Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Глава 6. Кризисы чувственно-духовной любви
1. Трудно найти взрослую девочку, кото-рая не прошла бы через кризисы собст-венной любви Я расскажу историю Людмилы Сосновой, чью жизнь я долго изучал по многим мотивам, -- и как друг ее семьи, и как педагог, и как писатель. Так уж случилось, она стала героиней моего романа, а Кособо-ков, педагог и сторонник макаренковской педагогики, оказался предметом ее детской любви. Он был слишком красив и общителен, и дети слетались к нему, как бабочки на свет. Людмила, будучи ребенком, не вылезала из его объятий. Глядя на ее блестящие глаза и красные губы, Кособоков причмокивал: -- Женщина... Их общение было скрытой формой сексуальных от-ношений, в этом я не сомневался и даже сказал Кособокову: -- Не губи ребенка. А однажды, я уж не знаю, что случилось, но он пришел ко мне разбитый и подавленный: -- Кажется, я погиб, брат, -- сказал он, тяжело опускаясь на стул. Я стал его успокаивать: -- Нет безвыходных положений. Давай спокойно разберемся. Я готов тебе помочь... -- Да не мне, Людмиле Сосновой помоги. С девчон-кой творится что-то невообразимое. Вот-вот тронется. Мать ее с отцом на юг укатили. Попросили, чтобы я позванивал ей. У меня сложные отношения с этой семьей, ты знаешь... Я не стал допытываться. Позвонил Людмиле. Она обрадовалась моему звонку, хотя тут же в трубку разрыдалась. В этот же день я взял такси и поехал к ней. Весь вечер она говорила, захлебываясь иногда слезами. -- Мать меня никогда не любила. Она любит себя. Ей для престижности нужна еще и дочь. Способная, талантливая и всякое такое. Вы представить себе не можете, как она выкомаривалась, когда приходили гости. А ну, Люда, покажи свои рисунки, а ну сыграй, а ну расскажи. Ей нужно было перед всеми похвас-тать: "Это я ее всему научила". И я, дура, маленькая была, не понимала, что она меня, знаете, как припра-ву всюду сует. У нее это в крови. Она даже этого не понимает! -- Она опять заплакала, и я спросил: -- Чего не понимает? -- Не понимает того, что одеяло-то на себя тянет постоянно, а я нагишом при всех! -- Как это? -- Очень просто. Я где-то вычитала, есть некоторые люди, которые хвалят других только для того, чтобы себя в лучшем свете показать. Кстати, это метод Толстого. Он о себе тоже только плохо говорит, а получается, что все дураки, а только он один мысля-щая личность. -- Ты о маме не можешь так говорить, -- сказал я, а сам поймал себя на мысли, что она права, и мне захо-телось ее послушать. Она будто это поняла: -- Даже тогда, когда ко мне приходили друзья, ко-торые на двадцать лет ее младше, и то она все делала, чтобы перетянуть их на свою сторону, а потом еще и гордилась тем, что с нею весь вечер все хотели разгова-ривать, танцевать и всякое такое... И я вспомнил, как ее мать мне рассказывала: "Ну что мне было делать, я из кожи вон лезла, чтобы поднять ее статус в среде сверстников, и говорила с ребятишками, и танцевала с ними, а они ко мне как прилипли, так и отстать не могут". Я ей тогда сказал: "Вы неверно поступаете. Вы даже растлеваете дочь своим излишним вниманием..." -- "Я ее очень люб-лю, -- ответила мать. -- В ней вижу весь смысл жизни". Она говорила правду. Так ей казалось, что это было правдой... -- Если бы вы знали, как я ненавидеть стала мать, когда поняла, что она все лжет! -- А что папа? -- А... папа давно на все махнул рукой. У нас мама главный теоретик по семейному воспитанию. Она все книжки про всякое там творчество в воспитании таскает. Сначала по Споку, потом по индийским образцам, теперь у нее новая теория недозированного амаэ... -- Чего-чего? -- удивился я.
2. Заимствовать не опыт, а идею Как нельзя выращивать бананы в Си-бири, так нецелесообразно переносить без-думно чужеземный педагогический опыт на родную почву. Заимствовать можно не опыт, а лишь идею, и то с единственной целью -- подумать над тем, насколько разумна эта идея и как она соотносится с другими средствами воспитания, с другим укладом жизни. -- У японцев есть такое слово "амаэ", что означает "нежность", прикосновение, искренность, ласка, ну что-то типа дзен, только применимое к детям. Мама говорит, что ребенок в детстве должен получить достаточное количество этого амаэ. Знаете, детей в некоторых странах Востока воспитывают прямо проти-воположным способом, чем на Западе, То есть до семи лет не только не наказывается ребенок, но и всячески поощряется: делай что хочешь, и за все ты получишь это самое амаэ. Вот мама и практикует свою новую теорию на Алешке. И до того распустила мальчишку, что он уже мне на голову сел. Вчера отцу в суп бросил муху и стал реветь, чтобы отец съел суп вместе с мухой, отец хотел было повысить голос на Алешку, так мать как понесла против него, папа сделал вид, что съел муху, и Алешка успокоился. Вот так. Мать убеж-дена: главный тезис, который надо проводить в вос-питании детей, должен звучать так: "Запрещается запрещать!" -- Но это лозунг каких-то экстремистских молодых людей, а твоя мама... -- Ну что вы! Это же главный девиз перестройки. Сейчас все помешались на свободных инициативах, а мама моя никакая не экстремистка. Она самый лояль-ный на свете человек. Но ей надо повыпендриваться перед всеми. Вот она и придумывает каждый день что-нибудь новенькое и собирает вокруг себя всех крэйзи... -- А это еще что такое? -- Это термин. Означает он "сдвиг по фазе". Вот мама и вас считает крэйзи. -- Люда улыбнулась. -- Меня? Быть этого не может. -- А вы не волнуйтесь. У мамы на этот счет тоже своя теория. Она говорит, что талантливым людям все простительно, даже быть немножечко сумасшедшим. Она всем ненормальность всякую прощает, кроме своей дочери. Она такая эгоистка, каких свет не видывал. Вы знаете, почему она Алешку родила? Она сказала, что она как женщина не до конца реализо-валась! Опять для себя. Понимаете, какая чушь? Рожать, чтобы реализовать свои бабские возможности! -- Но почему это чушь? -- Я улавливал: снова она в чем-то права. Я в последнее время часто слышал об этих способах самореализации. Даже знал молодых женщин, которые хотели родить ребенка, не выходя замуж. Они, однако, при этом интересовались здо-ровьем, родословной и хорошей наследственностью бу-дущего инкогнито-отца и рожали только с одной целью: реализовать -- нет, тут я боюсь ошибиться, то ли зов материнства, то ли зов социального стандарта, впрочем, мне пояснила Люда и это: -- Моя мама не выносит папу, то бишь своего мужа. Он ей тоже нужен был для престижности. Папа -- чудный человек. Такой покладистый байбак. Вкалывает, ждет с нетерпением выходных дней, отпуска, читает газеты по утрам, а по вечерам не оторвешь от телевизора, и мама рада тому, что он именно такой, крайне удобен для ее самореализации. Понимаете, я бы поняла еще ее, если бы она любила мужа и хотела бы воспроизвести в детях его лучшие черты, я бы поняла ее, если бы она наконец задума-лась над тем, что, родив еще одного ребенка, она укре-пит семью, нет же, папа от нее не убежит, даже если она гнать его будет в три шеи, он не уйдет. Так нет же, мама рожает, чтобы у нее... а вдруг появится талант, как у Жорж Санд или еще у кого-то. Вот так родился наш Алешка, жертва маминых капризов, и теперь до него нет никому дела, впрочем, кроме мамы, пока она его совсем не искалечит, не успокоится. Да и школа со своей блестящей технологией подключится и внесет свою лепту... Она смотрела на меня насмешливо: это камушек в мой огород. Я подумал: она -- гордость школы, уже в девятом классе -- участница всех наших педагоги-ческих затей, она была председателем клуба "Юных педагогов", командиром многих походов, она была призером многих соревнований, в спорте, в художественном творчестве... Откуда же такой надлом в душе? Откуда такая злость и неблагодарность?! Я робко ска-зал ей: -- По-моему, ты не права...
3. Каждый из нас, взрослых, сталкиваясь с конфликтами детей, старается оправ-дать родителей, школу, всех других -- только не ребенка ... Она вспыхнула, покраснела: -- Да, вы будете защищать школу и себя, и маму будете защищать во всем, и Эдварда Александровича, а знаете почему? Я вам скажу! Вы думаете, я не знаю, какие у Эдварда Александровича были отношения с мамой? Это папа ничего не видел, а я все видела. -- Что ты чепуху несешь? -- сказал я, краснея. -- Эдвард Александрович всегда любил твою маму. Она была для него интересной и умной женщиной. И она так увлеченно работала. Но он и папу твоего любил и сейчас его любит. Люда слегка смутилась: все вроде бы так, а что я вкладываю в это сложнейшее словечко "люблю", попробуй разберись. Ведь если бы я остановился и неговорил бы про любовь Кособокова к ее отцу, все было бы понятно, а тут приплел и отца, и мать, и всех, это совсем другое, и нечего тень на плетень наводить. Она и сказала, будто согласившись: -- Да, это дело их. Только знайте, может быть, Эдвард Александрович и отнял у меня настоящее амаэ. Уж за кого мама отдала бы по-настоящему жизнь, так это за него. Я все знаю. Я все уже вычислила. -- Люда, милая девочка, что ты говоришь! Как у тебя язык поворачивается? Мама всегда так любила тебя. Не виноват же Эдвард Александрович в том, что мама к нему хорошо относится. -- Я его не обвиняю. Только зачем же так? Если уж полюбили друг друга, так и надо вместе жить и вместе рожать детей. Я поднялся. За окном был яркий день. Вот так же ласково поблескивал пруд за окном, когда я однажды пришел в гости, а никого, кроме Людмилы, не было дома, и она сказала: "А я с подружкой решила на лодках покататься, хотите с нами?" Я согласился, и нам было весело, я учил девочек грести, табанить и сушить весла, и от того дня остались в памяти ощуще-ния какого-то всеобщего блеска: травы, воды, глаз, во-лос, кожи, неба. Этот блеск радовал и беспокоил: мо-жет быть, есть какая-то непристойность в том, что я с ними оказался в этом разморенном и счастливом мире тепла, света, ликующего неба, а уходить никак не хо-телось, и слава Богу, пришла мать Людмилы и пома-хала нам платком, и я приметил, как сникла Люда, а я обрадованно, несколько фальшиво приветствовал ее мать, подгреб к берегу и по-доброму расстался с юными существами. Теперь было лето, но так же ликующе отражалось в пруду синее небо, и так же скользили лодки по воде. Я думал: зачем Кособоков толкнул меня на этот разго-вор? Зачем понадобился я ему? Зачем она рассказы-вает мне про свои отношения с матерью, с Кособоковым и ни слова о Субботине, где уж точно зреет трагедия. Я решил легонько поинтересоваться Суббо-тиным и таким образом как-то перевести разговор на другую тему. Я спросил: -- А что с Субботиным? -- Да при чем здесь я? Откуда я знаю, что с Субботиным! Я знать его не хочу! -- Люда! Вот тут-то ты не права. Нельзя быть такой жестокой. Если уж кто по-настоящему хорошо к тебе относится, так это Федя. -- Ну и пусть себе относится на здоровье. Я его не желаю видеть, не хочу даже говорить о нем. -- Я полагаю, что тебе было интересно с ним в клубе готовить последнее наше представление. -- То совсем другое... Вы не хотите понять одного, что у нас есть школьная жизнь и есть своя личная, взрослая и по-настоящему тревожная жизнь, которая никакого отношения не имеет ни к вашим всем представлениям, ни к Сталину, ни к Бухарину, ни ко всем злодеяниям, вместе взятым. -- Не говори чепухи. Ты сейчас не в себе. Что-то стряслось с тобой. Если все, чем ты занималась в клубе, ерунда для тебя, то мне просто не о чем с тобой говорить. -- Простите... Я погорячилась. Понимаете, теорети-ческий разговор о ценностях -- это одно, а жизнь реальная -- это совсем другое... Я согласился с нею и стал говорить о том, что у каждого человека бывают кризисные состояния, что важнее всего в жизни держать себя в руках, не позволять разбушевавшимся чувствам увести себя с нравственной тропинки. В общем, я говорил хорошо и от чистого сердца, а она все тускнела и тускнела. А потом тихо прошептала с горечью: -- Господи, как же все вы однообразны... -- Ах, так! -- На моем лице изобразился, должно быть, гнев, она почувствовала, что я вот-вот уйду, что обидела меня чем-то. И я был совершенно огорошен, когда она заплакала и заговорила, всхлипывая: -- Не уходите. Не покидайте меня сейчас. Мне так не хватает... И я, круглый идиот, перебил ее, пытаясь сострить: -- Настоящего стопроцентного амаэ...
4. То, что взрос-лым кажется мелочью, для подростков предстает как глобальное и безвыходное Бог ты мой, что же произошло после этих моих слов! Как она вскинулась! С какой злостью блеснули ее глаза: "Как же вы ничего не понимаете?! Неужели вам ничего не ясно?" Слезы прямо-таки брызнули из ее глаз, закрыв лицо руками, она выбежала на балкон, я, будто предчувствуя беду, бросился за ней. А она в один миг перекинулась через перила, а балкон-то десятого этажа, как я успел схватить ее за руку, ума не приложу, пытаюсь подтянуть ее к себе, ничего не выходит, весила она, как потом я узнал, под шестьде-сят, а мне показалось, что все сто, руки мои прямо онемели, ногами зацепился за край балконной решет-ки, но все равно меня неудержимо тянет вниз: вот-вот либо разожмутся онемевшие мои пальцы, либо я вместе с нею вниз на асфальт. "Держись же!" -- кричу я ей, а она как мертвая. Мне кажется, что она действи-тельно лишилась сознания, сколько потом ни спраши-вал у врачей, может ли человек в таком состоянии потерять сознание, никто толком не ответил. Окон-чательно растерявшись, я заорал что есть мочи: "Помогите!", и благо был воскресный день, выскочили хозяин девятого этажа с сыном, схватили Люду за ноги: спасли! Я спускался вниз, ощущая в себе некоторое ге-ройство: как же -- удержал человека на весу, не вся-кий на такое способен, и думалось, что и они, соседи Людмилы, будут восторгаться мной. Но не тут-то было. Меня обдало холодом в квартире на девятом этаже. Хозяин, старик с узкими ледяными глазками, просверлил меня насквозь, будто сказав: "Сукин же сын ты, подлец этакий, до чего же ты девчонку довел?!" И его сын стоит в сторонке, курит нервно, дым струей в форточку выдувает, не глядит на меня. И я сразу сник. Сразу все понял. И оправдываться бесполезно. И ощущаю на своей физиономии такую отвратительную жалобность или виноватость даже, что я ни скажи -- все глупость. И все-таки я набрался храбрости, переборол робость, сказал, что снесу Люду домой. Но старик зло перебил меня: -- Пусть здесь лежит! -- и пошел вызывать "ско-рую". А Людмила, как услышала про "скорую помощь", так сама поднялась. -- Я к себе пойду. Попытался было старик ее остановить, но она решительно отстранила его. Около часа мы молчали. Приехала "скорая по-мощь". Сделали укол. Люда уснула, и я остался ждать. Через несколько часов она проснулась, я при-нес ей стакан чаю. Она не стала пить, посмотрела на меня с грустью: -- Извините. А я улыбаюсь, и не знаю, что ей сказать, и как во-обще себя вести, не знаю, а в голове лишь одно сидит: тональность бы выдержать какую-нибудь нейтраль-ную, успокоительную, будто ничего и не произошло. И стал я разводить психотерапию, словно продолжаю прежний наш разговор: -- А насчет японцев, индусов, тибетцев -- это сей-час мода, конечно, такая, можно сказать, попытка открыть свою дверь чужим ключом. Чепуха это инасчет японского амаэ в европейском изложении. Мы хватаем приглянувшуюся нам черточку из чужой жизни и ну ее прикладывать к своей -- жуть полу-чается. Современный японский ребенок, может быть, самое несчастное в мире существо. В Японии есть термин "экзаменационный ад". Представь себе, ма-лыш с двух лет готовится к сложнейшим экзаменам в детский сад. Бог ты мой, чего он только не должен уметь -- и убрать квартиру, и рисовать, и петь,танцевать, командовать и, главное, подчиняться группе... Какое здесь амаэ?! Людмила недоверчиво посмотрела на меня, дескать, вранье, что ли, все, что пишут о Востоке. Я спешу ей объяснить: -- Нет, не вранье. Но надо видеть жизнь народа в целом. Когда одному японцу сказали об этом амаэ, он ответил: "У японских детей нет детства. Наш школь-ник спит по пять-шесть часов, а остальное время --труд и зубрежка!" Дело дошло до того, что промыш-ленность выпускает специальные разборные ящики с освещением внутри. И в этот ящик, как в гроб, запирается снаружи дитятко и сидит в этом ящике, пока не выучит все уроки, одним словом, большой ложкой хлебает это амаэ. Тебе бы такой ящик, доро-гая... Я никогда не имел дела с самоубийцами. Наверное, моя психотерапия выглядела убогонько, потому она и сказала мне: -- Идите домой... -- Может быть, телеграмму дать родителям? -- Ни в коем случае. Прошу вас, не беспокойтесь, ничего больше не последует. Я не спросил, что не последует. Как сомнамбула я двинулся к дверям, но навстречу мне вошли двое в милицейской форме. С ними был один в штатском. С саквояжем. Как выяснилось потом, врач. Меня отвели на кухню, врач остался с Людой. Я рассказал, как дело было. И, рассказывая, все время ощущал подо-зрительные взгляды милиционеров. Я не выдержал: --На каком основании вы меня подозреваете? Это мои друзья! Понимаете, друзья! Пришел врач, это был судмедэксперт. Он сказал: -- Вся в синяках, -- и на меня с неприязнью. -- я вам рекомендую признаться. -- В чем? -- Не притворяйтесь! Характерные синяки в облас-ти живота и ног... -- Вас с десятого этажа стаскивали? -- У нас есть и свидетели... -- Что за чушь! В дверь постучали. Вошел сосед с девятого этажа. Он, должно быть, и вызвал милицию. Его еще не спрашивали, а он сказал: -- Да мы ее легонько сняли. И я все слышал. Весь день шум был, грохот и крик, чего уж там... Как в спектакле. Те же и Людмила. Она вбежала: -- Что здесь происходит? Что вам надо? -- Ты расскажи им, как все было, -- сказал я, не сдержавшись. -- Ничего я не буду рассказывать. Оставьте нас в покое. Но нас в покое не оставили. Был составлен акт, ко-торый я отказался подписывать. Люда снова плакала, кричала: -- Вы что, хотите, чтобы я снова бросилась?! Они ушли. Ощущение непоправимой беды. Я знал о подобных случаях. Вот тебе и амаэ. Вечером ко мне пришел Кособоков. Я рассказал ему обо всем происшедшем. -- Не оставляй девчонку. Прошу тебя, -- сказал он. -- А в чем все же причина ее стресса? -- спросил я, и мне показалось, что он стал уклоняться от ответа. Я еще раз повторил вопрос, и он сказал неожи-данно: -- Безделье. Живет человек не той жизнью. -- То есть как, безделье? Она же учится, и неплохо учится, занята общественной работой. -- Это все не то. Она и телом, и душой на двадцать лет обогнала свою школу, и все наши нравоучения, и правила, и наши с тобой догмы. Она взрослый человек, а мы ее хотим превратить в беспомощного ребенка. Все эти четырнадцать часов, которые она загружена в школе, -- чепуха, эти часы лишь оглушают человека, уничтожают его истинные человеческие начала... Потребительство, иждивенчество, лень -- вот самая глав-ная беда нашей молодежи. А два месяца летних каникул пролежать на диване -- это, прости, мой до-рогой, кого хочешь с ума сведет! С этим-то я согласился. Почему зарубежный школьник, даже сын богатого, трудится ежедневно не менее трех часов в неделю, и почему наш школьник отлучен от труда? Но это как-то уводило от Людмилы, от того, что с ней происходит.
5. Нужна искренняя духовная работа, чтобы вывести из кризиса заблудшую душу. На эту работу нельзя жалеть вре-мени Пришел к ней на следующий день, слава Богу, она была в полном здравии. Успокаивая Люду, стал с нею говорить на равных. -- Я не знаю, почему у тебя опустились руки, по-чему энергия твоя иссякла. Я знаю многих молодых людей, подобных тебе. Мне тревожно за них. В них пылает огонь потребительства. Да, пылает, при всей их инертности. Люди, подобные тебе, создают парази-таризм. Безделие -- мать всех пороков. Не безделье, а именно безделие, неделание. Мастерская дьявола. Сами паразитарии, зная свою порочную сущность, придумывают разные оправдания: "Мы создаем духовные ценности. Это тоже труд. Христос именно так и трудился с апостолами. Сейчас, как ни-когда, люди нуждаются не столько в прагматизме, сколько в духовном общении". Или же такая оправ-дательная линия: "Я -- йог. Я иду к высшему понима-нию. К астралам". Такова логика этих "ищущих паразитов". Есть еще паразитизм грубый или вульгар-ный: здесь простое потребление, высасывание, выкачи-вание, берется все, что можно взять. Кто-то сказал: хищный инфантилизм. Может быть, и так. Я рассказал ей о нашем споре когда-то с Кособоковым: "Нельзя перебарщивать с духовной пищей, -- гово-рил Кособоков. -- Непереваренная духовная пища превращается во взрывчатку, рано или поздно прои-зойдет взрыв. И не каждому надо раскрывать тайны души. Большинство должны жить в неведении и через неведение приходить к духовному величию..." "Значит, опять идея элиты и быдла! -- кричал я. -- Маккиавеллизм!" "Не горячись. Всякая гипертрофия губительна". Я признался Людмиле и в своей возможной вине. Я бил на жалость, на пробуждение гуманных чувств. Подводил ее к тому, чтобы она занялась делом. Я уже придумал ей занятие. Договорился с детским садиком, чтобы ее взяли временно на работу. Я боялся ей сказать о том, что ни за что пострадал или, может быть, пострадаю. Я молчу, изредка погля-дывая, как она прижимает к губам почерневшее за-пястье, мои пальцы отпечатались на ее руке. Я вспом-нил ее мать. Бедная женщина, она совсем недавно мне жаловалась: "Никаких ценностей! Неужели Людка стала такой бессердечной, такой безразличной? Откуда это?" А я успокаивал ее: "Прекрасная девочка. Все образуется. Она чудный ребенок". И я верю в то, что Люда действительно прекрасный человек. Добра, отзывчива и никак не хищная инфантилка. Просто она раба своей лени, немощи. Не бездуховность, а отсутст-вие духа, силы духа, душевной мощи, стойкости. А от-куда же взяться духу? Люда говорит, что из нежности берется дух, из амаэ, из доброты. Для меня всегда было неразрешимым противоречие в этой вечной связке "сила-доброта". Я сознавал, что сила никак не противоположность добра, напротив, сила -- это характеристика добра или зла. Сила -- это степень, а не сущность или содержание. Бессильным добро не может быть. И вдруг пронзила меня, так показалось, светлая мысль! Я даже встал. Я вдруг увидел свое за-блуждение. Да-да, страх перед Идеалом, перед силой доброты, перед способом ее выражения -- вот что изнутри всю жизнь подтачивало меня и теперь не дает возможности говорить в полный голос. Странно, доброта под сурдинку, шепотом, доброта, еле-еле передвигающая свои прозрачные, как ростки карто-феля, ножки. Мой гуманизм, родившийся из тьмы, из заточения, как протест, как избавление от мук, кото-рые выпали на долю и мне, и моему поколению, -- в растерянности перед Людмилой, перед ее силой, пусть искореженной, но силой, способной даже ценою жизни защитить идеал, пусть дурно понятый, но чистый в своей основе. Я понял тогда, что страшусь этого Идеала. Я боюсь этой Людмилы, потому что она - нет, не блефует, не играет со смертью, она ею защищается, как самым надежным щитом. Самоуничтожение - ее последний аргумент. Ко мне медленно, это всегда так у меня, подходил страх. Я где-то слышал, что попытки к самоубийству повторяются. Я гляжу на нее, и мне ее лицо кажется странным. И она пристально глядит на меня. Мне вдруг кажется, что я ей наговорил много оскорбительного, что она вскинулась и побежала к балкону, а мои пальцы не выдержали и разжались, и она с нечеловеческим криком полетела вниз, цепляясь за деревья, провода... От этой воображаемой картины мне еще прибавилось ознобу, и новая картина: милиция, ее соседи: "Он ее сбросил, мы слышали шум, грохот, сопротивление". -- "Да кто вам поверит, что сама? Здоровый мужик не смог удержать, чепуха какая". И наручники, щелк-щелк, дорога дальняя: казенный дом. Я пытаюсь прогнать воображаемые картины, а они лезут и лезут в мою разгоряченную голову... Я глядел на нее, обессиленную, безразличную, а озноб все жестче и жестче просекал кожу на левой щеке, жаром обдавало меня собственное мое дыхание, и я едва слышно произнес, заикаясь от дрожи: -- Ты меня прости, ты во многом права. Это не беда, что в тебе нет достаточных сил, чтобы теперь строить жизнь по тем законам, которые ты считаешь приемлемыми. Силы придут. Была бы основа. А она в тебе есть. Только не теряй ее... Она, может быть, не совсем меня понимала тогда, но ее трогало мое волнение, она радовалась тому но-вому свету, который вдруг пошел от меня, она слу-шала меня внимательно, и в ее глазах появлялось со-чувствие. Мне казалось: какая-то родственная волна соединяла наши души, и мне хотелось ей разъяснить еще и еще раз, что она на пороге своего обновления, которое так необходимо и ей, и мне, и ее родителям, и всем, живущим на этой земле. Мне так казалось. Но все было не так. Все было по-другому. И я был ошеломлен, когда Людмила спокойно сказала мне: -- Я люблю Эдварда Александровича...
6. В условиях неравенства людей крайне важно воспитывать у детей уважение к обездоленным Я увидел, как к Людмиле подошел Федя Субботин. Он что-то сказал ей, и они вдвоем вышли из актового зала. А я вдруг вспомнил еще один разговор с Люд-милой. "Вы правы, я была безжалостным человеком. Представьте себе, всю весну у моего порога цветы. Иногда букет, иногда по цветку. Сначала меня это радовало, а потом, когда поняла, чьи это цветы, меня обуял гнев, да, именно обуял, я места себе не находила от негодования. Я потребовала от моих родителей, чтобы они воздействовали на Субботиных. Отец Феди Субботина работал мусорщиком. Неказистый такой. Будто перепуганный. Ну, прямо-таки чеховский герой. С лицом, похожим на плохо выпеченный хлеб..." -- "Это у Гоголя", -- поправил я. "Ну да, гоголевский тип. Такой зажатый весь. С моими родителями рас-кланивался за полверсты. Аж противно было, хотя мой отец -- всего лишь полковник в отставке. Этот Субботин-старший как увидит моего отца, так уже издали кивает ему головой, рукой машет и кричит: "Здравия желаю, товарищ генерал! "Так вот, пошел отец к Субботиным. Феди не было дома, а он отцу и говорит: нехорошо, мол, цветы каждый день под дверью, ваш Федя все таскает, зачем это, если наша Людочка не желает, меры надо принять какие-то. Я спросила тогда у отца: "Ну, а он что?" -- "А он, -- ответил отец, -- сказал, что примет меры, и все будет на высшем уровне". Прошла неделя, а цветы снова под дверью. И я рассвирепела. Тогда-то меня и обуял гнев. Я отворила его дверь, жили они этажом ниже, наис-косок, в двухкомнатной квартире, и на пороге поя-вился Федя. Я швырнула ему нарциссы и сказала, чтобы этого мусора больше под моей дверью не было. Он, знаете, побелел, слова не может сказать, а я еще так холодно и зло повторила: "Слышишь, чтобы не было этого мусора". И он сказал: "Хорошо, не будет этого мусора..." И представьте себе, не стало". Как же соединяется в людях нравственная чистота с жестокостью и как трудно что-то смягчить или изменить в человеческом характере, когда человек влюблен или же душой не принимает другого человека. Снова мне вспомнился трудовой лагерь у Черного моря, когда к нам в гости приехал Кособоков. Мы хорошо его встретили. Людмила сияла: она организовала какие-то невероятные сюрпризы, игры, танцы, и все было так здорово, пока не случилась беда. Были сумерки, и мы вдруг увидели Федю Субботина на вершине скалы. Смотрю я вниз -- коричневые пятна виднеются, это огромные камни под водою. И все, кто был на этом диком пляже, тоже головы повернули, а Федя наш на самый крайний выступ пробирается. А до этого, нам рассказывали, двое ребят сорвались со скалы. Разбились насмерть. Мне кто-то из местных и говорит: -- Если он заберется на этот последний выступ, назад ему трудно сойти будет... -- Что же делать?! -- вырывается у меня вопль. Смотрю я на своих ребят. Людмила была командиром отряда. Я-то про себя думаю: это он ради нее полез на скалу. А она стоит бледная, сказать ничего не может. Федя между тем выставил руки вперед, слышу, за спиной дети говорят: "Он вообще-то умеет прыгать". Я жду, и вот он в воздухе. И только когда он поплыл в нашу сторону, на душе стало полегче. И чем легче ста-новилось, тем больше злость брала: как же он на такое пошел? Потом, много лет спустя Субботин признался, что специально на нарушение пошел, чтобы домой отправили. Нами перед отъездом в лагерь единогласно был принят "закон моря" (купание без разрешения наказывается немедленной отправкой домой). И вот собрали мы тогда всех ребят. Субботин стоит перед строем, пытается улыбнуться. Молчат ребята. Взял слово Кособоков. Он говорил о силе коллектива, о силе обязательств, о верности долгу. Кособоков, может быть, даже не веровал в макаренковскую педагогику, но не мог отойти от ее догматов, считал, что без наказаний нельзя воспитывать. Убежден был, что эти наказания могут быть разными: от зуботычины (разумеется, в редчайших и, конечно же, крайне необходи-мых случаях) до коллективного бойкота. Кособоков ярко говорил: наэлектризовал обстановку, и дети свои-ми душами соединились с ним и были готовы к непра-вым действиям, готовы были ниспровергать, что так опасно в их возрасте! А я чувствовал, что коллектив наш не окрепнет, если изгонит Субботина. И выступил против. Говорил я о том, что коллектив намного сильнее станет, если научится прощать, и это не означает всепрощение и вседозволенность. Субботин слушал нашу перепалку, а потом сказал: -- Не надо мне никаких прощений. Я уйду. Он ушел в тот же день, а мы с Кособоковым сцепились: -- Что это за фортели ты выкидываешь?! -- зло сказал он. -- Никакие не фортели. Тут особый случай. У Субботина комплекс, я бы сказал, социальной непол-ноценности. Ты обратил внимание, как холодно гово-рила о нем Людмила Соснова? Мы совершили с тобой преступление! Мы на глазах у коллектива растоптали детское чувство! -- Нет, ты положительно неисправим! -- захохотал Кособоков. -- Ерунду ты говоришь, брат, -- бросил уже примирительно Кособоков и направился к детям. Я видел, как он подсел к Людмиле и у них завязался оживленный разговор. Это тогда меня задело, но я торопился: все же догнал Субботина, поговорил с ним, а когда вернулся в лагерь, то снова был поражен тем, с какой беззаботностью ребята играли с Кособоковым в мяч, и снова в центре была Людмила. Если бы не Кособоков, я бы разрушил это беззаботное веселье. Мое состояние почувствовала Люда Соснова. Улыб-нулась, дескать, бросьте вы переживать... Она сияла. Изумительный цвет лица, коса длинная, глаза свер-кали. Она завораживала. И все же было что-то в ней безжалостно-бездумное. Нет, она была умной де-вочкой. Но и ее ум, и ее красота как-то отдавали холодностью. Она ощущала себя избранницей на этой земле. Кто-то ей внушил (мама, того не желая...), что существуют люди ее и не ее уровня. Федя Субботин был человеком не ее уровня. Он и одевался не хуже других. Говорят, что его отец на одних бутылках мог бы купить автомобиль. Но все равно Субботин был сыном мусорщика. Субботин был способным учени-ком, и все знали, что он если захочет, то добьется мно-гого. Но знали и то, что ему предначертано, может быть, и по линии отца пойти. Субботин до седьмого класса помогал отцу. Семейная династия мусорщиков! Меня вообще мало интересовал социальный статус каждого. Моя установка была такой: все равны! (Кособоков визжал от восторга. "Да ведь неравны! Зачем же голову дурью забивать?..") Думаю и не вижу иного выхода, точнее, я не знаю метода или средства уничтожения или преобразования этого социального аспекта, именуемого неравенством. Я не знаю, как сде-лать так, чтобы дети ощущали в учении себя рав-ными... Нет, Людмила вела себя по отношению к Суббо-тину, мне так казалось, превосходно, она замолкала, любовалась тем, как он плавает или играет в волейбол, или когда спорит, а спорщиком он был отчаянным. Но все равно, я это понимал, она всем своим существом отгораживалась от него. Это особенно я почувствовал, когда мы еще ехали в поезде. В купе, где была Соснова, подсели два солдатика. Безобидные два паренька. Недавно тоже были десятиклассниками. Мечтают после армии в институты пойти. Все казалось обычным. Но как вскипела наша Людмила: "Прошу вас, выйдите из купе". А когда они вышли, им вслед, при мне: "Неофиты!" Я потом долго думал над этой нелепой сценой. Нет, не как девочка и ученица вскипела она, а как дочь командира воинского подразделения, солдаты которого не смели переступить порог квартиры своего командира. Не тот уровень. Я еще тогда подумал, откуда у нее такое словечко, "неофит", даже спросил, а она улыбнулась и ответила: "А это мы урлу так зовем, а урла -- это разный неотесанный сброд". Я тогда ничего не сказал, когда эти двое солдатиков покидали купе. Больше того, по-думал, что ж, может быть, это и правильно, никакого кокетства, никаких лишних легких знакомств, путе-вых приключений, знайте, мол, Людмила наша живет в нашем здоровом и крепком коллективе, и если будет дружить, то только с нашими мальчиками. А как иначе? Запомнилось мне тогда и то, как Субботин дверью грохнул и ушел в тамбур. Я вышел вслед за ним: "Что с тобой?" Федя спросил: "А вы знаете, что такое неофит?" "Новичок", -- ответил я. "Может быть, и новичок, но наши девчонки этим словом обзывают людей низкого происхождения. Я од-нажды спросил у них: "А что такое неофит?" Они ответили: "Раб". С тех пор я постоянно думаю о своем неофитстве. Мне и Сталин после этого понятнее стал. Он был неофитом, рабом среди всех этих Троцких, Каменевых. И отомстил им, как раб..." "Вот это вывод!" -- проговорил я, ошеломленный. Слушая Субботина, я думал и о своем неофитстве. Я -- социальный, окультуренный неофит. Я в плену своего профессионального идиотизма, своих чрезмерных претензий, своего болезненного самолю-бия. Я тянусь к новациям, но напрочь скован старыми догматами. Мне кажется, что я далеко ушел от Кособокова, а на самом деле я -- рядом. Если я не преодолею в себе своего рабства, я погибну. А как преодолеть, если ты изначально раб?
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-03-31; Просмотров: 233; Нарушение авторского права страницы