Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
За любовью неизбежность смерти
Когда сенатор Онесимо Санчес встретил женщину своей судьбы, до смерти ему оставалось шесть месяцев и одиннадцать дней. Он увидал эту женщину в Наместничьих Розах, селении, подобном двуликому Янусу; ночью оно давало приют приплывающим издалека кораблям контрабандистов, зато при свете дня казалось ни к чему не пригодным уголком пустыни на берегу пустынного моря, в котором нет ни севера, ни юга, ни запада, ни востока. Селение это было настолько удалено от всего на свете, что никому бы и в голову не пришло, что здесь может жить кто-то способный изменить чью бы то ни было судьбу. Казалось, что само название дано селению в насмешку, потому что единственную розу, какую здесь когда-либо видели, привез сенатор Онесимо Санчес в тот самый день, к концу которого он познакомился с Лаурой Фариной. Избирательная компания, которая проводилась каждые четыре года, шла как обычно. Утром прибыли фургоны с комедиантами. Потом грузовики доставили индейцев, которых возили из городка в городок, чтобы они изображали толпу во время предвыборных собраний. Около одиннадцати, под звуки музыки и треск фейерверков, появился министерский автомобиль цвета земляничной воды. Внутри, в кондиционированной прохладе, сидел неуместно безмятежный сенатор Онесимо Санчес; едва открыв дверцу машины, он содрогнулся от дохнувшего в него зноя, его шелковая рубашка в одно мгновение пропиталась потом, и сенатор сразу почувствовал себя таким старым и одиноким, каким не чувствовал себя никогда. Ему только что исполнилось сорок два года, в свое время он получил в Геттингене диплом инженера-металлурга с отличием и уже много дет упорно, хотя и без особой для себя пользы, читал латинских классиков в плохих переводах. Женат он был на неизменно веселой и улыбающейся немке, у них было пятеро детей, и в его доме все были счастливы, а счастливее всех был он сам - пока, три месяца назад, ему не сказали, что в ближайшее Рождество он умрет. Пока заканчивались приготовления к собранию, сенатору удалось побыть одному и отдохнуть часок в отведенном ему доме. Прежде чем прилечь, он поставил в свежую воду розу, которую сумел провезти живой через пустыню, потом, чтобы не есть лишний раз жареной козлятины, предстоявшей ему днем, поел диетической каши, которую возил с собой повсюду, и, не дожидаясь, когда начнется боль, принял несколько обезболивающих таблеток. После этого он поставил около гамака электрический вентилятор, сбросил с себя всю одежду и улегся на пятнадцать минут в тени розы, гоня от себя все мысли о смерти. Кроме врачей, никто не знал, что он приговорен и ждет своего, заранее известного ему, часа, потому что он решил нести крест этой тайны в одиночку, ничего не меняя в своей жизни, и решил так не от гордыни, а из скромности. Он ощущал себя господином своих способностей, когда, в три часа дня, отдохнувший и свежевыбритый, снова появился на людях, в брюках из грубого полотна, в цветастой рубашке и с успокоенной обезболивающими таблетками душой. Однако подтачивавшая его смерть была, по-видимому, гораздо коварней, чем он думал, потому что, поднявшись на трибуну, он испытал странное презрение к тем, кто добивался чести пожать ему руку, и не пожалел, как прежде, индейцев, которые стояли плотными рядами, босые, на маленькой раскаленной голой площади. Властным, почти гневным взмахом руки он оборвал аплодисменты и начал говорить, не жестикулируя, устремив взгляд в изнемогающее от зноя море. Говорил он размеренно, в его глубоком голосе было что-то от неподвижной воды, однако слова, затверженные наизусть и столько раз уже им произносившиеся, всплывали у него в памяти не потому, что им владело желание сказать правду, а потому, что ему хотелось возразить на одну проникнутую фатализмом сентенцию из четвертой книги записок Марка Аврелия. - Мы в этом мире для того, чтобы победить природу, - начал он фразой, которая шла вразрез со всеми его убеждениями. - Тогда мы перестанем быть найденышами отечества, сиротами бога в царстве жажды и бесприютности, изгоями в своей собственной стране. Так давайте же станем иными, дамы и господа, станем могучими и счастливыми! Это были обычные формулы его цирка. Он говорил, а его помощники бросали в воздух пригорошни бумажных голубей, и те, оживая, делали над дощатой трибуной круги и улетали к морю. Другие помощники в это время вытаскивали из фургонов бутафорские деревья с фетровыми листьями и сажали их за спиной у толпы в грунт площади. Посадив деревья, они поставили картонный задник, на котором были нарисованы дома из красного кирпича, со стеклянными окнами, и загородили этой декорацией жалкие лачуги реальной жизни. Чтобы дать труппе время подготовить спектакль, сенатор удлинил свою речь двумя латинскими цитатами. Он обещал дождевальные машины, переносные инкубаторы, чудо-удобрения, от которых на солончаковой почве будут расти огурцы, а на подоконниках расцветет жасмин. Когда же он увидел, что нафантазированный им мир уже собран и установлен, он показал на него пальцем и прокричал: - Вот как мы будем жить, дамы и господа! Смотрите, вот как мы будем жить! Все обернулись. За нарисованными домами плыл трансокеанский лайнер из цветной бумаги, и был он выше самого высокого из домов города на заднике. Один только сенатор заметил, что картонный городок, из-за того, что его возили с места на место и много раз собирали и разбирали, уже пострадал изрядно от непогоды и теперь стал почти таким же бедным, пыльным и печальным, как Наместничьи Розы. Впервые за двенадцать лет Нельсон Фарина не пошел приветствовать сенатора. Речь он слушал сквозь послеполуденную дремоту; лежа в своем гамаке под сплетенным из свежих веток навесом у домика из необструганных досок, который сам же и построил своими нежными и ловкими как у аптекаря руками, теми самыми, что разрезали на куски первую его жену. В Наместничьих Розах он впервые появился на лодке, груженной невинными длиннохвостыми попугаями ара, и вместе с ним была красивая и склонная к сквернословию негритянка, которую, бежав с кайенской каторги, он встретил в Парамарибо и которая родила ему дочь. Довольно скоро эта женщина умерла, но естественной смертью, не такой, как другая, та, чье изрубленное тело послужило удобрением для грядок цветной капусты на ее же собственном огороде; нет, негритянку погребли целой на местном кладбище и написали на дощечке ее голландское имя. От нее дочь унаследовала пышные формы и цвет кожи, а от отца- глаза, золотистые и словно изумленные; у Нельсона Фарины были все основания считать, что у него в доме растет самая красивая женщина на свете. Познакомившись еще в первую избирательную кампанию с сенатором Онесимо Санчесом, Нельсон Фарина попросил того помочь ему обзавестись фальшивым удостоверением личности, которое позволило бы ему жить не испытывая страха перед законом. Сенатор вежливо, но твердо ему отказал. Нельсон Фарина не сложил оружия и несколько лет подряд, в каждый новый приезд сенатора, находил повод обратиться к нему со своей просьбой. Однако ответ он всегда получал один и тот же. Так что на этот раз он решил остаться в гамаке, обреченный гнить заживо в этом пышущем зноем месте, которое когда-то было прибежищем корсаров. Услыхав аплодисменты, раздавшиеся после окончания речи, он приподнялся, вытянул шею и увидел поверх забора оборотную сторону представления: косые подпорки зданий, арматуру деревьев, служителей, которые, оставаясь невидимыми для толпы, двигали трансокеанский лайнер. Вся накопившаяся злость выплеснулась из Нельсона Фарины. - Merde, - сказал он. - c'est le Blacaman delа politique. После выступления сенатор, как обычно, совершил, под музыку оркестра и вспышки пиротехнических ракет, прогулку по улицам, во время которой жители селения, окружив его, докучали ему рассказами о своих невзгодах. Сенатор доброжелательно выслушивал каждого и всегда находил способ утешить, не беря на себя при этом никаких трудновыполнимых обязательств. Одной женщине, взобравшейся со своими шестью малолетними детьми на крышу дома, удалось перекричать шум толпы и взрывы петард. - Я совсем малого прошу, сенатор, - кричала она, - мне нужен только осел, возить воду из Пруда Висельника! Сенатор посмотрел на шестерых грязных и худых малышей. - Что сталось с твоим мужем? -- спросил он ее. - Отправился искать счастье на остров Аруба, - ответила добродушно женщина, - а встретил иностранку, из тех, что вставляют себе в зубы алмазы. Толпа встретила ее ответ взрывом хохота. - Хорошо, - сказал сенатор, - осел у тебя будет. И скоро один из его помощников привел в дом женщины вьючного осла, на боках которого несмываемой краской был написан избирательный лозунг, дабы никто не забыл, что этот осел подарен сенатором. За время своей недолгой прогулки сенатор оказывал знаки доброго расположения и другим жителям городка, а кроме того, собственноручно дал ложку лекарства больному, который, чтобы посмотреть, как пройдет сенатор, велел вынести свою кровать на улицу. Огибая последний угол, сенатор сквозь щели в заборе патио увидел Нельсона Фарину, лежащего в гамаке; Нельсон Фарина показался ему пепельно-серым и печальным, однако сенатор, хоть и без особой радости, его приветствовал: - Как поживаете? Тот повернулся к сенатору и утопил его в янтаре своих грустных глаз. - Moi, vouz savez, - ответил он. Услышав разговор, в патио вышла его дочь. На ней был старенький халат, голову украшали разноцветные банты, а лицо было намазано кремом от загара, но даже в таком виде она была самой красивой женщиной на свете. У сенатора даже дыхание перехватило. - Черт возьми, - изумленно выдохнул он, - надо же, чтобы Бог такое создал! Тем же вечером Нельсон Фарина велел дочери надеть на себя лучшее, что у нее было, и послал ее к сенатору. Двое охранников с винтовками, разморенные жарой и клюющие носом в предоставленном гостю доме, приказали ей сесть на единственный стул в передней и ждать. Сенатор заседал в соседней комнате вместе с самыми влиятельными жителями Наместничьих Роз, приглашенными, чтобы он мог напрямик сказать им о том, о чем не говорил в своих выступлениях. Эти люди были столь похожи на тех, кто всегда присутствовал на таких заседаниях во всех городках пустыни, что сенатору казалось, будто каждый вечер происходит одно и тоже заседание, которое ему давно уже осточертело. Рубашка на сенаторе пропиталась потом, и он пытался высушить ее на себе струей горячего воздуха от вентилятора, назойливо жужжавшего в сонном оцепенении комнаты. - Мы с вами, разумеется, кормимся не бумажными птичками, - говорил сенатор. - И мы знаем, что с того дня, как в этой выгребной яме появятся цветы и деревья, а в прудах вместо головастиков заведутся карпы, ни вам, ни мне делать здесь будет нечего. Вы меня понимаете? Все молчали. Продолжая говорить, сенатор оторвал листок от календаря и сложил из него бумажную бабочку. Просто так, машинально, он бросил ее в струю воздуха от вентилятора, и бабочка, описав круг, выпорхнула в приоткрытую дверь. Сенатор говорил спокойно, так как не смог бы говорить никогда, если бы не вступил в тайный сговор со смертью. - В таком случае, - сказал он, - мне не нужно повторять то, что вы и сами прекрасно знаете: в моем переизбрании вы заинтересованы больше меня, потому что я гнилой водой и индейским потом сыт по горло, а вы, наоборот, этим живете. Когда бумажная бабочка вылетела в переднюю, Лаура Фарина сразу же ее увидела. Увидела она одна, потому что охранники спали сидя, обхватив руками винтовки, на скамейках со спинками. Огромная бабочка с рисунками на крыльях сделала несколько кругов, потом лист бумаги развернулся и прилип к стене. Лаура Фарина попробовала оторвать его ногтями. Один из охранников, разбуженный звуком аплодисментов, раздавшихся в соседней комнате, сказал, что попытка ее напрасна. - Не оторвешь, - пробормотал он сквозь сон, - потому что она нарисована на стене. Лаура Фарина снова уселась на стул, и как раз в это время начали выходить заседавшие. Сенатор, держась за ручку двери, стоял в дверном проеме и увидал Лауру Фарину, только когда передняя опустела. - Что ты здесь делаешь? - C'est de la part de mon pere, - ответила она. Сенатор понял. Он пристально посмотрел на спящего охранника, потом на Лауру Фарину, чья немыслимая красота в один миг одержала победу над его болью, и подумал, что за него все уже решила смерть. - Входи, - сказал он ей. Лаура Фарина остановилась, словно зачарованная, в дверях: по комнате порхали, как вылетевшая к ней бабочка, тысячи банковских билетов. Но Онесимо Санчес выключил вентилятор, и банкноты, которые уже ничто не поддерживало в воздухе, стали опускаться на пол и на все вещи в комнате. - Видишь, - улыбнулся сенатор, - даже дерьмо летает. Лаура Фарина чувствовала себя школьницей. У нее была гладкая тугая кожа, того же цвета и той же солнечной плотности, что и сырая нефть, и волосы ее были как грива молодой кобылицы, а от огромных глаз исходило сияние ярче света. Сенатор проследил за лучом ее взгляда и в конце его увидел страдающую от селитры розу. - Это роза, - сказал сенатор. - Я знаю, - отозвалась она чуть смущенно, - я такие видела в Риоаче. Сенатор сел на походную кровать и, продолжая говорить о розах, начал расстегивать свою рубашку. На боку, там, где, предполагал он, у него находилось сердце, была корсарская татуировка: сердце, пронзенное стрелой. Он швырнул влажную рубашку на пол и попросил Лауру Фарину, чтобы та помогла ему снять ботинки. Она стала на колени. Сенатор смотрел на нее, раздумывая, и, пока Лаура Фарина возилась со шнурками, задал себе вопрос, для кого из них двоих встреча эта обернется бедой. - Ты же совсем ребенок, - сказал он. - Вовсе нет, - возразила она. В апреле мне исполнится девятнадцать. Сенатор заинтересовался. - Какого числа? - Одиннадцатого, -ответила она. Настроение у сенатора поднялось. - Мы оба Тельцы, - сказал он. И добавил, улыбаясь: - Это знак одиночества. Лаура Фарина не обратила внимание на его слова, потому что не знала, что ей делать с ботинками. Сенатор же не знал, что ему делать с Лаурой Фариной, потому что не привык к непредвиденным любовным встречам и ясно понимал, к тому же, низменную природу сегодняшней. Чтобы выиграть время он, крепко обхватив Лауру Фарину за талию, откинулся на спину в свою походную кровать и повалил ее на себя. И тут он понял, что кроме платья на ней ничего нет, потому что от нее исходил густой запах дикого животного, хотя сердце ее испуганно билось, а кожа, покрытая холодным потом, стала ледяной. - Никто нас не любит, - вздохнул он. Лаура Фарина хотела что-то сказать, однако воздуха ей хватило только на выдох. Сенатор сам уложил ее рядом, погасил свет, и комната была теперь в тени розы. Лаура Фарина отдала себя на милость провидения. Сенатор начал медленно ее поглаживать, его рука стала искать ее, почти к ней не прикасаясь, но наткнулась там, где он ожидал ее найти, на что-то железное. - Что у тебя здесь? - Замок, -ответила она. - Какое идиотство! - воскликнул разъяренный сенатор, а потом спросил о том, что и так уже знал: - А ключ у кого? Лаура Фарина облегченно вздохнула. - У папы, - ответила она. - Он велел передать вам, чтобы вы послали за ключом нарочного и чтобы у того было с собой письменное обязательство от вас уладить папино дело. Все в сенаторе напряглось. - Французишко проклятый! - пробормотал он возмущенно. Потом он закрыл глаза и в наступившей полной темноте встретился с самим собой. " Помни, - вспомнилось ему, - и ты и любой другой очень скоро умрете, и вскоре после этого даже имени не останется от вас". Он подождал, чтобы унялась дрожь, и спросил: - Скажи, что обо мне говорят? - Истинную правду? - Истинную правду. - Хорошо, - ответила, осмелев, Лаура Фарина. - Говорят, что вы хуже других, потому что не такой, как все. Сенатор ничем не выразил своего отношения к сказанному. Он долго молчал, не открывая глаз, а когда открыл, вид у него был такой, будто он только что вернулся из самых тайных глубин своей души. - Черт с ним, - заговорил он, - скажи своему подлому отцу, что я улажу его дело. - Если хотите, я схожу за ключом сама, - предложила Лаура Фарина. Сенатор остановил ее. - Забудь о ключе, - сказал он, - и поспи со мной немножко. Хорошо, чтобы кто-нибудь с тобой был, когда ты одинок. Тогда она, не отрывая глаз от розы, положила его голову к себе на плечо. Сенатор обнял ее талию, спрятал лицо в пахнущей диким животным подмышке и ужаснулся, вспомнив о близкой смерти. Через шесть месяцев и одиннадцать дней ему предстояло умереть в этой же самой позе, опозоренному и всеми отвергнутому из-за общественного скандала, связанного с именем Лауры Фарины, рыдающему от ярости из-за того, что в эту минуту ее около него нет. Море исчезающих времен
В конце января море стало неспокойным, приносило в поселок множество мусора, и через несколько недель все было донельзя пропитано влагой. С этих пор все стало как-то ни к чему, по крайней мере до следующего декабря, и после восьми все уже засыпали. Но в тот год, когда появился сеньор Эрберт, море не изменилось даже в феврале. Наоборот, с каждым днем оно становилось все более тихим и сверкающим, а в первые ночи марта выдохнуло запах роз. Тобиас услышал его. Его нежная кожа нравилась крабам, и большую часть ночи он проводил отпугивая их от постели, до тех пор, пока не начинался бриз и ему не удавалось наконец заснуть. За долгие часы бессонницы он научился различать малейшие изменения, происходившие снаружи. Так что когда он услышал запах роз, ему не нужно было открывать дверь, чтобы убедиться это запах с моря. Встал он поздно. Клотильда разжигала огонь во дворе. Дул свежий бриз, и каждая звезда была на своем месте, однако над горизонтом их было бы трудно сосчитать - так светилась вода. Выпив кофе, он ощутил на нёбе привкус ночного запаха. - Вчера вечером, - вспомнил он, - произошло нечто очень странное. Клотильда, разумеется, ничего не заметила. Она спала так крепко, что даже не помнила своих снов. - Запах роз, - сказал Тобиас, - и я уверен, он шел от моря. - Уж не знаю, откуда здесь пахнуть розам, - сказала Клотильда. Пожалуй, это было так. Земля в поселке была сухой и бесплодной, на четверть из селитры, и только иногда кто-нибудь привозил из других мест букет цветов, чтобы бросить его в море, в том месте, куда бросали умерших. - Это тот самый запах, который шел от утопленника из Гуакамайяля, сказал Тобиас. - Вот так, - улыбнулась Клотильда, - если это приятный запах, можешь быть уверен - он не от этого моря. - Это и в самом деле было жестокое море. Бывало, что сетями вылавливали только жидкую грязь, а во время отлива улицы поселка сплошь были усеяны дохлой рыбой. От динамита же на поверхности появлялись только остатки былых кораблекрушений. Те немногие женщины, которые еще были в поселке, как и Клотильда, всегда раздражались, когда стряпали. И так же, как она, жена старого Хакоба, вставшая в то утро раньше обычного, начала убирать в доме, а завтракать села с враждебным лицом. - Мое последнее желание, - сказала она мужу, - чтобы меня похоронили живой. Она сказала это, будто лежала на смертном одре, хотя сидела за столом, в комнате с большими окнами, сквозь которые струилось и разливалось по всему дому мартовское солнце. Напротив нее, голодный больше обычного, сидел старый Хакоб, человек, любивший ее так сильно и так давно, что не понимал ничьих страданий, если только речь шла не о его жене. - Я хочу умереть будучи уверенной, что меня похоронят в земле, как всех честных людей, - продолжала она. - Единственный способ это знать идти куда-нибудь и умолять о милости похоронить меня живой. - Не нужно тебе никого умолять, - сказал старый Хакоб с обычным спокойствием. - Я сам с тобой пойду. - Тогда идем, - сказала она, - потому что я умру очень скоро. Старый Хакоб пристально посмотрел на нее. Только глаза у нее оставались молодыми. Суставы обтянуты кожей, и вся она такая же, как эта пустынная земля - с давних времен и всегда. - Сегодня ты выглядишь хорошо как никогда, - сказал он ей. - Вчера вечером, - вздохнула она, - я слышала запах роз. - Не волнуйся, - успокоил ее старый Хакоб. - С бедняками это случается. - Дело не в этом, - сказала она. - Я всегда молилась о том, чтобы меня заблаговременно предупредили о смерти - хотела успеть умереть подальше от этого моря. Запах роз в этом поселке - не что иное, как предупреждение Бога. Старому Хакобу не оставалось ничего иного, как попросить ее о небольшой отсрочке для улаживания кое-каких дел. Когда-то он слышал, что люди умирают не когда нужно, а когда хотят, и его всерьез обеспокоили предсказания жены. Он даже спросил себя: если ее час настал, может, и правда лучше похоронить ее живой? В девять он открыл комнату, где раньше была лавка. Поставил у входа два стула и столик с доской для шашек и все утро играл со случайными партнерами. Со своего места ему виден был развалившийся поселок, облупившиеся дома с проглядывавшей кое-где прежней краской, изъеденной солнцем, и кусочек моря - там, где кончалась улица. До обеда он, как всегда, играл с доном Максимо Гомесом. Старый Хакоб не мог представить себе более человечного противника, чем этот, прошедший невредимым две гражданские войны и только в третьей потерявший один глаз. Нарочно проиграв ему одну партию, он уговорил его сыграть вторую. - Вот скажите мне, дон Максимо, - спросил он, - вы бы смогли похоронить живой свою жену? - Наверняка, - сказал дон Максимо Гомес. - Поверьте: и рука бы не дрогнула. Старый Хакоб удивленно промолчал. Потом, нарочно отдав свои лучшие фигуры, вздохнул: - Это я к тому, что Петра вроде собралась умирать. Выражение лица дона Максимо не изменилось. " В таком случае, - сказал он, - нет необходимости хоронить ее живой". Он " съел" две фигуры и вывел одну в дамки. После этого устремил на партнера единственный глаз, увлажненный грустной слезой. - А что с ней такое? - Вчера вечером, - объяснил старый Хакоб, - она слышала запах роз. - Тогда должно умереть полпоселка, - сказал дон Максимо Гомес. Сегодня утром все только об этом и говорят. Старый Хакоб приложил много усилий, чтобы снова проиграть, не обидев его. Он убрал стол и два стула, закрыл лавку и отправился искать кого-нибудь, кто слышал запах роз. Но только Тобиас мог подтвердить это с уверенностью. Так что старый Хакоб попросил его зайти к ним, сделав вид, будто просто шел мимо, и все рассказать его жене. Тобиас согласился. В четыре часа, приведя себя в порядок, как и полагается идя в гости, он появился на внутренней галерее, где жена целый день трудилась, приготавливая старому Хакобу одежду для траура. Он вошел так тихо, что женщина вздрогнула. - Боже милостивый, - вскрикнула она, - я уж думала - это архангел Гавриил. - А теперь видите, что нет, - сказал Тобиас. - Это я, пришел рассказать вам одну вещь. Она поправила очки и снова принялась за работу. - Знаю я, что это за вещь, - сказала она. - А если нет? - сказал Тобиас. - Вчера вечером ты слышал запах роз. - Откуда вы знаете? - спросил Тобиас, растерявшись. - В моем возрасте, - сказала женщина, - столько времени тратишь на размышления, что в конце концов становишься ясновидящей. Старый Хакоб, приложивший ухо к перегородке в комнатке позади лавки, выпрямился, пристыженный. - Что скажешь, жена? - крикнул он из-за перегородки. Он обошел вокруг и появился на галерее. - Значит, это не то, что ты думала. - Этот парень все выдумал, - сказала она, не поднимая головы. - Ничего он не слышал. - Было около одиннадцати, - сказал Тобиас, - я отгонял крабов. Женщина кончила зашивать воротник. - Выдумки, - повторила она. - Все знают, что ты лгун. - Она откусила нитку и посмотрела на Тобиаса поверх очков. - Одного я не понимаю: так старался - ботинки почистил, волосы напомадил, и все это для того, чтобы прийти и показать, что не очень-то ты меня уважаешь. С этого дня Тобиас начал следить за морем. Он повесил гамак на галерее, во дворе, и ждал ночи напролет, с удивлением прислушиваясь к тому, что происходит в мире, когда все спят. Много ночей подряд он слышал, как отчаянно царапаются крабы, пытаясь залезть в гамак по опорам, столько ночей, пока они сами не устали от своих попыток. Теперь он знал, как спит Клотильда. Оказывается, она издавала свист, похожий на звук флейты, который становился тоньше по мере нарастания жары и наконец тихо звучал на одной ноте в тяжелом июльском сне. Сначала Тобиас следил за морем, как это делают те, кто хорошо его знает, - глядя в одну точку на горизонте. Он видел, как оно меняет цвет. Видел, как оно тускнеет, становится пенным и грязным, и как выплевывает горы отбросов, когда сильные дожди переворачивают его расходившиеся кишки. Мало-помалу он научился следить за ним, как это делают те, кто знает его лучше, - может быть, не глядя на него, но не забывают, какое оно, даже во сне. В августе умерла жена старого Хакоба. На рассвете ее нашли мертвой и, как всех умерших, бросили в море без цветов. А Тобиас все ждал. Он так ждал, что ожидание стало его жизнью. Однажды ночью, когда он дремал в гамаке, ему почудилось, как что-то в воздухе изменилось. То появлялся, то исчезал какой-то запах, как в те времена, когда японское судно вывалило рядом с самым поселком груз с гнилым луком. Потом запах устоялся, и до рассвета ничего не менялось. И только когда стало казаться, что его можно взять в руки, чтобы кому-то показать, Тобиас вылез из гамака и пошел в комнату Клотильды. Он встряхнул ее несколько раз. - Вот он, - сказал он ей. Клотильде пришлось пальцами снять с себя запах, как паутину, чтобы приподняться. Потом она снова упала на мягкую простыню. - Будь он проклят, - сказала она. Тобиас одним прыжком достиг двери, выбежал на середину улицы и закричал. Он кричал изо всех сил, потом перевел дух и снова закричал, подождал немного и глубоко вздохнул - запах над морем не исчезал. Но никто не отозвался. Тогда он стал стучаться во все дома, даже в те, где никто не жил, пока в этом переполохе не приняли участие собаки и он не перебудил всех. Многие ничего не чувствовали. Зато другие, особенно старики, шли на берег, чтобы вдыхать его. На рассвете запах был так чист, что жалко было дышать. Тобиас спал почти целый день. Клотильда добралась до него только во время сиесты, и целый вечер они резвились в постели, открыв дверь во двор. Они то сплетались как черви, то были похожи на двух кроликов или на двух черепах, пока не начало смеркаться и мир не потускнел. В воздухе еще пахло розами. Иногда в комнату долетали звуки музыки. - Это у Катарино, - сказала Клотильда. - Должно быть, кто-нибудь пришел. Пришли трое мужчин и одна женщина. Катарино подумал, что попозже могут прийти еще и решил наладить радиолу. Поскольку сам он не мог, то попросил об одолжении Панчо Апаресидо, который мог все, что угодно, потому что ему всегда было нечего делать, а кроме того, у него был ящик с инструментами и умные руки. Лавка Катарино была в деревянном доме, стоявшем поодаль, у самого моря. В ней была большая комната со стульями и столиками и несколько комнат в глубине. Пока разглядывали работу Панчо Апаресидо, трое мужчин и женщина молча пили, сидя за стойкой, и по очереди зевали. Радиола действовала безотказно, сколько ни пробовали. Услышав музыку, далекую, но ясную, люди умолкали. Они смотрели друг на друга, не зная, что сказать, и только тут понимали, как состарились с тех пор, когда последний раз слышали музыку. Тобиас обнаружил, что после девяти еще никто не спал. Все сидели у дверей и слушали старые пластинки Катарино с детской покорностью неизбежному, с какой созерцают солнечное затмение. Каждая пластинка будто говорила, что ты давно уже умер, или о чем-то, что нужно было вот-вот сделать, но чего никогда не делали по забывчивости, - это было как ощущать вкус пищи после продолжительной болезни. Музыка кончилась в одиннадцать. Многие легли спать, опасаясь дождя, потому что над морем появилась темная туча. Но туча опустилась, подержалась немного на поверхности, а потом растворилась в воде. Наверху остались только звезды. Немного позже ветер, дувший от поселка к морю, принес, возвращаясь обратно, запах роз. - Я же говорил вам, Хакоб, - воскликнул дон Максимо Гомес. - Опять он здесь. Уверен - теперь мы будем слышать его каждую ночь. - Бог этого не допустит, - сказал старый Хакоб. - Этот запах единственной, что пришло ко мне в жизни слишком поздно. Они сидели в пустой лавке и играли в шашки, не обращая внимания на музыку. Их воспоминания были такими древними, что не было пластинок, достаточно старых, которые могли бы их воскресить. - Я-то, со своей стороны, не очень верю во все это, - сказал дон Максимо Гомес. - Если столько лет жить, питаясь голой землей, с женщинами, мечтающими каждая о маленьком дворике, где она могла бы посадить цветы, ничего странного не будет, если в конце концов начнешь и не такое чувствовать и поверишь, что все это на самом деле. - Да, но мы чувствуем это собственным носом, - сказал старый Хакоб. - Это неважно, - сказал дон Максимо Гомес. - Во время войны, когда революция уже потерпела поражение, нам так хотелось иметь командира, что нам явился герцог Мальборо, во плоти и крови. Я видел его собственными глазами, Хакоб. Было уже за полночь. Оставшись один, старый Хакоб закрыл лавку и перенес лампу в спальню. В квадрате окна, которое вырисовывалось на фоне светящегося моря, он видел скалу, откуда бросали умерших. - Петра, - тихо позвал он. Она не слышала его. В эту минуту она плыла, будто водяной цветок, в сверкающем полдне Бенгальского залива. Она подняла голову, чтобы видеть сквозь воду, как через освещенный витраж, огромную Атлантику. Но она не видела своего мужа, который в этот момент снова услышал, с другого конца, радиолу Катарино. - Ты подумай, - сказал старый Хакоб. - Еще и полгода не прошло с тех пор, как все решили, что ты сумасшедшая, а теперь сами радуются этому запаху, принесшему тебе смерть. Он погасил лампу и лег в постель. Он плакал тихо, не находя облегчения, хныча по-стариковски, но скоро заснул. - Я уехал бы отсюда, если б мог, - всхлипывал он во сне, - уехал бы к чертовой матери, если бы имел хоть двадцать песо. С этой ночи в течение еще нескольких недель запах с моря не исчезал. Им пропитались деревянные дома, продукты и питьевая вода, и не было место, где бы он не был слышен. Многие боялись обнаружить его в испарении собственных испражнений. Те мужчины и женщина, что пришли в лавку Катарино, в четверг ушли, но вернулись в субботу с целой толпой. В воскресенье пришли еще люди. Они кишели везде, где только можно, в поисках еды и ночлега, так что стало невозможно пройти по улице. Приходили еще и еще. В лавку Катарино вернулись женщины, покинувшие поселок, когда оттуда ушла жизнь. Они стали еще толще и еще размалеваннее и принесли с собой модные пластинки, никому и ничего не напоминавшие. Они уходили, чтобы в других местах набить карманы деньгами, и, вернувшись, рассказывали о своей удаче, но одеты они были в то же, в чем когда-то уходили. Появились музыканты и лотереи, где выигрывали и деньги и вещи, пришли предсказатели судьбы, и наемные убийцы, и люди с живой змеей на шее, продававшие эликсир бессмертия. Они все приходили и приходили, в течение нескольких недель, даже когда начались дожди и море стало неспокойным, а запах исчез. Одним из последних пришел священник. Он появлялся всюду, ел хлеб, обмакивая его в кофе с молоком, и мало-помалу стал запрещать все, что появилось до него: и лотереи, и новую музыку, и как под нее танцуют, и даже недавний обычай спать на берегу. Однажды вечером, в доме Мельчора, он произнес проповедь о запахе с моря. - Возблагодарим же небеса, дети мои, - сказал он, - потому что это запах, посланный Богом. Кто-то перебил его: - А как можно это узнать, святой отец, если раньше его никто не слышал? - В Священном Писании, - сказал он, - ясно сказано об этом запахе. Поселок этот - избранное место. Тобиас как сомнамбула ходил туда-сюда среди всеобщего празднества. Он принес Клотильде деньги, чтобы она знала, какие они. Они представляли себе, как выиграют в рулетку кучу денег, потом произвели подсчеты и почувствовали себя несказанно богатыми с той суммой, которую могли бы выиграть. Но однажды вечером не только они, но и огромные толпа, заполнившая поселок, увидели гораздо больше денег сразу, чем когда-либо могли себе представить. Это было в тот вечер, когда пришел сеньор Эрберт. Он появился неожиданно, поставил посреди улицы стол и водрузил на него два больших баула, доверху набитые банкнотами. Денег было столько, что вначале на них никто не обратил внимания, - невозможно было поверить, что все это на самом деле. Но когда сеньор Эрберт зазвонил в колокольчик, ему наконец поверили и стали подходить ближе - послушать. - Я самый богатый человек на свете, - сказал он. - Денег у меня столько, что я не знаю, куда их складывать. Но, кроме того, сердце мое так велико, что не умещается в груди, поэтому я принял решение идти по свету и разрешать проблемы рода человеческого. Он был круглый и краснолицый. Говорил громко и без пауз, жестикулируя мягкими, вялыми руками, производившими впечатление только что выбритых. Он говорил в течение четверти часа, потом передохнул. Потом снова позвонил в колокольчик и снова заговорил. Посредине речи кто-то из собравшихся перебил его, помахав шляпой: - Да хватит, мистер, кончайте говорить и начинайте раздавать деньги. - Но не так же, - ответил сеньор Эрберт. - Раздавать деньги ни с того ни с сего - совершенно бессмысленно, не говоря уже о том, что это несправедливо. Он задержал взгляд на говорившем и поманил его пальцем. Толпа расступилась. - Все будет иначе, - продолжал сеньор Эрберт, - с помощью нашего нетерпеливого друга мы продемонстрируем сейчас наиболее справедливый способ распределения богатств. Как тебя зовут? - Патрисио. - Прекрасно, Патрисио, - сказал сеньор Эрберт. - Как у всех, у тебя наверняка есть проблема, которую ты никак не можешь разрешить. Патрисио снял шляпу и кивнул. - Какая же? - Проблема у меня такая, - сказал Патрисио, - денег нет. - И сколько тебе нужно? - Сорок восемь песо. Сеньор Эрберт издал торжествующий возглас. " Сорок восемь песо", повторил он. Толпа одобрительно зашумела. - Прекрасно, Патрисио, - продолжал сеньор Эрберт. - А теперь скажи нам: что ты умеешь делать? - Много чего. - Выбери что-нибудь одно, - сказал сеньор Эрберт. - То, что умеешь лучше всего. - Ладно, - сказал Патрисио. - Я умею подражать пению птиц. Снова послышался одобрительный шум, и сеньор Эрберт обратился к собравшимся: - А теперь, сеньоры, наш друг Патрисио, который великолепно подражает пению птиц, изобразит нам пение сорока восьми разных птиц и таким образом решит величайшую проблему своей жизни. И тогда Патрисио, перед удивленно притихшей толпой, начал имитировать пение птиц. То свистом, то клекотом он изобразил всех известных птиц, а чтобы набрать нужное число - и таких, которых никто не мог узнать. Наконец сеньор Эрберт попросил собравшихся поаплодировать и отдал ему сорок восемь песо. - А сейчас, - сказал он, - подходите один за другим. До этого же часа завтрашнего дня я буду здесь, чтобы разрешать проблемы. Старый Хакоб узнавал о происходящей суматохе из разговоров проходивших мимо людей. От всякого нового сообщения сердце у него распирало, каждый раз все больше и больше, пока он не почувствовал, что оно вот-вот разорвется. - Что вы думаете об этом, гринго? - спросил он. Дон Максимо Гомес пожал плечами: - Может быть, он филантроп. - Если бы я умел что-нибудь делать, - сказал старый Хакоб, - я тоже мог бы решить свою маленькую проблему. У меня ведь и вовсе ерунда: двадцать песо. - Вы отлично играете в шашки, - сказал дон Максимо Гомес. Старый Хакоб, казалось, не обратил внимания. Но, оставшись один, завернул в газету игральную доску и коробку с шашками и отправился на поединок с сеньором Эрбертом. Он ждал своей очереди до полуночи. Наконец сеньор Эрберт нагрузился своими баулами и попрощался до следующего утра. Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2016-05-30; Просмотров: 644; Нарушение авторского права страницы