Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Шестая лекция ФИЛОСОФИЯ В БУДУЩЕМ



Философия хочет достичь вечной истины. Разве эта истина не всегда одна и та же, единая и полная? Быть может, но мы не об­ретаем ее однозначно в общезначимом образе. Бытие открывается нам только во времени, истинное — во временном явлении. Во времени же совершенная истина объективно недоступна. Ни от­дельный человек, ни история не могут постигнуть ее иначе, чем во всегда исчезающем явлении.

В качестве единичного каждый из нас приходит к концу своей жизни, не узнав, что, собственно, есть. Не получив окончатель­ного ответа, он остается на своем пути, который только обры­вается и не завершается в абсолютной цели.

Труд философа может служить подобием всей нашей деятель­ности. Мы должны, говорит Кант, именно тогда, когда можем на­чать подлинное философствование, предоставить это дело тем, кто только приступает к нему. Это — опыт состарившегося философа, не закостеневшего в мнимом обладании истиной. Это — форма духовной молодости в боли прощания.

Но является ли существенным смыслом нашего труда жизнь ради будущего? Думаю, что нет. Ибо и будущему мы служим лишь в той мере, в какой мы достигаем осуществления в настоя­щем. Не следует ждать подлинного лишь от будущего. Если настоящее в самом деле не может обрести завершения в качестве временного состояния, в котором я мог бы отдохнуть и длить­ся во времени, то все-таки возможно пройти через это настоящее как бы к вечному настоящему во временном явлении. Настоящее истины во времени, правда, не может быть уловлено, подобно тому как не может быть удержан взгляд, но оно всегда здесь.

Наша жизнь в истории одновременно то и другое, жизнь, кото­рая, служа, обосновывает жизнь тех, кто придет после нас, — и пе­ресекающая историю жизнь в настоящем, направленная к трансценденции, которая нас освобождает.

Это освобождение в своем завершении уничтожает время. Но если это освобождение существует, то оно некоммуникабельно, разве что в эстетической игре или в спекулятивной мысли, в ре­лигиозном культе или в высокие мгновения единодушия между двумя людьми, — и каждый раз оно становится сомнительным при последующем размышлении, которое знает только явление.

 

Если история есть процесс открытия бытия, то истина в ис­тории есть всегда и никогда, она постоянно в движении и утра­чивается, как только кажется, что она стала окончательным дос­тоянием. Быть может, истина являет себя из величайшей глубины, где движение наиболее бурно в постоянном переходе времени. Сегодня мы можем попытаться перед лицом прошлого осознать своеобразие, в условиях которого живем мы и находится бу­дущее. Возникают следующие вопросы: Находимся ли мы сегодня в стадии перехода от исходящей из глубины радикальности? Воз­никают ли для нас возможности, которые начинаются только те­перь? Слышим ли мы призывы, которые исходят именно из этой ситуации?

Всем нам известно: изменение, которое наша эпоха внесла в мировую историю, глубже и серьезнее по своим последствиям, чем любое другое в известной нам истории. Его, пожалуй, мож­но сравнить с малоизвестным нам временем открытия огня, изоб­ретения орудий, самых ранних государств. Новые факты таковы: современная техника с ее последствиями для способа труда че­ловека и для общества — единство общения на земном шаре, размеры которого стали благодаря этому меньше, чем, например, orbis terrarum[16][16] Римской империи, — абсолютная граница из-за того, что планета стала тесной, — антиномии свободы и принужде­ния, личности и массы, миропорядка и империи — решающее зна­чение превратившегося из народов в массы и увеличившегося числа людей, которые по видимости становятся участниками в осведомленности и действиях, а в действительности не более чем пригодными для использования рабами, — уничтожение всех прошлых идеалов порядка и необходимости найти в растущем хаосе новый человечески одушевленный порядок — сомнитель­ность всех традиционных ценностей, которые должны быть под­тверждены или изменены, — и к этому конкретная политическая ситуация, определяемая мировыми державами, Америкой и Рос­сией, — все уменьшающаяся внутренне разорванная Европа, которая до сих пор еще не обрела себя, — пробуждение огромных человеческих масс Азии, которые идут к тому, чтобы стать в бу­дущем решающими политическими факторами власти.

Логика развития привела к тому, что эпоха буржуазного уми­ротворения, прогресса, образования, исторического воспоминания в качестве опоры собственной мнимой безопасности сменилась эпохой опустошающих войн, гибели и убийств массы людей (при неисчерпаемом росте новых масс), ужасающей угрозы уничтоже­ния гуманности в круговерти, в которой распад явит себя господствующим фактором.

Является ли все это духовной революцией или, по существу, внешним процессом, возникшим как результат развития техни­ки и его последствий? Или бедой, еще неясной, огромной возмож­ностью, чем-то прежде всего просто уничтожающим, между тем как человек должен еще пробуждаться, чтобы реагировать на это, и не отказываться бессознательно, а пытаться обрести себя в таких, совершенно новых условиях своего наличного бытия?

Картина будущего более неопределенна, менее ясна, но, быть может, богаче шансами и одновременно безнадежнее, чем ког­да-либо. Если я в этих условиях осознаю задачу человеческого бытия не с точки зрения непосредственных требований налично­го бытия, а с точки зрения вечной истины, то я задаю вопрос о философии: Какова в современной мировой ситуации роль фило­софии?

 

Сегодня существует множество образов фактического ниги­лизма. Появились люди, как будто отказавшиеся от всякого само­бытия, для которых ничего как будто не имеет ценности, кото­рые по воле случая переходят от одного мгновения к другому, равнодушно умирают и равнодушно убивают, как будто живут в одурманивающих представлениях количественного, в слепых, сменяющих друг друга типах фанатизма; они живут, подгоняемые элементарными, чуждыми всякому смыслу, могущественными и все-таки быстро проносящимися аффектами и в конечном итоге инстинктивной волей к мгновенному наслаждению.

Если мы прислушаемся к словам, сказанным в этом вихре, то ощутим, что они действуют как скрытая подготовка к смерти. Воспитание масс делает их слепыми и бездумными в дурмане от­дачи, способными стать готовыми на все и в завершение при­нять как само собой разумеющееся смерть и убийство, массовое умирание среди борющихся машин.

Умирать учит и самая ясная философия. Она хочет найти ос­нову, которая если и не объяснит смерть, то позволит перенес­ти страх и страдание не в стоической, а в любящей и доверяющей непоколебимости.

То и другое редко удается в чистом виде. Нигилизм, о кото­ром шла речь, живет маскировками, разоблачение которых при­водит к отчаянию, если все уже ранее не потеряно в тупом без­различии. Названная философия не дает безопасности, ее прихо­дится ежедневно завоевывать, и она все время теряется. То, что тогда происходит между нигилизмом и философией — если пер­вый еще не полностью властвует, а вторая еще не постигнута, — обретает в реальных ситуациях тревожный характер. В качестве примера могут служить две реплики, относящиеся к 1938 году.

Некий молодой человек говорит в рамках соответственного времени положению в мире об империи, которую надлежит соз­дать. Он кажется воодушевленным. Я прерываю его вопросом: Какой же смысл в этой империи и в войне, которая должна при­вести к ней? Ответ: Смысл? Никакого смысла! Это просто нас ждет. Смысл будет при этом в лучшем случае заключаться в том, что я с опасностью для жизни принесу в огне сражения воду мучимым жаждой товарищам.

9 ноября 1938 года один студент принимал участие в качестве предводителя штурмового отряда в еврейском погроме. Об этом он рассказывает своей матери. Сам он проводил эту акцию по воз­можности мягко. В одной квартире он взял тарелку, с силой бро­сил ее на пол, крикнул своим товарищам: Я констатирую, квар­тира разрушена, и ушел, не производя дальнейших разрушений. Но затем он продолжает свой рассказ: этот день произвел на него большое и воодушевляющее впечатление; стало очевидным, какие силы таятся в народе и на что он способен; это открывает ра­дужные перспективы в ожидаемой войне. Он характеризует но­вый этос и величие фюрера. Испуганная мать прерывает его: Мой мальчик, ты же сам не веришь во все это! Он, растерявшись на мгновение, решительно утверждает: Нет, я в это не верю, но в это надо верить.

Первый юноша находил почву в простой гуманности, но все-таки был замутнен имперскими настроениями, хотя и понимал, что они ничего не стоят. Второй со всей серьезностью полагал: Дело не в том, во что верят, а в том, чтобы верили. Таково поразительное искажение. Вера становится верой в веру. Этому со­ответствует ряд оборотов, одновременно нигилистических и пози­тивных: люди смело отказываются от всякого смысла и объявляют смыслом намеренную бессмыслицу. От них требуют «бесполез­ной службы» в качестве дела — поведения, жертвующего всем, но жертвующего ради ничто, — требуют восторженного утверждения чего-то, фанатической решимости ради ничто. Обращаются к ста­рым словам, таким, как честь, любовь к родине, верность, но од­новременно отказываются от всего ради механизма, приказа, тер­рора, показывая этим, что все те слова не более чем ширма. Вос­питывают поведение в железной маске, напряженное, всегда на границе взрыва, безусловность, лишенную содержания.

В этом отчаянии существует много моментов:

Прославляют «динамику» любой ценой, ликуют в движении как таковом, хотят нового и уничтожения старого. Восторгаются всеми великими людьми, прибегавшими к насилию, — Чингис­ханом, Чан Кай Ши, Агафоклом и, как всегда, Александром, Цезарем, Наполеоном. Восхваляют, наоборот, также и возврат к прошлому. Примитивное, как таковое, обладает очарованием и вечной истиной, будь то предыстория или жизнь примитивных народов. Восхищаются средними веками, великим порядком твер­до установленных состояний, устройством всех империй, наложив­шим отпечаток на последующие века.

Хотят создать новый миф; его грубо провозглашают в дик­таторских движениях или более тонко обыгрывают в образован­ных кругах, устанавливающих культ Гельдерлина, Ван Гога (или даже их эпигонов). При этом забывают, что эти великие люди — поразительные исключения, в своей подлинности большей частью изначально связаны с разрушительным духовным заболеванием. Действительное присутствие в них мифа производит необыкновен­ное впечатление в этом полностью лишенном мифа современном мире. Чистая душа Гельдерлина в самом деле незабываема, ее миф чарует, вступать в ее сферу — благо. Но все это не есть истинный миф, ибо он подлинен лишь в этих отдельных людях, он стоит вне общности и поэтому внезапен, как ничто.

Всегда остается возможность обратиться к религиозным ве­рованиям. Когда все смешивается в вихре бессмыслия, они вы­ступают в своем постоянстве. В соответствии с бегущим от сво­боды духом, переходящим попеременно от анархии к диктатуре, они усиливают теперь свою неограниченную ортодоксальность, свой характер полной связанности человека, но при этом не могут восстановить то, чем религия была некогда: проникновением во всю жизнь в ее обыденности, от рождения до смерти, сферой, в которой все происходит и посредством которой человек всегда пребывает у себя. Сегодня и религия остается областью жизни, воскресным днем наряду с другой жизнью и вне ее.

Эти религии с их альтернативой «либо нигилизм, либо откро­вение» отвергают философию, философию упрекают в том, что она также несет интеллектуальную ответственность за бедствие современной души.

Однако о конце философии мы слышим не только от тех, кто своей альтернативой хотят принудить нас к вере в откровение. Конец философии провозгласил и национал-социализм, неспособ­ный вынести независимость философского мышления. Философия должна была быть заменена биологическим мировоззрением и антропологией. И философию отвергает также любая разновид­ность нигилизма, объявляя ее миром иллюзий, напрасных грез, самообмана слабых людей. С точки зрения нигилизма то и дру­гое, религия и философия, пришло к своему концу. Новым должна быть свобода человека, лишенного иллюзий, не обладающего ни почвой, ни целью. К тому же распространенное общественное мнение считает философию в лучшем случае излишней; ибо пола­гает, что философия слепа по отношению к настоящему, к его си­лам и движениям. Спрашивают: Для чего нужна философия? Философия не помогает. Платон не мог помочь грекам, он не пре­дотвратил их гибель, более того, косвенным образом содейство­вал этой гибели.

Все отрицания философии исходят из того, что ей чуждо, — либо из твердого содержания веры, для которого философия мо­жет быть опасна, либо из целей наличного бытия, для которых философия бесполезна, либо из нигилизма, отвергающего как не имеющее ценности все, в том числе и философию.

Но в философствовании происходит то, чего не замечают все ее противники: с философствованием человек обретает свои ис­токи. В этом смысле философия безусловна и не имеет цели. Ее нельзя ни обосновать, исходя из другого, ни оправдать как полезную для чего-либо. Она — не бревно и не соломинка, за ко­торые можно держаться. Философией нельзя распоряжаться, ее нельзя использовать.

 

Мы осмеливаемся утверждать: философии не может не быть, пока живут люди. Философия содержит притязание: обрести смысл жизни поверх всех целей в мире — явить смысл, охваты­вающий эти цели, — осуществить, как бы пересекая жизнь, этот смысл в настоящем — служить посредством настоящего одно­временно и будущему — никогда не низводить какого-либо чело­века или человека вообще до средства.

Постоянная задача философствования такова: стать подлин­ным человеком посредством понимания бытия; или, что то же са­мое, стать самим собой, благодаря тому, что мы достигаем уверен­ности в Боге. Выполнение этой задачи определяется неизменными чертами:

Всегда и сегодня необходимо совершать работу философско­го ремесла: развертывать категории и методы, структурировать наше основное знание — ориентироваться в космосе наук — ус­ваивать философию истории — упражняться в спекулятивном мышлении метафизики, в просветляющем мышлении экзистен­циальной философии.

Целью всегда остается обрести независимость единичного че­ловека. Он обретает ее посредством отношения к подлинному бы­тию. Он обретает независимость от всего происходящего в мире посредством глубины его связи с трансценденцией. Что Лао-цзы постигал в дао, Сократ в божественном велении и знании, Иере­мия в Яхве, который изъявлял ему свою волю, что ведали Боэций, Бруно, Спиноза, и было тем, что делало их независимыми. Эту философскую независимость не следует смешивать ни с либертинизмом суверенного произвола, ни с жизненной силой, упорствую­щей перед лицом смерти.

Задача всегда состоит в напряжении: обрести независимость в стороне от мира, в отказе от него и в одиночестве — или в са­мом мире, через мир, действуя в нем, не подчиняясь ему. Тогда о философе, приемлющем свободу лишь вместе со свободой других, свою жизнь — лишь в коммуникации с другими, можно сказать то, что глупец прокричал вслед Конфуцию: «Вот человек, который знает, что ему ничего не удается, и все-таки продолжает действо­вать»; это — истина конечного знания, абсолютизирующего свою видимость, но истина, которая оставляет более глубокую истину философской веры незатронутой.

Философия обращается к отдельному человеку. В каждом мире, в каждом положении в философствовании происходит отбрасы­вание человека к самому себе. Ибо только тот, кто есть он сам, и способен подтвердить это в одиночестве — может истинно всту­пить в коммуникацию.

Можно ли, формулируя таким образом неизменные задачи фи­лософии, сказать что-либо об ее современной задаче?

Мы слышали, что вере в разум пришел конец. Важным шагом XX в. было отпадение от Логоса, от идеи мирового порядка. Одни ликуют в сознании освобожденной жизни, другие обвиняют дух в этой величайшей измене, в этом несчастье, которое неизбежно приведет к гибели человечества.

По этому поводу следует сказать: Этот шаг имеет свое оправ­дание в том, что он разрушил самоуверенность рассудка, остав­ленного разумом, показал иллюзорность мировой гармонии, унич­тожил доверие к правовому состоянию и законам самим по себе. Это была позиция, которая казалась великолепной на словах, но за которой скрывалась низость жизни, разоблаченная психоана­лизом, этим психотерапевтическим движением, расширившимся до путаного мировоззрения и обладавшим своей частичной ис­тиной в противостоянии изолгавшейся эпохе и в зависимости от нее.

Когда все дерево срублено, обнажаются корни. Корни — это истоки, из которых мы вышли и которые мы забыли в переплете­нии мнений, привычек, схем постижения.

Сегодня перед нами стоит задача вновь обосновать подлин­ный разум в самой экзистенции. Это — самое непреложное тре­бование в определенной Кьеркегором и Ницше, Паскалем и Дос­тоевским духовной ситуации.

Выполнение этой задачи не может быть восстановлением прош­лого. Сегодня в ней должны содержаться следующие моменты:

1) Мы ищем покоя посредством постоянного пробуждения нашего беспокойства.

2) Проходя через нигилизм, мы усваиваем наше предание.

3) Мы ищем чистоту науки в качестве предпосылки истины нашего философствования.

4) Разум становится безграничной волей к коммуникации.

1) Мы ищем покоя посредством постоянного пробуждения нашего беспокойства.

Покой — цель философствования.

В невероятнейшем разрушении мы хотим быть уверены в том, что остается, поскольку оно всегда есть. В беде мы вспоминаем о наших истоках. При угрозе смерти мы хотим мыслить то, что де­лает нас стойкими.

Философия может и сегодня дать нам то, что было известно уже Пармениду, когда он построил Богу храм в благодарность за дарованный ему философией покой. Но сегодня много фаль­шивого покоя.

Это тревожно. Невзирая на все потрясения и разрушения, мы сегодня все время находимся под угрозой жить и мыслить так, буд­то, собственно, ничего существенного не произошло. Как будто лишь большое несчастье, подобно пожару, нарушило нашу пре­красную жизнь, но теперь, претерпев это, можно жить по-преж­нему. Как будто ничего не было. Испытав на мгновение страх, беспомощность или бешенство, обвиняют других. Тот, кто чувст­вует так, еще не освободился от пут, допускающих лишь види­мость покоя. Этот покой надлежит превратить в беспокойство. Ибо в нем большая опасность. То, что произошло, может пройти как огромное в своей безмерности несчастье без того, чтобы с на­ми, с людьми, произошло что-либо как с людьми, без того, чтобы мы услышали трансценденцию, стали бы ясновидящими и перешли бы к действиям. Громадная утрата сознания привела бы нас к крушению в узости.

Для того чтобы понять, каково наше положение и каким оно окажется в будущем, следует обратиться — не для подражания, а для ориентации — ко времени иудейских пророков. Палестину ждала политическая гибель в распрях между Востоком и Запа­дом, между великими государствами, Вавилоном и Египтом; она должна была пережить свое разъединение, опустошение, стать мя­чом в политике могущественных государств, придатком то одно­го, то другого. Тогда выступили пророки, благоразумно советуя вступить в союз либо с Востоком, либо с Западом и таким обра­зом обрести защиту, друзей и возможность счастливой жизни. Против этих пророков благо выступили пророки бедствий, имена которых прославляются по сей день. Положение дел было им ясно, и они отвергали любую поддержку Востока или Запада. Они пред­видели предстоящие бедствия. Но видели в них не случайное со­бытие, связанное с военным превосходством, а проявление смысла, который не может быть познан в отдельных событиях. Это Бог развертывает мир, как ковер. Он дозволяет ассирийцам подчинять народ и народы и разорять их, как разоряют птичьи гнезда. Он определяет ход вещей, в котором люди и государства служат ему орудием, совершая то, что им предназначено, и не подозревая, что этого хочет Бог. Пророки, которые так говорили, хотели про­будить свой народ, а затем и всех людей. Они советовали лишь одно: повиноваться Богу, ведя чистую, нравственную жизнь. Мир создан из ничего и есть сам по себе ничто. Смысл в том, что делает человек, дабы повиноваться Богу. То, чего хочет Бог, сказано в не­преложных десяти заповедях. То, чего сверх того хочет Бог в дан­ный момент, дано пророкам, как они полагали, в откровении, и они сообщали это. Но это сообщение оставалось многозначным. Бог не говорит людям прямо, чего он хочет, необходимо огромное смирение в незнании. Вопросы Иова не получают ответа. Вершину такого смирения олицетворяет старец Иеремия.

Мы же отнюдь не пророки. Подражать тому, что некогда было великим, невозможно. Однако сравнение ситуации позволяет ощу­тить, какое душевное беспокойство сегодня уместно и какой покой душа может искать.

В последнем столетии обнаруживается аналогия с пророками. Кьеркегор и Ницше, которые однажды в своем ясновидении и ужа­се перед судьбой человечества напрасно стремились пробудить спящий мир, и сегодня еще необходимо формируют наш основной опыт. Еще сегодня они не достигли своей цели — действительно пробудить людей.

Но сами они были исключениями, а не образцами, попытка следовать им противоречит их собственной воле и невозможна для каждого, кто их понимает. Они были одновременно жертвами и пророками эпохи. Оба они несли глубочайшую истину в соеди­нении со странными и остающимися чуждыми нам позитивностями. Кьеркегор дал толкование христианства как веры абсурда, негативного решения, вследствие чего не следует избирать про­фессию, вступать в брак; подлинное христианство есть лишь му­ченичество; это толкование там, где оно принимается, означает конец христианства. Мысли Ницше о воле к власти, о сверхчело­веке и вечном возвращении, которые многим вскружили голову, столь же неприемлемы, как извращенное христианство Кьеркегора.

Но противны смыслу как бы предлагающие продолжать дрему и большинство опровержений Кьеркегора и Ницше. Эти опровер­жения предлагают тривиальные истины, но таким образом, чтобы удалить острие, внесенное в нашу совесть Кьеркегором и Ницше. Однако не может быть истинного развития философии в буду­щем, если она не постигнет мысли этих двух великих философов, уходящих в истоки. Ибо в распаде собственного творчества и жертвовании собственной жизнью они открыли нам то, что не мо­жет быть ничем заменено. Они остаются необходимыми создателя­ми беспокойства до тех пор, пока мы пребываем в ложной успо­коенности.

2) Проходя через нигилизм, мы усваиваем наше предание.

Беспокойство означает, что мы ощущаем наличие нигилизма как познанную нами возможность. Нам известен распад значи­мых норм, известна бездна, разверзающаяся перед нами, если больше ни вера, ни общее самосознание не связывают народа. Не­многие обладают таким опытом уже со времени Ницше, некото­рые с 1933 г., другие обрели его позже, и сегодня вряд ли есть ка­кой-либо мыслящий человек, который бы им не обладал. Быть может, мы приходим сегодня туда, где говорит то, что говорило всегда в критические мгновения истории и что оттуда сообщают нам люди. Нигилизм как движение мысли и как исторический опыт становится переходом к более глубокому усвоению историчес­кой традиции. Ибо нигилизм был испокон веку не только путем к истокам — нигилизм столь же древен, как философия, — но и во­доразделом, в котором должно было оправдать себя золото истины.

В философии самого начала есть нечто такое, что превзой­дено быть не может. Во всем преобразовании состояний челове­ка и задач существования, во всем прогрессе наук, во всем раз­витии категорий и методов мышления речь идет о том, чтобы в новых условиях, новыми средствами, быть может, с большими возможностями и с большей ясностью открыть вечную истину.

Сегодня при доведенном до крайности нигилизме наша зада­ча — вновь увериться в этой вечной истине. Это предполагает усвоение предания, не внешним образом, не просто изучая ее, а внутренне приобщаясь к ней, как к собственному делу.

Для этого необходимо отказаться от идеи прогресса, умест­ной в науках, и от орудий философского ремесла и обратиться к подлинной философии. Неправильным было представление, что последующее лучше предшествующего и уничтожает его значе­ние и что оно в качестве ступени дальнейшего прогресса сохра­няет лишь исторический интерес. Новое, как таковое, неправильно считается тогда истинным. В открытии этого нового чувствуют себя в апогее истории. Такая позиция была часто свойственна философам последних веков. Они каждый раз считали, что новым преодолели все существовавшее в прошлом и только теперь начи­нают развивать истинную философию. Такова была позиция Де­карта при всей его скромности и с наибольшим правом на это по­зиция Канта, с полной уверенностью это проявилось у так назы­ваемых немецких идеалистов — Фихте, Гегеля, Шеллинга, затем вновь у Ницше. А за трагедией последовала сатира. Когда в 1910 г. в первой тетради «Логоса» Гуссерль опубликовал статью о философии как строгой науке, в которой он в качестве само­го значительного, ибо последовательного представителя своей области установил окончательное обоснование философии, то мне­ния разделились. При всем уважении к рациональной дисципли­не этой феноменологии и к неокантианству ряд других философов с любовью обратились вопреки этим притязаниям к поискам сущ­ности философии, проистекающей из предания, как к вечно истинному и перестали стремиться к новому, считая его чем-то сом­нительным. И тем не менее этот тон агрессивно нового сохранился и, если я не ошибаюсь, только теперь начинает исчезать. Идея прогресса была формой, в которой опыт изначального неправиль­но понимался как исторически новое вследствие того, что фило­софия смешивалась с современной наукой. К этому присовокупи­лось, что философствованием овладела воля к господству, власти и значимости. Между тем философия — нечто совсем иное, чем представляется в этом отклонении от нее: с тех пор как человек осознал себя философски, в нем присутствует нечто вечное. Отрыв от исторической основы в пользу нового, использование истории как каменоломни, из которой можно брать материал для построе­ния произвольных интерпретаций, — путь к бездне нигилизма. Не следует ни подчиняться абсолютизированным явлениям прошло­го, ни неоправданно дистанцироваться от него, наслаждаясь его рассмотрением, и прежде всего не следует отрываться от истори­ческой основы. Если же мы это совершим, то нигилизм приведет нас с помощью болезненной операции к подлинной истине.

Вновь возникшая из нигилизма основная позиция учит нас по-иному смотреть на историю философии. Три тысячелетия ис­тории философии превращаются как бы в единое настоящее. Многообразные формы философских мыслей таят в себе единую истину. Гегель был первым, кто пытался постигнуть единство это­го мышления, но делал он это еще таким образом, будто все пред­шествующее становилось ступенью и частичной истиной по отно­шению к его собственной философии. Между тем каждое завер­шение философии надлежит усваивать таким образом, чтобы в постоянно возобновляемой коммуникации мы рассматривали ве­ликие явления прошлого не как превзойденные, а как современ­ные нам.

Если вся философия современна, то ей ведомо ее бытие в настоящем как явление истоков, ведома непреложность универ­сальной традиции, то воспоминание, без которого мы погрузились бы в ничтожность мгновения без прошлого и будущего. В переход­ном бытии временного ей ведомы настоящее и одновременность существенно истинного, постоянно преодолевающей время philosophia perennis.

3) Мы ищем чистоту науки в качестве предпо­сылки истины нашего философствования.

Предпосылкой техники, преобразующей наше существование, служит современная наука. Однако эта наука уходит гораздо глубже. Духовно она глубокий срез в истории человечества, ко­торый — в отличие от техники — осознается лишь немногими людьми, лишь немногими действительно совершается, тогда как масса людей продолжает жить в донаучных формах мышления и пользуется научными результатами так, как раньше примитив­ные народы пользовались европейскими цилиндрами, фраками и бисером.

После первых подступов в древние времена в Греции лишь Новое время с конца средних веков впервые распространило дейст­вительно не знающее пределов исследование, сопровождаемое безграничной критикой, на все, что встречается и может встре­титься в мире.

Наука идет методически впереди, она общезначима и, посколь­ку она такова, обретает действительно общее признание; она критически осознает свои действия, систематически удостоверяет­ся в полученных ею в целом результатах, никогда не бывает за­конченной, но живет в продвижении, которое ведет в непредви­денность. Все, что появляется в мире, она превращает в свой пред­мет. Она открывает то, что до того никто даже не предвидел. Она обостряет и уясняет наше сознание сущего и создает подступы к практическим действиям и созиданиям в мире, исходя из целей, которые она не сама ставит, но которые сразу же превращаются в предмет своего исследования.

Наука — обязательное условие философствования. Но создан­ная наукой духовная ситуация поставила сегодня перед филосо­фией требования, которые в такой ясности и сложности не были известны в прежние времена.

1. Науку следует принимать в ее полной чистоте. Ибо в фак­тическом применении и среднем мышлении она пронизана ненауч­ными утверждениями и позициями. Чистая и строгая наука по от­ношению к области всего сущего в мире столь же величественно достигнута в лице отдельных исследователей, сколь далека еще от нашего духовного существования в целом.

2. Научное суеверие следует просветить и преодолеть. В нашу эпоху безудержного неверия к науке обратились как к предпо­лагаемой твердой опоре, поверили в так называемые научные результаты, слепо подчинились мнимо сведущим людям, уверо­вали в то, что посредством науки и планирования можно внести порядок в мир в целом, стали ждать от науки целей жизни, кото­рые наука никогда дать не может, ждать познания бытия в целом, что для науки недостижимо.

3. В саму философию необходимо ввести новое методическое пояснение. Философия есть наука в древнем и неизменном смысле методического мышления, а не наука в чисто современном смысле как исследование вещей, которое ведет к совершенно общезначи­мому, идентичному убедительному познанию.

Неверное отождествление Декартом философии и современ­ной науки, его соответствующее, очевидно, духу того времени за­блуждение привело к науке как мнимому тотальному знанию и ис­портило философию.

Сегодня вместе с чистотой науки необходимо обрести чисто­ту философии. Обе они неотделимы друг от друга, но они не одно и то же, философия — не специальная наука наряду с другими, не венчающая наука в качестве результата всех остальных и не основополагающая наука, вносящая уверенность в остальные науки.

Философия связывается с наукой и мыслит в атмосфере всех наук. Без чистоты научной истины истина ей вообще недоступна.

Каждая наука находится в космосе наук под началом идей, которые в качестве философии уже возникают во всех науках, хотя сами и не могут быть научно обоснованы.

Новое явление сознания истины стало возможным лишь на основе наук последнего века, но оно еще не достигнуто. Работа по его осуществлению относится к самым необходимым задачам исторического момента. Против распада науки на не связанные друг с другом специальности, против научного суеверия масс, про­тив несерьезности в философии, которое вызывается смешением науки и философии, должны выступить, объединившись в союз, исследование и философия и вывести нас на путь, который ведет к действительной истине.

4. Разум становится безграничной волей к ком­муникации.

Благодаря уверенности в значимости общности, которая про­никала в обыденность, между людьми еще незадолго до нашего времени существовала тесная связь, которая редко превращала коммуникацию в особую проблему. Людей удовлетворяли слова: мы можем вместе молиться, но не говорить друг с другом. Се­годня, когда мы не можем даже молиться вместе, полностью осоз­нается, что человеческое бытие безоговорочно связано с комму­никацией.

Бытие в явлении расщеплено из-за множественности людей, множественности истоков веры и исторической формы сообществ с их особыми основами. Идентично общи лишь наука и техника во всеобъемлющем сознании вообще. Но они связывают лишь абстрактное, общее сознание и служат отдельному человеку в та­кой же степени средством борьбы, как сферой коммуникации.

Все истинное в человеке исторично. Однако историчность оз­начает вместе с тем и многообразную историчность. При этом тре­бование коммуникации таково:

1) принимать исторически другое, сохраняя верность собствен­ной историчности;

2) подвергать сомнению объективность того, что становится общезначимым, не ослабляя притязания правильного на значи­мость;

3) отказаться от притязания на исключительность веры из-за того, что это ведет к разрыву коммуникации, не теряя при этом безусловности собственной основы;

4) вступать в неизбежную борьбу с исторически другим, но все время превращать борьбу в борьбу-любовь, в союз на основе истины, которая возникает в общности, не в изоляции, не в ис­ключении себя из общности, не в обособленности;

5) находить направление в глубину, которая открывается только в расщеплении на многообразие историчности, одной из которых принадлежу и я, которые все меня касаются и сообща ве­дут в эту глубину.

Философская вера нерасторжимо связана с полной готов­ностью к коммуникации. Ибо подлинная истина возникает толь­ко в сближении верований в объемлющем. Отсюда значение положения: только верующие могут осуществить коммуникацию. Напротив, неверие возникает из фиксации содержаний веры, ко­торые взаимно отталкиваются. Отсюда значимость положения: с борцами за веру говорить невозможно. Философская вера видит в каждом насильственном разрыве и в каждой воле к разрыву дьявольское наваждение. Философской вере в коммуникацию де­лается упрек: эта вера в коммуникацию утопична. Люди не таковы. Они движимы своими страстями, своей волей к власти, соперни­чеством интересов своего существования. Коммуникация почти всегда обрывается, особенно в массе людей. Наилучшим остается конвенциональный порядок и подчинение законам, маскирую­щим обычную распущенность и низость, которые исключают ком­муникацию. Требовать от людей слишком многого означает с не­обходимостью вести их к гибели.

На это следует возразить:

1. Люди не таковы, как они суть, но и для самих себя всег­да остаются еще вопросом и задачей; все тотальные суждения о них утверждают больше, чем можно знать.

2. Коммуникация любого вида настолько свойственна человеку как человеку в основе его существа, что она всегда остается воз­можной, и никогда нельзя знать, какой глубины она достигнет.

3. Безграничная коммуникация не есть программа, а всеобъ­емлющая воля сущности философской веры — только на этом ос­новываются прежде всего намерение и методы коммуникации на всех ее ступенях.

4. Безграничная готовность к коммуникации — не следствие знания, а решение вступить на путь человеческого бытия. Идея коммуникации — не утопия, а вера. Для каждого возникает воп­рос, стремится ли он к этому и верит ли он в это, верит не как в нечто потустороннее, а как полностью присутствующее: в возможность для нас, людей, действительно жить друг с другом, гово­рить друг с другом, найти благодаря этой совместимости исти­ну и только на этом пути действительно стать самими собой?

Сегодня в нашей беде мы воспринимаем коммуникацию как главное предъявляемое нам требование. Высветляющая коммуни­кация в многообразных истоках различных уровней объемлющего становится главной темой философствования. Приблизить комму­никацию во всех возможностях


Поделиться:



Популярное:

Последнее изменение этой страницы: 2016-04-11; Просмотров: 344; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.053 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь