Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Александр Серафимович Серафимович



 

Ребята

 

Курмаяров идет по большаку. Шаг в шаг поскрипывает снег. Сумерки тихонько садятся на придорожные кусты, на чернеющие деревья. Одна за одной зажигаются морозные звезды, робко моргая.

Большак круто перегибается в глубокий овраг, намост. Там тоже смутно белеют снега. Оттуда доносятся голоса, ребячий смех. Курмаяров подошел, присел на ствол срубленного дерева. Говор и смех стихли. Ребята стояли молча, искоса посматривая на него. Вокруг в беспорядке стояли пустые салазки. Ребятам – от одиннадцати до четырнадцати лет, мальчики и девочки.

После некоторой паузы один сказал:

– Думал, думал я и удумал: подстрелить фрица из пистолета нельзя – услышат, сбегутся, вот тебе и карачун, а…

– Да где ты пистолет возьмешь! – с азартом прокричал самый маленький, размахивая руками.

– Фу, да у дяди Вани скрыл бы! Да слыхать выстрел, и на морозе порохом воняет.

– Как же ты сделал?

– Я‑то? Обманом взял. Сделал сагайдак, приготовил три стрелки, а в конец воткнул по гвоздю, конец востро заточил. Потом пошел искать место. В овраге у самого обрыва – старая верба, а в ней здоровое дупло, как ворота… Ну я…

– Знаем, знаем!.. – закричал маленький, оборачивая по очереди к товарищам разрумянившееся на морозе лицо.

– Знаем! Ну? – дружно откликнулись мальчишки и девочки.

Историю с сагайдаком они слышали раз двадцать, но каждый раз выслушивали, как новую.

– …а возле вербы тропочка – к колодезю, в овраг, фашисты за водой ходят. А вербу всю с дуплом, почитай, по самые сучья, здоровенным, с избу, сугробом завалило…

– Знаем, знаем! – опять радостно закричал маленький.

– Ты‑то чего кричишь? Глухие, что ль?.. Ну, рассказывай!

– Ну, я гляжу: ежели полезу напрямик к вербе, разворочу сугроб, видать будет – кто‑то лез. Зачнут стрелять по вербе. Я по тропочке прошел на другую сторону обрыва, да с обрыва и сиганул в овраг. А в овраге ветром намело снегу – лошадь утонет. А я по дну под снегом‑то поперек оврага и ползу до самой до вербы. В рот, в нос, за шиворот набилось снегу, за рубахой, аж дрожишь. Ну, руку просунешь в сугроб, дырку сделаешь в снегу и смотришь: тропочка‑то, по которой ходят фашисты, вот она, под самым носом, а меня не видать, а снег‑то сверху ровный, нетронутый, никто и не догадается. Просидел так часа два, глядь в дыру – фашист идет в маминой кацавейке да в соломенной обувке.

– Эрцац называется.

– …а на голове мамин платок…

– Ни мужик, ни баба!

Все захохотали.

– Ну?

– Ну, я тихонечко просунул конец сагайдака в дыру, навел ему в глаз да спустил тетиву…

Охнули все.

– Промахнулся?..

– Ды он, сатана, как раз повернул голову, высморкаться хотел, а стрела прямо ему в нос гвоздем. Он аж подскочил! Тронул нос, а на пальцах – кровь. Как заревет бугаем и пустился назад, ведро бросил, за нос держится.

Хотя и в двадцатый раз слышали все это ребята, но громко хохотали. Девчонки визжали в восторге.

– Прибежал фашист назад, а за ним пять фашистов с автоматами. Глянули, а на этой стороне – это где я из кустов сиганул в снег – весь снег взбудоражил кто‑то, и начали стрелять из автоматов по кустам на краю оврага, и только я слышу: «Партизан!», «Партизан!» А у этого, в которого я стрелял, на носу пластырь наклеен.

Все опять радостно захохотали, захлопали в ладоши. Потом замолчали.

Стояла ночь, и звезды лучились, и снега неузнаваемо и слабо белели.

К Курмаярову подошел мальчик постарше и спросил юношески ломающимся голосом:

– Ты куда идешь, гражданин?

Ребята толпой обступили.

– А тебе что?

– А то, неизвестных надо ловить и доставлять.

– А тебя кто уполномочил?

– Документы у тебя есть?

– Есть.

– Покажи!

– Вот приду в деревню, кому следует – покажу.

– А ты в какую деревню идешь?

– В Овражную.

– Да это наша деревня!..

– Вот и хорошо.

– Ну, пойдем, гражданин.

Они взяли веревочки от салазок и пошли, тесно окружая Курмаярова, осторожно поглядывая на него, волоча за собой салазки.

«Вот странное положение, – радостно подумал Курмаяров, – ребятишки меня арестовали, никогда бы этого себе не представил», – и так же радостно прятал улыбку в усы.

– Вы что же, всех так арестовываете, кто идет по дороге?

– Зачем всех? – сказал старший. – По дороге ходят из нашей же деревни либо из соседских, и мы всех их знаем. А как незнакомый да чужой, да еще ночью, тут уж держи ухо востро.

Некоторое время лишь скрипели по снегу шаги и салазки повизгивали на раскатанных местах. Ребятишки все так же тесно шли кругом, поглядывая на Курмаярова.

– Ну, как же вы караулите? Чай, храпите ночью – ходи кто хочет!

– Ишь ты, на‑кась выкуси! – протянул старший кукиш. – Караулы ставим. Ночью – возле нашей деревни, в овраге, на мосту, – его не обойдешь, а днем – в лесу, возле поляны.

– Почему такая разница ночью и днем?

– Как же? Ночью с парашютом не спустишься на поляну: не видать с самолета, одинаково черно и над лесом и над поляной. Сядешь в черноте и на сосну, а сосны у нас высоченные и снизу стоят без веток, по ним и не слезешь, убьешься. Вот они только днем…

Ребятишки возбужденно закричали всей толпой, размахивая руками:

– Они спустились, а мы их поймали.

– Да били дубинками, – звонким голосом закричал торопливо маленький, боясь, что его перебьют. – Одному голову разбили, а другому глаз.

– А он окривел! – закричали девочки.

– А они закопали в снег парашюты и автоматы, которые на шее были подвешены, чтоб не знали, что они спустились.

– Куда же вы их дели? – спросил Курмаяров.

Ребята опять дружно закричали:

– А мы их связали и в сельсовет представили. А у них пистолеты оказались и шашки для взрывов. Они бы нас застрелили.

– А они одеты по‑нашенски и говорят по‑русски.

Дети вдруг замолчали и шли, глядя в темноту. Поскрипывали шаги. Звезды слабо брезжили, и оттого, что слабо, мрачно чернели остовы труб и разрушенных печей: домов не было. И почему‑то особенно гнетуще было то, что и снег кругом мертво проступал, как уголь, и деревья чернели обугленно.

– Вот наша деревня, – тихо сказал самый маленький.

И Курмаяров спросил то, о чем не решался спросить раньше:

– Дом против школы уцелел?

Ребятишки дружно ответили:

– Это Марфы Петровны‑то? Нет… и печей не осталось.

– Марфу Петровну повесили, а дочку ее в Германию угнали.

Курмаяров шагал, опустив голову. И ребята, глядя исподлобья, шли молча, будто среди могил чернеющего кругом кладбища.

Один из них показал на огонек:

– Вот наша школа.

На краю кладбищенского покоя сгоревших жилищ приветливо мигнул огонек. Курмаяров вздохнул.

– Пойдем туда, – сказал старший. – Ишь, поганцы, маскировку не соблюдают!

И помолчав, опять сказал:

– У нас на всю деревню один дом остался, в нем и школа, и сельсовет, остальное все сожгли. А этот, как наши бойцы ворвались, не дали.

– Как же вы живете? – спросил Курмаяров. – Холодно!

– Так строится народ, шибко строится – двенадцатый дом кончаем, – всем колхозом строим, коллективно, оттого и спорится. А из колхозов, которые за рекой, – их немцы не занимали, – трех коров пригнали и помогают строить… Ну, вот и пришли…

Девчата юрко взобрались по лестнице, а ребята строго оцепили вход внизу. Курмаяров подумал: «Молодцы, ребята, боятся, как бы их „гражданин“ не смылся за угол».

Вошли. Подслеповато курилась жестяная лампочка, а когда‑то деревня освещалась электричеством. В холодном, застоявшемся воздухе плавал вонючий махорочный дым. Человек в ушанке, нагнув голову, с трудом писал на кухонном столе. Ребятишки привалились к столу, а двое остались у двери, притянув ее потуже.

– Ну, что? – сказал человек в ушанке, не поднимая головы.

Ребята гурьбой прокричали:

– Вот гражданина на мосту словили, по дорогам ночью блукает…

– Документы? – сказал человек, все так же не поднимая головы.

– Да то‑то вот, не хочет показывать документов! – закричали ребята.

– Документы! – сказал тем же ровным голосом человек в ушанке, опять не поднимая головы.

В вонючем махорочном дыму – молчание. Ребятишки стояли плотно кругом, каждую минуту готовые схватить Курмаярова за руки. Человек в ушанке, наконец, поднял голову и… остолбенел. Запинаясь, сказал:

– Да… это… вы! А мы вас ждали на машине, все прислушивались, нам по телефону сказали со станции.

Ребятишки стояли с открытыми ртами. Человек в ушанке засуетился:

– Сейчас всех соберем, все ждут. Я вас сразу узнал по портретам в газете и в ваших сочинениях. А вы садитесь, пожалуйста.

Курмаяров сел и увидел, что у человека в ушанке одна нога, а вместо другой – деревяшка.

– Ребята, это наш земляк, известный писатель, которого мы ждали.

– Ой! – всплеснула руками девочка. – А я думала, известные писатели – молодые.

Ребята испуганно загалдели:

– А мы его арестовали! Смотрим, своими ногами идет ночью по дороге. А известные писатели разве ходят? Они ездят на машине! А мы хотели сзади потихоньку зайтить, повалить на салазки, прикрутить веревкой да привезть в сельсовет, а то, думаем, как начнет вместо документов палить в нас из пистолета!

– Вот еще растрепы‑то! – сердито сказал в ушанке.

– Да ведь ночь, а на морде не написано, кто он такой, – конфузливо оправдывались ребята.

Курмаяров слегка улыбнулся.

– Известные писатели непременно должны на машине ездить. И я ехал со станции. А машина сломалась. Не хотелось мне ждать, я и пошел своими ногами. Родные места поглядеть захотел…

Ребятишки облегченно засмеялись и захлопали в ладоши.

– Ну, вот что, – сказал человек в ушанке, – гоните, всех собирайте, чтоб сейчас, минуты чтоб не упустили.

Ребят, как ветром, сдунуло.

– Ну, я в суматохе забыл вам представиться: я новый председатель сельсовета. У нас работают все раненые бойцы из нашей деревни. Председатель колхоза – ему челюсть раздробило. Кушать может, а чтоб говорить, так на бумажке пишет.

Через двадцать минут большой школьный зал был до отказа забит колхозницами, школьниками и несколькими мужчинами: поправляющиеся раненые, старики, инвалиды, с азартом отдававшиеся работе.

Молоденькая комсомолка с милыми конопатинками открыла собрание:

– Товарищи, к нам приехал известный писатель, уроженец нашей деревни. Он приехал к нам…

– Пришел своими ногами, – дружно поправили ребята.

– Он еще мальчиком в царское время уехал из родной деревни учиться в Москву и с тех пор не был в родных местах, а теперь приехал… навестить родину…

– Пришел своими ногами… – опять упрямо зашумели ребятишки и девчата.

– Не хулиганить! – заревел председатель сельсовета.

– Слово нашему дорогому гостю, писателю Курмаярову.

Курмаяров оглядел всех потеплевшими глазами, собрал свою волю в кулак и обычным голосом сказал:

– Читали вы, товарищи, Тургенева «Бежин луг»?

Все удивленно молчали, переглядываясь.

– Помните ребят в ночном, они стерегли лошадей, а Тургенев подошел, – на охоте был – подошел и слушал их. Чудесные ребята! Но разве их сравнить с теперешними? Те про антихриста рассказывали друг другу, а наши влились в громадную борьбу народов.

Ребятишки с загоревшимися глазами закричали:

– Да мы на все поля вывезли, на салазках навоз, золу, птичий помет, фекалии, устраивали снегозадержание. Урожай во какой будет!

Пожилая женщина подала голос:

– Да как им, ребятам, не быть нынешними! Замучили… звери. У ме… ня сы… сы‑нок…

Она зарыдала.

Курмаяров опустил голову. У всех одно большое горе, – горя реченька бездонная! Глухо сказал:

– Спешил сюда… Матушку, сестренку обнять… – и чуть слышно добавил: – Обеих нет…

Из зала донесся голос:

– Матушку вашу Марфу Петровну замучили, а Нюшу увезли ироды…

И вдруг все вскочили, все ринулись, валя скамейки, к президиуму. И голоса всех слились в один потрясающий голос страстной, исступленной веры в победу.

– Будем работать, аж вытянем жилы! Будем работать, пока силы есть. Почитай, мы тут одни женщины и ребята – мужики на войну ушли, – но мы все сделаем!..

…Курмаяров ехал на починенной машине и в темноте разглядел то, чего не видел, когда шел сюда: двенадцать новых домов, и среди них один неоконченный сруб на почерневшем родном пепелище.

 

 

Леонид Сергеевич Соболев

 

Урок командира

 

Живой и общительный характер Решетникова быстро располагал к нему людей, и со стороны казалось, будто он всегда окружен друзьями. На самом деле все, с кем он до сих пор сходился – в училище, на крейсере и здесь, на катерах, – были ему только приятелями. Но ни перед кем из них не хотелось раскрыть то глубокое и значительное, что волновало самую душу и что приходилось поэтому обдумывать и переживать наедине с самим собой.

А то глубокое и значительное, что волновало Решетникова, очень трудно было выразить понятно.

Этого веселого, жизнерадостного, действительно молодого человека, как будто очень уверенного в себе, на самом деле беспокоило неясное, смутное чувство неудовлетворенности и непонимания чего‑то самого главного в жизни. Чем дольше он жил (и чем быстрее, казалось ему, наступал конец его молодости), тем важнее было для него скорее увидеть в жизни главную, все подчиняющую цель, чтобы повернуть к ней, пока есть еще силы. Он все ждал какого‑то переломного момента, когда обязательно случится что‑то, отчего вдруг все станет ясно и в темном сумраке будущего вспыхнет эта единственно важная цель. Она должна была определить собой все его поведение в жизни, отчего ему станет, наконец, понятно, «куда жить» (как сформулировал он сам для себя этот вопрос).

Однако, как только он стал командиром катера, он начал чувствовать, что в жизни он, вероятно, должен был делать что‑то совсем другое. Море, корабли, залпы и походы, бои и штормы, дружный, мужественный коллектив флотских людей – все это было близко ему и дорого, и он знал, что если это у него будет отнято, он станет самым несчастным и неприткнутым человеком. Но в то же время он подозревал, что, случись с ним это несчастье, жизнь его не опустеет. Для него это было бы тяжело, но выносимо. А вот для других, кого он наблюдал вокруг себя, – для того же боцмана Хазова, например, или командира дивизиона Владыкина, – это означало бы потерю смысла жизни.

Короче говоря, Решетникова мучила та самая болезнь, которой заболевает всякий способный к размышлению молодой человек, вступающий в жизнь: сомнение, верно ли он нашел свой путь, и неуверенность, что же такое для него то занятие, которому он себя посвящает, – только профессия или все же содержание жизни?

Война, которая для многих стала самоцелью и заслонила кровавым и дымным своим туманом все будущее, для него, наоборот, освещала это будущее ярким светом своих пожаров. Вообразить его сейчас было невозможно, и он видел впереди только нечто огромное, счастливое, ликующее и полное нетерпеливого ожиданья: жизнь! Она, скрытая еще от глаз войной и смертями, ожидала тех, кто переживет войну, и звала их к себе для радостного, самозабвенного и быстрого труда, который должен будет оживить истерзанную землю, восстановить разрушенные города, залечить израненные человеческие сердца. В этой гигантской созидательной работе какое место найдет себе он, кто научился только убивать и разрушать? Или опять он возьмется за то, чтобы охранять труд тех, кто будет строить возвращенную жизнь?

Обо всех этих смутных, но сложных и важных вопросах говорить можно было только с другом, то есть с тем, кому доверяешь свое самое тайное и дорогое, не боясь показаться ни смешным, ни глупым, и с кем говоришь не словами, а мыслями, порой неоконченными, недодуманными, но все же понятными ему.

И случилось так, что именно на том катере, на котором Решетников учился быть командиром, он нашел человека, которого смог назвать в душе другом.

Это произошло не сразу. Наоборот, вначале отношения Решетникова и Хазова никак не походили на дружеские. Первую неделю командования катером Решетников видел в неразговорчивости боцмана и в постоянной его задумчивости молчаливый укор своим действиям, нежелание сближаться и терпеливое ожидание того счастливого для катера дня, когда на него придет, наконец, настоящий командир. Потом, когда из своей каюты он случайно услышал разговор боцмана с механиком Быковым и уловил его неохотную, как всегда, фразу: «Ну, и что ж, что суетится, дай ты человеку привыкнуть», – это ощущение сгладилось. Но самолюбие тотчас подсказало ему другую обидную мысль: выходило так, что катером командует не он, лейтенант Решетников, а боцман Хазов.

Катер стоял еще в ремонте после боя, в котором погиб прежний командир Парамонов, и нужно было думать о сотне мелочей: где находить недостающие детали, воспользоваться ли ремонтом для смены правого вала или решиться ходить и дальше с трясучкой, как быть с компрессором, как вовремя кормить людей (катер стоял в углу бухты, вдали от общего камбуза). И все, что он как командир катера должен был сам предусмотреть и приказать, все было подсказано или уже сделано боцманом. Правда, вел он себя очень тактично и, щадя самолюбие Решетникова, советы и предложения спои облекал в форму вопросов, которые незаметно наталкивали командира на верное решение, но легче от этого не было: Решетников чувствовал себя на катере лишним.

Чувство это скоро стало унизительным и дополнительно вошло в ночные безнадёжные мысли Решетникова о том, что из него никогда не получится настоящего командира. Оно преследовало его все настойчивее и, наконец, воплотилось во сне кошмаром.

Лейтенанту приснился его первый поход на СК 0944 и первый бой. Боцман стоял рядом с ним на мостике и удивительным шепотом, который перекрывал и гул моторов и трескотню стрельбы, подсказывал ему: «Право на борт… все три мотора стоп… теперь одним левым, круче выворачивайтесь…» И бомбы, страшно свистя, действительно шлепались поодаль от катера, и не успевал Решетников подумать, что пора скомандовать перенести огонь по второму пикирующему «юнкерсу», как боцман уже стоял у пулемета и сам, без приказания, строчил по нему, а голос его тем же шепотом (которого, видимо, никто, кроме Решетникова, не слышал) снова подсказывал: «Все три мотора полный вперед, руля право скомандуйте…» И Решетников чувствовал, что сделать иначе ничего нельзя. Но ему страшно хотелось сделать что‑то по‑своему, и он собрал в себе всю силу воли и рванул ручки телеграфа на «полный назад», но с ужасом увидел, что боцман улыбается, качая головой, и показывает на бомбу. Она не падала, а медленно спускалась с неба, как бы плыла, и Решетникову стало ясно, что она неотвратимо коснется кормы. Он понимал, что надо дать ход вперед, но стоял, как зачарованный, не в силах пошевелить рукой. Тогда боцман внимательно посмотрел на бомбу, сделал пальцами какой‑то неторопливый таинственный знак, который был понятен всем, кроме Решетникова, потому что все на катере облегченно улыбнулись, и катер вдруг сделал огромный прыжок вперед (хотя винты работали задним ходом), и бомба разорвалась за кормой. От грохота ее лейтенант проснулся с заколотившимся сердцем и решил, что дошел до ручки. Однако, услышав отдаленный лай зениток, он понял, что наверху что‑то происходит. Полуодетый, он выскочил на палубу, и ему показалось, что идет крупный налет, когда по инструкции катеры должны были отходить от пирсов, чтобы не попасть всем под одну бомбу. У машинного люка он заметил темную фигуру, которую принял за механика, и тотчас крикнул:

– Товарищ Быков, какой мотор у нас заведется? Давайте хоть один, скорее…

– Это я, товарищ лейтенант, – ответил голос, и Решетников узнал боцмана Хазова.

Подойдя, он увидел, что тот стоит у своего пулемета, подняв к небу лицо.

– Еще мину спустил, – сказал боцман неторопливым, описательным тоном, как бы не замечая взволнованности Решетникова. – Глядите, товарищ лейтенант, ее тоже к берегу тянет. Дурак какой‑то нынче прилетел. Ветра не рассчитал.

Решетников сообразил, что это не бомбежка, а обыкновенный визит одного‑двух самолетов, как всегда пытающихся заградить минами выход из бухты. Он догадался также, что необычная общительность боцмана объясняется только одним: тот косвенным образом хотел показать командиру совершенную ненужность заводить моторы, когда все вообще в порядке. Мина ударилась где‑то на склоне горы, грохот разрыва потряс катер, и Решетников искусственно зевнул:

– Ну, чего тут смотреть, холодно… мины, как мины, – сказал он и повернулся, чтобы уйти, но боцман с той же подозрительной словоохотливостью сообщил прежним, описательным тоном стороннего наблюдателя:

– Второй гудит… Наверное, тоже мины спускает… А глядите, товарищ лейтенант, как от нас хорошо фарватер видно…

И опять Решетников понял, что уходить ему никак нельзя: отсюда, действительно, лучше, чем с базы, был виден фарватер, и можно было проследить, в каком его участке опустятся парашюты, а утром доложить об этом командиру дивизиона, чтобы облегчить траление после ночного визита. Все в нем восставало и кипело при мысли, что новый урок, как всегда, правилен. Боцман, продолжая не замечать его состояния, молча стоял рядом. Потом он повернулся к акустику, стоявшему у пулемета вторым номером, и негромко сказал:

– Реглан командиру приноси.

– Отставить! Мне тепло, – резко перебил Решетников.

Ему показалось, что боцман в темноте улыбнулся и покачал головой совсем так, как делал он только что в приснившемся кошмаре. И Решетников вдруг поймал себя на том, что он готов скомандовать огонь, бесполезный для гудящего высоко во тьме самолета, скомандовать только для того, чтобы показать, что командир он, а не боцман. Ночь была очень холодная, и его здорово прохватывало в кителе, но он упрямо оставался на палубе, пока самолеты не ушли.

Вернувшись в каюту, Решетников лег на койку, натянул на себя реглан и, согревшись, попытался спокойно обдумать, что же, собственно говоря, получается у него с боцманом и как выйти из этого положения, становящегося невыносимым.

Просить о переводе Хазова на другой катер было бы несправедливо по отношению к нему и, кроме того, просто вредно для катера и его экипажа: другого такого знающего и опытного боцмана не найти. Говорить о своем переводе на другой катер – значило углубиться в психологические дебри ночных кошмаров и, вероятно, вызвать во Владыкине, командире дивизиона, недоумение и насмешку. Сказать же ему откровенно и честно, что с командованием катером что‑то не получается, означало прямую капитуляцию.

Оставался единственный выход – необычный, но совершенно справедливый: надо было просить о присвоении Хазову лейтенантского звания и о назначении его командиром СК 0944, который он знает вдоль и поперек. Ведь бывали же во флоте случаи, когда младшие командиры без всяких экзаменов получали лейтенантское звание в бою или после боя!

Мысль эта ему понравилась, и он долго обдумывал, как убедить Владыкина передать СК 0944 человеку, который действительно сможет заменить на нем старшего лейтенанта Парамонова, а его, Решетникова, перевести на другой катер. Повеселев, он заснул, решив сегодня же поговорить об этом с Владыкиным.

Владыкин слушал его внимательно и сочувственно и даже понимающе улыбнулся, когда Решетников привел для убедительности два‑три случая, особо задевших его самолюбие.

– Мне в свое время такой дядька тоже жизнь отравлял, – сказал Владыкин, протягивая Решетникову портсигар (что на условном коде дивизиона означало переход с официального разговора на дружеский). – Только не боцман, а главный старшина рулевой Бродин. Я думал, что я уже штурман и пуп земли, а он меня учил – боже мой, как учил!.. И теперь вспомнишь – краснеешь… И тоже, старый черт, все обиняком, вежливенько, ни к чему не придерешься! А как этот ваш на людях себя держит? – вдруг перебил он себя. – Тоже учит?

– Нет, – признался Решетников и вдруг неожиданно для себя чихнул. Справившись с платком, он гордо добавил: – Ну, тогда бы я его оборвал…

– Ну и молодец, – похвалил Владыкин, и Решетников скромно опустил глаза:

– Так я же понимаю, товарищ капитан третьего ранга…

– Да не вы молодец, – сердито усмехнулся Владыкин. – Вы, извините, просто мальчишка, притом бестолковый и неблагодарный. Вам на такого боцмана молиться надо, а вы ершитесь. Подумаешь – самолюбие заело!.. Самонадеянности море ох как не любит!

– Да я учиться не отказываюсь, товарищ капитан третьего ранга, – сказал Решетников, удивленный резкостью, с которой Владыкин его отчитал. – И самонадеянности во мне никакой нет, наоборот!

Но тут он чихнул и был этому рад: по крайней мере, он успел сообразить, что говорить о потере им всякой надежды стать когда‑либо настоящим командиром, пожалуй, не очень кстати, и повернул фразу на ходу:

– Наоборот, я очень ему благодарен, что он мне помогает… Только боюсь, он так меня приучит, что я потом и шагу без него не сделаю.

– Ну и грош вам цена! – спокойно сказал Владыкин. – По‑моему, если человек имеет характер, он в лепешку расшибется, чтобы такую опеку поскорее с себя скинуть.

Решетников обрадовался, что разговор подходит именно к тому, что ему нужно, но Владыкин продолжал:

– Я, например, этого своего Бродина чем с себя скинул? Как бы это сказать, стрельбой по площади… Вот увижу – он стоит, и скажем, на лот Томсена смотрит, а у меня внутри все уже томится. Понимаю, что он, старый черт, что‑то у него в самых кишках заметил и сейчас меня носом ткнет, а что заметил – не знаю. Ну, так с отчаяния возьмешь и прикажешь: «Товарищ главный старшина, надо лот разобрать, тросик смазать и барабан покрасить, смотрите, в каком он виде…» Действительно, вроде стрельбы по площади – куда‑нибудь да попадешь… И точно, он, оказывается, и собирался предложить именно тросик промазать, да уж поздно, инициатива‑то за мной осталась… за штурманом. Вот так и привык к решительности. Да чего вы так чихаете? Ночью, что ли, простыли? Небось, выскочили голый?

– Да нет, – сказал Решетников, чихнув снова.

Признаваться в своем упрямстве с регланом, пожалуй, не стоило.

– Хватите на ночь сто граммов и горчицы в носки насыпьте, пройдет, – посоветовал Владыкин. – Так вот… Будьте вы смелее… инициативнее. В мелочах ошибаться не бойтесь, убыток небольшой, а мелочи вас приучат и в крупных вопросах смелее решать. Да он вас и поправит. Оно и лучше, чтоб он вас поправлял, а не подсказывал, понятно? Он для всех все то делает, что хороший коммунист должен делать для комсомольца и опытный моряк для такого… ну, скажем, молодого моряка, как вы. Чего же вам еще надо?

Решетников собрался сказать, что надо‑то еще очень многое: чтобы он сам почувствовал в себе ту смелость, решительность и самостоятельность, которые Владыкин в нем предполагал. Но это опять упиралось в ночные мысли, сказать о которых Владыкину было нельзя, чтобы не погибнуть в его глазах окончательно. Однако, представив себе, что разговор сейчас кончится ничем и что ему придется вернуться на катер, он поднял глаза:

– У меня есть предложение, товарищ капитан третьего ранга. Может быть, вы и согласитесь.

– Самостоятельное или тоже боцман подсказал? – весело улыбнулся Владыкин.

– Да нет… самостоятельное… – не в тон ему, серьезно ответил Решетников и начал излагать свой план; но по мере того, как он говорил, вся убедительность его проекта исчезала вместе со сползающей с лица Владыкина улыбкой.

– Так, – сказал Владыкин, когда он закончил, – значит, в кусты?

– Почему же в кусты? На любом другом катере…

– На другом катере вам механик будет жизнь заедать, на третьем – помощник. Так и будете катеры менять? Словно сапоги – искать, который не жмет?.. М‑да… Решение, видно, самостоятельное…

Лейтенант почувствовал, что краснеет, и с отчаянием подумал, что остается одно: признаться и просить вернуть его на крейсер.

– Ну, ладно, – сказал Владыкин жестко. – Я все карты открою, чтобы вам понятнее было.

Он посмотрел в сторону, как бы обдумывая, с чего начать, и Решетников насторожился.

– Меня что в вас заинтересовало? То, что я в вас любовь к катерам почувствовал. Помните, когда вы на катер просились, я вам сказал: «Хорошо, когда человек твердо знает, чего он хочет». А сейчас я этой твердости в вас не вижу. Ну, это пока мимо… Так вот. Вы о катерах мечтали и думали, что вам сразу катер на блюде поднесут. Так, конечно, не бывает. Я о вас с контр‑адмиралом говорил. Дали вам время с катерами познакомиться – все‑таки месяца четыре вы артиллеристом там были? Значит, вопросы техники, да и тактики катерной освоили, и я знаю – освоили неплохо… К тому времени этот случай вышел… с Парамоновым.

Он помолчал, и сердце Решетникова сжалось: в этой паузе он почувствовал многое, чего Владыкин не хотел говорить.

– Да… С Парамоновым… – повторил Владыкин и поднял голову, смотря Решетникову прямо в глаза. – Так вот. Я все это время о вас думал и выбирал, какой катер вам дать, и тут дал вам парамоновский катер. Поняли вы, что это за катер?

– Понял, – тихо ответил Решетников.

– Знаю, что поняли, – он невесело усмехнулся. – Так вот… А почему именно этот катер? Потому еще, потому что на нем такой боцман, как Никита Петрович Хазов. Я вас в верные руки отдал – и в какие руки!.. А вы…

Он не договорил, заметив, что Решетников помрачнел и, видимо, принял упрек всем сердцем. Потом он открыл ящик стола и вынул папку, на которой была наклейка: «На доклад контр‑адмиралу».

– А Хазова я из‑за вас в продвижении задержал. Это вам тоже нужно знать, коли разговор всерьез пошел. Читайте.

Решетников взял листок. Это был приказ по базе о том, что за отличные боевые заслуги и проявленные знания старшина 1‑й статьи Хазов И. П. назначается помощником командира СК 0944 с присвоением не в очередь звания мичмана. В заголовке приказа стоял прошлый месяц, а числа и подписи не было.

– Если бы Парамонов из боя вернулся, приказ был бы подписан, попятно? – сказал Владыкин, взяв обратно приказ. – Теперь же решено подождать. Одно дело – быть Хазову помощником у Парамонова, другое – у вас. Вы его ничему не научите и ничем на первых порах не поможете. Да и для вас лучше: боцманом он вам больше даст, чем помощником. Ну, а дать ему только звание и оставить при вас боцманом – опять не выходит. Не тот эффект получается. Этот приказ должен был всем катерным боцманам перцу подбавить. Ну и гордости: вот, мол, как из боцманов в командиры прыгают, знай наших! И боцманы бы лучше служили, понятно?

– Понятно, – взволнованно сказал Решетников.

Владыкин, очевидно, заметил взволнованность Решетникова и дал ему время подумать над тем, что пришлось узнать. Он не торопясь уложил приказ обратно в папку и только потом продолжал:

– Хорошо, если понятно. Я вам всю эту механику для того рассказал, чтобы вы одну важную вещь поняли. Вот уперлись вы в свои отношения с боцманом и делаете две ошибки, преступных для командира. За этим своим самолюбием вы в боцмане живого человека не видите. А боцман для командира катера первейшим другом быть должен. Иначе катеру ни плавать, ни воевать! А что вы о Никите Хазове знаете, кроме того, что он вам на нервы действует? Вам ничего о нем неинтересно, вы собой заняты. Это первая ваша ошибка.

Он сунул папку в стол и щелкнул замком.

– Вторая. Боцман вам все на катере заслонил, всех людей. Как вы катером в бою командовать будете, если не знаете, кто – у вас – кто? Кто чем дышит – чем живет, как немца ненавидит, и ненавидит ли вообще? Кого вы можете на смерть послать, чтобы он жизнью своей катер спас, а за кем и в бою присматривать надо? Кому надо душевным разговором помочь, а на кого просто рявкнуть? Да, наконец, просто – кому водку можно перед походом дать, а кому после? Знаете вы все это? Ничего вы не знаете, а на катере уже две недели. Если бы контр‑адмирал и командир дивизиона так же, как вы, людьми интересовались, торчал бы Хазов безвылазно в боцманах, а вы на крейсере бы мечтали. Вторая ваша ошибка.

Он встал и тотчас привычно одернул китель, который и так сидел на нем без единой складочки. Решетников тоже встал: этот жест Владыкина означал возвращение к официальному разговору.

– Так вот, товарищ лейтенант, – сказал Владыкин. – Вы остаетесь командиром СК 0944, и боцман Хазов остается боцманом там же. От вас зависит срок, когда он получит звание мичмана и станет помощником командира. На сорок четвертом или на другом катере – это тоже зависит от вас. Понятно?

– Понятно, товарищ капитан третьего ранга, – ответил Решетников. – Разрешите идти?

– Если действительно понятно, идите, – сказал Владыкин.

И не видя в глазах Владыкина ни улыбки, ни тепла, Решетников понял, что с ним говорилось нынче без всяких скидок на молодость и неопытность. Все в нем было растревожено и болело. Впервые в жизни он почувствовал, что с его поведением и поступками тесно связана чужая судьба, и непривычное это чувство никак не могло в нем уложиться и давило на сердце тяжелым грузом. Он как будто повзрослел за этот разговор.

– Разрешите вопрос, товарищ капитан третьего ранга? – сказал он, подняв опять глаза на Владыкина, и, увидев его кивок, взволнованно спросил: – А Хазов об этом приказе знает?

– Знает – вряд ли, – по‑прежнему холодно ответил Владыкин. – А догадывается – несомненно. Все к тому шло, он не маленький.

– Так как же мне теперь с ним, ведь это… – начал Решетников и вдруг опять глупо и смешно чихнул.

Владыкин не улыбнулся, но в глазах его проскочила искорка откровенного смеха, и Решетников понял, что не все еще потеряно.

– Вы в водку обязательно перцу подсыпьте, это лучше помогает, – сказал Владыкин. – Болеть вам теперь некогда, понятно?

Но Решетников, не ответив на этот раз, что понятно, пошел к двери, понимая одно: что боцман стал для него совсем другим человеком и что надо немедленно вызвать его на душевный разговор.

 

 

Борис Леонтьевич Горбатов

 

Орден Славы

 

Великое счастье быть воином в Отечественную войну, – нет счастья выше! Нет сейчас в нашей стране звания почетнее, чем звание воина. Нет сейчас на земле дела более нужного, чем дело воина. Нет одежды благороднее серой, солдатской шинели, нет дружбы крепче, чем фронтовое братство.

И нет и никогда еще в мире не было награды выше и достойнее, чем полученный в горячем бою орден за воинский подвиг, за солдатский труд, за верность священной присяге, – орден воина.

Скромная пятиконечная звездочка на шелковой ленточке с оранжевыми и черными полосками… Награда герою. Солдатский орден. Гордое слово на нем: слава.

Слава! Слава солдата.

Слава оружия нашего. Слава предков наших. Слава богатырей Александра Невского, бивших немцев на Чудском озере. Слава воителей Дмитрия Донского, Минина и Пожарского. Солдатская слава орлов Суворова. Матросская слава черноморцев Нахимова. Казацкая слава молодцов Платова. Красноармейская слава героев гражданской войны, чапаевцев, таманцев, сивашцев, богатырей Перекопа, – всё в этом ордене.

Словно сгустилась в нем вся многовековая слава русского оружия. Воплотилось и расцвело новым, невиданным цветом мужество нашего народа.

Потому что не было еще на земле войны трудней и ожесточенней, чем нынешняя, а стало быть, не было и славы больше.

Не было еще в мире войны благороднее и справедливее, чем та, которую мы ведем против гитлеровских захватчиков, а стало быть, не было, и славы чище, прекраснее.

Потомки наши, навсегда избавленные от ужасов коричневой чумы, восхищенно и благодарно будут взирать на воинов Отечественной войны: они отстояли великую Советскую Родину в ее горький час.

И тот воин, чья грудь будет украшена золотым или серебряным знаком солдатской славы, будет любимым героем народа.

Потому что орден Славы дается только смелому солдату. Его может заслужить лишь тот, кто лично совершил в бою славный подвиг храбрости, мужества и бесстрашия.

За боевые дела дается этот орден.

Тому дается этот орден, кто первым ворвался в расположение противника и личной храбростью содействовал успеху общего дела.

Тому дается этот орден, кто лично, с находчивостью и смелостью пробравшись к позициям противника, уничтожил его пулемет или миномет.

За бесстрашие и презрение к опасности дается этот орден.

За то, что, стремительно врезавшись на своем танке в колонну противника, ты смял ее.

За то, что в жарком воздушном бою ты уничтожил самолеты противника.

За лихую разведку. За ночную вылазку в тыл врага. За захват неприятельского знамени.

За воинское мужество дается этот орден.

Им награждается тот стойкий воин, кто и в горящем танке продолжал выполнять боевую задачу.

Им награждается тот железный солдат, кто, будучи ранен, после перевязки снова вернулся в строй.

За благородство солдатской души награждает воина Родина.

Тот достоин награды, кто, рискуя жизнью, спасает в бою командира от угрожающей ему смертельной опасности.

Тот достоин славы, кто, рискуя жизнью, под огнем неприятеля оказывает помощь раненым.

Тот достоин воинской чести, кто в минуту опасности спас Знамя своей части.

Орден Славы увенчивает всякий высокий подвиг солдата. Где бы ни был совершен он: на земле или в небе, в глубоком немецком окопе или в лесной чаще, в гранатном бою или в танковом сражении, в жестокой и короткой ночной схватке – штык в брюхо, нож – в горло, – или в многодневной битве. Командир всегда заметит и оценит подвиг солдата. Родина увенчает героя наградой.

Награда Родины! Награда народа! Какая награда может быть выше и почетнее? За это и умереть не много.

Орден Славы на груди солдата – всенародное признание его боевых заслуг перед Советской Родиной. Это – почет и уважение народа. Это – любовь народа. Это – его благодарность.

Не простое это дело – заслужить уважение такого народа, как наш великий народ. Народ работников и пахарей, народ мастеров и героев, творцов и строителей, он на протяжении всей своей многовековой истории, в самые грозные часы народной судьбы изобильно рождал богатырей. Никогда не покорялся он иноземным захватчикам, и всех, кто шел на него с мечом, мечом же и побивал. Первый в мире построил наш народ новое и прекрасное социалистическое общество, преобразил лицо родной земли, и стало оно для нас еще краше, еще любимее.

Такой народ, как наш, непобедим!

Великое счастье быть сыном такого народа.

Великое счастье быть воином за счастье и независимость такого народа.

Великая честь и слава быть героем такого парода‑героя.

Будь же достоин этой чести, товарищ.

Дерись за нее, не жалея жизни.

Пусть святая любовь к Родине поведет тебя на новые и новые подвиги. Пусть украсится твоя грудь золотым знаком доблести – орденом солдатской славы.

 

 

Братья Тур

 

Любовь

 

Вот история одной любви, рассказанная нам летчиками штурмового полка майора Саломатина, история, к которой мы не прибавили ни слова выдумки.

Штурмовики уходили на задание. Мощные горбатые машины с сильными широкими плоскостями взлетали одна за другой, груженные смертью во всех ее видах: противотанковыми бомбами, боекомплектом для пулеметов и пушек. Они уходили в воздух, запевая могучими моторами на высокой протяжной ноте, и, выстраиваясь в пеленг, шли на аэродром Лужки, откуда должны были подняться истребители сопровождения.

Над истребительным аэродромом штурмовики сделали широкий круг; снизу взвилась зеленая ракета, и через мгновение в воздух свечой взвинтилась шестерка «яков».

Накануне утром прилетевшая из разведки «пешка» (так летчики фамильярно называют пикирующий бомбардировщик «Петляков‑2») донесла, что у ближнего леска сосредоточилась на исходном рубеже немецкая танковая колонна, изготовившаяся для контратаки. И вот эскадрилья «илов», ведомая капитаном Гончаренко, получила задание уничтожить колонну.

«Илы» застали танки уже на марше. Самолеты сделали над целью боевой разворот и атаковали колонну. Маленькие противотанковые бомбы посыпались, зажигая железо и сталь, а пулеметы расстреливали выскочивших из люков уцелевших танкистов.

Пока увлекшиеся жаром атаки штурмовики заходили на второй круг, прикрывавшие их истребители, ходившие с превышением в тысячу метров, завязали бой с девяткой «фоккеров», прилетевших для защиты своих танков. И бой шел в два этажа: внизу «илы» били по танкам, ощетинившимся зенитками; вверху «яки» сковывали немецких истребителей, не пуская их к штурмовикам.

Через несколько минут на землю свалился зажженный «фокке‑вульф», за ним второй, и немцы отвалили. А вошедшие в азарт штурмовики заходили для четвертой атаки, звоня во все колокола, что означает на языке штурмовиков – вести огонь из всех пулеметов. Уже у истребителей в баках кончался бензин, ведущий Зворигин бранил в ларингофон увлекшихся штурмовиков, а «черная смерть» все кружила и кружила над гибнущей танковой колонной, как бы оправдывая это свое название, данное немцами.

Наконец, когда «илы» расстреляли весь боекомплект и в заключение «для психики» прошлись в последний раз холостым заходом над тем, что осталось от колонны, капитан Гончаренко собрал своих хлопцев и, построив эскадрилью змейкой, скомандовал «топать» домой. Штурмовики полка майора Саломатина в первый раз летели с истребителями из Лужков, перебазировавшимися с другого фронта, и, возвращаясь, обменивались по радио оценками их работы.

– Молодцы «яки»! Прикрывали что надо! С такими ходить одно удовольствие!..

Над штурмовым аэродромом истребители попрощались с прикрываемыми «илами» и, покачав крыльями, полетели к себе в Лужки. Но внезапно, когда штурмовики садились на скошенную траву старта, они увидели заруливший в капонир «ястребок» – один из сопровождавших, На фюзеляже еще не остывшего после боя «яка» с хвостовым номером девять был изображен простодушной кистью какого‑нибудь полкового любителя‑моториста разъяренный лев с огромной гривой и ужасными клыками, торчащими из разинутой пасти. Несколько звездочек, указывающих на число сбитых самолетов, было нарисовано сбоку.

Зарулив в укрытие, летчик легким прыжком выскочил из кабины. Штурмовики из эскадрильи Гончаренко смотрели на него, ожидая, что он скажет. Резонно было предполагать, что из самолета со столь грозным изображением на фюзеляже появится дюжий детина саженного роста, сам несколько похожий на льва. Но, к удивлению летчиков, человек, вышедший из машины под номером девять, был похож более на мальчика, нежели на мужа. Чувствовалось, что громоздкий комбинезон несколько велик для его узких плеч и топкой талии. Голубые глаза юноши‑истребителя смотрели сердито и дерзко, рассыпая гневные искры.

– Какого черта, я спрашиваю, – звонким ломающимся голосом кричал на бегу пилот, расстегивая шлем, – какого черта вы так долго крутились над целью? Из‑за вас у меня горючка кончилась… Вот и пришлось сесть на вашем аэродроме…

Комэск капитан Гончаренко удивленно посмотрел на дерзкого гостя, осмеливающегося столь невежливо критиковать работу его эскадрильи, хотя в самой этой ругани заключался элемент похвалы. Он готовился уже дать степенную командирскую отповедь не в меру самонадеянному истребителю со львом на фюзеляже, как вдруг увидел, что перед ним – девушка.

– Гвардии лейтенант Калмыкова! – отрапортовала девушка, глядя ему прямо в глаза светлыми своими глазами, в которых как бы еще колыхался голубой отсвет неба. – Ну и жадный вы народ, штурмовики!.. Никак не оторвать вас от фашистов. Я уже думала – упаду с пустыми баками… Где бы тут у вас нацедить бензину – долететь до Лужков?

И в какое‑то мгновение капитан почувствовал далекими глубинами своего сердца, что он должен будет полюбить эту девушку. Он еще и в слабой мере не осознал мыслью это свое ощущение и, отшучиваясь от ее нападок, деловито объяснял, где найти бензозаправщика, и, вспоминая детали прошедшего боя, орудуя больше ладонями рук, чем словами, как это обычно делают летчики, рассказывал о воздушном бое. Но подводное течение этих слов было таково: «Какая ты прекрасная девушка, как я счастлив, что увидел тебя, как мне хорошо говорить с тобой и глядеть в твои глаза, мы никогда не расстанемся, дорогая, не правда ли?»

И девушка всем своим духовным существом ощутила вдруг прилив огромного счастья. Но если бы сказать ей, что она уже любит капитана Гончаренко и не может существовать без него, она бы от души расхохоталась над этим. Она бы, вероятно, сердито сказала, что в наше время солдатам не до любви, не понимая, что любовь существует всегда, всюду и даже наперекор смерти и что именно этим сильна и прекрасна жизнь.

Пока бензозаправщик заряжал «як» лейтенанта Калмыковой, летчики беседовали с ней. Они смотрели на ее юное лицо с неправильными чертами, исполненное вопреки этим неправильностям, а может, и благодаря им, очаровательной свежей прелести. Каштановые, по‑мальчишески остриженные волосы были гладко зачесаны над чистым, в меру крутым лбом. А когда она улыбалась, из‑за добрых свежих губ показывались крупные ровные зубы. Быть может, ее несколько тяжеловатый подбородок мешал ее лицу быть красивым, но именно он сообщал выражение силы и характера. Зато нежная кожа с белой, незагоревшей полоской на шее говорила о светлом девичестве и двадцатилетней нерастраченной весне…

Меж тем «ястребок» уже был заправлен. Гвардии лейтенант Калмыкова, задвинув колпак фонаря, махнула на прощанье рукой штурмовикам, вырулила на старт и сквозь триплекс кабины – может быть, так только показалось капитану Гончаренко – в последний раз посмотрела на него. Через мгновение могучий мотор истребителя заревел на взлете, маленький «як» круто пошел в небо, потом сделал иммельман, горку, переворот, восходящий штопор… Вот серебряный на солнце истребитель полетел вниз с высоты пяти тысяч метров и, взревев, выровнялся над самой землей и снова свечой пошел на высоту… Вот он перевернулся кверху колесами и так понесся по горизонтали… Ошеломляющим фейерверком посыпались петли, бочки, головокружительные виражи… то была победная песня мастерства, настоящее пиршество полета.

– Ну, и дает жизни! – говорили штурмовики, любуясь кристальным совершенством этой работы. – Вот это пилот! Вот это девушка!

Правда, и до этой нечаянной встречи летчики майора Саломатина слышали о Лиле Калмыковой. Маленькая, хрупкая девушка слыла на этом участке фронта одним из отважных истребителей. Во время знаменитой многодневной воздушной битвы над Ростовом Лиля сбила несколько «мессеров» и «юнкерсов». Ее техника пилотирования и качества воздушного бойца были безупречны, и прославленные асы фронта, ценящие людей прежде всего по их воинским делам, не колеблясь, приняли ее, эту двадцатилетнюю девушку, как равную, в свою взыскательную семью.

Штурмовики слышали, как Лиле с трудом пришлось завоевывать право стать военным летчиком, как девушку долго не хотели принимать в военную авиацию, как она много месяцев «чистила хвосты» У‑2, прежде чем добилась права сесть за ручку… И все это, вместе взятое, особенно после личного знакомства, вызвало у штурмовиков чувство особого, профессионального расположения к Лиле.

А капитан Гончаренко лег в этот вечер спать с тем новым, необыкновенным чувством, которое сообщается молодому человеку, взволнованному встречей с дорогой для него женщиной. Такое чувство можно испытать только раз в жизни и до тридцатилетнего возраста. Капитан Гончаренко испытал его, хотя и не понимал, что он его испытывает. Как будто бы колокол звучал в его крови и сердце, а когда он проснулся, небо представилось ему более синим, чем зрению других людей, солнце более ярким, а июньская земля более благоуханной.

Лиля тоже не понимала, что с ней происходит, и, ложась спать в шалаше прямо на аэродроме, чувствовала какое‑то непонятное волнение, доселе не испытанное еще ею. Шалаш был из высушенных солнцем трав, набросанных на остов из ветвей; среди трав запуталось немало полевых цветов – кашек, колокольчиков, иван‑да‑марья – и, нагретые за день, они по ночам благоухали слишком сильно. Лиля вышла из шалаша, приписывая душному запаху умирающих цветов это странное чувство блаженной дурноты и непонятного волнения. Она легла прямо на землю, постелив на траву плащ‑палатку. И лежа на спине, она увидела ночное небо. Обычно небо воспринималось ею как поле боя: оно было полно внезапных опасностей, оно было разделено на квадраты и полусферы, в каждом из которых можно было встретиться со смертью. Но сейчас вместо этого смертоносного неба войны она увидела крупные июньские звезды. Они сияли, обливая сердце теплым светом. Трава вокруг звенела жизнью каких‑то незримых существ, и от этого ощущения вселенной, вливающейся в ее маленькое тело, Лилия почувствовала, как слезы наворачиваются ей в глаза.

И так они лежали оба на сухой летней земле, разделенные огромной ночной степью. Вдали глухо громыхала артиллерия; не прекращаясь ни на секунду, шла война.

…Оба полка теперь летали всегда вместе. Шло великое летнее наступление, и работы было по горло. Каждый день, а иногда по нескольку раз в день штурмовики появлялись над аэродромом истребителей и вместе шли к линии фронта. И так уж повелось, что истребитель с рычащим львом на фюзеляже всегда прикрывал машину номер двенадцать, пилотируемую капитаном Гончаренко.

А когда самолеты возвращались домой, «ястребок» со львом особенно настойчиво и, мы бы сказали, нежно ходил вокруг «ила». Лиля и капитан Гончаренко ни разу не виделись со дня первой встречи.

Лишь изредка, на бешеных скоростях, мелькая друг мимо друга, им удавалось обменяться молниеносным взмахом руки сквозь триплекс кабины. Но эти встречи в воздухе связывали их сильнее обычных свиданий. И летчики обоих полков определенно знали, что если идет на задание «ил» номер двенадцать, то уж «ястребок» с хвостовой девяткой будет идти за ним по пятам.

Однажды Лиля сбросила на аэродром штурмовиков письмо, адресованное капитану Гончаренко. В нем говорилось: «Дорогой товарищ Гончаренко! Как вы живете? Как деретесь – это я вижу. По‑моему, неплохо. Ребята ваши воюют отлично! Желаю вам счастья и боевых успехов. Л. Калмыкова».

В этом письме для зрения всех остальных людей не было ничего особенного. Но капитал Гончаренко прочитал в нем именно то, что хотела написать Лиля. Он прочитал его так: «Дорогой мой! Я думаю о тебе дни и ночи. Мое сердце наполнено только тобой. Я горжусь твоей отвагой и твоим искусством в бою. Я очень боюсь за тебя, береги себя, милый. Но помни, если будет надо, я отдам за тебя жизнь. Твоя Лиля».

А как‑то раз, когда погода была нелетная и оба «хозяйства» не работали, Лиля прилетела на У‑2 в гости к штурмовикам. Летчики роскошно приняли девушку. Повар из БАО приготовил пирожки с яблоками, и летчики достали для дамы сладкого вина, присланного щедрыми виноградарями Грузии. А после, оставшись с гостьей наедине, капитан Гончаренко взял руку Лили в большие свои руки и сказал, заходя прямо в лоб событиям:

– Я люблю тебя, Лиля. Очень люблю!

Это было уже слишком много для Гончаренко, который славился своей молчаливостью во всей дивизии. Он был весь в холодном поту после того, как сказал эти слова: для комэска было легче четыре раза сходить на штурмовку, чем произнести подобную фразу. И совершенно обессилев после грандиозного монолога, он подошел к патефону и поставил какую‑то дурацкую пластинку. Слава богу, что как раз в этот момент за окошком блиндажа взлетела ракета, и полк по тревоге поднялся в воздух и полетел сквозь туман и шторм атаковать переправу…

После этой встречи Лиля записала в своем дневнике:

«Сегодня я видела его. Это была наша вторая встреча. Он мне сказал, что любит меня, и я не удивилась. Может быть, это смешно, и я ни за что в жизни этого никому бы не сказала, но я хочу быть его женой.

Мне очень стало радостно драться после встречи с ним. День, когда я не летаю, утомляет меня. Мне кажется, я еще собью много самолетов».

А Гончаренко, придя с задания, снова поставил глупую пластинку и весь вечер слушал ее, ибо с того момента эта пластинка приобрела для него новый, многозначительный смысл…

…После штормовой погоды утро пришло сияющее, будто омытое грозой. Словно кто‑то прилежно протер влажной тряпкой каждый листик на деревьях, каждое облачко. Воздушная война, как бы замершая на одни сутки, снова загремела вдоль по горизонту – от края до края.

В этот день штурмовому полку майора Саломатина было приказано блокировать и атаковать важный немецкий аэродром. Ведомые самим командиром, штурмовики поднялись в воздух и, как обычно, встретившись с истребителями, пошли на цель. Над аэродромом немецкие зенитчики открыли шквальный огонь, ударили пушки «эрликоны». Но штурмовики искусным противозенитным маневром бесстрашно заходили над летным полем, где стояли желтобрюхие немецкие самолеты. Один огромный толстый «юнкерс» пришел на посадку в самый момент атаки. Он беспомощно и растерянно гудел, как толстый, ослепший от ярости шмель, попавший в сачок. Но Лиля длинной очередью по бакам зажгла его, «юнкерс» тяжело прогудел в агонии и огромным ревущим куском пламени пошел к земле. Над самой землей моторы его отломились в воздухе и, снеся несколько деревьев, с силой ударились в грунт, далеко откатившись от дымящегося, догорающего остова…

Через несколько минут три десятка костров пылали на вражеском аэродроме. В огне скрючивался дюраль, ломались, рвались подвешенные на горящих самолетах бомбы… А опьяненные восторгом боя штурмовики все заходили и заходили над стартом и ангарами.

– Слева еще два самолета! – весело кричал в шлемофон стрелок капитану Гончаренко. И капитан поворачивал машину влево, нажимая на гашетки пушек и кнопки бомбосбрасывателей.

И вдруг капитан Гончаренко увидел, что истребитель со львом на фюзеляже, резко теряя высоту, идет на снижение. Видно, снаряд попал в машину Лили. Подойдя вплотную, Гончаренко заметил, что из радиатора лилиного «ястребка» брызжет вода и масло.

Лиля сделала попытку выровнять машину, чтобы уйти домой, но раненый мотор заклинился, и винт повис, как крыло подбитой птицы. Лиля, с трудом перетянув через вражеский аэродром, села на пахоту у самой его кромки.

Заметив происшедшее, немцы выбежали из укрытий и помчались к краю аэродрома, где сидел советский истребитель. Лиля видела бегущих немцев, но машина ее уже была мертва, и девушка поняла, что обречена. Протянув руку к поясу, она расстегнула кобуру, чтобы разделить обойму на неравные части между собой и подбегающими немцами. Но в этот момент бегущий совсем неподалеку фашист на ходу выстрелил из автомата, и раненая рука Лили выронила пистолет.

Сильная боль затуманила ей глаза. И от этого ощущения своей беспомощности, от страха попасть живой в руки врагов лейтенант Калмыкова, сбившая сегодня восьмую вражескую машину, не боявшаяся ничего на свете, в первый раз за всю войну заплакала, совсем по‑детски, и слезы полились по ее лицу. Но через какую‑то частицу мгновения она испугалась этих своих слез больше, чем приближающихся гитлеровцев, и чудовищным усилием воли остановила их, не желая предстать плачущей перед презираемым ею врагом.

В последний раз вспомнила она капитана Гончаренко, прощаясь с любимым… И в этот момент совсем близкий рев мотора раздался над ее головой. Она подняла глаза и увидела «ил» с номером двенадцать, несущийся на пикировании к ее разбитой машине. Штурмовик летел со страшной скоростью, приближаясь, подобно обвалу.

Капитан Гончаренко видел, как приземлилась Лиля. Он видел, что гитлеровцы в нескольких шагах от ее машины – десятки их с автоматами в руках. Первой мыслью его было сесть рядом с ней, забрать Лилю к себе в кабину, но немцы уже были почти рядом с ее самолетом. Капитан хотел расстрелять их из пулеметов, чтобы все‑таки сесть, но, взглянув вперед, увидел, что новые и новые гитлеровцы мчат к подбитому истребителю на машинах и мотоциклах. Во время штурмовки у капитана вышел боекомплект и осталось только на несколько пулеметных очередей да два‑три пушечных снаряда. Горе сделало его мудрым и рассудительным.

В какую‑то терцию секунды он оценил обстановку и понял, что садиться бессмысленно. За себя он не боялся, нет, на войне капитан Гончаренко привык к близости смерти. Но если бы он сел, – это не важно, что он бы погиб сам, – все равно он не спас бы Лилю. И он решил избавить свою любимую от последней муки – от надругательств немцев – единственно возможным способом – другого решения быть не могло. Гончаренко прицелился всем остовом самолета, чтобы сразу открыть огонь из всех пулеметов и пушек по кабине лилиного истребителя. Он решил бить наверняка по пилотской кабине с тем ледяным хладнокровием, которое сообщается только нечеловеческим горем. И Лиля, поняв его решение, в последний раз приподнялась в своей машине и, сделав невероятное усилие, благодарно махнула рукой.

Горячие слезы стояли в глазах капитана Гончаренко, мешая ему видеть цель. «Прощай, Лиля!» – сказал он внятно с невыразимой болью, готовясь нажать на гашетки пулемета…

И вдруг Гончаренко увидел частые, как сетка проливного дождя, трассы пуль перед носом своей машины. Немцы в панике шарахнулись назад, захлестнутые этим неожиданным ливнем. Гончаренко поднял голову кверху и увидел, что девятка подлетевших штурмовиков открыла шквальный огонь, отсекая бегущих вражеских солдат.

Капитан Гончаренко тотчас же убрал газ и сел невдалеке от лилиного самолета. Пока он подруливал к «ястребку», «илы», перестроившись в круг, ходили над местом падения Лили, образовав огневое кольцо обороны. Через минуту раненая девушка была уже в кабине капитана.

Гончаренко дал газ. Машина, сотрясаясь всем корпусом, понеслась по полю и взмыла в воздух. Развернувшись, Гончаренко увидел, как один из «илов» проштурмовал подбитый лилин самолет, и «ястребок» запылал, охваченный пламенем.

Все время, пока «ил» капитана Гончаренко с Лилей на борту шел над вражеской территорией, штурмовики несокрушимым кольцом сопровождали его, ежесекундно готовые к бою.

 

Такова история одной любви, рассказанная нам летчиками штурмового полка майора Саломатина.

 

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 277; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.213 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь