Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
ЕЩЕ ОДНА НЕДУРСТВЕННАЯ МЕССА
Итальянцы называют его «Messa per I Defunti». Немцы — «Totenmesse». И все же наилучшим, до сей поры, названием мы обязаны сладкоречивым французам. Реквием — это почти в такой же мере часть музыки, в какой и жизни со смертью, и, стало быть, нет ничего удивительного в том, что человеку вроде Берлиоза захотелось в конце концов приложить к нему руку. Разумеется, Берлиоз не мог вот так вот взять да и написать «Messe des Morts» — что вы, что вы. Он просто обязан был соорудить «Grande Messe des Morts». Трудно даже вообразить, какой конфуз ожидал публику, пришедшую послушать — это она так думала — первое исполнение Реквиема Берлиоза. Применительно к этой музыке время оказалось не столько лучшим лекарем, сколько своего рода надувалой, «подковерным победителем». Каким бы «безумным, плохим и опасным» ни казался его Реквием нам — и это при том, что у нас имеются, так сказать, в запасе не просто все романтики, но и романтики поздние, модернисты, авангардисты, постмодернистские ироники, все: кого мы только не слышали, — время затушевало любые представления о том, в какой шок могло повергнуть подобное сочинение «выпуск 1837 -го». Поводом для его создания стала смерть французских солдат, погибших в алжирской кампании, и Берлиоз действительно хотел сотворить нечто монументальное — огромный, возвышающийся надо всем музыкальный памятник неизвестному солдату, дань уважения тем, кто расстался с жизнью. Реквием этот мог и не понравиться, но уж оставить его без внимания было никак нельзя. Для исполнения его требовался хор в две сотни голосов. Если вспомнить о том, что привычный симфонический хор — тот, который вы видите обступившим орган в Альберт-Холле, — состоит, как правило, человек из семидесяти-восьмидесяти, у вас появятся примерные представления о масштабах этого произведения. На самом деле Берлиоз предпочел бы использовать что-то около семи-восьми сотен певцов. Вы не хотите притормозить и перечитать последнее предложение? Да-да, там сказано: Берлиоз предпочел бы использовать что-то около семи-восьми сотен певцов! Да и сам оркестр у него разросся непомерно — та же стандартная группа ударных, к примеру. Вы ведь можете мысленно нарисовать портрет оркестранта-ударника, не так ли? Как правило, перед ним стоят три, ну, может быть, четыре барабана, верно? Бывает, так и два. Ну вот, Воинствующий Композитор, как его прозвали, использовал фантастические шестнадцать литавр — шестнадцать! А были еще четыре духовых оркестра, игравших в четырех углах концертного зала. Будем справедливыми к Берлиозу, представление у него, должно быть, и впрямь получилось невероятное, и если он хотел, чтобы солдат алжирской кампании запомнили надолго, то таки добился этого, и не только благодаря размаху своего произведения, но и тому, что при всем его колоссальном размахе Реквием регулярно исполняется и поныне. Да и сам Берлиоз им очень гордился. «Если бы мне пригрозили уничтожением всех моих сочинений, кроме одного, — однажды сказал он, — я умолял бы проявить милосердие к „Messe des Morts“». Прекрасные слова, лишь слегка подпорченные тем, что в число прочих милых его сердцу вещиц он включил также «Чижи-ка-пыжика», шесть других своих записей и часы с кукушкой. Собрат-романтик из противоположного лагеря, Шопен, имел на Реквием иные взгляды — он говорил, что такую музыку «сочиняют, расплескивая чернила по нотной бумаге». Приятно думать, что «современная музыка» и, так сказать, потрясение от новизны сопутствовали нам всегда. Сегодня их могут олицетворять Бёртуистл или Берио[95], но тогда, в 1837-м, место этой парочки прочно занимал Берлиоз. А теперь — прошу каждого встать рядом со своей койкой — я намереваюсь пропустить четыре года. Но сначала позвольте мне «заполнить пробел».
ТЕМАТИЧЕСКАЯ ВИКТОРИНА 1837–1841: «ВАШЕ ВРЕМЯ ПОШЛО…» Чтобы избавиться от навеянного пропуском четырех лет непереносимого чувства вины, я составил ряд вопросов и ответов, которые могут оказаться полезными, если вам вдруг да придется участвовать в телевикторине «Быстрый и находчивый», посвященной периоду 1837–1841 годов. Согласен, не спорю, возможность до крайности призрачная, но эта тема все же лучше, чем «романы сэра Артура Конан Дойла». А справляться с непереносимым чувством вины такое занятие позволяет получше любого истязания плоти. Ну, во всяком случае, некоторым. Итак, если вам удастся мысленно представить себе один из тех фильмов, в которых полет времени изображается мелькающими листками календаря и чередующимися под превосходно подобранную музыку картинками, которые изображают важные события, он тоже способен помочь. Держите его в уме, пока будете читать этот раздел. Поехали. В. Был ли Констебл еще жив в 1837 году? О. Нет, ни он, ни, раз уж вы об этом спросили. Пушкин, но мы хотя бы получили электрический телеграф Морзе, пришедший, по всему судя, надолго и обещавший — лет через 150 и при наличии хорошего попутного ветра — обратиться в ту игрушку из игрушек, которой мы все так утешаемся, в мобильный телефон. По-моему, хорошо ответил. В. Кто в 1838-м восседает на троне? О. 1838-й — год коронации королевы Виктории. В этом же году буры победили зулусов при Кровавой реке — с далеко не маленькой помощью Майкла Кейна. «Тебя же просили всего лишь отогнать проклятых буров! »[96] В. Каковы другие «большие» явления 1838-го? О. Ну-с, «большими», так сказать, явлениями стали суда. И в буквальном смысле тоже. Появилась возможность путешествовать на огромных океанских пароходах, которые становились все больше и больше. И быстроходнее. Вскоре после того как в Нью-Йорке был спущен на воду 103-тонный «Сириус», много более мощное, 1440-тонное судно «Великий Запад» прошло из Бристоля до Большого Яблока всего за 15 дней. Впечатляет. В. Кто в 1838-м оказался «в фокусе внимания»? О. Вы, по-видимому, подразумеваете Дагера, который вполне мог оказаться в Штатах и сфотографировать «Великий Запад», когда тот пересекал финишную черту, но, впрочем, не оказался. Наверное, был слишком занят, демонстрируя свою новую «систему фотографирования Дагера-Ньепса» французской Академии наук. Скажи: «рокфор»! В. Назовите самых популярных романистов 1839 года. О. Извольте, Чарлз Диккенс. В 1839-м увидели свет «Оливер Твист» и «Николас Никклби». Имелось также «Падение дома Эшеров» По, и в том же году Огюст Конт окрестил только что народившуюся общественную науку «социологией», одним махом обеспечив счастливое будущее поколениям студентов, которые получили возможность целых три года пьянствовать в университетских барах при условии, что они не забывают раз в год забегать к своему куратору — поздравить его с днем рождения. В. Каким был в 1838 году размер британского военного флота? О. Ха, и, по-вашему, это трудный вопрос? Да ничуть. У Британии было 90 кораблей, у России — 50, у Франции — 49, а у оперившихся уже США — респектабельные 15. В. Кто и с кем тогда сражался? О. Хороший вопрос. Ну что же, между Британией и Китаем разразилась Первая опиумная война. В другой части света голландцы и бельгийцы приплелись в Лондон, чтобы подписать договор — да, о Лондоне: очень удобное, хорошее место для заключения договора, гостиничные номера снабжены всем необходимым для приготовления чая и кофе, ну и так далее, — так вот, голландцы с бельгийцами пообещали больше друг с другом не собачиться. Кроме того, буры учредили независимую республику Натал. В. Какой композитор родился в 1839 году? О. Мусоргский. Что до иных сфер, появились также Поль Сезанн и Джордж Кэдбери — хоть это и не те люди, которых принято упоминать на одном дыхании. Впрочем, я, как поклонник и искусства и шоколада, считаю, что нам следует помянуть обоих. Человек, подаривший нам шоколад «Кэдбери». УXX! В. Какие браки заключены в 1840-м? О. Ну, вопрос довольно расплывчатый, вам не кажется? Полагаю, в 1840-м вступили в брак тысячи людей — Энид и Кит Жаббс, к примеру, проживавшие по адресу: Дальнее Захолустье, Сточная улица, дом 6. Однако вы, сколько я понимаю, имели в виду бракосочетание королевы Виктории и довольно заурядного иностранца королевских кровей, принца Сакс-Кобург-Готского. Или Альберта Квадратного, как звали его лондонцы. В. Какой великий острослов и светский человек скончался в 1840-м? О. Вопрос опять-таки довольно расплывчатый, однако я думаю, что вы подразумеваете Красавца Браммелла, хотя, если желаете знать мое мнение, особых высот он не достиг. Ах-ах, Красавец Браммелл, гениальный остроумец. А каковы были его последние слова? Каким перлом остроумия и наблюдательности одарил он нас, лежа на смертном одре? Могу вам сообщить. Он сказал: «Надо попробовать». Надо попробовать. Превосходно. Добавьте к этому то обстоятельство, что, когда дело дошло до составления свидетельства о смерти, выяснилось, что на самом деле его звали Брайаном, и… ну, в общем, я считаю, что его репутация созрела для переоценки. В. Кто с удовольствием бы удалился от шума и гама? О. Ну, это уж просто глупо. Вы, по-видимому, говорите о Наполеоне III. Он учинил еще один не-удавшийся переворот и был заточен в крепость Гам. В. Что в 1840-м началось, что закончилось? О. Совсем расплывчато. Что ж, попробую представить вам краткую сводку событий. Закончен новый роман Фенимора Купера «Следопыт». Начались работы по строительству здания Парламента, закончилась — навсегда — отправка каторжников в Новый Южный Уэльс. Скончался немецкий художник-романтик Каспар Давид Фридрих, зато на свет народились Моне, Ренуар и Роден — вот так год! — а также Томас Гарди, Эмиль Золя и Петр «Это мой стакан? » Чайковский. Заодно уж отмечу, что на туристской карте появилось два интересных места. В Кью-Гарденз выстроилась первая очередь посетителей, а у Нельсона построилась его первая… как бы это сказать… колонна Нельсона. В. Сколько людей жило в 1841 году? О. Да, вот это вопрос трудный. Не уверен, что я знаю ответ. Позвольте сообщить вам то, что я действительно знаю. Население Британии составляло 18, 5 миллиона человек, что лишь ненамного превосходило 17 миллионов предположительно оперившейся Америки. Другие новости: в Британии вышел в отставку лорд Мельбурн, а новым премьер-министром стал сэр Роберт Пиль. «Пиль ее, Бобик, пиль! » — такое присловье распространилось в ту пору среди поклонников лисьей охоты. В. Что в 1841 году заставило королеву Викторию прободрствовать целую ночь? О. Ну, если вы имеете в виду рождение младенца, так должен вам сказать, вы ошибаетесь. Думаю, последним в стране человеком, который желал бы прободрствовать целую ночь, как раз Виктория и была. Да, в 1841-м КВ родила очень бойкого мальчика, Эдварда. Говорили, что у него папины глаза и мамина борода. В. Назовите знаменитого бельгийца. О. Оох, как мне это нравится — спасибо за предоставленную возможность. 1841-й, Адольф Сакс предпринимает попытку попасть в число «десяти знаменитых бельгийцев», изобретая для этого саксофон. В. Назовите знаменитого романиста 1841 года. О. И снова легко. Чарлз Диккенс опять это сделал, ему по-прежнему удается вызывать всеобщий восторг — в этом году «Лавкой древностей». И раз уж мы заговорили о древностях, позвольте мне добавить, что сэр Джозеф «Не называйте меня буравчиком, а то засужу» Витворт предложил… сейчас, минутку… предложил постановить, ЧТОБЫ У ВСЕХ ВИНТОВ БЫЛА ОДНА И ТА ЖЕ РЕЗЬБА. М-да. Знаете, что я вам скажу? Давайте лучше займемся музыкой. К тому же и год ожидается очень хороший, поскольку Россини того и гляди нарушит обет молчания.
СЕРЬЕЗНЫЕ МАТЕРИИ Ну хорошо. Рад, что мы успели в срок, потому что очень важно знать не только когда появилось какое-то сочинение, но и в какой обстановке оно появилось. Не могло ли одно из упомянутых нами событий подтолкнуть Россини к тому, чтобы он вышел из музыкального укрытия и вдруг представил ничего такого не ожидавшей и не подозревавшей публике свое первое за многие годы произведение? Как знать. Россини работал над ним с 1831 года, а это само по себе может дать странноватый ключ к пониманию причин, по которым он так подзадержался. Не забывайте, этот человек написал «Севильского цирюльника» за тринадцать, как уверяют некоторые, дней. Для него потратить на одну вещь двенадцать лет дело практически небывалое, быть может, указующее скорее на некий кризис вдохновения, чем на примятое без всякого давления решение передохнуть, наслаждаясь своим богатством и своей стряпней. Впрочем, никто не мешает нам вспомнить и о презумпции невиновности, особенно с учетом того, что два сочинения, созданных Россини в период добровольного молчания, были, оба, религиозными — в этом году «Stabat Mater», а следом, двадцать два года спустя, «Petite Messe Solonnelle» — «Маленькая торжественная месса». Быть может, он надумал вступить на более долгий и, в каком-то смысле, более правильный путь сочинительства, заставляя себя писать, писать и писать, пока его творение не станет совершенным в глазах Господа? Своего рода мухой в елее этих доводов оказываются, пожалуй, «грехи старости» — короткие легкие пьесы, которые Россини набрасывал в свои последние годы и которые представляют собой не более чем изящные и занимательные пустячки. А вот «Stabat Mater» — это совсем другая музыка. Она написана на текст францисканского монаха тринадцатого века Якопоне да Тоди, изображающий скорбящую у подножия креста Марию, матерь Иисуса. В 1727-м текст был официально включен в римско-католическую литургию, и до Россини его перелагала на музыку блестящая череда композиторов: Жоскен Депре, Палестрина, оба Скарлатти, Перголези, Гайдн, Шуберт. Возможно, и столь длинный список переложений тоже сказался на стремлении Россини оставить на «Stabat Mater» свой долговечный отпечаток? Печальный сюжет этот продолжал вдохновлять композиторов на создание прекрасной музыки и после Россини: Верди, Дворжака, Шимановского, Пуленка — тонкая поэтичность текста да Тоди увлекала многих. Россини, когда он писал свой вариант, снова жил в Италии — не в родном Пезаро, в Болонье. Он возвратился в Париж, чтобы продирижировать первым исполнением «Stabat Mater» в концертном зале Герца, и, по счастью для композитора, сочинение его было сразу же признано исполненным красоты и гениальности. Кое-кто именует «Stabat Mater» последней из его опер, однако такое название порождено, похоже, лишь тем, что было главным достоинством Россини — его способностью показывать человеческий голос в наилучшем свете, даже если свет этот, как правило, драматичен, — ибо чего же еще и ждать от оперного композитора? Вот Россини и привнес в строки «Stabat Mater» добавочную драматичность. Я бы сказал, пожалуй, что драматичность эта более чем оправдывается самим образом матери, стоящей у креста, на котором распят ее сын. Сбегайте как-ни-будь в концерт, послушайте эту вещь, а после судите сами. Я же тем временем расскажу вам, если позволите, кто тут у нас еще имеется.
ОПУС «НАВУХОДОНОСОР» Итак, 1842 -й. Кто на коне, кто под конем, кто порхает вокруг и кто такие вон те расфуфыренные господа в летательных аппаратах? Что ж, я готов не сходя с места полностью ответить на половину ваших вопросов. Прежде всего, у нас имеется Шопен. Трагедия, правда, в том, что ему сейчас всего тридцать два, а проживет он еще только семь лет. Впрочем, 1842-й застает Шопена в Париже и, похоже, в расцвете творческих сил. Даром что конституция его подходит для этого города далеко не идеально, да и здоровье Шопена внушает сомнения — на самом деле, некто, принадлежащий к взбалмошному сообществу сверхромантичных поляков, заметил однажды: «Единственное, что постоянно в нем, это его кашель». И все-таки в прошлом, 1841-м, году Шопен, несмотря на всю свою изнурительную нервичность и совершенный кавардак в личной жизни, сумел произвести в Париже фурор, да и следующее его выступление, состоявшееся в феврале 1842-го, было ничуть не хуже. Говоря «совершенный кавардак в личной жизни», я имею в виду главным образом пребывающий сейчас в самом разгаре роман Шопена с Амандиной Авророй Люсиль Дюпен, баронессой Дюдеван, более известной под именем Жорж Санд. Поначалу он ее чарам противился, — собственно говоря, поначалу он никаких чар в ней и не обнаружил. «Мне не правится ее лицо, — сказал Шопен. — В нем присутствует нечто отталкивающее». Однако, при всех первоначальных неурядицах, теперь они бы-ли любовниками, в Париже живущими раздельно, по каждое лето проводящими вместе — в Ноане, километрах в 300 к югу от столицы, в самом сердце Эндра и Луары. Концерту 1842-го предстояло породить лучшие из когда-либо полученных Шопеном печатных отзывов — «чистая поэзия, превосходно переведенная на язык звуков», — однако концерт этот оказался предпоследним в его жизни публичным выступлением, последнее он дал в лондонском «Гилдхолле» за месяц до смерти. Собственно, начиная с этого времени все в жизни Шопена, похоже, идет на спад. Разрыв с Дюдеван Санд, слабеющее здоровье и довольно удобный, но лишенный души брак. Однако давайте взглянем на светлую сторону, идет? А действительно, что у нас там на светлой стороне? Есть такая? Есть, разумеется, — хотя, как это часто бывает у композиторов, устроена она по принципу «деньги сегодня, стулья завтра»: такой вот стандартный артистический формат. В 1842-м Шопен был неоспоримым чемпионом романтического фортепиано — в весе пера. Весь мир сводился для него к двум цветам, черному и белому — он представлял собой этакого Элтона Джона, — и, взглянем правде в лицо, все еще не написал практически ничего, не предназначенного для фортепиано. Так вот, если обратиться к фактам, более «светлая сторона» опять же к этому и сводится, поскольку за свою карьеру, продлившуюся всего около тридцати лет, Шопен полностью изменил представления о том, на что фортепиано способно, а на что нет, как на техническом уровне — иногда, — так и на эмоциональном. Добавьте к этому тот факт, что влияние Шопена будет ощущаться еще добрых пятьдесят лет после его кончины, и вы получите игрока первой лиги. Ну и конечно, у нас по-прежнему имеется Берлиоз, тоже игрок экстра-класса. Думаю, мы вправе сказать, что человека, благодаря которому слово «мадригал» считают теперь, по крайней мере в Англии, происходящим от mad[97], все еще можно числить среди серьезных претендентов на звание «мистер Романтик 1842». И если Шопен выступает от команды ранних романтиков как боец в весе пера, то Луи Гектор — несомненный тяжеловес, раздвигающий оркестровые нормы до крайних пределов, отвергающий путы старых форм и — это в Берлиозе самое важное — ухитряющийся претворять картины, рожденные его воображением, в музыку. Собственно говоря, я должен бы нажать на «стоп» прямо здесь и объяснить, насколько это важно. ОСТАНОВИЛИСЬ Отлично. Ну-с, как бы мне это получше выразить, — тем более что с ходом истории оно становится все более приметным и важным? Я имею в виду вот что: среди ранних романтиков Берлиоз был одним из лучших в том смысле, что умел сказать: «Ну хорошо, вот моему воображению явились… двое влюбленных» — и БА-БАХ! они уже перед вами, вы буквальным образом СЛЫШИТЕ их в музыке. Есть один такой эпизод в «Шествии на казнь» из «Фантастической симфонии», где музыка Берлиоза изображает гильотинирование, и символическая оркестровка ее настолько тонка, что вы действительно слышите, как отрубленная голова валится в ожидающую ее корзину. Жуть полная, весьма берлиозовская — и, однако ж, какая РОСКОШНАЯ романтическая мастеровитость. По мере того как музыка проходила через выпадавшие ей периоды, композиторы стремились в своих творениях к большему или меньшему — обычно большему — реализму. Помните, как на 159-й странице Глюк вставил в свою оперу гром? Ну так это просто-напросто изощренная форма того, о чем я толкую. С ходом времени все более основательные приемы такой музыкальной живописи то набирали силу, то отступали. Тут есть значительное сходство с собственно живописцами; говоря совсем грубо, художники могут писать либо В ТОЧНОСТИ то, что видят, либо нечто совсем абстрактное. У нас имеется компания импрессионистов, остановившихся на середине пути между первым и вторым, ну а затем множество точек на этом кривом пути: Сёра с его пуантилизмом, Брак с его кубистским видением — самые разные способы передачи «того, как я это вижу». То же и с композиторами. Одним из них хочется столкнуть вас нос к носу с тем, что происходит в их головах, другие стремятся дать лишь общее представление о том, на что это происходящее похоже, а есть и те, кто предпочитает, чтобы вы просто слушали музыку, которая в их головах звучит. И хочется верить, что так оно всегда и будет. ПОЕХАЛИ Отлично. Вообще-то говоря, 1842-й был годом отнюдь не легким. На беду всех ценителей искусства, в самых высоких кругах высшего света вошел в моду чешский национальный танец, именуемый «полькой». И лучшие представители этих кругов изображали, бедняжки, законченных идиотов, скача и попрыгивая, точно отшельники в отпуске. Примерно в одно время с польками мир увидел также статью «Об окраске двойных звезд». Ну и что? — спрашиваете вы. Ладно, позвольте вам сообщить, что статья эта была написана и напечатана неким К. И. Доплером. Ну так и что же? — восклицаете вы. А тогда я вам вот что скажу: это именно та статья и тот самый Доплер, которому мы обязаны эффектом, известным ныне как… «эффект Доплера». Что, съели? Ладно, ладно. Пусть. Я понял. Как с гуся вода. Хорошо, пошли дальше — тут больше смотреть не на что. Ну-с, перейдем к так называемому «Навуходоносору». Это не просто и не обязательно magnum opus[98], так сказать, однако он оказался поворотным моментом для молодого композитора из Бусетто, города в итальянской провинции Парма. Джузеппе Фортунино Франческо Верди, если назвать его полным, хоть и вызывающим некоторую озабоченность именем, родился в деревушке Ле Ронколе, близ Бусетто. И вел жизнь вполне заурядного селянина — почти, за вычетом одной случившейся с ним в раннем возрасте странности. А именно: как-то раз, когда он прислуживал в церковном алтаре, священник заметил, что мальчик уделяет куда больше внимания звукам органа, чем своим церковным обязанностям. В результате падре поступил так, как поступил бы на его месте всякий достойный своего звания падре, — дал мальчишке хорошего пенделя, отчего тот скатился по алтарным ступеням и остался валяться под ними в состоянии почти коматозном[& #9835; ]. Как ни странно, Верди никогда всерьез не думал о том, чтобы начать музыкальную карьеру в церкви, — так что, возможно, тот католический священник оказал итальянской опере наибольшую из возможных услугу. Впрочем, в возрасте двадцати трех лет у Верди появились еще большие, быть может, основания поставить на музыке крест. Он отправился искать музыкального счастья в большой город, в Милан, и только затем, чтобы его бесцеремонно выставили оттуда, даже не позволив получить музыкальное образование: власти предержащие отказались принять его в консерваторию. «Отсутствие фортепианной техники», — сказал один умник; «Слишком стар», — сказал другой; «Недостаточно одарен», — сказал третий. В итоге Верди уполз назад, в родной Бусетто, и получил там место директора филармонического общества. Таковым он мог бы навсегда и остаться. Крупной, но не достигшей полного развития рыбой в мелком пруду. Однако не остался. Вернувшись в Бусетто, Верди женился. Жену звали Маргеритой, и, несмотря на то что женщиной она была совсем простой — выросшей на одних только сыре да помидорах, — у них родилось двое детей. Увы, все обернулось трагедией: дети умерли в младенчестве, а всего два года спустя Верди потерял и жену. И поступил так, как поступали до него многие музыканты — целиком посвятил себя музыке. Дни он отдавал музыке городской, ночи — своей собственной. Он трудился над оперой. Верди возлагал на нее большие надежды и тратил каждую свободную минуту, подправляя ноту в одном месте, меняя оркестровку фразы в другом. Он был настолько уверен в победе, в своем magnum opus, что снова отправился в Милан, прихватив законченную оперу. И, как это ни удивительно, в 1840-м известнейший оперный театр мира, миланский «Ла Скала», принял ее к постановке — оперу человека, которого и в консерваторию-то не допустили. Верди был прав. Миру предстояло изумленно дрогнуть и заинтересоваться его творением. Хотя нет, прав он был лишь отчасти. Миру действительно предстояло дрогнуть и заинтересоваться — но только не этой его оперой. Вот я вам сейчас сообщу, как она называлась, а вы скажете мне, когда вам в последний раз довелось увидеть это название в брошюрке с репертуаром какого-либо оперного театра на предстоящий сезон?
И я о том же. Больше и говорить ничего не надо, так? Впрочем, не получив места в истории, опера эта тем не менее получила место в «Ла Скала», в сезоне 1840/41, и добилась скромного, но все же успеха. И Верди заказали еще одну. НУ УЖ ЭТА! УЖ ЭТА-ТО точно обратится в magnum opus. Уж эта в историю войдет. И Верди сочиняет оперу под названием
Да, все верно. Очередной промах. Да еще и двойной, с сыром. Король-мазила, так сказать, ибо этому сочинению не только не светит место в истории, оно и в сезоне «Ла Скала» 1841 года приличного места себе не приискало. Верди почти сдался. Вот посмотрите на него — он потерял жену и детей, бросил хорошую работу в родном городе, добился небольшого, но все-таки успеха с первой своей оперой, а теперь провалил вторую. Не на такое начало он уповал. В общем, Верди решил махнуть на это дело рукой. И даже посетил оперного импресарио, человека по фамилии Мерелли, причем с совершенно определенной целью — сказать, что надумал бросить все к чертовой матери. Однако у Мерелли имелась другая идея. К Мерелли обратился либреттист Солеро, показавший ему «книжечку», как это принято называть в оперных кругах, посвященную истории Навуходоносора, — действие разворачивается в Иерусалиме и Вавилоне 568 года до Р.Х. Не обращая внимания на протесты Верди, Мерелли сунул ему манускрипт в руки, вытолкал композитора из дома и запер за ним дверь. Верди несколько минут взывал с улицы к совести коллеги, но тщетно. Обуреваемый отчаянием, он удалился в ближайшую кофейню и потребовал, чтобы ему подали чашку эспрессо. Когда принесли кофе, либретто упало на пол да и открылось. Как раз на той странице, где Верди смог прочитать слова «Va, pensiero, sull’ali dorate» — «Лети, мысль, на золотых крыльях». Мозг его немедля начал перебирать сокрытые в этих словах музыкальные возможности. Верди задумался. Через несколько минут он надел пальто, бросил на столик несколько монет и поспешил домой. Ко времени, когда он добрался до дому, в голове его почти целиком сложился один из хоров новой оперы. Все, что осталось сделать Верди, — это, так сказать, «скопировать» хор, перенести его из головы на бумагу. То был «Хор иудейских рабов» — опера «Набукко». Она произвела переворот в карьере Верди, полностью изменив путь, по которому шла итальянская опера. Всего лишь за год она сумела вновь воцариться в мире, а Верди обратился в знаменитейшего ее композитора. Официально эта опера носит название «Навуходоносор». Слава всевышнему, Верди укоротил его до «Набукко». С операми такое случается нередко. Они вообще похожи на породистых выставочных собак: одно имя нормальное, другое, попросту смехотворное, — клубное. Нередко мы полагаем, будто нам известно, как называется опера, а на самом деле называется она совсем иначе. «Cosi fan Tutte» («Так поступают все женщины»), например, обозначается в программках следующим образом: «Cosi fan Tutte ossia La Scuola degli Amanti» («Так поступают все женщины, или Школа влюбленных»). Ну просто врезается в память, не правда ли? Бетховенская «Фиделио» получила звание «Чемпион породы», выступая под именем «Фиделио, или Супружеская любовь». Все же яснее ясного! Нормальный итальянец на таких названиях себе просто язык сломал бы, что, по слухам, и случилось с Вивальди. Еще одной причиной успеха «Набукко» могло быть состояние, в котором пребывала тогда Италия. Итальянским националистам оставалось дожидаться объединения страны еще лет двадцать без малого, так что символика «Набукко», с ее порабощенными героями, от соотечественников Верди не ускользнула. «Va, pensiero» обратился в национальную музыкальную заставку, коей открывался каждый эпизод борьбы с австрийскими угнетателями.
Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2016-03-17; Просмотров: 864; Нарушение авторского права страницы