Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Маслозавод, заросший крапивой
Я шла на юг! Жарко. Над степью – марево. Вот уже третьи сутки бреду по густой траве. Кругом, сколько глаз охватывает, почти абсолютно плоская степь и ни признака жилья! Ни дымка, ни следа. Впрочем, мне кажется, что здесь была когда-то дорога: видно что-то вроде колеи и трава тут темнее. Тишина, но тишина степная: кругом степь поет, звенит... Но все это: и песнь жаворонка, и скрип коростеля, стрекотанье кузнечиков и шелест трав не имеет никакого отношения к человеку и ко всем тем немелодичным звукам – грохоту, скрежету, реву машин, – которыми знаменуется присутствие его. На груди необъятной степи нет следов от ран, которые он наносит своей кормилице-земле: не клубится пыль на дорогах, не зияют ранами траншеи и карьеры, не торчат, как бородавки, терриконы, не видать и струпьев – населенных пунктов с гигантскими занозами фабричных труб, будто бы воткнутых в небо. И все же дорога, несомненно, тут была. На это указывает полоса бурьяна, характерного для обочин дорог. Вот и церковь белеет вдали у самого горизонта. Я прибавила шагу. Церковь вырисовывается все ярче, все ближе, но никаких признаков села. Мне часто попадались большие села без церкви, но церковь без села – это что-то необычное. И вот я стою перед странным зданием. Церковь? Нет. Высокое двухэтажное здание с нелепым фронтоном и еще более нелепым подобием купола. Стекла верхних окон выбиты, нижние – заколочены, но дверь открыта настежь, и одна створка сорвана и висит. Перед зданием двор, обнесенный каменным забором, впрочем, полуразрушенным. Но самое удивительное – крапива. Сочная, темно-зеленая, она почти достигает второго этажа. Картина полного запустения.Тут, однако, все-таки кто-то живет: двор пересекает тропинка и посреди двора расстелен брезент, на котором что-то белеет, вроде крупы.
Пока я смотрела на это здание, удивляясь – в который уже раз – нелепости того, что видела, ко мне вышла женщина в белом халате не первой свежести. Я с нею поздоровалась и, не дожидаясь вопросов, сказала: – Я издалека. Мне сказали, что здесь можно устроиться на работу. – Какая тут работа? Последних коров, что еще не издохли, на мясо сдали! Я вот сушу казеин, что отсырел. Пока до осени поживу здесь с ребятишками. А вот как выкопаю картоху, подамся – куда-нибудь. Мужик на фронте. Еще вернется ли? А от маслозавода, сама видишь, что осталось! Маслозавод! * Я с удивлением взглянула на это нелепое здание, но промолчала. * Это было церковное здание, которое переделали в маслозавод. Во времена гонений на Церковь в СССР с 1920-х годов до 1990 года храмы не просто уничтожали, а оскверняли. Храмовые сооружения использовали в основном в хозяйственных целях (завод, склад, элеватор), и туалет обычно делался в алтаре. Если церковь переделывали в клуб или кинотеатр, то в алтаре была сцена; если в общежитие, то внутри храм был разделен на несколько этажей. – Что ж, значит, меня зря так далеко сгоняли! Как отсюда покороче пройти к станции? – Станция? – она удивленно посмотрела на меня. – Это какая-такая станция? Прежде тут проходил Ямской тракт на Камень-на-Оби. А то еще есть чугунка на Барнаул, а в ту сторону – Кулунда. Но я там не бывала. Я здешняя, из Соленого Озера. А ты куда? – Вот война кончится, скажу «домой», а пока что, где работу дадут, там и работать буду. – Все в городе работу ищут, а ты во куда зашла! – В городе очень уж голодно! Народу видимо-невидимо понагнали (это я от Бедрачей слыхала). Я бы на ферме предпочла. – Эх, горемычная ты! Да какие тут фермы?! Видишь сама, какой у нас маслозавод? А ведь было время – сколько скота здесь люди держали! На вольных травах, бывало, к осени так раздобреет – спина как стол, хоть ложись! Да тут как начнут стога метать – глазом не окинешь, не перечтешь! Меня отец замуж отдавать не хотел: «Что это за жених? Голодранец: у него всего сорок коров». Так вот, как стали колхозы, то понастроили маслозаводы эти самые – молоко перерабатывать. Поначалу хорошо было: масло, сыры... Из обрата казеин делали. Да только затем все прахом пошло: то сено не убрали – оно и погнило, а как зима – скот и отощал. А по весне, почитай, половина осталась. То чесотка, то парша или поветрие какое иное. Она пожала плечами и махнула безнадежно рукой. – У нас говорят: от хозяйского глаза жиреет скотина, – сказала я. Она вдруг испугалась и торопливо стала объяснять: – Тут, понятно, злодеи виноваты, эти самые вредители. Их враги народа научили. И свои, и из заграницы. – Самый большой враг – это глупость. Своя и заграничная! Женщина поняла, что сболтнула лишнее, и поспешила исправить ошибку: – Так вот что я тебе скажу: иди ты все на полдень. Как на большак выйдешь, расспроси. Будут там и фермы, и работа всякая. Все же я у нее переночевала на сене (была у нее своя корова), но спала плохо. Вкусны были картофельные галушки в молоке, но я отвыкла от человеческой еды и резь в животе была ужасная. Много сотен верст исходила я, потеряв уже всякую надежду где-нибудь прижиться. Я видела феноменальную по своему плодородию землю со слоем чернозема в несколько аршин и людей, питающихся пареной крапивой, чуть сдобренной молоком. Я видела бескрайные степи, в которых пропадала неиспользованная трава, и худых коров, пасущихся на привязи возле огородов. Всему я искала объяснение, так как хоть война и легла тяжелым бременем на всех, но объясняла она далеко не все. Мужчины ушли на фронт. Этим объясняется та непосильная нагрузка, что легла на плечи женщин и детей. Пашут мало и пашут плохо. Это тоже легко объяснить нехваткой дизельного топлива и тем, что машины пришлось заменить коровами и своим горбом. Труднее объяснить, почему люди, выращивающие хлеб, жестоко голодают, ведь урожай 1941 года они собрали? Ну, допустим, что хлеб целиком забрали для нужд армии и городов, хоть это не оправдание, но, по крайнем мере, объяснение. Объяснить кое-как можно и то, что коровы – единственная надежда колхозников – голодают на привязи, меж тем как травы в степи пропадают неиспользованные. Тут просто головотяпство: все земли, окружающие село, вспаханы, к пастбищам не добраться – нет ни прогона, ни водопоя. Колхозное стадо где-то далеко, на ферме, в степи, а для собственных коров-кормилиц пастбища нет. Не лучше ли было оставить за селом выгон, а пахать землю за выгоном? Многое я мотала себе на ус, и прежде всего то, что в липкой паутине страха никто не осмеливается не только указать на недостаток, но не смеет его и заметить. Никакой критики! А это значит – никакой надежды на улучшение. Какая грустная жизнь на фоне ликующей природы, когда под ногами величайшее богатство – плодороднейшая земля! Последние могикане Но самую грустную, нелепую по своей жестокости сцену наблюдала я уже где-то в Рубцовской области. Пришла я в большое село, домики которого разбежались по довольно-таки крутым берегам небольшой речушки. Выспалась я превосходно в каком-то овине – погода была теплая и за летние короткие ночи земля не успевала остыть. Не спеша помывшись, «причепурившись» и обувшись (в пути я сапоги сбрасывала и шагала босиком), собиралась хорошо позавтракать. Была я очень богатой: проработав три дня на прополке картошки и гороха (в тех краях их сажали вместе: картошку – под лопату, а затем в гнездо втыкали по три горошины, и горох как бы лежал на картофельной ботве), я получила – неслыханная роскошь! – целую торбочку пшена, пережаренного с постным маслом. Горсть этого пшена, брошенная в мой кофейник, – и готов превосходный суп. Но на сей раз я захотела сварить настоящий кулеш – в настоящем котелке, на настоящем огне. Окинув критическим взглядом всю деревню, я остановила свой выбор на полуразвалившейся избе. Она стояла в центре села, близ места, где угадывалась стоявшая здесь в прошлом церковь. Казалось, изба заболела проказой и все другие избы отшатнулись от нее в страхе. И стояла она, одинокая, на голом месте, заживо распадаясь. Половина пятистенной избы отсутствовала, оставшаяся же половина выглядела странно: окна с резными наличниками и почти без стекол, венцы из кондового леса и крыша из провалившегося гнилого теса и еще более гнилой соломы. «Наверное, там живет какой-нибудь старичок бобыль, – подумала я, вспоминая «пророка». – Он не станет допытываться! »
