорогу где‑нибудь в консерватории или ученом центре… Ничего этого не было. Он порой слышал о подобном, но полагал такие разговоры досужими; мол, ты сам лучше работай, прилежней учись, умней торгуй, и нечего, как говорят фузяны, Лазаря петь. Но когда однажды Зия, приехав из Теплиса к родителям на очередной отчий день, увидел появившиеся здесь за время его отсутствия вывески и рекламные щиты на иврите, то понял, что даже его деревня перестала быть ему родной.

Однажды вечером он решил пойти домой после смены пешком – уж больно погода стояла хороша. Весна. Был какой‑то ютайский праздник – Зия никогда не интересовался специально их календарем: зачем? Жил Зия неблизко – но почему бы не пройтись… Когда кончится район утопающих в зелени новых особняков, можно будет сесть на автобус. А пока: сады, сады, и каждый – что твой ботанический заказник. И в каждом – их радость, их вовсе даже не уединенное, наоборот, почти показное веселье – всего‑то за живыми изгородями, усыпанными по‑вечернему духмяными крупными цветами…

В одном из садов, за накрытым прямо посреди рая столом, под уютным, подвешенным на сплетениях виноградных лоз абажуром, в светлом дыму которого суматошно искрила ночная живность, не просто гуляли или бубнили священные тексты, а всерьез пели хором. Пафосно, со слезой. Так подпившие русские поют что‑нибудь свое надрывное – «Окрасился месяц багрянцем», например; даже мелодии были на редкость похожи.

 

Всем прочим – всегда антиподом,

Не чтя ни крестов, ни коров –

Ты избран Священным Народом,

Израиль, во веки веков.

Небесною Истиной правы,

Отвергнуты мы на земле!

И скорбные, горькие травы

Навечно на нашем столе.

Не медли! Пока не погиб ты –

Единого Бога зови!

Египты, Египты, Егигпты

На наших костях, на крови…[141]

 

Зия и сам не заметил, как остановился, невидимый оттуда, из света, и как сами собой сжались его кулаки.

Ладно. Ну не чтите вы христианских крестов, буддийских коров, и Коран вам нехорош, и все остальное… Ладно. Можно понять. Народ без веры – все равно что мужчина без мужества, а вер много, потому что таковы, видно, промысел, кисмет, дао… Хорошо.

Но добро бы тут сидели бедные козопасы или погорельцы! Впрямь отвергнутые какие‑нибудь!

Добро бы огромный, точно вертолетная площадка, стол, на коем не заметно было ни единой горькой травинки, не ломился от яств! И добро б возле дома не выстроились, преданно ожидая хозяев, сверкающие новехонькие повозки, одна другой дороже и краше! Добро бы Зия не узнавал лиц – знакомых по газетам и теленовостям любому! Директор известнейшего в Теплисе театра; владелец крупнейшего в уезде магазина драгоценностей; виднейший, любимейший всей Ордусью скрипач; член теплисского меджлиса; член межулусного ютайского совета по распространению духовного наследия…

ПОЧЕМУ ВЫ ВСЕ ВРЕМЯ ЖАЛУЕТЕСЬ?

Это, стало быть, И У НАС тут для вас Египет? Это МЫ тут, что ли, вас поработили и держим насильно на тяжелых работах? Это, значит, МЫ тут живем на ваших костях и крови?

Наверное, случись рядом сведущий народознатец, он объяснил бы окаменевшему от бешенства работяге, что все это следует понимать совсем иначе – в символическом, чисто духовном смысле: как память народа, как олицетворение единства и взаимного сопереживания, как незаживающий ожог бесприютности и многовековой чужой неприязни, как безмерную и воистину достойную лишь уважения скорбь о своих столь долго казавшихся нескончаемыми скитаниях и муках… Народознатец был бы в значительной степени прав.

Но не случилось его. Простой человек слышал простые слова. И из этих простых слов запросто уразумел наконец, что секрет преуспеяния ютаев и их умения вести дела, в сущности, очень прост: надо хныкать. Мама, у меня в пятке заноза, снеси ты сама завтрак отцу… И так все время. Чем больше – тем лучше. Мужчины, те, кто и падая в пропасть ни единого стона не сронит с уст, расступаются перед нытиками, пожимая плечами, – иди, если тебе не стыдно; женщины, столь любящие сострадать, гладят по головке, слюнят поцелуями, просят мужей помочь бедняжкам, ласково подталкивают страдальцев вперед… Оп! И ты уже первый.

И Зия тоже стал первым.

Первым, кто понял, что избавиться от ютаев можно, лишь сделав их жизнь в уезде невыносимой. Чтобы не ехали сюда. Чтобы ехали отсюда.

И, между прочим, после того как чужаки сбегут, все, что они тут понастроили, достанется истинным хозяевам – коренным теплисцам…

Сначала Зия еще пробовал советоваться с другом. Друг не одобрил. «Люди такие разные, – сказал он. – Вон русским, например, кажется, что раз у них самая правильная вера, то они всех понимают и всем сочувствуют, поэтому могут всем советовать, как жить. А ютаям кажется, что, раз у них самая правильная вера, их все мучают из зависти и потому должны искупать перед ними свою вину. Что с людьми поделаешь? Национальные характеры…»

Зия не стал спорить – просто разошелся со старым другом. Какой из него друг! Если в нем не прорастает ненависть к врагам – значит, он никогда не любил своих. Любовь – естественное состояние человека, а ненависть в нем зажигается лишь тогда, когда кто‑то грозит тому, что он любит.

Характеры, характеры… Есть просто характеры, а есть отвратительные характеры. И Зия не хочет принимать у себя дома гостей с отвратительными характерами.

Ведь они еще и подлые! Когда Зия уже многое понял, но еще имел наивность пытаться говорить о своих мыслях открыто, ему быстро стало ясно: скажи про них хоть слово худое – сразу приплетут Шикльнахера и его компанию. Вы считаете, ютай неправ? Вы что, нацист? Какой ужас, смотрите: он же законченный нацист! Кто бы мог подумать, столько лет прикидывался порядочным человеком…

Он начал интересоваться ютаями специально и совершил еще немало отвратительных открытий. Да вот хоть великий Ванюшин. Оказывается, есть человек, сам ютай, и он всего‑то лишь пытается мягко, тактично втолковать: ютаи, как и любой нормальный народ в мире, отнюдь не всегда лишь безвинно страдали, но порой заставляли страдать других. А они не хотят быть просто нормальным народом в числе прочих, пусть даже самых великих, – им это что нож острый. Они в ответ и Ванюшина записали едва ль в нацисты; во всяком случае, приняли в штыки, отмахнулись, и нет буквально никого, кто поддержал бы великого справедливца, кто откликнулся бы на его страстный, пронзительный призыв, хотя каждая строка его работ написана кровью сердца, и каждое слово – истина. Зия, открыв для себя труды Ванюшина, перечитывал их не раз и не два… Поведение ютайства потрясло Зию. Значит, они все и впрямь либо безумцы, либо мерзавцы.

Поэтому, лишь только вылетела в город весть о том, как жена Ванюшина кинула им в меджлисе правду в лицо, Зия понял: сейчас или никогда.

Поэтому Зия в тот страшный вечер первым крикнул: «Захватчики! Оккупанты!» И немногочисленные, но верные сторонники – к тому времени он уж помог некоторым теплисцам прозреть – подхватили его крик; а потом взревела толпа.

Поэтому Зия первым кинул камень в витрину ютайской мебельной лавки – а потом камни запорхали, как ночные бабочки, искря и сталкиваясь в воздухе. И стекла полных товарами витрин, вздрагивая от первого удара, принялись с веселым звоном – будто радовались свободе после тяжкого и подневольного стояния целыми – одно за другим превращаться в жидкие сверкающие струи и опадать хрустальными водопадами, так что скоро улицы были словно застелены колотым хрусталем…

Поэтому, восхищенный мужеством той женщины, Зия – уже зная, что теперь ему житья в Ордуси не будет, что теперь он по всем законам человеконарушителъ и преступник, что мстительные ютаи сживут его со свету непременно, – оторвался от разгулявшихся не на шутку теплисцев и тишком, прячась от начавших прибывать вэйбинов, последовал за возвратившимися к себе в караван‑сарай свободоробцами. И, притаившись под открытым окном номера, в коем жил справедливец, Зия слышал – все. И попросил помощи, и получил ее: люди, коим не милы ютаи, как и следовало ожидать, встречались не только в теплисском уезде. И жена Ванюшина первой поняла, что вот уж где не станут искать ярого ютаененавистника – так это в ютайском логове. То есть, конечно, станут вскоре и там, всюду вскоре станут искать – но не сразу. Должны сначала унять беспорядки, чтобы народ, отдышавшись, пришел в себя и изумленно оглянулся по сторонам: да неужто это мы наворотили? Должны опросить всех свидетелей, выявить зачинщиков, обнаружить, что главный зачинщик исчез, объявить его в розыск… И то, когда обнаружат, глазам своим не поверят поначалу. А тем временем…

Насчет того, что именно он сделает «тем временем», у Зии появились соображения еще по дороге в Яффо. Чутьем крепко стоящего на земле человека, помноженным на обостренное чутье затравленного зверя, Зия вычислил из окружения Ванюшина – одного. Одного‑единственного, с кем имело смысл попытаться поговорить.

И поэтому теперь они сидели с этим человеком вдвоем в маленьком сквере на улице Бялика, и это был уже третий их серьезный разговор. Может быть, самый серьезный.

Фон Шнобельштемпель, в неизменном своем полосатом бухенвальде и полосатой же легкой шапочке, прикрывавшей голову от палящего средиземноморского солнца, некоторое время задумчиво созерцал кончик своей правой туфли. Правая нога его, положенная на левую, неторопливо и мерно покачивалась в воздухе. Фон Шнобельштемпель размышлял.

Наконец нога перестала раскачиваться, журналист взглянул на Зию и улыбнулся.

– Конечно, ты был бы нам куда полезнее здесь, – признался он. – Но я понимаю… Сыскная полиция Ордуси весьма эффективна.

– Я вернусь в Теплис, – сдерживая страсть, ответил Зия. – Срок давности за злостное хулиганство – пять лет, за разжигание национальной розни – десять. Я вернусь. Но уже совсем иным. Иным и иначе. Деньги можно бить только деньгами. Только деньгами. Камнями – только святости добавляешь этим идолам… Я их по миру пущу… – не сдержавшись, процедил он сквозь зубы. – Всех…

– Ты надеешься разбогатеть на Западе? – поднял бровь фон Шнобельштемпель.

– Я просто обязан это сделать.

Немец чуть усмехнулся.

– Ну, если у тебя это не получится, ты всегда сможешь обратиться по тому адресу, который я тебе дам. Тебе помогут и объяснят, что делать.

– Хорошо.

Сейчас Зия был согласен на все. Он терпел даже фамильярность толстого немца, которого дома не пустил бы и на порог, чтобы не осквернять родовой очаг его жирной, самоуверенной наглостью. Сейчас Зия обещал бы что угодно – хоть Луну с неба, хоть следы на земле целовать… Эти обещания ровно ничего для него не значили. Важно было выбраться.

Впрочем, Зия понимал, что немец видит его насквозь. Но тут уж так – кто кого. По крайней мере никто не скулит о своей тяжкой многовековой судьбе, с ходу требуя за нее полной компенсации со всякого, кто посмотрит с состраданием. Тут честно: охота. Человек и барс. Кто победит, тот и окажется человеком.

– Хорошо, – сказал фон Шнобельштемпель решительно. – Все документы я подготовлю послезавтра. Раньше никак. После этого ты улетишь первым же рейсом. Постарайся продержаться. Поменьше мелькай.

– Разумеется, – ответил Зия и встал.

Немец продолжал сидеть.

На мирной земле полный, добродушный пожилой человек мирно отдыхал в тени двух раскидистых сикомор, расстегнув полотняную рубаху до середины потной груди, а вокруг безмятежно плавился в дневной жаре точно по мановению небес выросший за считанные десятилетия бодрый и гостеприимный город.

– Все же имей в виду, – глядя перед собою, сказал фон Шнобельштемпель с ленцой. – У нас все хотят разбогатеть. Очень сильно хотят. Но получается далеко не у всех. Надо действительно иметь что предложить…

– Думаю, – холодно усмехнувшись, не сдержался Зия, – у меня будет что предложить.

Фон Шнобельштемпель с улыбкою пожал плечами: мол, ну‑ну, блажен, кто верует, а я предупредил. И вдруг – улыбку как ветром сдуло – цепко взглянул снизу вверх Зие в глаза и небрежно спросил:

– Баул Ванюшина?

Зию будто кинули в кипяток. Медленно, стараясь не подать виду, насколько ошеломлен, горец перевел дух. Сделал вид, что просто не понял вопроса.

– Я давно чувствую в себе призвание делового человека, – сказал он, постаравшись выставить себя совсем уж дурачком.

Фон Шнобельштемпель отвернулся.

– Итак, послезавтра здесь в это же время, – сказал Зия. – Я правильно понял?

– Угу, – равнодушно ответил фон Шнобельштемпель, уже не глядя на него.

На углу Бялика и Хохляцкой Зия оглянулся и, убедившись, что немец пропал за домами, достал из кармана трубку. Пискнул кнопкой перезвона.

Ответила, разумеется, Магда.

– Алло?

– Это я, – сказал Зия.

Ее нейтральный сухой тон сразу сменился неподдельно теплым.

– Наконец‑то! – с искренним облечением сказала она. – Мы уж тут волноваться начали… У вас все хорошо?

– Лучше не бывает, – ответил Зия. – Освободился и готов ехать к вам.

Не только ютаям сочувствуют, подумал он. Находятся и впрямь хорошие люди, которые сочувствуют тем, кому надо, кому это ДЕЙСТВИТЕЛЬНО надо…

На какое‑то мгновение Зие стало тошно от того, как он собирался отплатить им за сочувствие. Но я же не для себя, попытался успокоить он себя. Я же не из корысти… Это нужно всем, это нужно всему моему народу…

Помогло.

 

Мустафа.

 

 

Яффо, Пурим, 14‑е адара, день – ранний вечер

 

Русский сановник позвонил неожиданно и тактично настоял на встрече. Мустафа согласился почти сразу, только не принял предложенного Оуянцевым времени и назвал свой срок – на два часа раньше. Потом Мустафа будет занят. Само дело, как обычно, займет не более пяти минут – но к нему надо готовиться. Честно говоря, Мустафе и самому хотелось знать, что еще надумал приезжий. Лишнее знание никогда не помешает, а всякий разговор – это игра в обе стороны.

Кто кого. Кто о ком сумеет понять, почувствовать и выяснить больше. Вопросы иногда оказываются информативнее ответов. В то, что глава этического управления одного из влиятельнейших улусов империи приехал сюда в такое время просто собирать материал для какой‑то там книги, верилось с трудом. Книга, скорее всего, только предлог. Вопрос – предлог для чего?

Русский был очень обаятельным и славным человеком. С таким, вероятно, очень хорошо дружить. Но он был опасен. Он был фанатиком золотой середины, Мустафа это понял быстро. Таких людей ни в чем нельзя убедить, отчасти они согласны чуть ли не со всеми, но им кажется, будто лишь они одни ведают полную истину. Такой человек не может быть ничьим сторонником.

А вот противником – может.

А тут еще этот его Лобо… Как в воду канул. У Мустафы не было ни малейшего формального повода объявить Багатура в официальный улусный розыск, а все, что он мог сделать сам, негласно – не дало результатов. В гостиницах не останавливался, на турэкскурсии не записывался… Прилетел, как явствовало из воздухолетной статистики, из Теплиса – тем же, между прочим, рейсом, что и сам Мустафа, значит, даже видеться могли! – и растворился. И это особенно настораживало…

Они встретились в небольшой уютной кофейне неподалеку от городской управы КУБа. Мустафа открыл ее и полюбил двенадцать лет назад. В ней будто остановилось время. Многое менялось, а в Яффо – особенно много и особенно быстро, город рос на глазах, но что‑то все же оставалось неизменным, и это грело сердце. Страна сильна традициями. Даже когда ее подарили гостям.

Иерусалимский кубист и александрийский цензор, степенно беседуя о погоде, о глобальном потеплении – есть оно или его придумали ученые, о том, как в Александрии не хватает солнца, а в Яффо – снега (всем: всегда чего‑нибудь да не хватает), воздали должное густому, терпкому, ароматному кофе и мало‑помалу перешли к главному. Мустафа ожидал подвоха и был настороже, но опасность пришла совсем не с той стороны, с какой он возводил редуты. То ли вовсе бесхитростный, то ли очень хитрый русский – противуположности сходятся, все человеческие качества подобны кусающей свой хвост змее – строил беседу с таким невинным видом и так элегантно, что главный вопрос Мустафа чуть было не пропустил; он уж начал было отвечать, когда сообразил, что, возможно, из‑за этого и затеян весь спектакль. Потом Мустафа даже не мог вспомнить точно, как именно их обмен репликами выглядел. Оуянцев все сетовал, что вот, мол, сколь трагично и, казалось бы, несправедливо устроена жизнь: человек хочет как лучше, но, встретив долгое непонимание, закусывает, сам того не замечая, удила и теряет меру, и его «лучше», которое на самом‑то деле, может быть, и впрямь «лучше», превращается в нечто куда худшее, нежели то, с чем он праведно борется. В общем, опять говорил о середине. Мол, даже самый искусный водитель повозки должен постоянно чуть‑чуть шевелить баранку то вправо, то влево, чтобы повозка ехала прямо. А стоит только перестать отслеживать и парировать малые уклонения и приняться увлеченно забирать, скажем, вправо, когда повозка и так уже отклонилась вправо, – мигом окажешься на обочине, а то и в пропасти… Красивая песня, думал Мустафа, кивая Оуянцеву в ответ, но разве дороги бывают только прямыми? Попробуй‑ка этак, вправо‑влево, рулить на крутом повороте!

Вот если бы, говорил Оуянцев мечтательно, Ванюшин почаще встречал тех, кто с ним был бы согласен, но лишь до известной степени, без крайностей – наверное, ему было бы легче и он не зашел бы со своими идеями в столь уже неконструктивную, столь разрушительную даль. Но почему‑то получается так, что если у Ванюшина и находятся редкие единочаятели, то, напротив, еще более радикальные. «Вы обращали внимание на эту странную закономерность, единочаятель Мустафа? Или у меня лишь впечатление такое составилось, потому что я не располагаю всем материалом, а знаю лишь наиболее вопиющие случаи?»

И наивные светлые глаза со спокойной, доброжелательной пытливостью заглянули из‑под смешных очков прямо Мустафе в душу.

«Ну, как вам сказать… – отвечал кубист, не в силах отделаться от тревожного ощущения, будто русский спрашивает о нем самом. – В поле зрения нашего ведомства по определению попадают только вопиющие случаи. Мы ведь не можем, да по сути и задачи такой перед нами не стоит, отслеживать всех, кто, например, просто сочувствует Ванюшину или даже, скажем, просто‑напросто его жалеет… Вот казус, например, с сожжением кип у Стены Плача полтора года назад – это да, это конечно сразу… Мальчишки чувствовали себя героями – ах, какие мы храбрые, какие принципиальные, как мы всех потрясли! Что им не мило в ютайстве – об этом у мальчишек были, насколько удалось позже выяснить, самые слабые и поверхностные представления. А те, кто испытывает менее эгоистичные эмоции, – всегда менее заметны… Кип они не жгут».

Часом позже, анализируя беседу, Мустафа сообразил, что как раз тут‑то и вляпался в ловко поставленную ловушку. Русскому надо было естественным образом, невзначай перевести разговор на Теплис – и Мустафа, сам того не заметив, ему подыграл.

«Да, это понятно… – вздохнул Оуянцев. – Но, наверное, вполне закономерно. Здесь. Против традиции, против с молоком матери усвоенных взглядов и идей всегда идут лишь самые шумливые да заносчивые… А вот там, где для сочувствия Ванюшину и его идеалам не обязательно идти против традиции, против веры отцов? В таких местах отношение может быть более спокойным и взвешенным… Вот в Теплисе, например… Конечно, после того, что там случилось, казалось бы, нелепо и кощунственно говорить о тамошнем спокойном отношении к ютаям, но мы‑то с вами знаем, что это лишь роковое стечение обстоятельств…»

Все еще не понимая, куда Оуянцев клонит, Мустафа осторожно пересказал своими словами официальную точку зрения. Действительно, все получилось на редкость нелепо. Цепь совпадений, приведших к трагедии. Долгое ожидание ответа на сокровенный вопрос перекалило нервы теплисцев; выступление Левенбаума на короткий миг сняло это напряжение, кого‑то, по правде сказать, обескуражив и даже разочаровав, кому‑то, напротив, дав надежду на благополучный выход из тупиковой, казалось бы, ситуации; во всяком случае, даже из элементарной психологии известно, что если ровное напряжение еще как‑то можно терпеть, то возвращение к нему после краткого периода расслабления и надежды частенько надламывает даже крепких людей, заставляя их поступать несообразно. А тут еще эти обалдуи – иного слова не подобрать – со своими халами и свечами…

Следующий вопрос Оуянцева Мустафа поначалу воспринял с облегчением; упорно и целенаправленно, будто и впрямь заботясь только о материалах для своей книги и совершенно не интересуясь теплисским ужасом и нерасторопностью тамошней внешней охраны, сановник сказал: «Нет‑нет, я понимаю… С этим все ясно. Но вот нейтральные, спокойные единочаятели… Вы ведь, сколько было возможно в этой каше, постоянно находились неподалеку от почтенного цзиньши Мордехая. Неужели никто не пытался встретиться с ним, поговорить, поддержать добрым словом… рассказать, в чем он с ним согласен, а в чем – нет?…»

Мустафа уже открыл было рот, чтобы ответить решительным «нет», и тут у него вдруг оглушительно прогремело в мозгу: а если Оуянцев знает о Зие?

Мысль оказалась столь неожиданной, что Мустафа не сразу нашелся. Он и сказал: «Нет», – но уже как‑то жалко, скороговоркой, а потом, не в силах сразу собраться с мыслями, только ухудшил положение, порывисто попытавшись обезопасить себя (так непроизвольно отдергивается рука от нежданно куснувшего ее пламени): «Впрочем, я не могу, разумеется, дать поминутного отчета, в этой круговерти я несколько раз его терял…» Это было правдой, но Мустафа и сам слышал, как неубедительно звучит его голос и как непрофессионально – слова.

