Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Александр I . Реформы: замыслы и их реализацияСтр 1 из 5Следующая ⇒
Введение В конце XVII — начале XVIII в. в нашей стране произошли громадные по своему значению и последствиями события — Московская Русь как бы распалась на два мира, на два типа «цивилизации». Говоря языком В. О. Ключевского, «из древней (т. е. допетровской.) России вышли не два смежные периода нашей истории, а два враждебные склада и направления нашей жизни, разделившие силы русского общества и обратившие их на борьбу друг с другом вместо того, чтобы заставить их дружно бороться с трудностями своего положения».[1] Об этом же весьма убедительно еще до Ключевского писали И. В. Киреевский и А. И. Герцен. Причем существование двух «враждебных складов» оценивалось ими (с различными мотивировками, разумеется) как основная характеристика русской жизни, как ее главное противоречие. Очень точно о драме раскола России на две субкультуры сказано у современного историка и культуролога Л. М. Панченко: «Всякое изменение и социального и культурного статуса нации есть историческая драма. Драматическим было и крещение Руси... В. А. Успенский сопоставил реформу Владимира с реформами Петра: «Здесь возникает разительная аналогия с процессами европеизации при Петре I, одним из моментов которого также было насильственное обучение». Такая аналогия, действительно, резонна, но драматизм христианизации не идет ни в какое сравнение с драматизмом и даже трагизмом европеизации. Во втором случае общество буквально раскололось, раздвоилось, оказавшись в состоянии войны — отчасти социальной и, прежде всего идеологической».[2] Таким образом, Россия после Петра представляет собой два «склада» жизни, два типа «цивилизаций». Первый «склад» — многомиллионная, в основном крестьянская, масса, находящаяся в крепостной зависимости или у помещиков, или у государства. Этот «склад» вплоть до конца пореформенного периода хранить себе «заветы темной старины». Он прочно укоренен и средневековой культуре Руси. Буквально все отличает его от другого главного «склада» русской, истории XVIII — XIX вв.: отношение к жизни и смерти, времени и пространству, труду и досугу, любви и семье, власти и собственности, праву и морали. Второй «склад» включал в себя европеизированные верхи России: аристократию, дворянство, чиновничество («чернильное дворянство», по выражению Герцена) и некоторые иные социальные группы. К пореформенной эпохе он пополняется за счет разночинной интеллигенции и зарождающейся буржуазии. Будучи поначалу внутренне достаточно единым, постепенно данный склад раскалывается на противостоящие друг другу группы, блоки. Его отличительные черты — относительная неукорененность в национальных традициях, в значительной мере искусственный и насильственный характер формирования, ориентация на европейское просвещение и стиль существования. В целом это была попытка создания европейской культуры на русской почве. Отсюда и определенная «поверхностность» и неподлинность, искусственность второго главного «склада» русской жизни. В это самое время (конец XVIII — начало XIX в.) начинается и набирает силу русское просвещение. Его можно квалифицировать как культуру (в узком смысле слова) петербургского периода, или, в социальном плане, как культурную функцию второго главного «склада» русской послепетровской жизни. Основным содержанием этой С воцарением «сумасшедшей памяти императора Павла»[3] все изменилось. Социальную и психологическую иерархию в период своего непродолжительного царствования сам Павел определил известной фразой: «В России велик только тот, с кем я говорю, и только пока я с ним говорю». «Павел, — писал В. О. Ключевский, — принес с собой на престол не обдуманную программу, не знание дел и людей, а только обильный запас горьких чувств. Его политика вытекала не столько из сознания несправедливости и негодности существующего порядка, сколько из антипатии к матери и раздражения против ее сотрудников... <... > Это участие чувства, нервов в деятельности императора сообщало последней не столько политический, сколько патологический характер: в ней больше минутных инстинктивных порывов, чем сознательных идей и обдуманных стремлений».[4] С первых же часов своего правления Павел проявил себя как антипод Екатерины. Поэтому в стремлении дворянской верхушки во что бы то ни стало убрать Павла сказались не только личные интересы и пристрастия, но и не всегда осознанная надежда вернуть прошлое, обеспечивающее относительную надежность и прочность земного существования. Крайне вспыльчивый и несдержанный, легко впадавший в необузданную ярость, Павел оттолкнул от себя даже ближайшее окружение. За императором стали замечать странные поступки, удивлялись неожиданным скачкам его мысли. Никто из окружения Павла не был уверен в завтрашнем дне и в личной безопасности — даже его старший сын Александр. В одном из вариантов своих воспоминаний о цареубийстве Беннигсен писал: «Недоверчивый характер Павла заставил его также со времени восшествия его на престол уволить или исключить из службы придворной, военной и гражданской всех тех, кто привязан был к Екатерине II. Число этих лиц в течение четырех лет и четырех месяцев времени царствования Павла простиралось до нескольких тысяч, а это вызвало отчаяние огромного количества семейств, лишившихся средств к существованию и даже убежища, так как никто не осмеливался принимать у себя высланного из боязни навлечь и на себя подозрение»[5] В такой обстановке среди гвардейских офицеров созрел заговор. Заговорщики выступили в ночь с 11 на 12 марта 1801 г. Накануне граф П. А. Пален, стоявший во главе заговора, сумел убедить Александра, что ему грозит смертельная опасность. Цесаревич (наследник престола) дал согласие на дворцовый переворот, но заставил Палена поклясться, что низложенный император останется жив. Около часу ночи Пален принес весть, что государь скончался. Слезы брызнули из глаз Александра. О цареубийстве писать боялись. В отличие от Екатерины II, щедро наградившей убийц Петра III, ее внук Александр не только не жаловал тех, кто фактически возвел его на престол, но постарался как можно скорее убрать их с глаз долой, чтобы не напоминали о кровавом деле. Отцеубийства он стыдился, и причастность свою к нему скрывал, кажется, даже от самого себя. Участники переворота вспоминали и рассказывали о нем втихомолку. Члены же семьи Павла I, начиная с его вдовы, Марии Федоровны, бдительно и зорко следили за тем, чтобы информация не просочилась. По заданию правительства действовали люди опытные и искушенные: они вымогали, похищали и покупали документы об убийстве Павла у живых участников заговора и изымали их у тех, кто умер. «Наше правительство следит за всеми, кто пишет записки. <... > Мне известно, что все бумаги после смерти князя Платона Александровича Зубова были по поручению императора Александра взяты посланными для этого генерал-адъютантом Николаем Михайловичем Бороздиным и Павлом Петровичем Сухтеленом... ».[6] Даже тогда, когда в печати стали появляться декабристские материалы, на документах об убийстве Павла все еще лежал запрет. Первые публикации об этом появились за границей, русским же читателям они стали доступны значительно позднее. «Цареубийство все равно не может быть официально признано, о нем и не вспоминают в подцензурной прессе до 1905 г.[7]
Глава I Глава II А.А. Аракчеев Первое место среди этих людей занимал граф АА. Аракчеев, происходивший из офицеров Гатчинского войска императора Павла. Невежественный и грубый, Аракчеев казался прямодушным и бескорыстным служакою. Этими качествами он подкупил в свою пользу Александра еще во дни его молодости и сохранял его доверенность неизменно до самой кончины государя. В последние годы Александра, когда государь удалился от всех прежних друзей, Аракчеев получил громадную силу: он стал как бы первым министром и докладывал государю все дела. В этой роли Аракчеев пользовался общею ненавистью за свою нестерпимую грубость и тяжелый произвол[13]. При нем управление государством стало напоминать эпоху императора Павла. Жестокая солдатчина, пренебрежение к просвещению, самоуправство - раздражали и пугали всех. Тщетно было жаловаться на произвол временщика: государь не верил жалобам, или же они не доходили до государя. Главною заботою Аракчеева было устройство так называемых " военных поселений". Государственные крестьяне в нескольких губерниях (по р. Волхову, на нижнем течении Днепра и в других местах) были обращены в " военных поселян", и в то же время в этих местностях были водворены на жительство целые полки солдат. Военные поселяне и пахотные солдаты должны были одновременно вести сельское хозяйство на своих землях и в то же время готовиться к строевой службе. Дети их (" кантонисты" ) также попадали с раннего возраста в военную службу и соответственно обучались в военных поселениях. Цель военных поселений заключалась в том, чтобы возможно легче и дешевле пополнять армию большим количеством заранее обученных солдат. Но эта цель не могла быть достигнута: поселения стоили очень дорого, а поселяне не делались ни исправными крестьянами, ни хорошими солдатами. Жестокое управление и трудности " поселенной" жизни, где все подчинялось мелочным правилам и тягостному надзору, озлобляли поселян и вели к постоянным волнениям, даже открытым беспорядкам и бунтам. По этим причинам поселения не имели успеха и продолжали распространяться лишь по упрямству Аракчеева, который убедил государя в их пользе и приятности для населения. Примерно с 1820 г. Александром стала овладевать странная апатия. Он снова заговорил о том, что снимет с себя корону и уйдет в частную жизнь. Все государственные дела постепенно сосредоточивались в руках Аракчеева. Подобострастный перед царем, он был груб со всеми, кого не боялся, кто не мог с ним посчитаться. Всеобщую ненависть к себе он сносил охотно и не без самодовольства. Доверившись Аракчееву, Александр погубил себя в общественном мнении. В петербургском Гостином дворе купцы толковали о том, что государь забросил дела, разъезжает по Европе, тратит большие деньги, а когда бывает дома, то забавляется военными парадами. Но не все было так просто, как казалось обывателям. Александр жил сложной и непонятной для окружающих внутренней жизнью. Он был весь словно соткан из противоречий. В нем уживались склонность к религиозному мистицизму и любовь к шагистике, откровенная леность к занятиям и всегда неутоленная жажда путешествий, заставившая его исколесить половину Европы и половину России. Во время путешествий по России он заходил и в крестьянские избы. «Сфинкс, не разгаданный до гроба» — так сказал о нем П. А. Вяземский. Казалось, правда, что в последние годы жизни Александр пытался уйти в религию, забыться на парадах и в поездках только для того, чтобы отвлечься от двух преследовавших его мыслей. Одна из них была о том, что в его царствовании уже ничего нельзя исправить, и оно не оправдывает убийства отца. Вторая — о зреющем против него самого заговоре. П. Д. Киселев. В " комитете 6-го декабря 1826 года" Сперанский заговорил о необходимости " лучшего хозяйственного управления для крестьян казенных" и высказал мнение, что такое управление " послужило бы образцом для частных владельцев". Мысль Сперанского встретила одобрение государя, который привлек к этому делу графа П. Д. Киселева. Это был один из образованных русских людей, сделавших походы 1812-1814 годов и видевших европейские порядки. Приближенный императором Александром, Киселев еще в его время интересовался крестьянским делом и представил государю проект уничтожения крепостного права. Как знаток крестьянского вопроса, он обратил на себя внимание императора Николая и приобрел его доверие. Киселеву было поручено все дело о казенных крестьянах. Под его управлением временно возникло (1836) пятое отделение Собственной Его Величества канцелярии для лучшего устройства управления государственными имуществами вообще и для улучшения быта казенных крестьян. Это пятое отделение скоро было преобразовано в министерство государственных имуществ (1837), которому и вверено было попечительство над казенными крестьянами. Под ведением министерства государственных имуществ в губерниях стали действовать " палаты" (теперь " управления" ) государственных имуществ. Они заведовали казенными землями, лесами и прочими имуществами; они же наблюдали и над государственными крестьянами. Эти крестьяне были устроены в особые сельские общества (которых оказалось почти 6. 000); из нескольких таких сельских обществ составлялась волость. Как сельские общества, так и волости, пользовались самоуправлением, имели свои " сходы", избирали для управления волостными и сельскими делами " голов" и " старшин", а для суда (волостной и сельской " расправы" ) особых судей. Так было устроено по мысли Киселева самоуправление казенных крестьян, впоследствии оно послужило образцом и для крестьян частновладельческих при освобождении их от крепостной зависимости. Но заботами о самоуправлении крестьян Киселев не ограничился. При его долгом управлении министерство государственных имуществ провело ряд мер для улучшения хозяйственного быта подчиненного ему крестьянства: крестьян учили лучшим способам хозяйства, обеспечивали зерном в неурожайные годы; малоземельных наделяли землею; заводили школы; давали податные льготы и т. д. Деятельность Киселева составляет одну из светлых страниц царствования императора Николая. Довольный Киселевым, Николай шутливо называл его своим " начальником штаба по крестьянской части". В отношении крепостных крестьян сделано было меньше, чем в отношении казенных. Император Николаи не раз образовывал секретные комитеты для обсуждения мер к улучшению быта крепостных. В этих комитетах Сперанский и Киселев не мало поработали над уяснением истории крепостного права и над проектами его уничтожения. Но дело не пошло далее отдельных мер, направленных на ограничение помещичьего произвола. (Была, например, запрещена продажа крестьян без земли и " с раздроблением семейств"; было стеснено право помещиков ссылать крестьян в Сибирь). Самою крупною мерою в отношении крепостного права был предложенный Киселевым закон 1842 года об " обязанных крестьянах". По этому закону, помещик получал право освобождать крестьян от крепостной зависимости, давая им земельный надел (в наследственное пользование на известных условиях, определяемых добровольным соглашением). Получая личную свободу, крестьяне оставались сидеть на владельческой земле и за пользование ею обязаны были (откуда и название " обязанных" ) нести повинности в пользу владельца. Закон об обязанных крестьянах был торжественно обсуждаем в Государственном совете, причем император Николай в пространной речи высказал свой взгляд на положение крестьянского дела в его время; крестьянское освобождение государь считал делом будущего и думал, что оно должно совершиться лишь постепенно и с непременным сохранением права помещиков на их землю. В этом смысле и был дан закон 1842 года, сохранявший крестьянские наделы в вечной собственности помещиков. Однако и на таком условии помещики не стали освобождать своих крепостных и закон об обязанных крестьянах не получил почти никакого применения в жизни. С. С. Уваров Меры в области народного просвещения при императоре Николае I отличались двойственностью направления. С одной стороны, очевидны были заботы о распространении образования в. государстве; с другой же стороны, заметен был страх перед просвещением и старания о том, чтобы оно не стало проводником революционных идей в обществе. Заботы о распространении образования выразилась в учреждении весьма многих учебных заведений. Учреждались специальные учебные заведения: военные (кадетские корпуса и академии, военная и морская), технические (технологический институт и строительное училище в Петербурге, межевой институт в Москве); возобновлен был главный педагогический институт для приготовления преподавателей. Все эти учебные заведения имели в виду удовлетворение практических нужд государства. Для образования общего сделано также немало. Учреждено было несколько женских институтов. Основывались пансионы с гимназическим курсом для сыновей дворян. Были улучшены и мужские гимназии. По мысли министра народного просвещения графа С. С. Уварова, среднее образование, даваемое гимназиями, должно было составлять удел лишь высших сословий и предназначалось для детей дворян и чиновников. Оно было сделано " классическим", чтобы " основать новейшее русское образование тверже и глубже на древней образованности той нации, от которой Россия получила и святое учение веры, и первые начатки своего просвещения" (то есть Византии). Для детей купцов и мещан предназначались уездные училища, причем правительство принимало некоторые меры к тому, чтобы лица из этих сословий не попадали в гимназии. Однако стремление к знанию настолько уже созрело в населении, что эти меры не приводили к цели. В гимназии вместе с дворянами поступали в большом числе так называемые " разночинцы", то есть лица, уволенные из податных сословий, но не принадлежащие к дворянам потомственным или личным. Наплыв разночинцев в гимназии и университеты составлял интересное и важное явление того времени: благодаря ему, состав русского образованного общества, " интеллигенции", перестал быть, как прежде, исключительно дворянским. Опасения правительства относительно того, что учебные заведения станут распространителями вредных политических влияний, выразились в ряде стеснительных мер. Устав университетов, выработанный в 1835г. графом Уваровым, давал университетам некоторые права самоуправления и свободу преподавания. Но, когда на Западе в 1848 году произошел ряд революционных движений, русские университеты подверглись чрезвычайным ограничениям и исключительному надзору. Преподавание философии было упразднено; посылка за границу молодых людей для подготовления к профессуре прекращена; число студентов ограничено для каждого университета определенным комплектом (300 человек); студентов стали обучать военной маршировке и дисциплине. Эта последняя мера была введена и в старших классах гимназий. Министерство народного просвещения, которому была в то время подчинена цензура, чрезвычайно усилило цензурные строгости, запрещая всякую попытку в журналах, книгах и лекциях касаться политических тем. Последние годы царствования императора Николая I заслужили поэтому славу необыкновенно суровой эпохи, когда была подавлена всякая общественная жизнь и угнетена наука и литература. Малейшее подозрение в том, что какое-либо лицо утратило " непорочность мнений" и стало неблагонадежным, влекло за собою опалу и наказание без суда. «Теория официальной народности». Николаевское правительство вело борьбу с освободительными идеями не только с помощью полиции и цензуры. Оно попыталось разработать собственную идеологию, внедрить ее в школы, университеты, печать. Главным идеологом самодержавия стал министр народного просвещения граф С. С. Уваров. В прошлом вольнодумец, друг некоторых декабристов, он стал верным слугой Николая. Именно Уваров выдвинул так называемую «теорию официальной народности» («православие, самодержавие и народность»). Смысл этой надуманной «теории» состоял в противопоставлении дворянско-интеллигентской революционности и пассивности народных масс, наблюдавшейся в первые десятилетия XIX в. Освободительные идеи изображались как явление, распространенное только среди «испорченной» части образованного общества. Пассивность же крестьянства, его патриархальная набожность, вера в царя, обусловленная темнотой и забитостью, представлялись в качестве «исконных» и «самобытных» черт народного характера. Другие народы, уверял Уваров, «не ведают покоя и слабеют от разномыслия», а Россия «крепка единодушием беспримерным — здесь царь любит Отечество в лице народа и правит им, как отец, руководствуясь законами, а народ не умеет отделять Отечество от царя и видит в нем свое счастье, силу и славу»[20]. Уваровскую «теорию» подхватил Бенкендорф. «Прошедшее России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается ее будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение», — утверждал этот прибалтийский барон, наводнивший Россию жандармами[21]. Виднейшие представители казенной науки (историки М. П. Погодин, Н. Г. Устрялов и другие) приложили все свое старание в раздувании мифов и легенд «официальной народности». Наигранный оптимизм, противопоставление «самобытной» России «растленному» Западу, восхваление существующих в России порядков, в том числе крепостного права, — эти мотивы пронизывали писания официальных сочинителей. Для многих здравомыслящих людей были очевидны надуманность и лицемерие казенного пустозвонства, но мало кто решался сказать об этом открыто. Поэтому такое глубокое впечатление на современников произвело «Философическое письмо», опубликованное в 1836 г. в журнале «Телескоп» и принадлежавшее перу Петра Яковлевича Чаадаева (1794 — 1856), друга А. С. Пушкина и многих декабристов. С горьким негодованием говорил Чаадаев об изоляции России от новейших европейских идейных течений, об утвердившейся в стране обстановке национального самодовольства и духовного застоя. После этого письма Чаадаев по распоряжению царя был объявлен сумасшедшим и помещен под домашний арест. «Теория официальной народности» на многие десятилетия стала краеугольным камнем идеологии самодержавия. § 5. Деятельность Третьего отделения; усиление цензурного гнета. После выступления декабристов правительство предприняло ряд спешных мер по укреплению полицейского аппарата. В 1826 г. было учреждено III отделение «Собственной его императорского величества канцелярии», которое стало главным органом политического сыска. В его распоряжении находился Отдельный корпус жандармов. Начальник III отделения одновременно являлся и шефом корпуса жандармов. Долгие годы эту должность занимал граф А. X. Бенкендорф. Личный друг Николая, он сосредоточил в своих руках громадную власть. В обществе, подавленном расправой над декабристами, выискивались малейшие проявления «крамолы». Заведенные дела всячески раздувались, преподносились царю как «страшный заговор», участники которого получали непомерно тяжелые наказания. В 1827 г. в Московском университете был раскрыт кружок из шести студентов. Братья Критские обсуждали возможность обращения к народу. Прокламацию с требованием конституции они намеревались положить к памятнику Минину и Пожарскому. Так возникло «дело братьев Критских». Старший из них через четыре года умер в Шлиссельбургской крепости, другой, отправленный рядовым на Кавказ, погиб в сражении, третий оказался в арестантских ротах вместе с тремя другими своими товарищами по несчастью. Правительство считало, что русская действительность не дает оснований для зарождения «крамольного» образа мыслей и противоправительственных организаций, что они появляются только под влиянием западноевропейских освободительных идей. Справиться с «вредным» влиянием Запада николаевские министры намеревались при помощи цензуры. В 1826 г. был опубликован новый устав о цензуре, прозванный «чугунным». Цензоры не должны были пропускать в печать произведения, где порицался монархический образ правления или давался сочувственный отзыв о какой-либо европейской революции. Запрещалось высказывать «самочинные» предложения о государственных преобразованиях. Сурово пресекалось религиозное вольномыслие. Главный цензурный комитет бдительно следил за деятельностью цензоров, карал и увольнял тех из них, которые допускали послабления. Кроме общей цензуры, появилась ведомственная. Третье отделение, Синод, все министерства и даже небольшие ведомства получили право контролировать печать в своей области. Разгул цензуры превзошел все разумные рамки — даже с точки зрения правительства. Жертвами его нередко становились дружественные режиму люди. Заключение Современники и историки об эпохе 1820-1850-х годов и соотношении западноевропейской модели общественного развития и российской специфики. В знаменитом документе эпохи, в первом «Философическом письме», авторская дата которого 1 декабря 1829 г., П. Я. Чаадаев провозгласил разрыв Европы и России. Его позиция зеркальна официальным воззрениям, она противоположна знаменитой формуле Бенкендорфа: «Прошлое России было блестяще, ее настоящее более чем великолепно, а что касается ее будущего, оно превосходит все, что может представить себе самое смелое воображение». Чаадаев писал об убожестве русского прошлого и настоящего, о величии Европы. Боевой офицер 1812 года, друг Пушкина, собеседник декабристов, Чаадаев сурово судил николаевскую Россию, с обидным для национального чувства скептицизмом отзывался о ее будущем. Чаадаевская критика была беспощадна, суждения афористичны, печальны и безнадежны. Идея единства исторических судеб России и Европы у Чаадаева была утрачена. Его «Философическое письмо» свидетельствовало о том, что наступление правительственной идеологии на позиции передовой русской общественности давало плоды. В политическом плане концепция первого «Философического письма» была направлена против российского абсолютизма. Чаадаев стремился показать ничтожество николаевской России в сравнении с Западной Европой. Именно эта сторона чаадаевской статьи и привлекла наибольшее внимание в 1836 г. «Былое и думы» Герцена великолепно передают первые впечатления от чтения «Философического письма»: «Летом 1836 года я спокойно сидел за своим письменным столом в Вятке, когда почтальон принес мне последнюю книжку «Телескопа»... Со второй, третьей страницы меня остановил печально-серьезный тон; от каждого слова веяло долгим страданием, уже охлажденным, но еще озлобленным. Эдак пишут только люди, долго думавшие, много думавшие и много испытавшие; жизнью, а не теорией доходят до такого взгляда... Читаю далее — «Письмо» растет, оно становится мрачным обвинительным актом против России, протестом личности, которая за все вынесенное хочет высказать часть накопившегося на сердце. Я раза два останавливался, чтоб отдохнуть и дать улечься мыслям и чувствам, и потом снова читал и читал. Это напечатано по-русски, неизвестным-автором... Я боялся, не сошел ли я с ума». Герцен ценил «Философическое письмо» именно как политический документ эпохи, как вызов николаевскому самодержавию. В работе «О развитии революционных идей в России» он утверждал: «Сурово и холодно требует автор от России отчета во всех страданиях, причиняемых ею человеку, который осмеливается выйти из скотского состояния. Он желает знать, что мы покупаем такой ценой, чем мы заслужили свое положение; он анализирует это с неумолимой, приводящей в отчаяние проницательностью, а закончив эту вивисекцию, с ужасом отворачивается, проклиная свою страну в ее прошлом, в ее настоящем и в ее будущем... Кто из нас не испытывал минут, когда мы, полные гнева, ненавидели эту страну, которая на все благородные порывы человека отвечает лишь мучениями, которая спешит нас разбудить лишь затем, чтобы подвергнуть пытке? Кто из нас не хотел вырваться навсегда из этой тюрьмы, занимающей четвертую часть земного шара, из этой чудовищной империи, в которой всякий полицейский надзиратель — царь, а царь — коронованный полицейский надзиратель? » Историко-философская сторона концепции Чаадаева была чужда Герцену. Безотрадный чаадаевский пессимизм, неверие в русский народ, католические симпатии, насильственное отмежевание России от Европы Герцен не принял: «Заключение, к которому пришел Чаадаев, не выдерживает никакой критики». Многие представители либеральной общественности официальное противопоставление николаевской России и Европы приняли не сразу. На рубеже 1820—1830-х годов они продолжали высказываться за европеизацию русской жизни. Об этом не раз говорили «любомудры», продолжавшие традиции веневитинского кружка. Обыгрывая особенности русского календаря, Шевырев в 1828 г. писал в «Московском вестнике»: «Потребен был Петр I, чтобы перевести нас из 7-го тысячелетия неподвижной Азии в 18-е столетие деятельной Европы, потребны усилия нового Петра, потребны усилия целого народа русского, чтобы уничтожить роковые дни, укореняющие нас в младшинстве перед Европою, и уравнять стили»[22]. В стихах молодого Шевырева воспет Петр I, поставлена тема России, которой поэт сулит великое будущее, но чье настоящее вовсе не радужно. В стихотворении «Тибр» (1829) сопоставление России — Волги и Европы — Тибра завершается торжеством как Тибра («пред тобою Тибр великий плещет вольною волной»), так и Волги («как младой народ, могуча, как Россия, широка»). Примечательна мысль о несвободе России—Волги, скованной «цепью тяжкой и холодной» льда (образ, близкий Тютчеву). В статье «Девятнадцатый век» И. В. Киреевский скорбел, что «какая-то китайская стена стоит между Россиею и Европою... стена, в которой Великий Петр ударом сильной руки пробил широкие двери», и ставил вопрос: «Скоро ли разрушится она? » Вопреки официальной идеологии, он писал: «У нас искать национального, значит искать необразованного; развивать его на счет европейских нововведений, значит изгонять просвещение; ибо, не имея достаточных элементов для внутреннего развития образованности, откуда возьмем мы ее, если не из Европы? »[23] Не принимая официального восхваления прошлого, настоящего и будущего России, либералы не были согласны и с чаадаевским утверждением о неисторичности русского народа, об отсутствии у него богатого исторического прошлого. Видимо, один из самых ранних откликов на «Философическое письмо» принадлежит П. В. Киреевскому, который 17 июля 1833 г. писал поэту Языкову: «Эта проклятая чаадаевщина, которая в своем бессмысленном самопоклонении ругается над могилами отцов и силится истребить все великое откровение воспоминаний, чтобы поставить на их месте свою одноминутную премудрость, которая только что доведена ad absurdum в сумасшедшей голове Ч., но отзывается, по несчастью, во многих, не чувствующих всей унизительности этой мысли, — так меня бесит, что мне часто кажется, что вся великая жизнь Петра родила больше злых, нежели добрых плодов»[24]. Не соглашаясь с желчными выпадами Чаадаева, П. Киреевский словно нащупывает путь, который бы позволил соединить неприятие казенного патриотизма с чувством национальной гордости. Замечательно, что в 1833 г. он далек от позднейшего славянофильского осуждения Петра I. Сильное впечатление на русское общество произвели европейские потрясения 1830—1831 гг. Как «небывалое и ужасное событие» воспринял революцию Чаадаев. Крушение легитимного, католического и стародворянского режима Бурбонов он понимал как крушение своих надежд на Европу. В сентябре 1831 г. он писал Пушкину: «Что до меня, у меня навертываются слезы на глазах, когда я вижу это необъятное злополучие старого, моего старого общества; это всеобщее бедствие, столь непредвиденно постигшее мою Европу». К середине же 1830-х годов «предчувствие нового мира» привело Чаадаева к пересмотру прежнего пессимистического взгляда на будущее русского народа. В 1833 г. он писал А. И. Тургеневу: «Как и все народы, мы, русские, подвигаемся теперь вперед бегом, на свой лад, если хотите, но мчимся несомненно. Пройдет немного времени, и, я уверен, великие идеи, раз настигнув нас, найдут у нас более удобную почву для своего осуществления и воплощения в людях, чем где-либо, потому что не встретят у нас ни закоренелых предрассудков, ни старых привычек, ни упорной рутины, которые противостали бы им». Два года спустя он убеждал Тургенева: «Россия призвана к необъятному умственному делу: ее задача дать в свое время разрешение всем вопросам, возбуждающим споры в Европе». Теперь Чаадаев не был склонен считать николаевскую систему помехой на пути превращения России в центр европейской цивилизации: «Мы призваны... обучить Европу бесконечному множеству вещей, которых ей не понять без этого. Не смейтесь: вы знаете, что это мое глубокое убеждение. Придет день, когда мы станем умственным средоточием Европы, как мы уже сейчас являемся ее политическим средоточием, и наше грядущее могущество, основанное на разуме, превысит наше теперешнее могущество, опирающееся на материальную силу». Но, комментируя европейские политические события середины 1830-х годов, Чаадаев по-прежнему твердо исходит из тезиса о разрыве России и Европы: «Пришедшая в остолбенение и ужас, Европа с гневом оттолкнула нас; роковая страница нашей истории, написанная рукой Петра Великого, разорвана; мы, слава богу, больше не принадлежим к Европе: итак, с этого дня наша вселенская миссия началась». Постоянными колебаниями характеризовалось отношение к правительственной идеологии Н. И. Надеждина, который имел сильное влияние на Станкевича и его товарищей. Общественные убеждения редактора «Телескопа» неоднозначны. В 1830—1831 гг. он совершенно во вкусе официальных воззрений противопоставлял спокойствие России потрясениям Запада, писал, что «русский колосс» должен «иметь великое всемирное назначение»: «Тучи бродят над Европой; но на чистом небе русском загораются там и здесь мирные звезды, утешительные вестницы утра. Придет время, когда они сольются в яркую пучину света». Несколько лет спустя он высказывал суждения, напоминавшие чаадаевские: «Мы еще не знаем самих себя... Мы не думаем о себе... Что наша жизнь, что наша общественность? Либо глубокий неподвижный сон, либо жалкая игра китайских бездушных теней». Публикация «Философического письма» в надеждинском «Телескопе» вряд ли была случайна. Но в том же 1836 г. Надеждин поместил в двух номерах журнала программную статью «Европеизм и народность в отношении к русской словесности». Опираясь на уваровскую триаду, он воспел «русский кулак», который противопоставлял достижениям «просвещенной Европы». «Европейцу как хвалиться своим тщедушным, крохотным кулачишком? Только русский владеет кулаком настоящим, кулаком comme il faut, идеалом кулака. И, право, в этом кулаке нет ничего предосудительного, ничего низкого, ничего варварского, напротив, очень много значения, силы, поэзии! »[25] В русском кулаке издатель «Телескопа» видел основу «самобытности великой империи». |
Последнее изменение этой страницы: 2020-02-16; Просмотров: 245; Нарушение авторского права страницы