Я ошиблась. Но об ошибке не жалею. Я осталась голодной, хотя могла бы еще дня 4 быть сытой. Но и об этом не жалею. Знакомство с обитателями этой избы приоткрыло завесу над еще одной стороной советской действительности тех времен, которую иначе я могла бы и не заметить. Подходя к избе, я услышала, что за стеной кто-то плакал и несколько голосов о чем-то спорили или жаловались. Желая оставить за собой возможность ретироваться, я тихонько подошла и встала за углом. Ближе всего от меня стояла девушка-подросток, с материнской лаской обнимавшая за плечи худосочного мальчика лет 14-15. На завалинке сидела, сгорбившись, старуха, зажав меж колен руки и низко опустив голову. Рядом с ней сидела девушка и, оживленно жестикулируя, говорила: – Не надо было! Вовсе не надо было ходить! Когда на наряде Пантелеич, то ходить – лишь себя позорить! Ох, горюшко! Хоть бы умереть! А так – хуже смерти! Стоя в дверях, тихо плакала еще одна девушка. Обе девушки были уже немолоды, а на то, что они незамужем, указывали по-девичьи повязанные платки. Против них стоял парень лет двадцати – высокий, красивый, но очень худой. Он в чем-то оправдывался: – Может, и взяли бы? Я ж не о себе думаю, а о вас! Легко мне, что ли, глядеть, как вы все пропадаете? Я шагнула вперед и, сбрасывая на землю свой рюкзак, низко поклонилась со словами: – Слава Иисусу Христу! – Во веки веков, аминь! – сказала «старуха», подымая голову, и я заметила, что она вовсе не старая еще, но очень измождена голодом и заботой. – Вы, я вижу, голодны. Я тоже. Вот здесь у меня есть немного пшена. Сварите из него похлебку и поснедаем, что Бог послал! Не знаю, что побудило меня отдать весь мой драгоценный запас. Но мне показалось, что чей-то до боли знакомый голос мне прошептал: «Помогай! И Бог тебе поможет! » Вот, вкратце, что я узнала. Когда в океане происходит землетрясение, то кораблю нет дела до его эпицентра: реальная опасность – это цунами. Жители этого медвежьего угла не слишком вникали в то, какие последствия будет иметь для них революция. Была война. Это – плохо. Окончилась война. Это – хорошо. Не стало батюшки-царя... Не поймешь, плохо это или хорошо? Гражданская война их и вовсе не коснулась. Изменились некоторые названия властей, но жизненный уклад остался тот же, основанный на почитании старших. Прежде все было проще, понятней: в семье – отец, в стране царь, а над ними над всеми Бог. У царя и у Бога было много посредников, плохих или хороших, но от них всегда можно было держаться в стороне. Самая же реальная власть – это был отец, хозяин. Но вот в начале тридцатых годов и до них докатилась волна-цунами: началась коллективизация. Судна, успевшие поднять якоря и отдаться на волю волн, могли уцелеть. Крепко цеплялся якорем за родную, надежную землю хозяин-свекр; ни в чем не уступал ему в этом и сын – муж женщины, рассказывавшей мне об этом. «Пусть беднота вступает в колхоз, а я на своем хозяйстве своей головой думать хочу! И своими силами справлюсь! » Захлестнула его волна-цунами, швырнула на скалы, разбила в щепы все его благосостояние. Но – не сразу. Сперва его взяли за горло, душа всякого рода налогами, разверсткой, поборами... Потом подошел 33-й голодный год. Ему бы смириться, сдаться... Не захотел упрямый старик: «Пройдет лихая година! Распадется нелепая затея, развалится! А настоящий хозяин на колени не станет! » В чем была его вина, я так и не поняла. Но вот однажды вызвали его в сельсовет и домой он больше не вернулся. Говорят, в Рубцовку его угнали, а где он помер и как – об этом один Бог и знает. Не то сердце у него лопнуло, не то пристрелили «при попытке бежать». Дело было весной. Надо было сеять. А тут пришли и описали за налог все: семена, лошадей, инвентарь. Оставили одну корову, и то яловую, а потребовали уплатить поставку: молоко, мясо, полкожи... Кинулся мужик в правление – проситься в колхоз. Не тут-то было! Не нужны, дескать, пережитки прошлого. Чего только в те годы не пришлось повидать! Кто был подогадливей, тот сразу собрался с семьей и уехал куда глаза глядят. Иные семью бросили – бабу, мол, и ребят, авось, пощадят, – а сами скрылись. Может, где-нибудь живут, а может, и сгинули? Других среди ночи похватали и вывезли куда-то. Иных – со стариками и детьми; иных – лишь тех, кто в силе. Ее мужик покорный: тише воды, ниже травы. Уж как он старался! День и ночь работал. Семья – голодом сидела... Все отдавал в счет поставок. Но пришел 37-й страшный год. Не помогла покорность, не помогло молчание. Взяли его среди ночи. Взяли, да не одного, а со старшим сыном Кешей. Говорят, здесь же, за селом, обоих и порешили. А где закопали – Бог весть! И попрощаться не дали. – Осталась я с пятью ребятами, – продолжала женщина свой рассказ. – Старшей девахе, Панке, 19 лет было. Невеста! Да где уж, пять лет с той поры прошло... Не жизнь, а мучение горькое! Живем как зачумленные. Не то чтобы девок замуж взять – а девки все трое и работящи и пригожи, – но слова сказать им боятся. А может, брезгают. За сына Васятку так сердце и болит-замирает. Ему уже 19 лет. Ведь подумать: я мать, а хотела бы, чтобы его в армию забрали! С войны все же ворочаются иногда, а «оттуда» нет возврата. Нет, не берут. «Репрессированный», говорят. Это значит – опасный, вроде заразный! И так повелось, что всякий над нами измывается. Вроде чтобы другим, глядя на нас, страшно стало. Только и ждешь, какую новую казнь для нас выдумают? Идти никуда нельзя, ремеслом каким заняться – запрещено. Даже пустырь вокруг дома – гляди, какой большой, а картошку, и ту сажать не смей! Выделили нам одну десятину – верст за 20 от дома. Кругом луга, выпас: колхозная ферма там. Вот эту десятину мы обработать должны: вскопать лопатой, засеять и государству 60 пудов пшеницы сдать. А скотина там пасется – все вытопчет. Жить при той десятине не разрешают и бросить ее не смей! Копай, сей и покупай 60 пудов хлеба – отдай государству. А есть нам чего-то надо? Ни картошки, ни репы, ни зернышка. Крапиву сваришь, истолчешь, даже подсолить нечем. Лебеда – она с отрубями ничего бы, да и отрубей-то нет. Вот, как утро, идут дети, все пятеро, на колхозный двор, на работу просятся. Ведь даром работать – и то рады! Все хоть похлебки дадут или обрату и хлеба грамм 300-400. Народу мало, работать некому, а брать их все равно не хотят! Постоят, постоят и домой вернутся, плачут с голоду. А мне, матери, каково на это смотреть? Нет, мне не жаль было, что я отдала им то пшено, которого мне хватило бы еще на несколько дней! Последние могикане – недобитые единоличники... С какой продуманной жестокостью мстили тем, кто был лучшим сыном своей земли – крестьянином! Не раз и не два встречалась я с этими отчаявшимися людьми, которым не давали ни жить, ни умереть и которых держали как бы другим в устрашение. Каждый раз удивлялась я той изобретательности, с которой их подвергали пытке. Ни одна семья не была в полном составе, так как вместе им все же было бы легче. Не всех мужчин забирали сразу, так как пытка страхом – ожидание неизбежной беды – вдвойне мучительна. У них не отбирали все сразу, так как с каждой потерей они могли страдать снова и снова, могли надеяться и вновь терять надежду, и каждый раз вновь отчаиваться. Последовательность и дозировка издевательств обладала довольно широким диапазоном, но результат был один и тот же: физическая гибель после длительной моральной агонии. Кто этого не видал, тот не поверит, как никто в Европе не верил ужасам голода 1933 года, террору 1937 года, раскулачиванию и ссылкам, начавшимся в конце двадцатых годов, испытанных нами в 1941 году и конца которым никто не мог предсказать!
Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2016-05-29; Просмотров: 713; Нарушение авторского права страницы