«Жаль, – вдруг сказал Оуянцев, и глаза его под очочками были отчего‑то полны сочувствия. – Ужасно жаль. Такое одиночество, такая изоляция могут подвигнуть вашего подопечного на какие‑нибудь совсем уж несообразные действия. Вам это не приходило в голову, еч Мустафа?»

Честно говоря, Мустафа даже не мог потом вспомнить, что ответил русскому.

«Да, – нервно думал он, торопливо идя к себе в управу после того, как честно отработал всю процедуру приветливых прощаний с Оуянцевым, – разговор оказался на редкость информативен. Если этот его подручный, монгол или казах, или кто он там, в общем, буддист… если он как‑то исхитрился увязать меня и Зию, и сообщил о своих соображениях Оуянцеву, и этим разговором Оуянцев меня проверял… Да. Теперь я знаю, зачем александрийцы здесь. Но Оуянцев сумел выяснить больше. Теперь он знает, что я знаю о Зие и его контакте с Мордехаем. Для меня это может оказаться губительно, но стократ фатальней – для Ванюшина…»

Надо было действовать немедленно.

В урочный час, минута в минуту, как он делал вот уж без малого полтора года по условленным заранее дням, Мустафа поднял трубку уличного телефона, уединенно стоящего в старом порту, неподалеку от Андромедина холма, и набрал намертво въевшийся в память номер. К будке телефона нельзя было подобраться незамеченным: впереди – синий разлет неба и моря, исцарапанный тонкими мачтами стоящих на приколе яхт, по сторонам – широкая пустынная набережная… Здесь никогда не торчали терпеливые рыболовы с изящно вздернутыми удочками, здесь не гуляли влюбленные, потому что пахло тут не цветами, а соляркой и гнилью…

Трубку поднял человек, с которым они никогда не встречались лицом к лицу. Мустафа не раз видел его на фото и – издалека – в жизни; человек не видел его никогда и не знал его имени. И, как надеялся Мустафа, не узнает. Мустафа догадывался, что человек этот – не только акула пера и мастер новостетворения, но ему было все равно. Не его использовали, а он, Мустафа, использовал. Это было все, что он мог сделать для Ванюшина. Люди должны знать правду. Пусть хотя бы сначала там, на Западе. Мало‑помалу все равно просочится сюда. Другое дело, как люди поймут эту правду… Впрочем, как всегда – все поймут по‑разному, но тут уже дело девятое.

– Есть новые материалы, – сквозь нацепленный на трубку голосовой трансформатор сказал Мустафа. – Вы найдете их, где обычно.

– Очень своевременно, – отвечала трубка голосом фон Шнобельштемпеля. – Вкратце вы не могли бы охарактеризовать их содержание?

– Мог бы, – согласился Мустафа. – Александрийцы прибыли сюда, чтобы сделать из Ванюшина козла отпущения за Теплис. Свалить подстрекательство на него. Это уже пахнет судебным процессом. Ученого будут судить как простого человеконарушителя, за разжигание национальной розни. Сейчас они прорабатывают его возможные контакты с зачинщиками теплисских волнений.

– Браво, – сказал фон Шнобельштемпель после небольшой паузы; его всегда ровный голос на сей раз выдал неподдельное удовлетворение. – Это сенсация. Материал доказательный?

– Настолько, насколько я могу что‑то доказывать, не выдав себя.

– Спасибо, – с чувством сказал фон Шнобельштемпель. – Я не знаю, кто вы, но вы делаете благородное дело.

«Шайтан тебя забери, – думал Мустафа, идя прочь от телефонной будки. – Ради ваших сенсаций я бы и пальцем не пошевелил. Но шумиха – хоть какая‑то гарантия того, что с несчастным стариком не случится самого плохого».

Через полчаса он остановил свою повозку возле гостиницы «Мизрах». Гостиница была вдали от моря, уже в Гиватаиме, и не считалась первоклассной; но она была дешевой и тихой, малолюдной. Кто бы ни посоветовал Зие остановиться здесь – сам ли Ванюшин, его жена или кто еще, – совет был верным. Неторопливо Мустафа пересек прохладный холл, казавшийся полутемным после предвечернего пылания снаружи, на несколько минут остановился у киоска с газетами, сделал вид, что рассматривает заголовки, – осмотрелся, выждал. Нет, никто за ним не следовал, и служитель на него не смотрел. Пока все спокойно. Мустафа двинулся было к лифту, но передумал. Зия жил на втором этаже, ногами быстрее и надежней.

Пухлый ковер, нескончаемым розовым языком высунутый вдоль лестницы, глушил шаги.

Номер двести двенадцать.

Мустафа постучал.

«Не хватало еще, чтобы никого не оказалось», – обеспокоенно подумал он, не дождавшись ответа. Необходимость встречаться с Оуянцевым, а потом подготовка материалов для Шнобельштемпеля и закладка их в тайник отняли непозволительно много времени; Зия мог исчезнуть, и тогда еще неизвестно, кто найдет его первым – Мустафа или внешняя стража… Он постучал еще раз – громче.

– Кто? – донеслось изнутри.

Голос был неприветливый, явно встревоженный – но Мустафа обрадовался ему, точно родному.

– Администрация гостиницы, – сказал Мустафа. – Простите, небольшая накладка. Для вас внизу было оставлено письмо, но дежурный просмотрел вас, когда вы вернулись, и не передал.

– Письмо? От кого?

– Не могу знать, – сказал Мустафа. – Просто для постояльца из двести двенадцатого.

Звякнул замок, и дверь открылась. Мустафа быстро шагнул вперед и, не обращая внимания на неуверенную попытку Зии задержать его на пороге, вошел. Обычный однокомнатный номер – кровать, шкап, два стула, стол с телефоном, письменным прибором и толстенным, в твердой подарочной обложке Талмудом на четырех языках.

Теплисец – крепкий, широкоплечий, с тяжелыми смуглыми кулаками и странно холодными глазами, молча смотрел на Мустафу. Потом спросил:

– Где письмо?

– Закройте дверь, – велел Мустафа.

После короткого колебания Зия повиновался. В тишине снова раздался короткий стальной лязг защелки.

– Я работник улусной безопасности, прер Зия, – сказал Мустафа. – Нынче утром вас официально объявили во всеордусский розыск. Нам надо поговорить.

Несколько мгновений Зия не шевелился и ничего не говорил. Потом медленно отошел от двери и сел прямо на незастеленную постель. Когда он заговорил, голос у него чуть дрожал, но в общем он держался достойно. Мужества ему было не занимать.

– Слушаю вас, – хрипло сказал Зия, глядя Мустафе в глаза.

– Это я хочу послушать вас, – ответил Мустафа. – О ваших поступках в Теплисе я знаю все… или почти все. Я хотел бы знать ваши мотивы.

На тщательно выбритых и все равно казавшихся щетинистыми щеках теплисца вспухли желваки.

– Ты ведь даже не ютай, – с храбростью отчаяния сказал Зия. – Ютайский слуга. Прихвостень.

– Обо мне поговорим потом, – ответил Мустафа как можно более мягко.

Еще несколько мгновений Зия без всякого выражения смотрел на него, а потом понурил голову, свесив ее едва не ниже плеч, и начал говорить – монотонно и, казалось, равнодушно. Будто не о себе. Через несколько минут он встал, не прерывая рассказа; начал мерить комнату шагами и все говорил, говорил…

Мустафа слушал его глухой от безнадежности, чуть хрипловатый голос и думал: «Все то же самое. Везде то же самое. Ну неужели раз за разом, век за веком наступая на одни и те же грабли, оскальзываясь и падая на одной и той же банановой корке, – ютаи так и не могут уразуметь, в чем дело? Нет – наоборот, старательно и дотошно повторяются! Будто в безумной надежде, что, если сорок девять раз тебя било током, когда ты совал палец в розетку, совсем не палец виноват, а подлые розетки, и надо наконец найти хорошую розетку, правильную, пятидесятую, из которой не ударит… Глупость какая! Ведь если розетка не бьет сунутый в нее палец – она бесполезна, мертва; в ней нет тока, от нее не будет света… не будет ни сострадания униженным, ни страсти защищать тех, кто в беде…»

Мустафа прекрасно помнил, что его дед, умерший шесть лет назад и, безусловно, кейфующий ныне в райском саду среди гурий, когда‑то, в бытность свою избранником тебризского меджлиса, голосовал за предоставление ютаям земель под Иерусалимский улус. Мустафе и в голову не приходило думать, будто дед и его единочаятели были неправы. Людей, которым грозила смерть или, по крайней мере, неисчислимые муки, надо было спасти. Спору нет. Старики были безусловно правы. Мустафа ведал, что такое сяо.

Но почему этого не ведают ютаи?

Почему в них нет ни капли благодарности? Почему они приняли, а ныне и подавно продолжают принимать этот царский подарок, этот рыцарский жест как должное? И снова чем‑то недовольны… Мустафа по долгу службы знал, что некоторые ютаи – и его начальник, кстати, в их числе – испытывают теперь нечто вроде разочарования: тебризцы подарили нам нашу же землю да еще этим и гордятся… Хотя на самом деле вовсе не они нам ее подарили, а Бог ее давным‑давно нам даровал…

Непонятное поведение.

Все объяснили ему первые же выступления и статьи Мордехая. С тех пор Мустафа тайно, боясь в том признаться даже ближайшим своим друзьям и соратникам, даже семье, – боготворил святого старца и желал ему успеха. И делал все от него зависящее, чтобы облегчить тяжкую участь Мордехая, его неподъемную ношу… гяуры сказали бы – его крест. Если даже Мордехай не объяснит ютаям их ошибок, то уж; верно, никто не объяснит.

И вот сейчас Мустафа встретил брата. Единочаятеля в самом прямом и первозданном смысле этого слова. У него доселе не было таких. И что теперь Мустафе оставалось?

Ах, как хотелось бы просто жить‑поживать и добра наживать! Заботиться о семье, выполнять в меру сил и разумения свой нелегкий и почетный долг… Как это было бы славно, как сладко! И как, в общем‑то, правильно, и как страховало бы от ошибок, всегда грозящих тем, кто живет своим умом…

Но властная, необоримая, благородная потребность существовать не понапрасну и делать мир лучше – потребность, вычитанная, быть может, в раннем детстве из хороших книг, а может, прежде того впитанная с молоком матери, – порою требовала выбирать. Выбирать, во‑первых, что это такое – лучше? Для кого лучше? Когда лучше? А во‑вторых – на что ты согласен пойти ради этого «лучше», чем поступиться, кем пожертвовать, когда это потребуется. Собой? Присягой? Семьей? Страной?

– Я понял, – сказал Мустафа негромко, когда Зия закончил свой рассказ. – Я не одобряю ваших методов, но я разделяю ваши чувства.

Мустафа запнулся, когда Зия поднял на него ошалелые, не верящие глаза. Бедный теплисец ожидал, конечно, совсем иного.

– Впрочем, это неважно, – одернул себя Мустафа. – Поймите, однако, вот что. Вы приехали сюда вместе с Ванюшиным, и раньше или позже это выяснится. Особенно если вас арестуют. Ваши грехи могут как‑то связать с ним. Даже свалить на него. А это недопустимо. Поэтому вы обязаны тотчас исчезнуть. Я не хочу и не буду задерживать вас сейчас. Но вы не должны больше попадаться мне на глаза. Сегодня праздник, все ждут не дождутся вечера, работают спустя рукава… До полуночи вы должны покинуть улус. Уяснили?

Зия молчал. Только облизывал пересохшие от волнения губы, пытаясь разгадать подвох. Не получалось. Глаза его совсем заледенели. Язык то и дело, как голый розовый зверек, шустро пробегал по губам и прятался в норку.

– Как человек человека… – тихо сказал Мустафа. – Как мусульманин мусульманина, в конце концов… Прошу. Мне не хочется вас арестовывать.

– Хорошо… – сипло выговорил Зия. Кашлянул. Сказал громче и внятней: – Обещаю.

– Вот и правильно, – улыбнулся Мустафа. Простой теплисец был ему симпатичен – куда симпатичней хитрого русского. «Вечером проверю, – подумал Мустафа. – Но если он все еще будет здесь… Тогда не знаю, просто не знаю».

Мустафа кивнул Гамсахуеву на прощание и, поворотившись, шагнул к двери. То был редкий случай, когда последствия обусловленного идеалами поведения сказались незамедлительно. Едва Мустафа отвернулся, Зия обеими руками схватил первое, что попалось под руку, – пудовый угловатый Талмуд, громоздившийся посреди стола, точно маленькая Кааба, – и с размаху, что было сил, ударил ребром книги кубиста по голове. Мустафа, не издав ни звука, рухнул, как сноп.

 

Богдан.

 

 

Иерусалим, Пурим, 14‑е адара, вечер

 

– Они сели в иерусалимский автобус, – едва слышно в окружающем гаме сказал голос Бага в телефонной трубке. – Оба.

– Хорошо, – ответил Богдан. Ему совсем не было хорошо. Но надо же было что‑то сказать.

– Еду следом, поодаль.

– Хорошо.

– Чтобы так точно предсказать поведение психа, надо самому слегка тронуться, – не удержался от комментария друг. – У тебя как с головушкой, еч?

– Худо, – честно признался Богдан. – Скоро стану совсем как он.

– Ну‑ну… – пробурчал Баг и отключился, Богдан встал из‑за столика небольшой открытой кофейни, положил возле пустой чашки несколько монет и пошел прочь. Прочь от света, от веселой музыки… Его столик тотчас же заняла веселая и пестрая стайка молодежи; они походили на оживленно стрекочущих и болтающих тропических попугаев. Кафе было переполнено – праздник. Но никто не нарушил уединения Богдана, пока он одиноко сидел за своим столиком, – сообразные люди, тактичные… Оглушительно гремящая аритмичная музыка и крикливая речь постепенно стали гаснуть у Богдана за спиной. Медленно идя по узкой, петляющей между изгородями дороге, Богдан шаг за шагом тонул в тишине и вечерней мгле.

Тишина, впрочем, здесь была еще относительной. То и дело накатывал, сразу улетая вдаль, треск проносящихся мимо мопедов и мотоциклов; то из одного открытого окошка, то из другого, перемешиваясь, звучали песни… Вот вывалилась сверху, со второго этажа, знаменитая ария поваров из мюзикла «Властная вертикаль», ставшая настоящей горячкой прошлого сезона: «Другие придут, сменив уют на риск и непомерный труд, – поймут тобой не понятый кашрут…» А вот поодаль живые голоса. Ребята из расположенного слева кибуца, где вовсю занимались, как нынче попутно узнал Богдан, разведением безупречно белых осликов (уже много веков не секрет, что именно на белом ослике машиах, когда явится наконец, должен въехать в Иерусалим), не очень ладно, зато хохоча от души, пели под гармонику: «Как у нашего кибуца карпы весело плодятся…» – и тут же, исполненные бесхитростного женского лукавства, вступали напевные грудные голоса дивчин из расположенной справа, порой плетень с кибуцем к плетню, станицы Торской, неофициальной столицы иорданского козачества: «Да и курочки несутся так, что всем яички снятся…»

А вон на завалинке под гитару поют – совсем пацаны. Бренчат от души, орут, голосов нет совсем – зато весело, праздник… «А Мустафа ушел на запад! Слоны идут на водопой! Славянский шкапчик уже продан! Остался только арон кодеш[142]! Е‑е‑е, халы ели! Е‑е‑е, цоб‑цобэ! Е‑е‑е, эрготоу! Е‑е‑е, благодать!»

Мустафа ушел на запад… Зачем ты этак, Мустафа?

Молодцы ютаи, думал Богдан. Справились… Ну, почти справились. Значит, раньше или позже совсем справятся. А ведь как трудно им было после двух тысяч лет рассеяния найти верную меру приближенности к остальным – и не раствориться среди других, и не оказаться для этих других вечно вызывающими подозрения и тревогу чужаками. Да еще когда то и дело кто с добрыми намерениями, а кто и со вполне недобрыми кричал, щелкая бичом: мало приблизились! Нет, много приблизились! Шаг вперед! Шаг назад! Как трудно найти ту черту, до которой обязательно надо дойти, но на которой столь же непреложно надо остановиться… Если бы, скажем, нам, русским, так пришлось? Под непрестанные окрики искать себя и свое место? Богдан поежился… Этак и пропасть недолго.

Ну да Господь милостив. Надо только верить. В Него. В своего. Не в иных не верить, а в своего верить – есть разница. Поменьше на других ополчаться, побольше собой заниматься. Тогда все получится.

Богдан шел неторопливо – он уже очень устал за сегодняшний сумасшедший день, – с удовольствием чувствуя, как быстро холодеет к вечеру раскаленный воздух, рассеянно слушал удаляющиеся напевы праздника и думал: людское единство кажется таким несокрушимо естественным, а на самом деле хрупко, как дыхание. Стоит только за выдохом не случиться новому вдоху… Будь проклят любой идеал, ради достижения которого надо рисковать всем этим!

Постепенно звуки веселья остались позади. Некоторое время, приглушенные расстоянием, они еще подталкивали Богдана в спину, а потом и вовсе растаяли в исподволь подкрадывающейся ночи, чуть зябкой, звонкой и прозрачной, как хрусталь, как мечта, как всякая весенняя ночь высокогорья. Первые звезды уже вспорхнули в синюю бездну, накрывшую святой город; с каждым ведущим вверх шагом полный праздничных огней темный простор открывался все шире, все необъятней, и наконец, когда Богдан ступил на вершину, всплыли перед ним загадочно мерцающие купола и размашистый темный росчерк стены старого Иерусалима. Словно томясь в предсмертной истоме, медлительно возносилась над всем этим сухим древним великолепием дымчато‑оранжевая туша луны.

Луны, которая, возможно, доживала последние часы.

Шагах в двухстах справа от смотровой площадки, на которой сейчас, ловя лицом летящий из вечернего неба холодный ветер, в полном одиночестве стоял Богдан, немного выше золотых куполов храма Марии Магдалины, облитых красноватыми потеками лунных бликов, темнели на фоне звезд, чуть возвышаясь над небольшой кипарисовой рощей, угловатые очертания независимой энергоподстанции.

Ее построили двенадцать лет назад. Масличная гора – особое место, особое для многих и по‑разному. Именно с нее спустившись на белом ослике, должен въехать в Иерусалим машиах. Почему так – сложно сказать в двух словах; но – только так и никак иначе. И ютаи, напряженно ждущие своего избавителя вот уж сколько веков, очень по‑современному (ах, блажен, кто умеет сочетать древность и современность в сообразных долях!) задумались: такое событие должен видеть весь мир по всем телеканалам. А ежели оно случится ночью? Да хотя бы вечером в пасмурную погоду? Словом, здесь, именно здесь в любой момент может понадобиться электричество для прожекторов, для множества телекамер… Машиах ждать не станет. Ему не скажешь: ох, подождите, драг прер еч, контакт барахлит… покурите в сторонке, пока мы протянем кабели от тарахтящего, вонючего движка… а теперь еще дубль, пожалуйста… Насколько это возможно, все должно быть в полной готовности – постоянно, всегда.

Станцию ладили всем миром. Остальной народ, не ютайский, в общем, против ничего не имел. Ежели ютаи хотят подстанцию, пожалуйста; ютаи в большинстве своем вполне приличные люди – как, впрочем, и все, в ком сильна традиция; а что устриц и даже трепангов не едят (чудаки!), так это уж их личные проблемы. Вряд ли их мессия окажется слишком уж хуже них. И ведь не съест же он, в порядке возмещения за тысячелетнее воздержание народа своего, всех устриц и трепангов в империи… Так, балагуря между делом (ютаи, впрочем, в долгу не оставались; с чувством юмора у них всегда все было в порядке, и самой невинной ответной шуткой было, скажем: «Ну а ханьцы кисломолочного не едят, и что худого? Их все равно больше всех! А русские вот – всё едят, что ни дай, а проку?»), в сжатые сроки, как стратегический объект, иерусалимские ордусяне возвели на Масличной горе совершенно независимый и постоянно готовый к использованию источник энергии, расконсервировать и задействовать который можно было в две минуты несколькими движениями пальцев.

То было единственное место, где Мордехай мог невозбранно осуществить свой странный замысел, с не менее странной точностью по одним лишь косвенным знакам угаданный Богданом. Луна – не бак старой ракеты. Как бы ни был эффективен аппарат, просто от сети ему такую массу не взять, рассудил перед рассветом Богдан, припомнив описанные в бумагах Трусецкого характеристики изделия; и, просидев полчаса за компьютером, нашел‑таки точку, одну, похоже, на весь улус, а то и на всю империю, куда можно было подключиться, никого не спросясь и ни перед кем не маяча.

Теперь, в странном оцепенении стоя на смотровой площадке и не в силах оторваться от созерцания тающих в густых сумерках очертаний Иерусалима, наброшенного на всхолмленный горизонт ворсистым, переливающимся мириадами искр покрывалом, Богдан испытывал странное чувство, что все это уже было когда‑то…

А громадный рейсовый автобус и следующий за ним на некотором отдалении «цзипучэ» летели сейчас по широкому тракту от Яффо к Иерусалиму, Наверное, впрочем, уже подлетали…

Богдан нерешительно, словно бы нехотя, двинулся к окружавшей подстанцию кипарисовой роще. Нет, думал Богдан. Нет. Не хочу. Никаких задержаний. Иначе, иначе, как‑нибудь иначе…

Как?

Он ничего не успел решить к тому моменту, когда услышал в тишине шаги. Мерно, гулко похрустывали занесенные сюда ветрами песчинки на асфальте. Точно Мордехай шел по снегу – где‑нибудь там, на севере. Там, где летом луга.

Так Богдан повидался с Мордехаем в первый и в последний раз.

В ускользающем свете далеких огней и невозмутимо, даже накануне гибели, исполняющей свой долг Луны – Богдан увидел его. Он шел один, шаркая, натужно передвигая ноги, но тащил свой баул сам, никому не доверив. Где‑то поблизости наверняка был Зия – но то забота Бага; Богдан был уверен в друге, хотя зябкое чувство голой, беззащитной спины все же прокатилось мурашками по коже. Прокатилось – и ушло.

Отчетливо слышно было тяжелое, запаленное старческое дыхание.

Мордехай Ванюшин был нескладным, сутулым, почти лысым. Он был бы смешным – если б не веяло от него очевидной и полной беззащитностью, отсутствием кожи. Богдану почудилось даже, что это просто одно огромное голое сердце идет; кое‑как еще встряхиваясь из последних сил, оно, так и не научившись отдыхать и думать о себе, выталкивало кровь на конечный круг. Сразу хотелось Мордехая укрыть – точно ребенка, оказавшегося в одной рубашонке на лютом морозе, в пургу… Впрочем, встречались, вероятно, и такие, которым столь же непроизвольно хотелось сразу укрыться им – ведь было столь же очевидно, что он, детски судя по себе, всех считает такими же открытыми любой боли, любой несправедливости и всем, не раздумывая, готов броситься на помощь; и уж если бросится – не найти в Поднебесной более надежного, более преданного убежища…

«Постой! – хотелось крикнуть Богдану. – Охолони, утихомирься! Давай еще раз подумаем спокойно!»

Поздно. Слишком давно Мордехай не ведал ни тишины, ни мира. Слишком долго его облучали возмущенным, ярым непониманием – отравой, против которой ни толики противуядия не нашлось в его тихой, совестливой крови.

Богдан перекрестился, вздохнул, поправил очки и вышел из‑за кипариса.

 

Мордехай.

 

 

Иерусалим, Пурим, 14‑е адара, вечер

 

Собственно, поначалу он собирался ехать один. Это Магда предложила взять охранника и помощника. Действительно: прожив в улусе так долго и так много сделав для него – и для всей Ордуси, конечно, и для всего мирового ютайства, но не о том сейчас речь, – Мордехай, в сущности, никому тут доверять не мог. В ответственном и сложном бытовом деле – не в произнесении речей, не в писании статей или петиций, а просто в бытовом деле – ему не на кого было положиться, кроме этого совершенно случайно оказавшегося рядом ютаененавистника из Теплиса. Мордехай еще колебался – ему смертельно не хотелось хоть единую душу вовлекать в то ужасное деяние, которое он, как ни крути, просто обязан был нынче совершить. Никого не должны обвинить, помимо него, – и в уж в первую голову никого из тех, чье поведение, чье соучастие можно было бы объявить простым актом непримиримой животной ненависти к ютаям. Но Магда, которую он на сей раз посвятил во все, как всегда, – кто бы знал, какое облегчение он испытал, сызнова став наконец полностью откровенным с женою! – резонно возразила, что все равно найдутся такие, кто обвинит и его самого именно в такой ненависти (впервой им, что ли!), и его подвиг объяснят именно ненавистью – а вот идти на подобное дело одному просто невозможно. Просто невозможно. Да мало ли что может случиться в дороге! Какая‑нибудь нелепая случайность, или, скажем, сердце прихватит… Нельзя одному. При этом совершенно не обязательно совсем уж все рассказывать теплисцу – пусть просто будет рядом. И, видя, что муж еще колеблется, Магда добавила прагматично (житейского здравого смысла у нее было куда больше, чем у него, Мордехай всегда это понимал и признавал смиренно, нимало не комплексуя – как признают, скажем, то, что солнце восходит на востоке): «А если ты его все‑таки опасаешься – то зря. Он ведь полностью от тебя зависит здесь. Без тебя ему и шагу не ступить…» Звучало это как‑то неуважительно к несчастному беженцу, но, наверное, то была правда.

Словом, и впрямь одному рискованно. Дело предельно ответственное – а жизнь полна неожиданностей. Как правило – досадных. Да к тому же – шумный праздник. Книгу Эстер к тому времени уже отчитают, дым пойдет коромыслом… С одной стороны – хорошо, никому ни до чего, все заняты собой и своим весельем, но с другой – мало ли кого и в каком состоянии вынесет на дорогу… А ведь уже не переиграешь, не отложишь. Статья об «Эстер‑цзюань» нынче все‑таки вышла, вышла, и именно в «Коммерсанте», правда, в дурацком соседстве, но какая разница – Мордехай снова победил, и, как он сам прекрасно и не без гордости понимал, только благодаря собственной настойчивости и нежеланию идти на компромиссы. И теперь действовать надо было незамедлительно, без проволочек, чтобы слово не разошлось с делом.

«Я возьму на себя все грехи моего народа», – спокойно, безо всякого пафоса думал Мордехай, с детским удовольствием глядя, как за широким окном автобуса льется назад пронзительно прекрасное, вдохновенной вековой печалью пропитанное раздолье вечерней Иудеи.

Мордехай всегда старался садиться у окна – и в воздухолете, и в поезде, и в повозке… Он очень любил этот мир и не уставал им любоваться.

Зия ехал в другом конце салона. На всякий случай они, точно опытные заговорщики, старались не афишировать то, что они – вместе. Нести прибор Мордехай не доверил Зие даже теперь.

Решение снова было удивительно изящным. Те, кто живет там, где летом цветут луга, сказали бы: одним камнем – двух зайцев. Во‑первых, будет наконец покончено с варварским лунным календарем, со всеми этими нисанами, кислевами, тишреями. Ютаи перестанут наконец ныть с давно осточертевшим всему культурному человечеству трагическим придыханием: Тиша б'Ав[143]… Уже одно это оправдывает Мордехая. Но есть еще и во‑вторых, не менее, а может, и более существенное: сущность Пурима, который не‑ютаи снисходительно и безграмотно воспринимают всего лишь как один из многих ярких и добрых праздничных дней, прослаивающих год, после такой катастрофы станет наконец ясна всем. Когда погаснет царица ночи, символ мечты, любви, романтики, и погасит ее ютай, – остальным уж волей‑неволей придется объявить день, когда это произошло, днем скорби и искупления. Ютаи так любят подчеркивать к делу и не к делу, будто все они заодно, будто любые внутренние несогласия и даже распри в их среде никогда не мешают им быть едиными по отношению ко всему остальному свету – так вот пусть получат.

Как‑то Магдуся будет без меня, если они меня…

Ничего, она выдержит. Она сильная.

Хорошо, что жена не стала разводить сантименты перед расставанием. Другая бы, может, принялась отговаривать, или предложила бы в спутницы себя, или вообще зарыдала бы на плече у Мордехая, когда он уж стоял в дверях, закатила бы бабью истерику: не пущу! А Магда, держа левой рукой дымящуюся папиросу у губ, правой только поправила ему сбившийся воротник: «Ну какой же ты растрёпа! На люди ведь идешь…» Он виновато улыбнулся и, от груза сутулясь сильнее обычного, вышел на улицу…

Равнина принялась мало‑помалу выгибаться, собираться в складки, и вскоре вокруг тракта сошлись зеленые, по‑вечернему темнеющие горы. Они отсекли Мордехая от последних лучей садящегося солнца. На вершинах еще лежал его прощальный золотой отблеск, а в ущельях уже стали сгущаться сумерки, и неподалеку от Иерусалима в автобусе зажгли свет. «Пока приедем, – подумал Мордехай, – совсем стемнеет. Ну и хорошо. Меньше глаз. Как раз и Луна взойдет».

Мордехай не колебался и поэтому не волновался. Он смотрел по сторонам, будто видел все впервые, слушал бестолковые, простенькие разговоры попутчиков, то входящих, то выходящих на редких остановках, и думал: «Последний Пурим в их жизни. Утро будет уже совсем иным».

Покидая автобус, они с Зией по‑прежнему делали вид, что не знакомы и каждый приехал сам по себе. Они обо всем договорились заранее. Зия должен следовать за Мордехаем поодаль, будто прогуливаясь. Его кинжала под длинным халатом совсем не видно – ну, если не присматриваться, конечно. Ни в коем случае Зия не должен приближаться, не должен даже знаков никаких подавать – если только не случится чего‑то из ряда вон выходящего. Чтобы никто, когда начнется потом следствие, не мог связать его имя с деянием Мордехая или, тем паче, свалить вину на теплисцев. Если все пройдет гладко, Зия вообще не должен вступить в дело. Правда, тогда получится, что он, бедняга, только зря проездил, попусту потерял время и силы. Но подстраховаться и впрямь необходимо. Мордехаю хотелось верить, что Зия не обидится на него за то, что его тут, говоря попросту, использовали. Спасли, называется, человека – а сами в слугу превратили… Прямо как ютаи.

Но Мордехаю действительно некого было попросить о помощи.

Путь к вершине занял больше времени, чем Мордехай рассчитывал, хотя ничего страшного в том не было – Луна только еще поднималась. Поначалу кругом бурлил и полыхал цветными вспышками и убранствами праздник; люди, ничего не подозревая, веселились. Вроде бы нормальное праздничное веселье нормальных людей – а ведь все, все они праздновали совершенное их дальними предками избиение, и никому даже в голову не приходило усомниться в своем нынешнем праве на беззаботный хохот, на приятельскую болтовню, на ухаживанье. Нормальное веселье нормальных людей – а нутро‑то у всех золотосотенское… Мордехаю не было их жалко, ни на волос не было. Время, когда ему было их жалко, когда хотелось их уберечь, усовершенствовать для их же безопасности и пользы, – время это давно прошло.

Потом праздник остался позади. Приходилось все чаще ставить баул наземь и отдыхать, переводить дыхание – сердце заходилось. «Тебе надо больше бывать на воздухе, что ты сиднем сидишь за своими бумажками», – то и дело говорила ему Магда; но, когда Мордехай возвращался с прогулки, в комнатах обязательно пахло дымом – жена, пользуясь его отсутствием, не отказывала себе в удовольствии курить в удобном кресле, а не на кухне… У всех свои маленькие слабости.

Когда он доковылял наконец до вершины, уже почти накатила ночь. Луна, как всплывшая на темную поверхность светящаяся глубоководная медуза, царила над мерцающей галактикой Иерусалима, и все воинство небесное, и звезды, и планеты, фосфорическими слоистыми сонмищами сопровождали ее, словно хотели сберечь.

Да, это вам не железку на орбите ловить. Тут не промахнешься.

Мордехай так уже уверился в том, будто он совершенно один здесь, что, когда из‑за кипариса выступил едва видный во тьме человек, от неожиданности едва не выронил баул.

Немного овладев собой, он оглянулся по сторонам. Больше никого не видно было; Зия, вероятно, как и уговорено, следовал поодаль. Если возникнет опасность – он заступится. От этой мысли Мордехаю сразу стало спокойнее. Хорошо все же не быть одному. Иметь друзей, единочаятелей… сподвижников, в конце концов… Как ему этого не хватало!

– Преждерожденный Ванюшин, – мягко сказал неизвестный человек в кромешной тишине. – Я вам звонил сегодня, но ваша супруга, к сожалению, сказала, что вы отдыхаете и не можете подойти. А мне нужна срочная и очень важная консультация… Я Богдан Оуянцев‑Сю, писатель из Александрии.

Лицо человека показалось Мордехаю странно знакомым. Конечно, он видел этого Оуянцева на фото – когда Магда показывала ему статьи из демократических изданий… Писатель? В газетах написано – палач… Палач Асланiва – или чего‑то там еще…

– Я уже встречался несколько дней назад с вашим учеником, Семеном Гречкосеем… Помните его? Такой славный и очень тепло о вас отзывался… Но он не смог дать мне вразумительного ответа и посоветовал обратиться непосредственно к вам. Вы позволите?

Чего угодно Мордехай ожидал – но не этого. Он не знал, что ответить. А этот самый Оуянцев, судя по всему, и не рассчитывал услышать ответ. Выждав не более, чем требовала вежливость, он продолжил сам:

– Вы в этом, сколько мне известно, единственный в мире знаток. Скажите, прошу вас: какие естественные, природного характера факторы могли бы вызвать разрушение космического объекта, по всем характеристикам подобное тому, как если бы на него воздействовали изделием «Снег»? – Оуянцев помолчал и, чуть улыбнувшись, с непонятной для палача теплотой в голосе добавил: – Мне это чрезвычайно важно. Лично мне.

Мордехай сказал растерянно:

– Э‑э…

На сей раз он тянул свое «э‑э» даже дольше обычного. Он разом перестал понимать, что происходит. Потом сообразил, что все‑таки Зия рядом. Значит, он, Мордехай, и его прибор, так оттянувший ему руку и плечо, так утомивший его сердце, – в безопасности.

Это сразу успокоило Мордехая. А вопрос, что там ни говори, был любопытный. Содержательный вопрос. Совершенно против воли Мордехай задумался.

– Должен признаться, молодой человек, – проговорил он, все еще немного задыхаясь после утомительного восхождения, – что специально я этим вопросом не задавался. Но, если исходить из самых общих соображений…

Вопрос действительно был интересным. Обстановка, правда, не слишком располагала… Впрочем, Мордехаю всегда хорошо думалось во время прогулок. Если бы только не тяжесть в руке… А вот бумага и карандаш не помешали бы – и хотя бы карманный калькулятор.

– Вообще говоря, можно с достаточной степенью уверенности сказать, что… э‑э… например, блуждающий микроколлапсар при захвате материального объекта вполне мог бы дать выброс излучения, по спектру аналогичный тому, что характерен для… э‑э… упомянутого вами процесса.

– Микроколлапсар? – Брови Оуянцева с вежливым непониманием приподнялись над дужками искрящихся в свете Луны очков.

– А, ну да, вы же не Семен… Простите, я… э‑э… немного обескуражен вашим неожиданным интересом… Как бы вам сказать попонятней? Ну, черная дыра… этот термин вам знаком?

Оуянцев кивнул – в темноте качнулось бледное пятно его лица.

– Очень, очень миниатюрная, конечно. Мне сейчас трудно посчитать хоть сколько‑нибудь точно, но… полагаю… э‑э…

Господи, Господи всемогущий, как же давно Мордехай не читал лекций! Да вообще не разговаривал ни с одним понимающим студентом! У него вдруг жгуче стали набухать слезы. Мордехай поставил баул на асфальт и – опустелая рука взлетела, как воздушный шарик, – протер пальцами уголки глаз. Жжение немного унялось.

– Простите, – сказал он, искренне ощущая себя виноватым перед нечаянным слушателем за эту совершенно неуместную, неловкую, по чисто личной слабости допущенную паузу. – Да, так вот… Полагаю, что, скажем, для преобразования массы порядка лунной понадобился бы коллапсар с радиусом… э‑э… не обессудьте, это первая, очень грубая прикидка… с радиусом от тринадцати до четырнадцати с половиной ангстрем… Вам… э‑э… знаком этот термин?

И только тут Мордехай понял, что проговорился.

Ну зачем, зачем он упомянул лунную массу?

Он опять схватил баул и напрягся, как пружина.

Оуянцев, однако, не шевелился. Даже не попытался подойти хотя бы на шаг ближе. Его смутно видневшееся во тьме лицо было академично заинтересованным, словно они беседовали в какой‑нибудь из аудиторий Дубино или Димоны.

– Вот как, – проговорил палач. – А знаете что, Мордехай Фалалеевич? Давайте сейчас пойдем и вместе дадим факс Гречкосею. Именно факс. Мне очень хочется, чтобы он, получив письмо, узнал вашу руку. Понимаете, недавно произошел странный казус… В космосе засекли явление, похожее на то, какое мог бы дать удар из давно уничтоженного Семеном Семеновичем изделия. То, что это мог быть микроколлапсар, ему, похоже, и в голову не пришло. И он страшно переживает, что его… э‑э… недоуничтожил. Давайте пойдем и его успокоим, а? Честное слово, ваш любимый ученик того стоит.

В голосе приезжего была такая мягкость, что Мордехай едва не подчинился. Это было как гипноз.

– Я… – с трудом выговорил Мордехай, словно поднимая пудовую гирю, и сам вдруг почувствовал себя подлецом. – Я не могу. Простите, молодой человек… я правда не могу. Я… э‑э… очень занят.

Несколько мгновений сквозь искрящиеся ледышки очков Оуянцев глядел ему прямо в душу. Луна взмывала все выше. Оуянцев вздохнул и сделал шаг назад.

– В таком случае не смею вас задерживать, преждерожденный Мордехай Фалалеевич, – тихо и печально проговорил он. Если бы не оглушительная ночная тишина, Мордехай, вероятно, вообще бы не расслышал его слов.

Изо всех сил стараясь вернуть себе ощущение полной правоты, изо всех сил стараясь распрямить сутулую спину, Мордехай, закусив губу и выпятив челюсть, прошествовал мимо Оуянцева, на последнем издыхании волоча свой баул.

Он успел пройти шагов пять. Кипарисовая роща возле подстанции, темными островерхими сгустками парящая впереди, на фоне звезд, была уже совсем рядом. Сзади раздался спокойный голос:

– Мордехай Фалалеевич, а ведь Луна – это не только символ.

Мордехай, не оборачиваясь, остановился как вкопанный.

– Вы так увлеклись, что, по‑моему, забыли об этом, – раздалось сзади. – Ведь Луна – это огромная тяготеющая масса. Внезапное разрушение столь большого, реально существующего предмета не может не повлечь за собой катастрофических последствий. Что будет с Землей, если Луна вдруг исчезнет в одночасье? Океан… землетрясения… вы готовы взять все это на себя?

Чиновник лгал. Чиновники всегда лгут, ссылаясь на благо людей и давя нам на совесть, это Мордехай уяснил для себя давным‑давно. Но как физик он вдруг сообразил, что чиновник прав. Он, ученый, действительно слишком увлекся идеологией и в горячке забыл об элементарной физике. Обрушение приливных волн, прекращение привычных движений геотектонических плит… Но чиновник не мог не лгать, они всегда лгут!!!

Под лопатку вдруг плеснуло тяжелой холодной болью.

Коротко и страшно потемнело в глазах. Надо было срочно лечь. Но разве он приехал сюда лежать? Магда не поймет, если он сейчас вдруг возьмет да и ляжет.

А хорошо бы сейчас просто лечь на землю, чувствуя затылком, какая она теплая и сухая, и до утра смотреть, как клубятся звезды…

– Люди должны быть готовы пострадать за убеждения, – не оборачиваясь и стараясь не задумываться, наотмашь произнес истину Мордехай. Он не хотел оборачиваться. Он не хотел встречаться с чиновником взглядами. Слишком светлыми были его глаза. – Грош цена убеждениям, которые не выстраданы.

– Но если у людей иные убеждения, – раздалось сзади, – почему они должны страдать не из‑за своих, а из‑за ваших?

– Порядочный человек не может иметь иных, чем у меня, убеждений, – тихо и твердо сказал Мордехай, но тут в груди у него словно раскололась глыба льда.

– Понятно, – послышалось сзади через мгновение. – Вы беспощадно добрый человек.

– Не вам меня судить, палач, – ответил Мордехай и, превозмогая боль, на подгибающихся ногах пошел вперед.

Через несколько шагов он оглянулся и с изумлением понял, что никто не преследует его. Только Луна смотрела сквозь кипарисы. Ее серебряный свет дымился в черном воздухе и был прощально прекрасен.

До подстанции оставалось совсем немного, когда Мордехай понял, что больше идти не может. Он сначала выпустил из рук баул, потом медленно сел прямо на землю и – повалился набок. Сунул холодеющие пальцы в карман. В кармане было пусто. Мордехай забыл переложить в куртку нитроминт. Пузырек сердечного аэрозоля всегда стоял наизготовку у изголовья Магды, когда она читает, наверное, и сейчас стоял. Ведь у Магды больное сердце.

«Зия!» – хотел крикнуть Мордехай, но не было сил. Только губы затрепетали, точно легкие, напрасно пытающиеся вздохнуть.

Темная жидкая завеса полоскалась над глазами. Луна начала гаснуть. Как же так… Он ведь еще не подключился!

Ванюшин услышал приближающиеся шаги, потом увидел чьи‑то ноги. С трудом поднял взгляд выше. Нет, это просто человек присел на корточки рядом с ним.

Зия.

Ну, теперь все будет хорошо.

Губы Мордехая снова дрогнули – вотще; он опять не сумел ничего сказать. Да он и не знал, что сказать. Только чуть улыбнулся – беспомощно и виновато.

Краем глаза Мордехай увидел, как рука Зии легла на ручку баула.

– Вы уж простите, прер Мордехай, – пробормотал Зия. – Я в окошко все слышал… когда вы супруге рассказывали про этот прибор. Честно признаться, я бы не дал вам сделать никакую глупость сейчас. Что бы вы тут ни затевали… Но так еще лучше. Потому что у меня есть для вашей железки куда лучшее применение. Для Теплиса… – мечтательно добавил Зия.

Мордехай не ответил. Только попытался облизнуть губы – но даже на это его не хватило.

Идеалы – наставники, которые подчас теряют чувство меры. Если ты слишком истово проповедуешь то, что идет вразрез с устоявшимися, формирующими повседневную порядочность представлениями о хорошем и плохом, – будь готов, что ближайшими твоими сподвижниками окажутся те, для кого «хорошо» и «плохо» – и вовсе пустой звук. Для них «хорошо» лишь то, что хорошо для них.

Мордехай еще увидел, как уходит с баулом Зия. Он еще услышал, как удаляется оглушительный хрустящий скрип под его башмаками. По снегу, подумал Мордехай. Разве уже зима? Он еще услышал, как где‑то поодаль, но, впрочем, уже совсем близко, и с каждым мгновением все ближе, смутно знакомый голос – кажется, кто‑то из студентов – кричит невесть кому: «Скорее! На Масличной горе человеку плохо! Да, возле подстанции над Гефсиманским садом!»

Из последних сил Мордехай перекатился на спину и стал глядеть в зовущую, полную звездного пламени бездну, о которой он так и не успел толком подумать.

 

Баг.

 

 

Иерусалим, Пурим, 14‑е адара, поздний вечер

 

Жить в кабине наемного «цзипучэ» Багу даже понравилось: места поспать вполне хватало, и в то же время он оставался незаметен и подвижен, что при нынешних обстоятельствах было преимуществом наипервейшим. «Юлдуз», немного более старой модели, нежели его собственный, смирно ждущий владельца в подземном гараже в Александрии, оказался не менее удобным и функциональным: здесь было все, даже крепления для установки «Керулена» справа от баранки. Время от времени Баг заезжал в первую попавшуюся лавку и приобретал там немудрящую еду, не требовавшую ни готовки, ни даже разогрева, да минеральную воду в пластиковых бутылках; а еще, справившись со списком, выданным ему теплисской кошкознатицей Батоно‑заде (как‑то она провела памятный вечер в радушном Теплисе? и как теперь поживает?), он однажды взял пару коробок специальной кошачьей еды, сухой и практичной. Единственным недостатком «цзипучэ» было отсутствие встроенного туалета, но и эта проблема легко решилась: в Яффо общественные уборные, чистые и бесплатные, встречались на каждом шагу, а Судья Ди с природной непосредственностью справлял нужду в ближайших кустах, коих, хвала Будде, в симпатичном городе Яффо тоже хватало.

Ланчжун расположился наискосок от гостиницы «Мизрах», в тени раскидистых деревьев неясной ему природы – как раз на углу, откуда через затемненные стекла легко было наблюдать за всей гостиницей и где очень удачно располагалась небольшая стоянка: присутствие Багова «юлдуза» в ряду других повозок никак не могло навести Гамсахуева на подозрения, даже если Зия и решил бы, что за ним наблюдают.

Баг сидел в повозке, лениво жуя кунжутное печенье, а на заднем сиденье, разбросав лапы, угрюмо дрых Судья Ди.

«Ну что за ерунда… – думал ланчжун, рассматривая окна номера на втором этаже, где жил Зия. – Абсурд какой‑то, как сказали бы варвары. Ведь получается, что тутошние кубисты – они впрямую помогают таким вот скорпионам! И еще Богдана, никак, закубковали… В голове не укладывается. Виданное ли дело! Мы в Ордуси или где?! И я должен аки тать, в накладных усах и очках, пробираться неузнанным, да еще кота рюкзаком тиранить! Тьфу!»

Солнце клонилось к закату, а Гамсахуев из гостиницы все не показывался. Как зашел днем, так и сидел в номере безвылазно. Может, сегодня и не будет ничего? Праздник же…

У «Мизраха» остановилась серебристая повозка. «Кэшэт». Местная марка, удобная и недешевая. Хлопнула дверь – Баг хорошо видел высокую подтянутую фигуру, потом приехавший обернулся, и ланчжун, хотя и знал прекрасно, что снаружи разглядеть его невозможно, инстинктивно пригнулся. Это опять был тот самый араб из Теплиса. Столь ревностно пасущий Ванюшина и его жену.

«И почему я не слишком удивлен?.. – отстраненно подумал Баг, наблюдая, как курильщик неторопливо двинулся к гостиничным дверям, по пути умело проверяясь. – Выходит, прав Богдан… Прав. Или арабский еч все же вязать скорпиона идет?»

Высокий скрылся в «Мизрахе».

Баг, не отрывая взгляда от гостиницы, вытащил трубку.

– Драг еч… Да, это я. Ты, похоже, прав… Только что он приехал к этому… Гамсахуеву… Да. Тот самый… Совершенно… Хорошо. Я жду‑жду… Куда? Иерусалим? На гору? Ладно, а как же твой Ванюшин?.. И он тоже? Еч… Ты меня извини, конечно, но… откуда ты знаешь, что все будет именно так? Ах, у тебя чувство… Нет‑нет, мне нечего предложить взамен. Было бы время… Ладно. Договорились…

Баг хмыкнул и потянул из пакета очередное печенье. Что задумал друг, ланчжун пока не понимал, но подобное уже не раз случалось – все же было в Богдане Оуянцеве‑Сю что‑то этакое… Если простой и прямолинейный Баг добивался результата путем скрупулезного выяснения фактов и сопоставления обстоятельств, то тонко чувствующий Богдан в добавление ко всему этому часто пускал в ход некие иные, таинственные для ланчжуна методы – не то чтобы интуицию, а другие, основанные на душевных материях, сперва выглядевшие не очень убедительно, но часто приводившие расследование к наилучшему исходу для всех, включая и человеконарушителей, коих простодушный Баг банально похватал бы и побеседовал вдумчиво да убедительно…

Что‑то он долго там, этот курильщик. Задерживается. Не в нарды же они с Гамсахуевым сели играть?..

Баг успел съесть все печенье, когда из дверей гостиницы появился… Зия. Горец шел быстро, почти бежал; выскочил на проезжую часть, напряженно оглядываясь, замахал показавшейся из‑за поворота повозке такси, рванул на ходу дверцу, буквально ввалился внутрь – повозка развернулась и поехала, набирая скорость, в сторону центра.

«Ого… – удивился ланчжун. – Куда это он так резво помчался? И где же тот, второй?»

Судя по всему, дела пошли всерьез. Что‑то, для чего ни Баг, ни, похоже, Богдан еще не знали точного названия, вступило в решающую фазу. Кажется, начали применяться силовые методы, а их применяют, только когда не боятся засветиться – то есть когда счет идет уже на часы…

Пару мгновений Баг сидел, барабаня пальцами по рулю и тупо глядя вослед удаляющемуся такси: объект разделился. Один вышел из «Мизраха», второй остался. Баг был один. Нужно выбирать.

– Алло! – наконец решившись, запищал ланчжун в трубку телефона, как ему казалось, женским голосом. – Служба спасения? Тут в гостинице «Мизрах» с одним постояльцем беда случилась, просто беда! Тяжкое отравление газом! Номер двести двенадцатый, второй этаж! Скорее! Утечка и отравление! – И, не слушая встревоженных вопросов: «кто говорит? кто говорит?», Баг отключился, а потом нажал на газ.

«Юлдуз» выпрыгнул из засады на дорогу и, взвизгнув шинами, мощно устремился вослед повозке такси. Сзади раздалось возмущенное «мя‑а‑а‑а…»: Судья Ди спросонья грохнулся на пол.

– Извини, хвостатый преждерожденный… – пробормотал, обгоняя редкие повозки, Баг. – Извини. Так получилось… Где же он? А! Вот! – И человекоохранитель сбавил скорость.

Хоть что‑то понятное: погоня.

А такси Гамсахуева тем временем уверенно свернуло к автобусному вокзалу – приземистому, утопающему в зелени зданию, вокруг которого толпились стада сверкающих разноцветных, зачастую – двухэтажных, дальнорейсовых автобусных повозок. Такси затормозило, Зия выпрыгнул и, вертя головой – явно выглядывал кого‑то! – углубился в толпу: отсюда начинались маршруты в самые разные уголки Иерусалимского уезда, хоть в Кесарию, хоть на Иордан. Баг остановил «цзипучэ».

«Ну‑ну… – подумал он, наблюдая, как Гамсахуев бродит среди людей. – Все интереснее и интереснее… Чем ты еще меня порадуешь, скорпион подколодный?»

И – скорпион тут же порадовал: из прохладных недр станции появился Мордехай Ванюшин. Какой‑то перекошенный. Видимо, из‑за солидного кожаного баула, снова отягощавшего правую руку престарелого цзиньши.

«Ага…» – Ланчжун напрягся.

Но никакого «ага» не случилось: увидев Ванюшина, Зия перестал метаться, но не пошел к своему благодетелю, а, наоборот – повернулся спиной и неторопливо направился к билетной кассе. Ванюшин же будто Гамсахуева и не видел: как шел себе, так и шел – натужной походкой, скособочась, – прямо к одному из автобусов.

«Иерусалим», – прочитал, сощурившись, название конечного пункта Баг. Оставалось только диву даваться: откуда Богдан мог знать?!

Пару минут спустя в тот же автобус сел и Гамсахуев. Ланчжун уже не удивился.

«Прямо шпионы какие‑то… И все же: что, интересно, общего может быть у этих людей? Ну ладно, допустим, Ванюшин из жалости, просто не зная, с кем имеет дело, вывез скорпиона из Теплиса – от пьяных лопат его, понимаете ли, спасал. Или жена его наплела свободоробцу Будда знает что. Но теперь‑то?..»

Ланчжун покосился на солнце. Пока до Иерусалима доедем, совсем темно станет. Нет, не придется спать этой ночью. Никак не придется.

Он позвонил Богдану.

– Они сели в иерусалимский автобус… Чтобы так точно предсказать поведение психа, надо самому слегка тронуться… У тебя как с головушкой, еч?..

«Чтобы поймать маньяка, надо пустить по следу маньяка», – внезапно вспомнились Багу слова из старой фильмы про варварских человекоохранителей: тамошний главный герой тоже считал, что нечего попусту стоять на пути у правосудия. Меж тем автобус закрыл двери и медленно, задом, стал выруливать на дорогу…

На шоссе ничего нового не произошло: автобус с Ванюшиным и Гамсахуевым уверенно скользил в сторону Иерусалима, на редких остановках подбирая новых путников; ни Мордехай, ни Зия покинуть салон не пытались. Баг лениво следил за изгибами дороги и откровенно скучал: подобная рутина его никогда не привлекала. Идиотизм происходящего настолько не укладывался в голове, что ланчжун бросил о том и думать. Вместо этого он взялся читать про себя «Сутру Лотоса». Отвлекло.

В Иерусалиме – уже в сумерках – Ванюшин и Гамсахуев вместе со всеми сошли; оба по‑прежнему старательно не обращали друг на друга внимания, даже отправились в разные стороны: Мордехай со своим баулом медленно заковылял в сторону старого города, а Зия пропал в толчее одной из ближайших улочек.

«Ну и пожалуйста. – Баг отпил глоток воды из бутылки. – Никуда ты, красавец, от меня не денешься. Где один, там и второй…»

– Эй, хвостатый преждерожденный. Образец доблести и кот редких достоинств, – позвал он Судью Ди, смирно сидевшего сзади: тот противу обыкновения не выказывал никакого интереса к окружающим красотам и в окно не выглядывал, больше спал и, как казалось ланчжуну, о чем‑то тяжко думал. – Пошли, ручной тигр. Пора науськать тебя на очередного мирного подданного. Время драть задницы.

Судья Ди без возражений полез в рюкзак.

…Сгущавшаяся темнота была ланчжуну на руку: тихо и незаметно скользил Баг от дома к дому, ловко просачивался сквозь плотную праздничную толпу, ни на мгновение не теряя Ванюшина из виду, а неподалеку от Гефсиманского сада, в сторону которого уверенно и все так же неторопливо следовал престарелый цзиньши, приметил и возникшего откуда‑то сбоку Гамсахуева – Зия тоже приглядывал за физиком, но, в отличие от самого Ванюшина, был настороже. Оглядывался. Внезапно нырял в тень, где минуту стоял затаившись: следил оттуда за окружающими. А людей по мере подъема на Масличную гору становилось все меньше. Глядя на неловкие увертки Гамсахуева, Баг только хмыкнул: Зие, верно, казалось, что он здорово, надежно обезопасил себя и Ванюшина от возможного преследования.

«Как ребенок, право слово… – Наконец‑то появились кусты, и ланчжун беззвучно в них погрузился, – Будто в прятки играет».

Баг уж раз десять имел полную возможность как следует дать по голове теплисскому скорпиону; Богдан, однако, просил о другом. И ланчжун продолжал сопровождать Гамсахуева.

Так они и шли: впереди, согнувшись под тяжестью ноши и откровенно изнемогая, плелся Ванюшин; за ним, на некотором удалении, следовал казавшийся себе очень хитроумным Зия Гамсахуев, а замыкал шествие александрийский человекоохранитель в отставке (даст Будда – временной), и из раскрытого рюкзака его выглядывал ручной тигр. Иногда Ванюшин останавливался: отдыхал, гора все же, подъем, – и тогда замирали оба его преследователя.

Потом, на вершине, все остановились: ланчжун слышал, как с Ванюшиным заговорил поджидавший его там предусмотрительный Богдан, слышал, как почти беззвучно чертыхнулся Зия, а потом что‑то у цзиньши с минфа произошло, потому что Богдан вдруг… пошел прочь, оставив Мордехая в покое, – вот этого Баг уже решительно не понимал. Но долго удивляться ланчжуну не довелось – активизировался сидевший до того тихо Гамсахуев: сначала крадучись, а потом все быстрее, почти не таясь, он поспешил к оставшемуся в одиночестве Ванюшину.

Баг не стал его преследовать. Богдан оставил своего подопечного в покое – и Баг оставит. Ненадолго. И правильно: вскоре Зия вернулся, и в руке у него был баул Ванюшина. «Так он еще и багаж у благодетеля спер! – понял Баг с возмущением. – Ай да борец за национальное возрождение… Просто клейма ставить на скорпионе некуда!»

Пропустив горца мимо, Баг вышел на открытое место.

– Подданный Гамсахуев.

Тот вздрогнул, круто обернулся, непроизвольно пряча баул за спину.

– А?..

– Ага. – Баг шагнул к нему. – Вы куда‑то торопитесь, подданный Гамсахуев?

– Я… Мне надо… – Тут у Зии округлились глаза: видимо, узнал прославленного на всю Ордусь заплечных дел мастера. Баг был уж без грима, а виделись недавно: в Теплисе.

– Это подождет, – кивнул Гамсахуеву Баг. – Это, право же, может подождать – то, что вам надо. Потому что кое‑кто… хотел бы немедленно передать вам пламенный привет… – С этими словами ланчжун выпустил из рюкзака истомившегося в тесноте кота.

Судья Ди при виде обомлевшего погромщика мгновенно сделал хвост поленом, прижал уши, обнажил клыки и, пригнувшись, заурчал малой боевой песней. Мелкими шажками, стелясь по земле, стал приближаться.

– Палач… – прошипел вдруг Гамсахуев, сверля Бага взглядом. – Ютайский прихвостень… – И уронил баул на землю.

– Я прихвостень, а он хвостень, – указал на замершего в предпрыжковом состоянии кота ланчжун. – Вот и хвост у него опять же… А вы – мерзкий скорпион и обыкновенный вор. Вам разве мама в детстве не говорила, что брать чужое – нехорошо?

– Ненавижу!.. – выдохнул Зия и судорожно распахнул халат. Показалась рукоять кинжала. – Ненавижу! – Гамсахуев схватился за кинжал. – Прочь с дороги, не то я изрублю тебя и твоего мерзкого кота!

– Неужели? – искренне удивился Баг. – Надо же! И сколь мелко вы, подданный Гамсахуев, планируете нас изрубить?

Фамилию скорпиона Баг произнес особенно смачно.

– А! – гортанно выкрикнул горец и, выхватив кинжал, угрожающе воздел его над головой.

– Ди! – видя, что скорпион настроен решительно, обратился к коту ланчжун. Как там к Зие ни относись, в храбрости ему было не отказать. – Отойди в сторону, будь другом. Тут намечается скоротечное фехтование. Ди!! – крикнул Баг, видя, что длинный кинжал горца начал уже свое неумолимое движение в сторону кота.

Дальше все произошло очень быстро: Гамсахуев со всей дури обрушил оружие на Судью Ди, кот за долю мгновения до неизбежного разрубления высоко, на всех четырех лапах, подпрыгнул вверх, а потом прямо из воздуха – Баг только крякнул – пал коршуном на Зию и принялся драть его когтями.

Отставной человекоохранитель рванулся вперед. Ребром ладони ударил Гамсахуева по запястью. Кинжал выпал, а сам Зия слепо замахал руками, пытаясь добраться до кота. Вотще: Судья Ди царил везде – и спереди, и сзади, и по бокам. В пару мгновений Гамсахуев был изодран на совесть. Халат на его плечах висел клочьями. Кот упоенно пел боевую песнь.

Баг все же сдержал данное Судье еще в Теплисе слово.

Наконец борец за чистоту горного народонаселения повалился на четвереньки. Судья Ди мгновенно взлетел ему на загривок и впился зубами в шею. Гамсахуев окончательно обезумел.

– Уберите его! Уберите!!!

Это была уже капитуляция.

«Не лишился бы скорпион глаза, – озабоченно подумал Баг. – Должен же он полноценно рассмотреть неумолимое правосудие»…

– Вы, подданный, можете, конечно, сказать, что это нечестно, – наконец придержав кота за шкирку (а тот, в свою очередь, придерживал за шкирку Зию), сказал Гамсахуеву Баг. – Можете, конечно, сказать – а вы речистый, я слышал, – что вас подло затравили ручным тигром. Не дали благородно погибнуть с кинжалом в руке, как то и подобает мужчине. Но разве мужчины бьют беззащитных людей палками? Разве мужчины швыряют камни в окна? Разве мужчины отнимают вещи у немощных стариков? Было бы смешно, согласитесь, биться с вами благородным холодным оружием. С такого, как вы, и кота вполне достаточно. Тем более, у кота к вам самые серьезные претензии.

Даже если Зие и было что возразить, в тот момент он не нашелся. Все внимание Гамсахуева было сосредоточено на впившихся ему в шею маленьких, но острых клыках.

– Ди! – пошевелил Баг приникшего к горцу кота. – Мальчик мой, отпусти поганца. – Судья Ди лишь еще глубже вонзил когти: отпускать поганца кот явно не собирался. Зия взвыл. – Ну же, Ди. Слезай. Мы его сейчас свяжем. – Вдалеке послышалось приближающееся завывание сирены «скорой помощи»: видно, Богдан по телефону вызвал. – Ну вот, подданный, сюда уже спешат лекари. Не успеете помереть от потери вашей драгоценной крови…

Кое‑как Судью Ди удалось оторвать от Гамсахуева – кот был уверен, что сделал еще далеко не все, что мог и должен, а потому ланчжуну тоже досталось; горец обессиленно распластался на земле. Человекоохранителю даже стало его немного жалко.

– Слушай… – Баг на вытянутой руке держал Судью Ди за шиворот. Тот желал биться дальше: напряженные лапы с обнаженными когтями грозно торчали в стороны. – Слушай, драгоценный кот. Ты что же, и меня полосовать будешь? – Ланчжун как следует встряхнул фувэйбина.

Драгоценный кот перестал рычать и посмотрел на хозяина. Потом расслабился и повис.

– Вот и хорошо… – Баг свободной рукой поднял рюкзак и запихал Судью Ди внутрь. Кот опять взъярился: возражал. «У него тоже путешествие не сложилось, – с неожиданным сочувствием подумал Баг, – вместо свадьбы сплошной мордобой…» – Эй, подданный, а вы куда направились? – наступил ланчжун подкованным каблуком на Гамсахуева, который, воспользовавшись паузой, решил было отползти за ближайший кипарис. – Мы с вами еще не закончили…

Когда Баг с шевелящимся рюкзаком под мышкой и баулом в руке появился на обзорной площадке, Ванюшина под присмотром взволнованного Богдана как раз закатывали на носилках в повозку скорой помощи.

Клацнула закрывшаяся дверь. Лекарь забрался в кабину. Луна равнодушно смотрела из бездонной черноты неба.

– Привет, еч.

– Привет… – Голос минфа был усталым донельзя, лицо – призрачно‑белым. – А где этот?..

– Там лежит, – Баг мотнул головой в сторону кипарисов. – Я связал его. Все, что от него осталось. – И, видя, как друг меняется в лице, пояснил: – Не волнуйся, жив он, жив! Просто мой ручной тигр… как бы это сказать… оказался неожиданно талантлив и удивительно проворен. Ты скажи врачам, перевязать надо этого скорпиона, йодом залить.

– Н‑да… – неопределенно протянул Богдан. – Судья Ди…

Кот коротко и раздраженно мяукнул.

– Насыщенная ночка. – Баг опустил ношу перед Оуянцевым. – Тяжелый… Все из‑за этого, да?

– Да, – потерянно кивнул Богдан, глядя на баул.

– И что ты собираешься теперь с этим делать?

– Пока не знаю. – Богдан задумался. – Понимаешь, Баг… Иногда идеалы тебя спрашивают…

 

Гойберг.

 

 

Иерусалим, 16‑е адара, позднее утро

 

– Ничего нельзя было сделать, к сожалению, – проговорил директор КУБа, словно бы в рассеянности перебирая лежащие перед ним на столе бумаги. – Врачи сказали мне потом, что такого обширного инфаркта они в жизни не видели. Сердце буквально лопнуло пополам… Это образ, конечно, но именно так мне и сказали.

– Ужасно, – серьезно ответил сидевший напротив него русский. – Я пытался до него дозвониться, когда мне показалось, что я более или менее понял его и созрел для личного разговора, – не получилось. Ну, думал, потом… А оказалось – вот как. Ужасно…

Он и впрямь выглядел подавленным.

– Хотите взглянуть на материалы вскрытия? – вдруг спросил Гойберг и чуть‑чуть подвинул в сторону Оуянцева несколько бумажных листов. Чуть‑чуть.

Русский удивленно воззрился на Гойберга.

– Я? – спросил он. – Да что я в них пойму? – Помолчал. – Мне вполне достаточно того, что вы рассказали…

Гойберг смутился.

– Мне показалось… – неловко проговорил он. – Как бы это сказать…

– Что показалось? – попытался помочь ему Оуянцев.

– Нет, ничего, – оборвал себя Гойберг и сразу сам ощутил облегчение оттого, что отказался от мысли произнести явную глупость вслух. «Если бы кто‑то приписал мне подобные подозрения – я бы обиделся смертельно, – подумал он. – Так почему я едва не приписал их ему?»

Варварская демократическая пресса уже охрипла, захлебываясь версиями относительно того, кто и чьими руками убил великого свободоробца. То ли ютаи руками русских спецслужб, то ли имперский центр руками ютайских реаниматоров… Что же нам с ним теперь, думал Гойберг, вместо того, чтобы уважать друг друга – вечно подозревать друг друга?

Я – не буду, решительно сказал он себе. Оуянцев – как хочет, а я не буду…

Но все же, все же… В случайность встречи на Масличной горе двух заезжих друзей‑александрийцев с ютаененавистником номер один и накануне объявленным во всеордусскии розыск зачинщиком теплисского погрома ни один нормальный человек не смог бы поверить.

Даже трудно сделать вид, что веришь.

– И, однако ж, вы не все мне рассказали, еч Богдан, – укоризненно заметил Гойберг.

Оуянцев посмотрел кубисту в глаза серьезно и грустно.

– Все человек рассказывает только Богу.

Гойберг сразу встал. Оуянцев тоже сразу встал.

– Тем с большим нетерпением я буду ждать вашей книги, – сказал Гойберг, и голос его наполнился официальным, отстраненным радушием. – Говорят, именно в книгах люди откровенны не меньше, чем с Богом. Вы теперь в Эйлат?

– Да, – ответил Оуянцев. – Через два часа вылетаю… Вечер проведу с семьей.

– Соскучились?

– Очень.

– В Александрию возвращаетесь послезавтра?

Оуянцев улыбнулся.

– Все‑то вы знаете, еч Арон.

Гойберг с некоторой долей сарказма улыбнулся в ответ.

– Что ж, надеюсь когда‑нибудь снова увидеть вас гостем на нашей земле, – проговорил он. Он совсем не хотел этого, но какой‑то инстинкт, что ли, все же заставил его едва ощутимо и совершенно непроизвольно подчеркнуть голосом слово «нашей».

Русский на миг запнулся и потом вдруг почти впопад ответил:

– Башана хабаа б'Ирушалаим[144].

Его иврит был ужасен – но, вероятно, ничем не ужаснее русского, на котором Гойберг, незаметно для стороннего глаза напрягши все силы своей профессиональной памяти, после едва уловимой заминки все же сумел ответить более или менее достойно:

– За Русь‑матушку, за князя‑батюшку!

Потом они обменялись рукопожатием и долго не могли разомкнуть рук, потому что каждый боялся, первым потянув ладонь назад, обидеть другого.

 

Князь Сосипатр.

 

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 109; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (1.011 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь