Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Николай Александрович Тихонов. Враг у ворот



 

В те дни…

 

 

Вступление

 

Восьмого июля 1945 года через Ленинград проездом возвращались гвардейцы славного корпуса. Они сражались под Ленинградом, разбили, прогнали немцев от стен города, прошли множество дорог, дошли до Берлина и теперь, после полной победы, возвращались к месту дислокации.

Родные узнавали своих и шли рядом с бойцами и командирами. Цветов было так много, что, казалось, целые клумбы сами движутся по улицам. Бойцам подносили огромные торты, хлеб‑соль. Каждый старался им что‑нибудь подарить. Ни один боец не чувствовал себя одиноким на этом всенародном празднике.

И вдруг к командиру, шедшему впереди своего батальона, протиснулся маленький мальчик. Он протягивал ему мороженое, детское лакомство, эскимо. Он очень просил бабушку купить ему мороженое, а сейчас отдавал его усатому офицеру, который сказал, улыбаясь: «Что ты, что ты! Сам ешь, дорогой!» Но мальчик упорно тянул ему мороженое. И бабушка сказала, утирая слезы от волнения: «Возьмите, возьмите, товарищ командир! Он хочет, чтобы вы взяли. Это его подарок. У него отец погиб под Ленинградом. В ТЕ дни погиб… Возьмите, товарищ командир!»

Командир подхватил мальчика на руки и поцеловал его крепко, взял мороженое, и бабушке показалось, что его глаза влажно заблестели. Но это, конечно, ей показалось. Не могут же плакать такие суровые герои, которые хорошо знают, что значат слова: «в ТЕ дни!»

 

Враг у ворот

 

В те дни немецко‑фашистские орды так близко подошли к Ленинграду, что с крыш высоких домов можно было видеть их позиции, Трамвай шел до проходной Кировского завода, и тут кондукторша говорила: «Вагон дальше не идет. Дальше – фронт!»

Поездам уже некуда было ходить, и все это казалось страшной сказкой: как это нельзя поехать ни в Петергоф, ни в Детское Село, ни в Гатчину, погулять в парках, посидеть на берегу моря, посмотреть знаменитые дворцы!

Пароходы по Неве уже не могли подняться к Шлиссельбургу: там сидели немцы.

Поднялись ленинградцы на великую борьбу за родной город. Непрерывно по улицам шли войска, новые и новые батальоны шли в бой. А идти было недалеко. Это было самое страшное и необыкновенное.

Там, где стояла мирная Пулковская обсерватория, стреляли батареи, и там, где всегда царила огромная тишина, был непрерывный грохот.

Уходящих воинов провожали их родные. Шли матери и жены, неся на руках детей. Они шли до того куска дороги, за которым дальше уже рвались снаряды.

Одна девушка‑санитарка вышла из дому, попрощавшись с матерью и сестрами. Она проехала на трамвае по городу, смотря вокруг большими глазами, и город казался ей красивее, чем раньше. А враги – где‑то очень далеко. Через несколько часов она уже ползла по траве на зов раненого, расстегивая свою санитарную сумку. Тут она услышала хриплые крики и увидела людей не в нашей форме. Это бежали в атаку немцы – прямо на нее. Она сползла в воронку от снаряда, и наши заметили, что она оказалась между ними и немцами. Они начали стрелять, и немцы залегли.

Они видели, что в воронке девушка, и кричали и издевались. Она тоже стреляла, взяв винтовку у тяжело раненного, которого перевязала. Тогда командир сказал: «Надо выручить нашу девушку». Он поднял солдат в контратаку, и немцы были опрокинуты. В этой атаке девушку ранили. Ее отправили в Ленинград, в госпиталь, но к вечеру ей стало лучше, и она пошла домой, чтобы отдохнуть и утром снова вернуться в бой.

Опять она увидела родной Васильевский остров, Неву и улицы с тенистыми деревьями, дом, где она родилась, и свою мать и сестер. Ей казалось, что она прожила целую жизнь, а с той минуты, когда вышла утром из дому, прошло всего десять часов.

Вот что значило – враг у ворот!

…А по улицам все шли и шли ленинградцы на фронт. Казалось, что город рождает все новые полки и что такую силу не сломить никакому врагу.

Бойцы прощались со своими близкими, и не было у них уныния и отчаяния. Они были уверены в победе. И если бы спросили тогда любого ленинградца, никто бы не мог объяснить, почему немцы не войдут в город, хотя уже подошли так близко, что ближе нельзя, но каждый ленинградец ответил бы, что немцы не войдут, что Ленинград непобедим!

 

Ночи Ленинграда

 

В мирные времена никому из ленинградцев не могло бы прийти в голову разгуливать ночью по крышам или просиживать целые часы у трубы, разглядывая небо и город.

Теперь все крыши были обжиты. Тысячи ленинградцев всех возрастов проводили все ночи на крышах. Они приготовили щипцы для того, чтобы хватать ими зажигательные бомбы, багры, чтобы сталкивать их с крыши на улицу или во двор, асбестовые рукавицы, чтобы не обжечь при этом руки, маски, чтобы искры не попали в глаза. Но тушили и без масок, так как масок не хватало.

Город лежал в такой тишине, что слышно было, как далеко внизу, как в ущелье, едут военные машины. Ни одного огонька не блестело ни в одном окне. Ночь сначала была очень мирной. Атласные облака плыли над городом; находили тучи, по краям которых бегали прожекторные лучи, перекрещивались и клонились к земле. Ветер шумел листвой в парках и садах. Люди на крышах говорили шепотом, как будто их могли услышать летящие на город немецкие налетчики.

Потом эту тишину разрезал унылый, тоскливый, тревожный вой сирен. Выли дома, корабли, дворцы, музеи. Казалось, им вторят деревья, и ветер присоединяется к сигналу тревоги. Все бежали, скрипя по железу крыш, на свои посты. Приближался рокочущий, со злобными перерывами, звук немецких самолетов.

Немцы бросали светящиеся лампы. Они висели в пространстве, и от них шел мертвенный белый свет, освещавший, как днем, лица людей на крышах. Долго воя, визжа и захлебываясь, шли вниз фугасные бомбы. Потом раздавался глухой удар. Это значит – куда‑то попала фугаска.

Комсомолка Варя стояла на крыше и видела, как бомба упала на здание ее завода. Она сейчас же по телефону сказала об этом в штаб. Бомба, вероятно, замедленного действия, взрыва не произошло. Прошло два часа. Тревога продолжалась. Бомбу не нашли. После тревоги в штабе ей сделали выговор за то, что она плохо смотрит и видит что‑то совсем другое, потому что бомбу на заводе не нашли, как ни искали.

Из бомбоубежища вышли рабочие и работницы и пошли по своим квартирам. Дома были рядом с заводом. Две подруги открыли ключом дверь и, не зажигая света, вошли в свою комнату. На диване кто‑то спал и как‑то глухо дышал. Они зажгли спичку и увидели, что на диване, качаясь слегка от собственной тяжести, лежит огромная стальная туша и в ней что‑то позвякивает с хрипом. Это и лежала та бомба замедленного действия, которую видела в полете Варя. Бомба проломила крышу и улеглась прямо на диван. Пришли саперы и разрядили ее. А с Вари сняли выговор.

Проходили дни, недели, месяцы, годы, а бомбы все падали и падали на Ленинград. Сирены выли и в метельные ночи и в белые, когда не нужны прожекторы, и только высоко видны серебряные киты‑дирижабли.

Зажигалки падали тысячами и горели своим мерзким брызжущим огнем, освещая бледные и решительные лица тушивших их подростков. Подбитые немецкие самолеты падали и в город и за городом, и к концу осады их было подбито столько, что из них можно было сложить целую гору. Но они падали в лес или в болото и долго горели бледным, неживым огнем.

А ленинградцы не уступили немцам ночного неба и очень гордились этим!

 

После налета

 

Я ехал на машине по улице, в конце которой падали бомбы. Я сказал шоферу, чтобы он свернул вдоль Таврического сада. Он свернул, и тут все в машине осветилось так, что я увидел отдельные пушинки и пылинки на синей материи, которой была обита внутри машина.

Машина остановилась. Мы выскочили из нее. Перед нами феерическими огнями горел Таврический сад. На деревьях висели какие‑то желтые, красные, зеленые, синие фонари; они рассыпались на куски, стекали шипящими струями по веткам, шипели внизу на траве. На крыше гаража лились потоки какой‑то слепящей жидкости. Все это походило на фейерверк и детский праздник, и можно было залюбоваться этим сказочным освещением. Но шофер схватил меня за руку и закричал: «Сейчас будет бомба!»

И бомба упала через дорогу от нас. Но она упала прямо в пруд и захлебнулась в тяжелом вековом иле. Воздушной волной нас бросило на землю. Кругом в ближних кварталах падали зажигалки и гремели взрывы, за которыми было слышно, как падают стены и какие‑то звоны долго стоят в воздухе.

После каждого налета грустно было смотреть, как развеваются занавесочки на окнах в комнате, от которой осталась одна стена, как печи стоят прямо на улице, окруженные грудами битого кирпича, как высоко в небе, на высоте шестого этажа, стоит шкап, дверцей болтается в пустоте. На одной улице два года, как на скале, стоял такой шкап, и в нем висела детская ванночка, старое пальто и полотенце. Снег засыпал развалины, майское солнце светило весело в разноцветную пропасть, где когда‑то были комнаты, осенний косой дождь хлестал внутрь шкапа, – и все так же недостижимо висели ванночка, полотенце и старое пальто.

Деревья с оторванными ветвями протягивали прохожим свои израненные руки, как бы прося защиты. Ноги ступали по разбитым стеклам, как будто мостовая была уложена алмазами. Кровати висели между искривленными балками, напоминая о том, что здесь было когда‑то человеческое жилье.

Много таких разбитых стен в Ленинграде. После налета приходили спасшиеся жильцы и отыскивали в этих бесформенных кучах вещи. Как ни странно, но иные вещи сохранялись в целости по капризу случая. Так, столы расплющивались, как картонки, а фарфоровые вазы оставались целыми. Очень грустное зрелище представляли книги, превращенные в труху, осыпанную красной кирпичной пылью.

Особенно мрачно выглядели развалины после налета ночью, когда выходила луна и под луной там, где стоял дом, была гора черного мусора, и в нем бегали огоньки тлевшего тряпья, и сверкали осколки посуды.

Картины висели на стенах, не имевших ни дверей, ни окон. На улице раз я видел куклу с оторванной рукой. Кукла смотрела удивленными фарфоровыми глазами. Девочка схватила ее и сказала: «Мама, мама, мою Вальку убили». Потом покачала ее на руке, глаза куклы закрылись, и девочка радостно закричала: «Мама, мама, она только ранена, она заснула!»

Люди, приходившие с работы утром, находили пепел там, где было их жилище. Они садились у печей, которые уцелели, и начинали готовить пищу под открытым небом, топя печи разбитыми стульями и столами. Так было в маленьких разрушенных домах. В больших уже нельзя было топить печек, и ленинградцы уходили жить в другое место. Иные за время осады сменили несколько раз свои жилища.

 

Дзот на Кировском

 

Священна земля ленинградских площадей и парков! Кто из жителей великого города думал, что ему придется разрыхлять ее киркой, бить в нее ломом, вонзать в нее лопату, чтобы рыть ходы сообщения к дзотам, стоящим прямо на газоне.

Дзот уже был сделан. Толстые бревна выглядели как‑то мирно на траве, засыпанной первым снегом. Он был похож на недостроенную избушку, диковинную рядом с выгнутой чугунными узорами решеткой набережной. На него смотрели бастионы Петропавловской крепости, как смотрит дед, видавший виды, на внука‑суворовца.

Громадный Кировский мост виднелся на фоне ещё бурой зелени далекого сада Инженерного замка, высились величавые стены Мраморного дворца, виднелась Нева, покрытая салом.

И девушки рыли ход сообщения. Рядом шумел Кировский проспект, проходили трамваи. Пешеходы останавливались и смотрели молча, не делая никаких замечаний, не отпуская никаких шуток. Пожилой человек в ушанке медленно наступал ногой на лопату. Он смотрел вниз на холодные каменистые комья, как будто хотел прочесть какие‑то тайные знаки, которые были написаны маленькими, искривленными, как буквы, корешками и жилками. Или он просто задумался о том страшном, что подступило к городу. Были ли дочерями его эти три девушки, что работали ломом, киркой и лопатой вместе с ним? Были ли они люди из одного дома, вовсе чужие друг другу?

Они углубляли ход сообщения, останавливались по временам, чтобы вытереть пот и распрямить плечи. Что мог значить их маленький труд – этот узкий и глубокий ров, над которым они трудились с таким старанием?

Мог ли явиться крошечный дзот чем‑то серьезным в битве, в которой участвовали огромные орудия и огромные танки? Но таких дзотов были тысячи, и когда девушки отдыхали, они видели, как по улицам идут такие же, похожие на них, ленинградки с лопатами на плечах. Они знали, что город превращается в крепость, и если враг ворвется в центр города, то каждый дом, каждый перекресток, каждый угол будет сражаться до конца.

Ни одной из них не представлялось до конца ясным, как это немцы пройдут по Кировскому мосту и станут стрелять по крепости, которая сама стреляла только раз в день в прошлые времена, когда пушка отмечала полдень одиноким выстрелом и над бастионом секунду висел похожий на летящую по ветру кисею легкий синеватый дымок.

Они знали, что они маленькие солдаты, маленькие винтики войны, но что им выпала почетная и трудная задача – стоять в обороне города, работать для победы, и ничего другого, кроме желания скорее выполнить свою задачу, у них не было в голове. Они не жаловались, что им непривычна эта мужская саперная работа, что лом и кирка слишком тяжелы для их юных рук.

Нет, в их лицах, с которых еще не совсем сошел летний загар, было упорство, и строгие глаза не улыбались. Слишком печально было думать, что такая красота, что простирается вокруг, будет подвергнута всем случайностям битвы, что вражеские снаряды будут разрушать эти ветхие кирпичные стены, которые видел своими глазами сам Петр, что по этой мирной набережной нельзя будет проходить, а надо будет нырять в этот ход, который укроет бойцов, подносящих в дзот боеприпасы, идущих сменять уставших товарищей.

Они не просили смены. Холодный ветер трепал их вязанки, качал оголенные кусты, нес острую снежную пыль. Так работали всюду в городе.

 

В лучах прожекторов

 

Когда вы шли ночью после только что кончившегося налета, вы видели темные бесформенные горы развалин, вы останавливались, еще не привыкнув к невиданному зрелищу.

По всему разрезу разбитого бомбой дома сверху вниз и из стороны в стороны мелькали красные огоньки. Как будто дело происходило вовсе не в городе, улицы которого затихли в темноте ночи, а где‑то в глуши гор, и эти огоньки принадлежат таинственным гномам, снующим со своими фонариками, отыскивая спрятанные сокровища.

Подойдите ближе, и вы увидите, что это работают упорные люди, среди которых много молоденьких девушек. Это спасательные команды, отыскивающие заваленных обломками. Да, они ищут сокровища – человеческие жизни. Где‑то внизу стонет человек, до которого нельзя добраться просто.

Каждый шаг в этих развалинах таит опасность. Каждое неверное движение может погубить и спасающего и спасаемого. Вся эта темная махина полна тихими перекличками невидимых работников, полна вздохами, стонами, тяжелым дыханием усталых людей.

Как вход в мрачный грот, открывается расщелина, образованная навалившимися друг на друга перекрытиями, и туда, в этот холод и темноту, надо спускаться, обвязавшись веревкой, имея нож для того, чтобы перерезать всякие мешающие по дороге клочья материй, какую‑то проволоку, которой всегда много, топор, чтобы прорубиться сквозь нагромождение деревянных обломков, фонарь, чтобы при его слабом свете видеть хоть немного.

Сандружинницы превращаются в альпинистов. Они, как по скалам, подымаются на повиснувшие над бездной уступы, бывшие когда‑то угловыми комнатами. Там лежит на остатках пола раненая, потерявшая сознание, девочка. Она жива! Ее берут осторожно, умело, крепко и находят куски лестницы: по ней можно спуститься, как по каменной тропе, разбитой, неровной, качающейся.

Тут надо быть еще осторожнее, потому что ступеньки висят над черным провалом. А вот их и нет совсем. Тропа кончилась. Как в горах, надо переходить на карниз. Где‑то в проломах стен вспыхивают прожекторы – началась новая тревога. Но освещенные меловым светом, которому благодарны, потому что он освещает дорогу вниз, девушки идут, тяжело дыша, со своей ношей. А там вокруг опять свищут осколки на все лады, завывают и повизгивают, там падают новые бомбы, рушатся новые дома… Там снова жертвы.

На лицо сыплется белая и красная пыль, она залепляет глаза, ноги ушибаются о крупные осколки кирпича, режутся о порванные и согнутые железные перила, которые, как змеи, свисают по сторонам.

Девушки переходят из мрака снова в свет прожекторов. Где‑то, как в ущелье, гремит обвал. Стена внутри дома провалилась куда‑то, увлекая за собой груду кирпичей, железного и деревянного лома. Эхо передает грохот этого обвала по всему мрачному разрушенному дому. Подымается стена пыли; над головой открывается небо – там, где еще недавно был кусок крыши. Она свалилась во двор, и звезды видны в небе; они холодные и пыльные, точно и туда залетела пыль уничтоженного человеческого жилья.

Но девушки упорно несут спасенную все ниже и ниже. Вот уже встречают их товарищи, принимают от них бесчувственную девочку, кладут на носилки, а сандружинницы идут опять в темноту и холод, прислушиваясь, не раздастся ли стон. Да! Он раздался откуда‑то снизу. Вперед, туда! Так они будут работать до утра, пока изнеможенные, не сядут тут же отдохнуть после бессонной ночи. А начавшийся день снова застанет их за работой.

 

Так жили в те дни…

 

О, эти солнечные, яркие, полные морозного хруста, морозного ветра дни первой блокадной зимы! Почти безумная прелесть садов, с ветвями, заваленными снегом, осыпанными сверкающим инеем, как будто природа хотела нарочно подчеркнуть, как великолепна ее зимняя жизнь и как мрачна жизнь осажденного города.

Закат на Неве. Огненный шар солнца уже потух за туманом, на всем лежат мертвые синие тени. Корабли, зимующие на реке, как будто брошены людьми; палубы пустынны. Сугробы снега лежат на набережной, на ней нет ни души. