Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


В которой температура то снижается, то повышается, а боли все чувствительнее. Да к тому же еще и убегать надо.



 

Он очнулся в полумраке, видел, как тьма уступает место свету, свет вкрапливается в тьму и перемешивается с нею, образуя серую полупрозрачную взвесь. Umbram fugat claritas,  — пронеслось в мозгу. — Noctem lux dimmat [276]. Аврора, Eos rhododactylos [277], встает и розовит небо на востоке.

Он лежал на твердой лежанке, попытка пошевелиться вызвала резкую боль в плече и лопатке. Еще не успев дотронуться до плотно перевязанного места, он вспомнил со всеми подробностями болт, который там сидел, войдя спереди по самое оперение из гусиных перьев, а сзади торчавший дюймовым куском ясеневого дерева и такой же длины железным наконечником. Сейчас там тоже торчал болт. Невидимый и нематериальный болт боли.

Он знал, где находится. Побывал во многих госпиталях, для него не была новостью духота, вызванная множеством температурящих тел, запах камфоры, мочи, крови и разложения. И накладывающаяся на это непрекращающаяся и назойливая мелодия болезненных хрипов, стонов, охов и вздохов.

Разбуженная боль пульсировала в лопатке, не отступала, не мягчала, отдавалась по всей спине, по шее и ниже, до ягодиц. Рейневан коснулся лба, почувствовал под рукой совершенно мокрые волосы. У меня жар, подумал он. Рана гноится. Плохо дело.

 

Pomahaj Pambu [278], братья. Живем. Очередная ночь позади. Может, выкарабкается.

— Ты чех? — Рейневан повернул голову в сторону нар справа, откуда пожелал ему здоровья сосед, белый как смерть, с запавшими щеками. — Тогда что это за место? Где я? Среди своих?

— Угу, среди своих, — забормотал бледный. — Потому что все мы здесь истинные чехи. Но по правде, брат, от наших-то мы далёко.

— Не пони… — Рейневан попытался подняться и со стоном упал. — Не понимаю. Что это за госпиталь? Где мы?

— В Олаве. — В Олаве?

— В Олаве, — подтвердил чех. — Город такой в Силезии. Брат Прокоп с местным герцогом[279] заключил перемирие и договор… Что земель его не опустошит… а герцог ему за это пообещал, что будет о таборитских немощных заботиться.

— А где Прокоп? Где табориты? И какой у нас сейчас день?

— Табориты? Даааалеко… В дороге домой. А день? Вторник. А послезавтра, в четверг, будет праздник. Nanebevstoopeni Pane.

— Вознесение Господне, — быстро подсчитал Рейневан. Сорок дней после Пасхи. Приходится на тринадцатое мая. Значит, сегодня одиннадцатое. Меня ранило восьмого. Получается, что три дня я лежал без сознания.

— Так ты говоришь, брат, — продолжил он допытываться, — что табориты покидают Силезию? Выходит — конец рейду? Уже не воюют?

— Сказано было, — раздался женский голос, — что о политике говорить запрещено? Было. Поэтому прошу не разговаривать. Прошу молиться Богу о здоровье. И о душе. И о душах жертвователей на этот госпиталь, добродеях наших и жертвователях прошу в молитвах не забывать. Ну, братья во Христе! Кто способен подняться — в часовню!

Он знал этот голос.

— Ты пришел в сознание, юный Ланселот. Наконец-то. Я рада.

— Дорота… — вздохнул он, узнав. — Дорота Фабер…

— Приятно… — блудница радостно улыбнулась, — откровенно приятно, что ты меня узнал, юный господин. Искренне приятно. Я рада, что ты наконец очнулся… О, и подушка сегодня не очень заплевана… Значит, возможно, выздоровеешь. Будем менять перевязку. Эленча!

— Сестра Дорота, — застонал кто-то от противоположной стены. — Страшно болит нога…

— Нет у тебя ноги, сынок, я тебе уже говорила. Эленча, подойди.

Он узнал ее не сразу. Возможно, из-за температуры, возможно, из-за ушедшего времени, но он довольно долго, не понимая, глядел на светловолосую тонкогубую девушку с блеклыми водянистыми глазами. С медленно отрастающими, когда-то выщипанными бровями.

Прошло некоторое время, пока он наконец понял, кто она. Помогло то, что девушка явно знала, кто он. Он увидел это в ее испуганном взгляде.

— Дочь рыцаря Штетенкрона… Голеньевский Бор… Счиборова Поремба. Ты жива? Выжила?

Она кивнула головой, бессознательным движением разгладила халат. А он неожиданно понял, откуда у нее в глазах страх, откуда испуганная гримаса и дрожь тонких губ.

— Это не я… — пробормотал он. — Не я напал на сборщика… У меня не было с этим ничего общего… Все, что обо мне… Все, что ты слышала, это сплетни и ложь…

— Хватит болтать, — обрезала, пытаясь казаться строгой, Дорота Фабер. — Надо сменить перевязку. Помоги, Эленча.

Они старались действовать аккуратно, и все же он несколько раз со свистом втягивал воздух, несколько раз громко застонал. Когда сняли бинты, он хотел осмотреть рану, но не смог поднять головы. Приходилось ограничиться прикосновением. И обонянием. Оба диагноза были не из лучших.

— Гноится, — спокойно сказала Дорота Фабер. — И опухает. С того момента, когда цирюльник щепочки вынул. Но уже лучше, чем было. Лучше, юный господин Ланселот.

Её лицо было озарено святостью, светло-золотой нимб, казалось, окружал также голову Эленчи фон Штетенкрон. Марфа и Мария из Вифании, подумал он, чувствуя головокружение. Божественно прекрасные. Обе божественно прекрасные.

— Меня зовут не… — Голова у него кружилась все больше. — Меня зовут не Ланселот… И не Хагенау… Я Рейнмар из Белявы..

— Мы знаем, — ответили из сияния голоса Марфы и Марии.

— Где мой друг? Огромный мужчина, почти гигант… Его зовут Самсон…

— Он здесь, успокойся. Ранен в голову. Цирюльник его лечит.

— Что с ним?

— Говорит, что выздоровеет. Он очень сильный, сказали. Стойкий. Поистине неземно стойкий.

— Холера… Я должен его увидеть… Помочь…

— Лежи, господин Рейнмар. — Дорога Фабер поправила ему подушку. — В таком состоянии ты никому не поможешь. А себе можешь навредить.

 

Размещенный при церкви Святого Сверада Отшельника и находящийся тоже под покровительством Сверада госпиталь — один из двух, имевшихся в Олаве, — находился в ведении городского совета, а содержали его премонстраты из Святого Винцента во Вроцлаве. Кроме премонстратов, в госпитале работали в основном добровольцы — и доброволки, такие как Дорота Фабер и Эленча фон Штетенкрон. Пациентами же сейчас были исключительно табориты и сироты, гуситы, в основном тяжелораненые или очень тяжело больные. А также калеки. Все в состоянии, которое вынудило Прокопа оставить их как непригодных к транспортировке. В силу перемирия и договора, к которому принудили олавского князя Людвика, их пустили в госпиталь Святого Сверада. Здесь их лечили, а выздоровевшим гарантировали возвращение в Чехию. Однако некоторые из лечившихся чехов не очень доверяли слову князя Людвика, а в отношении перемирия и гарантий проявляли далекоидущий пессимизм. Чем Прокоп дальше, утверждали они, тем менее действенно перемирие. Когда Божьи воины стояли у самых ворот, а перед ним была перспектива пожара и уничтожения, князь Людвик уступал и обещал — что угодно, лишь бы сохранить княжество. Сейчас, когда Божьи воины ушли за леса и горы, угроза исчезла, а клятвы превратились в обещания. Обещания же — дело известное — не более чем красивые слова.

Назавтра, очнувшись, Рейневан кинул взгляд на нары слева.

На них лежал Самсон Медок с перевязанной головой. И без сознания.

Рейневан хотел встать, взглянуть, что с ним. Не смог. Он был еще слишком слаб. Распухшее левое плечо пульсировало болью. Пальцы левой руки деревенели, он их почти не чувствовал. Запах гангрены усиливался.

 

— Среди моих вещей… — простонал он, впустую пытаясь приподняться, — была шкатулка… Медная шкатулка…

Эленча вздохнула, Дорота Фабер покрутила головой.

— Когда тебя сюда привезли, у тебя вещей не было. Не было даже ботинок. К тебе отнеслись милосердно, но на твое имущество милосердие не распространили. Обобрали до нитки.

Рейневан почувствовал, как его охватывает волна жара. Однако, прежде чем успел выругаться и скрежетнуть зубами, память вернулась. А с ней и облегчение. Бесценная шкатулка осталась у Шарлея. Страдавшего поносом Рейневан лечил магически, пользуясь амулетами чародея Телесмы. Отправляясь с Пухалой на вылазку, он оставил шкатулку у больного.

Облегчение было очень кратким. Амулеты, хоть они наверняка и сохранились, шли вместе с Шарлеем и всем Табором в Чехию, то есть были временно недоступны. А ситуация требовала доступа. Гноящаяся рана требовала магии. Оставить ее на волю традиционных методов значило потерять руку до самого плечевого сустава. В лучшем случае. В самом скверном — потерять жизнь.

— В Олаве… — простонал он, хватая распутницу за руку, — в Олаве есть аптека… У аптекаря наверняка есть тайная алхимическая лаборатория… Только для посвященных… Для людей из магического братства… Мне нужны магические лекарства. Для Самсона… Для него мне нужно лекарство с названием dodecatheon [280]. Для меня, для моей руки, нужна unguentum achilleum [281]…

— Аптекарь… — Дорота отвернула голову, — аптекарь не продаст нам ничего. Даже на порог не пустит. Вся Олава знает, кого мы здесь лечим. Госпиталь находится под княжеской стражей и охраной. Но жители вас ненавидят. И не помогут. Ходить бессмысленно. И на улице страшно.

— Я пойду, — сказала Эленча Штетенкрон. — Пойду в аптеку, попрошу…

— Скажешь пароль: Visita Inferiora Terrae.  Аптекарь поймет. Visita Inferiora Terrae.  Запомнишь?

— Запомню.

Рейневан с огромным трудом сумел сосредоточить на ней расплывающееся от температуры зрение. Ему снова показалось, что ее окружает свечение. Нимб. Ореол.

— Медикаменты… — Он чувствовал, что теряет сознание. — Названия… Dodecatheon… inguentum achilleum.  Не забудешь?

— Не забуду. — Она отвернулась. — Не могу. Бог, кажется, наказал меня невозможностью забывать.

Он был слишком болен, чтобы заметить, как горько это прозвучало.

— Дорота?

— Да, Рейнмар?

— Когда мы встретились три года назад, здесь, как раз под Олавой, на Стшелинском тракте, ты собиралась отправиться в мир, сказала, хоть и до самого Вроцлава. За хлебом насущным… Что-то ты недалеко зашла…

— Я была во Вроцлаве. — Распутница отставила тарелку, из которой его кормила. — Побыла и вернулась. Хлеб, оказывается, везде одинаков. И везде одинаково трудно на него зарабатывать. Тогда я вернулась на старое место, в Бжег, в замтуз «Под Короной». Пусть уж меня, подумала я, когда умру, на том же самом могильнике, что и мою матушку, похоронят. А потом, как началась война, монахам в госпиталях потребовалась помощь, раненых и больных было не счесть. Надо было помогать… Вот я и помогала. Сначала в Бжеге, у Святого Духа. Потом сюда попала, в Олаву.

— Решилась работать в госпитале? Это трудная и тяжкая работа, мне кое-что о ней известно… Пожалуй, тяжелее и гораздо неблагодарней, чем в…

— Нет, Рейнмар, не гораздо.

 

Хоть это граничило с чудом, олавский аптекарь располагал нужными препаратами. Хоть это граничило с чудом, он продал их Эленче фон Штетенкрон. Хоть это граничило с чудом, уже после первых процедур эффект был заметен. Тысячелистник, achillea millefolium,  растение, являющееся основным компонентом unquentum achilleum,  неспроста содержало в названии имя героя Трои — безотказно, быстро и наверняка лечило раны, полученные в бою. Мазь, которую втирали по нескольку раз в день, остановила гангрену, понизила температуру и заметно уменьшила опухлость. После одного дня лечения Рейневан уже мог садиться, через следующие два — правда, не без помощи Дороты и Эленчи, — встать. И заняться Самсоном. Всего через одни сутки использования dodecatheona,  микстуры, которая по своей эффективности уступала только легендарному moly [282], Самсон открыл глаза. Несмотря на то что добытая в олавской аптеке доза лекарства была минимальной, спустя еще два дня гигант пришел в себя. Настолько, чтобы начать жаловаться на невыносимую боль в голове. Против этого лекарства не требовалось, головную боль Рейневан лечил заклинаниями и наложением рук. Однако боль Самсона оказалась серьезным делом, и прежде чем он с ней управился, намучился крепко. Оба, врач и пациент, почти бездыханными пролежали очередной день. До девятнадцатого мая.

 

А девятнадцатого мая начались неприятности.

— Черноволосый, — повторила Дорота Фабер. — Одетый в черное. Волосы черные, длинные, до плеч. Физиономия как бы птичья. Нос — как клюв. И взгляд дьявольский. Ты знаешь кого-нибудь похожего?

— Знаю, пся крев, — процедил Рейневан, отирая холодный пот, неожиданно выступивший на лбу. — Знаю, а как же.

— Потому что он тебя знает. Был у госпитальмэтра и сочно ему тебя описал. Спрашивал, нет ли здесь такого. На счастье, госпитальмэтр человек порядочный, к тому же памяти на лица у него нет ни на грош. Он совершенно честно ответил, что никого подобного тебе ему видеть не доводилось и никого такого в госпитале нет и не было. А когда тот черный птицеклювый начал требовать, чтобы его впустили в госпиталь, госпитальмэтр согласия не дал, сослался на княжеские приказы, на договор, гарантирующий гуситам безопасное укрытие. Тот вначале пугать пробовал, угрожать, но когда увидел, что это впустую, ушел. Однако пообещал, что вернется с княжеским разрешением в руках, что тогда весь госпиталь перетрясет, а когда тебя найдет и окажется, что госпитальмэтр лгал, будет беда.

— Ты совершенно права.

— Мне что-то тоже кажется, что он вернется с княжеским разрешением.

— Ты совершенно права. Надо отсюда сбегать, Дорота. Немедленно. Сегодня же.

— Мне тоже надо убегать, — охнула Эленча, бледная, как бумага. — Я тоже, — выдавила она, — знаю того… человека. Думаю, он по моим следам добрался до Олавы. Он меня преследует.

— Невозможно, — возразил Рейневан. — Он преследует меня! Он за мной охотится. Его цель — я.

— Нет, я. Уверена, что я.

Самсон уселся на нарах. Взгляд у него был вполне осмысленный.

— Я думаю, — проговорил он совершенно нормально, — что оба вы ошибаетесь.

 

Они покинули Олаву перед сумерками, незаметно. Оказалось, что у Дороты Фабер многочисленные знакомства среди нужных людей. Одежду предоставил и тайно выйти из госпиталя помог им госпитальный швейцар, поглядывающий на рыжеволосую куртизанку маслеными глазками. Такой же взгляд был и у плечистого парня, который повел их в конюшню, помогая Самсону идти. А помогать было нужно. Впрочем, Рейневан тоже был не в самой лучшей форме. С беспокойством думал о ждущей их конной поездке.

Дорота и Эленча, как оказалось, подумали об этом. С помощью швейцара и паренька привязали обоих к седлам ремнями так, чтобы они могли удержать в седлах более или менее прямое положение, не сползая, не падая. Это было не очень-то удобно. Однако Рейневан не ныл. У него были основания полагать, что если их схватит Биркарт Грелленорт, то удобства окажутся еще менее приятными.

Они покинули город через калитку, расположенную неподалеку от Бжегских ворот, в юго-восточной части города. Сделать это пришлось не выбирая, а по необходимости. У Дороты были знакомства среди здешних стражников. На сей раз красоты или многообещающих улыбок оказалось мало — необходимы были звонкие аргументы. Долг Рейневана куртизанке быстра увеличивался.

— У тебя могут быть неприятности, — сказал он, когда они прощались, — Деньги они взяли, но в случае чего выдадут тебя, не сморгнув глазом. Не хочешь бежать с нами?

— Я управлюсь.

— Наверняка?

— Это всего лишь мужчины. Я умею с ними обращаться. Поезжайте с Богом. Дай тебе здоровья, Эленча.

— И тебе, госпожа Дорота. Благодарю за все.

Они объехали город с юга. По дорожке меж лозняка добрались до реки. Нашли брод, переправились на левый берег. Вскоре копыта лошадей застучали по более твердой земле. Они были на тракте.

— Планы не изменились? — уточнила Эленча, вовсе не плохо, как оказалось, пользовавшаяся седлом. — Едем туда, куда и должны?

— Да, именно туда.

— Держитесь хорошо?

— Держимся.

— Тогда в путь. Оставим Вроцлавский тракт и поедем на запад. Быстрее! Надо, пока светло, уехать насколько удастся.

— Эленча.

— Слушаю.

— Благодарю тебя.

— Не благодари.

Майская ночь пахла черемухой.

 

Сказав, что они держатся, Рейневан солгал Эленче Штетенкрон. По правде говоря, их — его и Самсона — держали в седлах исключительно ременные упряжи. И страх перед Грелленортом.

Ночная дорога была настоящей дорогой на Голгофу. Истинным благом было то, что Рейневан мало что о ней помнил и ассоциировал, его снова начала трясти лихорадка, что в значительной степени лишило его связи с окружающим миром.

С Самсоном было не лучше, гигант стонал, ежился и горбился в седле, словно пьяный покачиваясь над гривой коня. Эленча завела своего коня между ними, поддерживала обоих.

— Эленча?

— Слушаю.

— Три года тому назад, в Счиборовой Порембе… Как тебе удалось уцелеть?

— Не хочу об этом говорить.

— Дорота говорила, что позже, в декабре, ты пережила резню в Барде…

— Об этом я тоже говорить не хочу.

— Прости.

— Мне нечего тебе прощать. Держись в седле, пожалуйста. Выпрямись… Не наклоняйся так. Боже, когда же наконец кончится эта ночь…

— Эленча…

— Твой друг ужасно тяжелый.

— Не знаю… как тебя отблагодарить…

— Знаю, что не знаешь.

— Что с тобой?

— У меня немеют руки… Выпрямись, пожалуйста. И двигайся вперед.

Они двигались.

 

Светало.

— Рейнмар?

— Самсон? Я думал, что…

— Я в сознании. В общем-то. Где мы? Далеко еще?

— Не знаю.

— Близко, — бросила Эленча. — Монастырь близко. Я слышу колокол… Утренняя молитва… Мы приехали…

Голос и слова девушки прибавили им сил, эйфория превозмогла усталость и температуру. Отделяющее их от цели расстояние они преодолели быстро, даже не заметив. Выбирающийся из липкой и лохматой серости мир сделался совершенно нереальным, призрачным, иллюзорным, непонятным, все, что происходило вокруг, происходило как во сне. Словно из сна были носящиеся в воздухе козодои, словно из сна был монастырь, как из сна была монастырская калитка, скрежещущая петлями. Из тумана, как из сна, появилась монахиня-привратница в серой рясе из грубой фризской шерсти. Словно из иного мира прозвучал ее окрик… И колокол. Утренняя молитва, колотилось в голове Рейневана, laudes matutine…  А где пение? Почему монашенки не поют? Ах, да, это же Белая Церковь, орден кларисок, клариски часовые молитвы не распевают, а просто читают их… Ютта… Ютта? Ютта!

— Рейневан!

— Ютта…

— Что с тобой? В чем дело? Ты ранен? Матерь Божия! Снимите его с седла… Рейневан!

— Ютта… Я…

— Помогите… Поднимите его… Ах! Что с тобой?

— Рука… Ютта… Уже все… Я могу стоять… Только ноги у меня ослабли… Позаботьтесь о Самсоне…

— Мы обоих забираем в инфирмерию[283]. Сейчас, немедленно. Сестра, помогите…

— Подожди.

Эленча фон Штетенкрон не слезла, ожидала в седле, отвернув голову. Взглянула на него только тогда, когда он произнес ее имя.

— Ты говорила, что тебе есть куда ехать. Но, может останешься?

— Нет. Еду сразу.

— Куда? Если я захочу тебя найти…

— Сомневаюсь, чтобы тебе захотелось.

— И все же?

— Скалка под Вроцлавом… — сказала она медленно и как бы с трудом. — Владения и табун госпожи Дзержки де Вирсинг.

— У Дзержки? — Он не скрыл изумления. — Ты — у Дзержки?

— Прощай, Рейнмар из Белявы. — Она развернула коня. — Позаботься о себе. А я… Я постараюсь забыть, — сказала она тихо, будучи уже достаточно далеко от монастырской калитки, чтобы он никоим образом не мог услышать.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ,

 

 

В которой лето года Господня 1428-го, проведенное Рейневаном в любви и идиллическом блаженстве, проносится как мимолетное мгновение. На этом так и хотелось бы закончить историю стандартными словами: «А потом они жили долго и счастливо». Но мало ли, что хотелось бы, если, увы, не получается.

 

В монастырской инфирмерии Рейневан пролежал до Троицы, первого воскресенья после Зеленых святок. Ровно девять дней. Однако насчитал он эти дни только по факту, возвращающаяся волнами лихорадка привела к тому, что о самом пребывании и лечении он помнил немногое. Помнил Ютту де Апольда, проводившую много времени у его ложа страданий, помнил полную инфирмеристку, которую звали — очень удачно — Мизерикордией. Помнил лечившую его настоятельницу, высокую серьезную монашенку со светлыми серо-голубыми глазами. Помнил процедуры, которым она его подвергала, чертовски болезненные и неизменно вызывавшие после себя горячку и бред. Именно благодаря этим процедурам он все еще сохранял руку и кое-как мог ею владеть. Слышал, о чем разговаривали монашенки во время процедур — а разговор шел о ключице и локтевом суставе, о подключичной артерии, о подмышечном нерве, о лимфатических узлах и фасциях. Он слышал достаточно, чтобы понимать, что от множества серьезных проблем его спасли медицинские знания настоятельницы. А также медикаменты, которые у нее имелись и которыми она умела пользоваться. Некоторые из лекарств были магическими, кое-какие из них Рейневан узнавал то по запаху, то по реакции, которую они вызывали. Использовался также dodecatheon  — значительно более сильный, чем добытый в Олаве, как и peristereon,  снадобье очень редкое, очень дорогое и очень действенное при воспалительных процессах. Для несколько раз открывавшихся ран настоятельница использовала лекарство, известное как garwa, секрет которого пришел, кажется, из Ирландии, от тамошних друидов. Рейневан по характерному маковому запаху распознал wundkraut,  магическую траву валькирии, которой жрецы Вотана лечили раненых после битвы в Тевтобургском лесу. Запах сушеных листьев белены выдавал hierobotane,  а запах тополиной коры — leukis  — два сильных противогангренных лекарства. Плауном пахла присыпка, именуемая lycopodium bellonarium.  Когда начали применять lycopodium bellonarium, Рейневан уже мог вставать. Пальцы левой руки уже не немели, и он мог ими удерживать различные предметы, благодаря чему смог помогать монашенкам лечить Самсона. Который, хоть и был в полном сознании, вставать еще не мог.

 

Ютта не отходила от Рейневана ни на шаг. Ее глаза блестели от слез и любви.

 

Война, о которой они уже успели забыть, напомнила о себе вскоре после Троицы. Утром первого июня Рейневана, Ютту и монахинь из Белой Церкви взбудоражил гул орудий, долетающий с запада. Еще прежде чем до монастыря дошли точные сообщения, Рейневан догадался, в чем дело. Ян Колда из Жампаха не ушел вместе с армией Прокопа Голого, а остался в Силезии, укрепившись на Слёнзе. Он сам и его дружина были для силезцев солью в глазу и шилом в заду, они слишком докучали, чтобы их можно было терпеть. Сильный и вооруженный тяжелыми бомбардами вроцлавско-свидницкий контингент осадил слёнзенский замок и начал обстрел, призывая Яна Колду сдаться. Колда, как гласила стоустая весть, в ответ обозвал осаждающих популярным в народе названием мужских половых органов и предложил им заняться взаимным самцеложством. После чего ответил со стен огнем собственной артиллерии. Взаимообмен огнем и оскорблениями продолжался неделю, и в течение всей этой недели Рейневан прямо-таки кипел от желания двинуться к Слёнзе и как-то помочь Колде хотя бы диверсией и саботажем. Он едва ходил, о конной езде мог только мечтать, но рвался в бой. В конце концов рвение придушила, а боевые потуги разнесла в пух и прах Ютта. Ютта была решительной. Либо она, либо война — поставила она ультиматум. Рейневан выбрал ее.

Ян Колда из Жампаха оборонялся всю следующую неделю, нанеся силезцам столь серьезный урон, что к тому времени, когда наконец исчерпались возможности дальнейшего сопротивления, он оказался в прекрасном положении для начала переговоров. На следующий день после святого Антония он капитулировал, но на почетных условиях, выговорив себе право свободного отхода в Чехию. Слёнзенский же замок, чтобы он, не приведи Господи, не послужил какому-нибудь следующему Колде, силезцы разрушили, не оставив камня на камне.

Все эти подробности Рейневан узнал от садовника, работающего в примонастырской грангии, большого любителя пользоваться не только достоверными источниками информации, но и слухами, а также, при отсутствии таковых, искусно создавать собственные, в чем он был большой мастак. После падения Слёнзы садовник принес слухи скорее беспокойные. Силезия наконец оправилась от пасхального гуситского рейда. И начала реагировать в свою очередь. Резко и довольно кроваво. Эшафоты обагрились кровью тех, кто струсил в бою или договаривался с чехами. На кострах корчились не только явные сторонники гусизма, но и те, которых лишь подозревали в симпатиях. Умирали на кольях и жердях сотрудничавшие с гуситами селяне. Виселицы прогибались под тяжестью тех, на которых поступили доносы. Попутно обезглавливали также тех, у которых вообще не было ничего общего с гусизмом. То есть как обычно: евреев, вольнодумцев, трубадуров, алхимиков и бабок, промышлявших абортами.

Безопасное, казалось бы, сидение за монастырскими стенами неожиданно потеряло смысл. Рейневан, проходящий период реабилитации, вскакивал весь в поту при каждом звонке или стуке в калитку. И облегченно засыпал, узнав, что это не инквизиция, и не Биркарт Грелленорт.

А всего лишь рыботорговец, принесшим свой товар.

 

Шло время, покой, забота и процедуры брали свое. Раны заживали, медленно, но хорошо. После святого Антония Самсон начал вставать, а после Горвазия и Протазия чувствовал себя уже достаточно уверенно, чтобы помогать садовнику. Рейневан же выздоровел настолько, что ему перестало хватать в общений с Юттой простого контакта глаз и рук.

Подошла ночь на Ивана Купалу. Клариски из Белой Церкви отметили ее дополнительной мессой. Рейневан же и Ютта, сопровождаемые любопытными взглядами монашек, побежали в лес, чтобы поискать цветок папоротника. Уже в полосе берез на опушке Рейневан объяснил Ютте, что цветок папоротника — легенда и искать его, хоть это весьма романтично и будоражит, в принципе бессмысленно и немного жаль на это тратить время, разве что она так сильно жаждет уважить многовековую традицию. Ютта очень быстро призналась, что традицию она, конечно, уважает, и даже очень, тем не менее короткую июньскую ночь предпочла бы в принципе использовать лучше, разумнее и приятнее.

Рейневан, который был того же мнения, разостлал на земле плащ и помог ей раздеться.

Adsum favens,  — шептала девушка, медленно и постепенно освобождаясь от одежд, словно Афродита от пены морской.

Adsum favens et propitia,  ласковая прихожу и милостивая. Оставь уж плачи и сожаления, изгони прочь отчаяние, вот уже по милости моей светает день избавления[284].

Она шептала, а глазам Рейневана являлась красота. Ослепительная красота нагости, гордость тончайшей женственности. Грааль, реликвия, святость. Перед его глазами возникала donna augelicata,  достойная кисти известных ему мастеров. Таких, как Доменико Венециано, Симоне де Сьен, Мэтр из Флемалле, Томмазо Мазаччо, Масолино, братья Лимбург, Сасетта, Ян ван Эйк. И тех, которых он знать еще не мог, которым еще только суждено было явиться. Имена которых — Фра Анжелико, Пьеро Делла Франческа, Квартон, Рогир ван дер Вейден, Жан Фуже, Хьюго ван дер Гоэс — восхищенному человечеству еще только предстояло узнать.

Sit satis laborum, — шепнула она, обнимая его шею руками. — Пусть наконец придет конец мукам.

Видя, что раненое плечо все еще тревожит Рейневана, она взяла инициативу в свои руки. Положив его навзничь, соединилась с ним в позе, в которой поэт Марциал обычно описывал Гектора и Андромаху.

Они любили друг друга, как Гектор и Андромаха. Они любили друг друга в ночь на Ивана Купалу. Откуда-то свысока гремели хоры, не исключено, что это были хоры ангельские. А вокруг плясали, подпевая, лесные гномы.

 

Auf Johanni Bluht der Holler

Da wuird die Liebe noch toller

 

В следующие ночи — а зачастую и дни — они не затрудняли себя беганьем в лес Любили тут же, за монастырской стеной, в прокаленном солнцем укрытии среди кустов терновника и черной бузины. Они любили, а вокруг — даже днем — плясали лесные гномы.

 

Petersilie, Suppenkraul wachst in uns’ren Garten

Schone Juttaist die Braut, soll nicht langcr warten

Hinter einem Holderbusch gab sie Reynewan den Kuss

Roter Wein, weisser Weinmprgen soll die Hochzeit sein!

 

Монастырь в Белой Церкви был разделен на три части, неодолимо ассоциировавшиеся у Рейневана с тремя кругами посвящения. Круг первый, разумеется, по форме вовсе не бывший кругом, составляла хозяйственная часть монастыря, сад, инфирмерия, трапезная и опочивальни послушниц, а также спальни и помещения для гостей. Круг второй, сердцем которого являлась церковь, был гостям недоступен и состоял из прицерковного здания с библиотекой и скрипториумом[285], а также жилищем настоятельницы. Кругом третьим была полностью и тщательно изолированная клаузура[286], главная трапезная и спальни монахинь.

Клариски из Белой Церкви придерживались — по крайней мере внешне — суровых монашеских правил, постились, мяса в монастырском меню не видели. Хранили молчание во время еды, полную тишину в обязательном порядке выдерживали от комплеты до конвентуальной мессы[287]. Весь день у них был занят работой, молитвой, покаяниями и созерцанием, на личные дела и отдых полагался только один час. За исключением пятницы, в которую отдыха не было. У conversae  — а кроме Ютты, их в монастыре было четыре, все девушки из знатных родов — гораздо менее строгие обязанности сводились в принципе к участию в мессе; от них даже не требовали присутствия на богослужениях.

Однако, чем дольше Рейневан находился в монастыре, тем больше отступлений от правил замечал. Сразу же бросалось в глаза довольно свободное отношение к клаузуре. Абсолютно недоступная снаружи, изнутри клаузура не была преградой — монашки ходили по всей территории монастыря. Даже присутствие в монастыре двух мужчин, Рейневана и Самсона, не влияло на свободу перемещения. Существовал лишь один строго выполняемый своеобразный церемониал — монашки делали вид, будто мужчин в монастыре нет, мужчины прикидывались, что не видят монашенок. Это не касалось настоятельницы, она делала что хотела и как хотела. Полной свободой контактов обладали также сестра-экономка и сестра-инфирмерка.

Чем больше монашенки привыкали к Рейневану и признавали его достойным доверия, тем больше ему дозволялось видеть. И он видел, что предписанные правилами покаяния и созерцания заменялись в Белой Церкви обучением, чтением книг, различных сочинений, толкованием евангелий, дискуссиями и даже диспутами. Однако к этим запретным делам он допущен не был. И хоть Ютта имела к ним доступ, он его не имел.

Однако шоком оказалась лишь месса. Рейневан на мессу не ходил. Атмосфера Белой Церкви позволяла ему чувствовать себя в безопасности, и он даже не думал скрывать того факта, что, будучи каликстинцем и утраквистом, не признает ни папистской мессы, ни причастия.

Однако однажды он ощутил потребность и на мессу пошел, решив после раздумий, что вряд ли Богу интересно копаться в литургических нюансах и заниматься ими. Он пошел в церковь и был шокирован. Мессу проводила настоятельница.

Женщина.

 

Через несколько дней настоятельница неожиданно вызвала Рейневана к себе. Направляясь к ней, он равно сознавал как почетность этого действия, так и возможность наказания. Впрочем, этого он ожидал уже давно.

Когда он вошел, она читала разложенную на пюпитре инкунабулу. Будучи библиофилом и библиоманом, Рейневан сразу же по оформлению и гравюрам узнал «Psalterium Decem Cordatum» Иоахима Флорского. Не остались незамеченными и другие лежащие под рукой произведения: «Liber Divinorum Operum» Гильдегарды из Бингена, «De amore Dei» святого Бернарда, «Theogonia» Гесиода, «De ruina ecclesiae» Николя де Клеманже. Непонятно почему, его нисколько не удивил в этом наборе потрепанный экземпляр «Necronomicona».

Настоятельница некоторое время поглядывала на него поверх шлифованных стекол очков, словно проверяя, долго ли он сможет выдержать ее взгляд.

— Невероятное дело, — проговорила она наконец, а гримаса на ее губах могла в равной степени быть улыбкой и не быть ею. — Невероятное дело. Мало того что я лечу в моем монастыре гусита, мало того что прячу еретика. Мало того, что я терплю здесь чернокнижника, а как знать, не некроманта ли. Мало того что я покрываю его и лечу, так я еще позволяю ему предаваться любовным играм с вверенной моей опеке послушницей. Благородной девицей, за которую отвечаю.

— Мы любим друг друга… — начал он.

Она не дала ему докончить.

— Верно. Вы проделываете это очень часто. А о возможных последствиях, интересно было бы знать, вам хоть иногда случается подумать? Ну хотя бы чуточку?

— Я — врач…

— Во-первых, не забывай об этом. Во-вторых, я имею в виду не только предохранение.

Она какое-то время молчала, поигрывая перепоясывающим рясу льняным шнуром, завязанным на четыре узла, символизирующих четыре обета святой Клары, покровительницы и основательницы ордена Смиренных Дев.

— Я имею в виду будущее. — Она приложила руку ко лбу. — Дело весьма сомнительное в наши времена. Меня интересует, думаете ли вы о будущем. Думаешь ли о будущем ты. Нет, нет, детали меня не интересуют. Только сам факт.

— Я думаю о будущем, почтенная мать.

Она посмотрела ему прямо в глаза. Радужки у нее были серо-голубые, светлые. Черты ее лица ему кого-то напоминали, кого-то неотступно приводили на память. Однако он не мог вспомнить кого.

— Ты говоришь, что думаешь. — Она наклонила голову. — И что же, интересно, в твоих мыслях перевешивает? Чего в них больше? Ютты и того, что для нее хорошо? Или, может, войны? Борьбы за справедливое дело? Стремления изменить мир? А если, предположим, дело дойдет до конфликта, если идеалы столкнутся… что ты выберешь? А от чего откажешься?

Он молчал.

— Повсеместно известно, — продолжила она, — что, когда речь заходит о благе чего-то великого и важного, единицы в счет не идут. Единицами жертвуют. Ютта — единица. Что будет с нею? Ты бросишь ее как камень на бруствер?

— Не знаю… — Он с трудом сглотнул. — Не могу и не хочу прикидываться перед тобой, почтенная мать. Я действительно не знаю.

Она долго смотрела ему в глаза. Наконец сказала:

— Знаю, что не знаешь. Я не ждала ответа. Просто хотела, чтобы ты немного об этом подумал.

 

Вскоре после Петра и Павла, когда все поля уже голубели от васильков, наступило неприятное длительное ненастье. Места, в которых Рейневан и Ютта привыкли предаваться любовным утехам, превратились в грязные болота. Настоятельница какое-то время посматривала, как влюбленные кружат под аркадами монастырского сада, как смотрят друг другу в глаза, чтобы наконец расстаться и разойтись. Однажды вечером, совершив в аббатстве некоторые реорганизации по размещению монахинь, она вызвала их к себе. И провела в келью, выскобленную, вымытую и украшенную цветами.

— Здесь вы будете жить, — сухо известила она. — И спать. Оба. С этого часа. С этой ночи.

— Благодарим тебя, мать.

— Не благодарите, И не теряйте времени. Hora ruit, redimite tempus. [288]

Пришло лето. Жаркое лето 1428 года.

 

Неутомимый садовник неутомимо приносил все новые и новые сплетни. Капитуляция Яна Колды и потеря слёнзенского плацдарма, рассказывал он, растаптывая вытащенных из гнезд голеньких мышат, взбесили гуситов. В середине июля, в четверг после святой Маргариты, сироты в порядке реванша быстрой вылазкой напали и захватили Еленью Гуру, спалив город дотла.

Хоть это отняло у него немного больше времени, садовник принес также слухи из Чехии, вести, которых Рейневан и Самсон ожидали с нетерпением. Гейтман Нового Пражского Града, Велек Кудельник из Бжезницы, рассказывал садовник, сдирая дерьмо с вил, около святого Урбана ударил на страну баварцев. Гуситы сожгли Мосбах, резиденцию пфальцграфа Оттона, по долине реки Нааб дошли аж до Регенсбурга. Полностью разграбили и совершенно разрушили цистерцианское аббатство в Вальдербахе. С телегами, полными награбленного добра, вернулись в Чехию, оставив за собой пепелища.

Примерно в то же время, рассказывал садовник, ковыряя в носу и внимательно рассматривая извлеченное содержимое, Табор, чтобы выбить дурь из головы князя Альбрехта, вошел с диким рейдом в Ракусы. Сжигая, опустошая, грабя и не встречая сопротивления, табориты дошли до самого Дуная. И хоть лишь небольшой кусок отделял их от Вены, огромную реку форсировать они не смогли. И только демонстрации ради немного погрохотали с левого берега. Погрохотали и ушли.

— Наверно, — бросил Самсону Рейневан, — и наш Шарлей там был. И демонстрировал.

— Наверняка, — зевнул гигант, почесывая когтями шрам на голове. — Не думаю, чтобы в Константинополь он отправился без нас.

 

Накануне святого Иакова настоятельница снова вызвала Рейневана к себе.

 

На сей раз она читала «Книгу Божеского утешения» мэтра Экхарта, красивое и богатое издание.

— Ты давно не был в церкви, — заметила она, поглядывая поверх очков. — Забежал бы как-нибудь, перед алтарем постоял на коленях. Подумал о том о сём. Обдумал то да сё… Ах, правда, — подняла она голову, не дождавшись ответа. — У тебя нет времени. Вы заняты, ты и Ютта, страшно заняты. Ну что ж, понимаю вас и не осуждаю. Не всегда я была монашкой. В юности, стыдно признаться, мне тоже случалось активно воздавать почести Приапу и Астарте. И не раз мне казалось, что, будучи в объятиях мужчины, я оказываюсь ближе к Богу, чем в храме. Я заблуждалась. Однако это не мешает мне понимать тех, которым надо еще подождать, чтобы понять свою ошибку.

— Мы предоставили тебе здесь, — продолжила она, немного помолчав, — убежище и заботу. То, что нами руководствовало не только милосердие, ты уже наверняка понял. Наша симпатия также не полностью была результатом склонности и расположения, которые испытывает к тебе очень милая нам Ютта де Апольда. Были и другие причины. О которых пора поговорить.

Твой внимательный взгляд уже наверняка обнаружил, что наш монастырь несколько отличается от других. И он, следует тебе знать, отнюдь не единственный. Не только вы, утраквисты, видите необходимость реформы Церкви, не только вы к ней стремитесь. И хоть порой вам кажется, что вы очень радикальны в своих стремлениях, это не так. Есть такие, которые желают более значительных изменении. Идут гораздо дальше.

— Думаю, — продолжала она, — тебе известны тезы братьев из ордена Франциска, кои черпали из кладезя великой и таинственной мудрости, той самой, кою познал воодушевленный своею мыслью и волей Иоахим Флорский? Напомню: мир наш разделен на три Века и на три Завета. Век и Завет Отца, протянувшийся от Адама до Христа, был заветом и законом суровой справедливости и преоборения. Второй, Век и Завет Сына, начавшийся от Спасителя, был законом любви и мудрости. Третий Век наступил, когда великий Святой из Ассизы начал свое дело, и это есть век Духа Святого. Заветом которого является закон любви и милосердия. И царствовать будет Дух Святой до конца времен.

Сила Духа Святого, говорит вдохновенный мэтр Экхарт, — настоятельница положила руку на раскрытую книгу, — по-настоящему вознесет то, что наиболее чисто, наиболее тонко, наиболее возвышенно, воздымает искру души и возносит ее к самым вершинам в воспламенении и любви. Точно так, как это происходит с деревом: сила солнца берет то, что в корне его самое чистое и самое деликатное, и возносит до самых ветвей, на коих оно становится цветком. Точно таким же образом искра души возносится к свету, оторванная от своего первоначала. И достигает полного единения с Богом.

Так что видишь, юноша, приход Века Духа делает ненужным и излишним посредничество Церкви и священников, ибо все сообщество верующих непосредственно охвачено светом Духа, посредством Духа связывается и сливается с Богом. Посредники не нужны. Особенно посредники грешные и лживые.

— По сути, — откашлявшись, отважился Рейневан, — у нас, сдается мне, одинаковы и взгляды, и цели. Ибо точно то же говорили Ян Гус и Иероним, а до них Виклиф…

— То же самое, — прервала она, — говорил и говорит Петр Хелчицкий. Тогда почему же вы не слушаете его слов? Когда он учит, что произвол нельзя победить произволом, что на насилие нельзя отвечать насилием? Что война никогда не оканчивается победой, но порождает очередную войну, что ничего, кроме очередной войны, война принести не может? Петр Хелчицкий знал и любил Гуса, но ему было не по пути с насильниками и убийцами. Не по пути ему было с людьми, кои обращают взор к Богу, преклонив колени на устланном трупами побоище. Кои чертят знак креста руками, по локти обагренными кровью.

— Вы, — продолжала она, прежде чем он успел ответить, — пошли в Пасху 1419 года на горы. На Фаворе, на Оребе, на Беранке, на Сионе, на Оливной горе вы создавали братское сообщество Детей Божиих, напоенных Духом Святым и любовью к ближнему. Тогда вы были истинными Божиими воинами, у вас были божески чистые души и сердца, ибо вы страстно несли слово Божие, возглашали любовь Божью. Но это длилось пятнадцать недель, юноша, всего пятнадцать недель. Уже в день святого Абдона, тридцатого июля, вы выкидывали людей из окон на пики, убивали на улицах, в церквях и домах, творили насилие и резню. Вместо милости Господней начали возглашать апокалипсис. И название Божиих воинов вам уже не подобает. Ибо то, что вы творите, больше радует дьявола. По лестницам из трупов не вступают в Царствие небесное. По ним спускаются в ад.

— И однако, — вставил он, сдерживая ярость, — ты говорила, что утраквизм тебе близок. Что ты видишь необходимость реформы Церкви, что осознаешь необходимость далекоидущих изменений. В то время, когда Хелчицкий взывал: «Пятое: не убий! », на Прагу шли папские круцьяты. Если б мы тогда послушались Хелчицкого, призывавшего нас защищаться исключительно верой и молитвой, если б мы противопоставили римским ордам только покорность и любовь к ближнему, нас перебили бы всех до единого. Чехия изошла бы кровью, а надежды и мечты развеялись бы как дым. Не было бы никаких изменений, никакой реформы. Был бы Рим, в торжестве своем еще более высокомерный, зазнавшийся и наглый, еще более лживый, еще более противоречащий Христу. Было за что бороться, поэтому мы боролись.

Настоятельница улыбнулась, а Рейневан покраснел. Он не мог противиться ощущению, что улыбку докрасила насмешка. Что настоятельница знает, в сколь смешное положение он попадает, говоря «мы» и «нас», в то время как на горы в Пасху 1419 года он взирал со стороны, в ошеломлении, со страхом и без каких-либо признаков понимания. Что шокированный июльской дефенестрацией, сбежал из сумасшествующей революционной Праги, что шмыгнул из Чехии, смертельно ужаснувшись развитием событий. Что даже сейчас он всего лишь едва-едва неофит. И ведет себя именно как неофит.

— Относительно изменений и реформ, — проговорила, все еще продолжая улыбаться, клариска, — мы действительно согласны. Ты и я. Однако нас различает не только способ, но и пределы, и размеры действий. Вы хотите перемен в литургии и реформы клира по принципу sola Scriptura.  Мы — я ведь сказала тебе, нас много, — хотим значительно, значительно большего. Взгляни.

Напротив настоятельницы висело единственное украшение комнаты: картина, доска, изображающая белую голубку, взмывающую с распростертыми крыльями в падающий сверху луч света, Клариска подняла руку, что-то едва слышно шепнула. Воздух неожиданно заполнился ароматом руты и вербены, характерным для белой магии, которую называют арадийской.

Луч света на картине разгорелся, нарисованная на доске голубка взмахнула крыльями, взлетела и исчезла в луче света. На ее месте на картине появилась женщина. Высокая, черноволосая, с глазами как звезды, одетая в многоцветное платье, переливающееся множеством оттенков белого, медного, пурпурного…

— И явилось на небе великое знамение. — Настоятельница начала тихим голосом комментировать все более четкие детали картины. — Жена, облеченная в солнце; под ногами ее луна, и на главе ее венец из двенадцати звезд[289]. Пророк, говоря о Духе, речет: как утешает кого-либо мать его, так утешу я вас.[290] Взгляни. Вот Мать. Esse femina! [291] Esse Columba qui tollit peccata mundi [292]. Вот Церковь Третья, Истинная и в истинности своей последняя. Церковь Духа Святого, закон которого — любовь. Коя длится будет до конца света.

Взгляни: Великая Матерь, Пантея-Всебогиня, Регина-Королева, Генетрикс-Родительница, Креатрикс-Создательница, Виктрикс-Триумфаторка, Феликс-Благодатная. Божественная Дева. Virgo caelestus.

Матерь природы, владычица стихий, astorum Domina,  извечное начало всесущности. Величайшая богиня, владелица тени, госпожа сияющих высот, неба, жизнетворного дыхания моря, тиши подземелий. Та, единую и многоликую божественность которой почитает весь мир под различными именами и в различных обрядах.

Descendet sicut pluvia in vellus. [293] Она спустится как дождь на траву, как дождь обильный, напоивший землю. В ее дни расцветет справедливость и всеобщий мир, пока не угаснет луна. И царить она будет от моря до моря, от реки и до краев земли. И так будет до конца света, ибо она — это дух.

Склонись пред нею — прими и пойми ее власть.

 

Самсон, потирая шрам на обритой голове, выслушал рассказ, ознакомился с опасениями Рейневана — как обычно, без комментариев, как обычно, без эмоций и без малейших проявлений нетерпения. Однако Рейневана не покидало неотразимое ощущение того, что гиганта вообще не интересует ни движение Строителей Третьей Церкви, ни возрождающийся культ Всебогини. Что ему вообще малоинтересно деление истории мира на три эпохи. Что вообще ему совершенно безразлично, исповедует ли настоятельница монастыря кларисок в Белой Церкви и проводит ли в жизнь тезисы вальденсов и хилиастов, или же склоняется к доктринам Братьев и Сестер Вольного Духа. Походило на то, что Самсону практически нет дела до бегардов, бегинок и гвилельмиток. Что же касается Иоахима Флорского и мэтра Экхарта, то чувствовалось… хм-м… что оба они ему, грубо говоря, до едрени-фени.

— Я уезжаю, — совершенно неожиданно заявил гигант, вежливо выслушав откровения Рейневана. — Придется тебе самому управляться со своими проблемами. Я еду в Чехию. В Прагу.

— Ты присутствовал при том, как меня ранили, — продолжал он, не дожидаясь, пока Рейневан остынет и издаст хотя бы звук. — Ты видел, что произошло, когда пуля прошлась по моему черепу. Ты был свидетелем, имел возможность рассмотреть вблизи. Я был готов к чему-то подобному. Мне говорили об этом и даже… Даже советовали. В Праге Акслебен, в Тросках — Рупилиус. Они назвали это: возвращение через смерть. Методом возвращения в мой собственный универсум и в мою собственную… телесную, я так выражусь, форму является освобождение от теперешней материальной оболочки. Короче говоря: проще всего было бы убить эту огромную тушу. Уничтожить ее, решительно прервать происходящие в ней жизненные процессы. Покончить с ее материальным существованием. Тогда мой собственный духовный элемент высвободится и вернется туда, куда вернуться должен. Так утверждали Акслебен и Рупилиус. То, что произошло восьмого мая, кажется, подтверждает их правоту.

В чем состоит проблема, ты, несомненно, догадываешься. Понимаешь, по каким причинам присоветованный метод не очень мне нравится, по каким причинам я предпочел бы что-то менее сильнодействующее. Во-первых, я не хочу, чтобы на моей совести лежала смерть монастырского придурка, будучи одетым в тело которого я расхаживаю по свету уже три года. Во-вторых, ни Рупилиус, ни Акслебен не решались гарантировать стопроцентного успеха. А в-третьих, самое главное: что-то мне не очень хочется торопиться с возвращением. Главной причиной этого являются волосы цвета меди и их носительница по имени Маркета. Коя пребывает в Праге. Поэтому я возвращаюсь в Прагу, друг Рейнмар.

— Самсон…

— Ни слова, пожалуйста. Я возвращаюсь один. Ты оставайся. Я был бы скверным другом, если б попытался вытащить тебя отсюда, отделить от того, чем является это место для тебя. Это твоя Огигия, Рейнмар, остров счастья. Поэтому останься и изведай его. Как можно дольше и как можно полнее. Останься и поступай умно. Отделяй то, что субтельно, от того, что плотно. Тогда ты обретешь прелесть этого мира. И всякая тьма обойдет тебя стороной. Это говорю тебе я, твой друг, существо, известное тебе, как Самсон Медок. Ты должен мне верить, ибо vocatus sum Hermes Trismegistus, habens tres partes philosophia totius mundi.  Послушай внимательно. Пожар отнюдь не потушен и не придушен, он только пригас, угли его тлеют. В любой день мир снова окажется в огне, и мы встретимся опять. А до того времени… Прощай, друг.

— Прощай, друг. Счастливого пути. И пожелай от меня всего лучшего Праге.

 

На опушке леса Самсон обернулся в седле и помахал им рукой. Они ответили ему тем же, прежде чем он скрылся между деревьями.

— Боюсь я за него, — прошептал Рейневан. — До Чехии далек путь. Времена трудные и опасные…

— Доедет безопасно, — прильнула к его боку Ютта. — Не бойся. Он доедет безопасно. Без скверных приключений. И не блуждая. Его ждут. Чей-то фонарик загорится во мраке, укажет нужную дорогу. Как Леандр, он безопасно преодолеет Геллеспонт. Ибо ожидает его Гера и ее любовь.

 

Было первое августа. День святого Петра в Узах. У Старших Народов и ведьм — праздник Глафмас. Праздник жатвы.

Целую неделю Рейневан готовился к разговору с Юттой. Боялся такого разговора, боялся его последствий.

Ютта неоднократно разговаривала с ним об учении Гуса и Иеронима, о четырех пражских догмах и вообще о принципах гуситской реформы. И хотя в отношении некоторых доктрин утраквизма она была настроена достаточно скептично, никогда, ни единым словом, ни самым малейшим намеком или замечанием не проявляла того, чего он опасался: неофитского запала. Монастырь в Белой Церкви — беседа с настоятельницей не оставляла в этом отношении никаких сомнений — был заражен ошибками Иоахима Флорского, Строителей Третьей Церкви и Сестринств Свободного Духа; настоятельница, монахини, а наверняка и послушницы — почитали Извечную и Тройственную Великую Матерь, что связывало их с движением поклонников Гвилельмины Чешки как женской инкарнации Святого Духа. И Майфреды да Пировано, первой гвилельмитской папессы. Кроме того, монашенки совершенно явно занимались белой магией, связываясь тем самым с культом Арадии, королевы ведьм, именуемой в Италии La Bella Pellegrina [294]. Но хотя Рейневан кружил вокруг Ютты чуткий как журавль, ловя знак или сигнал, ни разу ничего подобного не поймал. Либо Ютта настолько хорошо умела камуфлироваться и скрываться, либо отнюдь не была горячей неофиткой иоахимитской, гвилельмитской и арадийской ереси. Рейневан не мог исключить ни первого, ни второго. Ютта также была достаточно ловкой, чтобы уметь маскироваться, и достаточно разумной, чтобы не сразу и не с головой прыгать куда глаза глядят и погружаться в неизведанное. Несмотря на чувства, которые, казалось, их соединяли, помимо частых, восторженных и творческих занятий любовью, помимо того, что у их тел, казалось бы, уже нет от партнеров тайн, Рейневан понимал, что еще далеко не все знает о девушке и далеко не все ее секреты сумел расшифровать. А если Ютта еще не связалась с ересью целиком и полностью, еще колебалась, сомневалась либо даже относилась к ней критически, то поднимать тему не следовало.

С другой стороны, оттягивать и бездейственно присматриваться не следовало также. До сих пор он все еще принимал близко к сердцу слова Зеленой Дамы. В Силезии он был извращенцем, преследуемым изгнанником, гуситом, врагом, шпионом и диверсантом. Тем, кем он был в действительности, во что верил и чем занимался, он ставил Ютту в опасное и рискованное положение. Зеленая Дама, Агнес де Апольда, мать Ютты, была права — если в нем была хотя бы кроха порядочности, он не должен был ставить девушку под удар, не мог позволить, чтобы из-за него она пострадала.

Беседа с настоятельницей изменила все, во всяком случае, многое. Монастырь в Белой Церкви, сам факт пребывания в нем был, оказывается, для Ютты гораздо опаснее, нежели знакомство и связь с Рейневаном. Тезы Иоахима и спиритуалов, ересь — он все еще не мог думать об этом иначе, найти другое слово — Строителей Третьей Церкви, культ Гвилельмины и Майфреды были для Рима и инквизиции вероотступничеством столь же тяжким, как гусизм. Впрочем, все ереси и отклонения Рим бросал в один мешок. Каждый кацер был слугой дьявола. Это касалось (что было уже несомненной ерундистикой) также культа Великой Матери, более древнего, чем человечество. И дьявола, которого выдумал лишь Рим.

Но факт оставался фактом: культ Всематери, поклонение Гвилельмине, ошибки Иоахима, Сестринство Свободного Духа, Третья Церковь — любого одного было достаточно, чтобы попасть в тюрьму и на костер, или на пожизненное погребение в доминиканских темницах. Ютта не должка оставаться в монастыре.

Необходимо было что-то предпринять.

Рейневан знал что. Во всяком случае, чувствовал.

 

— Ты зимой спрашивала меня, — он повернулся боком, заглянул ей в глаза, — ты спрашивала, готов ли я бросить все. Готов ли вот так, как стою, убежать, отправиться вместе с тобой на край света. Отвечаю: да. Я люблю тебя, Ютта. Хочу соединиться с тобой до конца жизни. Мир, похоже, делает все возможное, чтобы нам в этом помешать. Поэтому давай бросим все и убежим. Хотя бы в Константинополь.

Она долго молчала, задумчиво лаская его.

— А твоя миссия? — спросила наконец, медленно выговаривая и взвешивая слова. — Ведь у тебя есть миссия. Убеждения. Действительно важная и святая обязанность. Ты хочешь изменить картину мира, исправить его, сделать лучше. Так что же? Откажешься от миссии? Бросишь ее? Забудешь о Граале?

Опасность, подумал он. Внимание. Опасность.

— Миссия, — продолжала она, еще медленнее выговаривая слова. — Убеждения. Призвание. Отдача. Идеалы. Царствие Божие и желание, чтобы оно осуществилось. Разве от всего этого можно отречься, Рейнмар?

— Ютта, — решился он, приподнимаясь на локте. — Я не могу видеть, как ты подвергаешься опасности. Слухи о том, что вы здесь проповедуете, кружат, многие знают, что творится в здешнем монастыре, я сам узнал об этом еще зимой, в конце прошлого года. Так что это никакая не тайна. Доносы уже могли дойти до адресатов. Над вами нависла страшная опасность. Майфреда да Пирована сгорела на костре в Милане. Спустя пятнадцать лет, в 1315 году, в Свиднице сожгли полсотни бегинок…

«А адамитка в Чехии? — подумал он вдруг, — А замученные и сожженные пикардки? Дело, которому я себя посвятил, преследует диссидентов не менее жестоко, чем Рим…»

— Каждый день, — отогнал он эту мысль, — может быть днем твоей гибели, Ютта. Ты можешь погибнуть…

— Ты тоже можешь погибнуть, — прервала она. — Мог полечь на войне. Ты тоже рисковал.

— Да, но не во имя…

— Иллюзии, да? Давай скажи это громко. Иллюзии. Женские фантазии.

— Я вовсе не хотел.

— Хотел.

Они замолчали. За окном была августовская ночь. И сверчки.

— Ютта.

— Слушаю тебя, Рейнмар.

— Уедем. Я люблю тебя. Мы любим друг друга, а любовь… Отыщем Царствие Божье в себе. В нас самих.

— Я должна тебе поверить? Что ты откажешься…

— Поверь.

— Ты жертвуешь ради меня многим, — сказала она после долгой паузы. — Я это ценю. Я еще больше люблю за то. Но если мы откажемся от идеалов… Если ты откажешься от своих, а я от моих… Я не могу противиться мысли, что это было бы, как…

— Как что?

— Как endura [295]. Без надежды на consolamentum [296].

— Ты говоришь как катарка.

— Монсегюр живет, — шепнула она, прижав губы к его уху. — Грааля до сих пор не нашли.

Она прикоснулась к нему, прикоснулась и пронзила нежной, но электризующей лаской. Когда она поднялась на колени, ее глаза пылали во тьме. Когда склонялась к нему, она была медленно мягкой, как волна, поглаживающая песок пляжа. Ее дыхание было горячим, горячее ее губ. Самсон был прав, успел подумать Рейневан, прежде чем блаженство отняло у него способность мыслить. Самсон был прав. Это место — моя Огигия. А она — моя Калипсо.

— Монсегюр живет. — Прошло несколько мгновений, прежде чем он услышал ее громкий шепот. — И выживет. Не поддастся и никогда не будет завоеван.

 

Август 1428 года был жарким, прямо-таки непереносимая жара стояла до середины месяца, до дня Успения Девы Марии, который в народе называли праздником Матери Божьей Злаковой. Сентябрь тоже выдался очень теплым. Серьезно погода начала портиться лишь после Матвея. Двадцать третьего сентября пошел дождь.

А двадцать четвертого возвратились старые знакомые.

 

Первый сигнал о возвращении старых знакомых принесли — при помощи безотказного монастырского садовника — слухи, вначале туманные и неопределенные, со временем все более конкретные. На рынке в Бжеге кто-то разбросал листовки, изображающие козлоголовое страховидло в папской тиаре на рогатой голове. Спустя несколько дней такие же по стилю картинки появились в Вензове и Стшелине — на них была изображена свинья, украшенная митрой, а не оставляющая сомнений надпись гласила: Conradus episcorus sum [297].

Спустя несколько недель случилось нечто более важное. Неназванные исполнители — слухи довели их количество до двадцати человек — напали и убили стилетами на вроцлавском рынке господина Руперта фон Зейдлица, заместителя шефа контрразведки Свидницы, известного жестокими преследованиями людей, подозреваемых в прогуситских симпатиях. От удара ножом скончался в Гродкове писарь из ратуши, похвалявшийся тем, что выдал больше сотни людей. В Собутке болт из арбалета настиг — на амвоне — приходского из Святой Анны, особенно взъевшегося на слишком свободомыслящих прихожан.

В пятницу после Матвея, двадцать четвертого сентября — еще прежде чем до монастыря дошел слух о старосте, заколотом стилетами в совсем близлежащем Пшеворне, — в Белой Церкви появились Бисклаврет и Жехорс. Разумеется, за калитку их не впустили, и они ожидали Рейневана в монастырской грангии. Около колодца. Жехорс смывал в корыте кровь с рукавов кабата. Обдирала Бисклаврет бесцеремонно мыл липкую от крови наваху.

— Конец лентяйству, дорогой брат Рейнмар, — Жехорс отжал выстиранный рукав, — работа ждет.

— Такая? — Рейневан указал на кровавую пену, стекающую с корыта.

Бисклаврет фыркнул.

— Я тоже тебя люблю, — съехидничал он. — Тоже соскучился и рад видеть в добром здравии. Хоть вроде бы малость исхудавшего. Это тебя пост так допек? Монастырская еда? Или интенсивные занятия любовными играми?

— Убери, черт подери, свой нож.

— А что? Не нравится? Действует на тонкие чувства? Вижу, изменил тебя этот монастырь. Полгода назад, в Желязне под Клодзком, ты на моих глазах голыми руками удушил человека. Из личной мести, ради частного реванша. А на нас, борющихся за дело, смеешь посматривать свысока? По-господски морщить нос?

— Спрячь нож, я сказал. Зачем приехали?

— Догадайся. — Жехорс скрестил руки на груди. — А догадавшись, собирайся. Мы же говорим, есть работа. Фогельзанг контратакует, а ты все еще Фогельзанг, никто тебя из Фогельзанга не отчислил и от обязанностей не освободил. Прокоп и Неплах отдали приказы. Касающиеся также и тебя. Знаешь, чем грозит неисполнение?

— Я вас тоже люблю, — у Рейневана не дрогнул ни один мускул, — и меня прямо-таки понос разбирает при виде вас. Но сбавьте немного тон, парни. Что касается приказов, то вы всего лишь посланцы, ничего больше. Приказывать-то — мое дело. А ну давайте говорите, что имеете передать, да побыстрее и поточнее. Это приказ. Знаете, что грозит за неисполнение?

— Ну, не говорил я? — засмеялся Бисклаврет. — Не говорил, чтобы так с ним не обращаться?

— Вырос, — улыбнувшись, согласился Жехорс. — Вылитый брат. Петерлин один к одному. А может, даже и Петерлина перегнал.

— Знают, — Бисклаврет, спрятав наконец наваху, преувеличенно, по-обезьяньему поклонился, — знают об этом братья Прокоп Голый и Богухвал Неплах по прозвищу Флютек. Знают, какой Петерлинов брат рьяный утраквист и какой ярый сторонник дела Чаши. Посему вышеупомянутые братья почтительно просят нашими недостойными устами брата Рейневана, чтобы он еще раз доказал свою преданность Чаше. Братья униженно просят…

— Заткнись, француз. Говори ты, Жехорс. Кратко и по-человечески.

 

Приказ Прокопа Фогельзангу был действительно кратким и звучал так: восстановить сеть. И сделать это быстро. Настолько быстро, чтобы сетью можно было воспользоваться во время очередного удара по Силезии. Когда должен будет последовать этот удар. Прокоп не уточнял.

Рейневан не очень знал, каким образом он лично может восстанавливать то, о чем он имел представление только в общих чертах и скорее туманно — сеть, о которой он практически не знал ничего, кроме того, что она якобы существует. Призванные к порядку Жехорс и Бисклаврет сказали, что в основном усматривают его помощь в том, что, как они выразились, втроем действовать безопаснее, чем вдвоем.

Несмотря на якобы невероятную важность задачи, Рейневан не согласился отправляться немедленно. Он хотел приструнить Фогельзанг и научить большему почтению к своей персоне. А прежде всего ему необходимо было решить дела с Юттой. Как он и ожидал, второе было значительно труднее. Но все равно все прошло легче, чем он ожидал.

— Ну что ж, — сказала она, когда миновала первая злость. — Можно было ожидать. Галахад любит, обещает и клянется. Якобы на века. А в действительности только до того момента, когда дойдет весть о Граале.

— Все не так, Ютта, — запротестовал он. — Ничего не изменилось. Это всего лишь несколько дней. Потом я вернусь… Ничего не изменилось.

Они разговаривали в церкви, перед алтарем и картиной, изображающей — как же иначе-то! — взлетающую голубку. Но у Рейневана перед глазами стояла несчастная Майфреда да Пировано, горящая на костре на пьяцца дель Дуото.

— Когда отправляешься? — спросила она уже спокойно.

— Утром после fesium angelorum.

— Значит, у нас есть еще несколько дней.

— Есть.

— И ночей, — вздохнула она. — Это хорошо. Опустимся на колени. Помолимся Богине.

Тридцатого сентября, утром после Михаила, Гавриила и Рафаила, вернулись Жехорс и Бисклаврет. Готовые в путь, Рейневан ждал их. Он тоже был готов.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-04-19; Просмотров: 184; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.281 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь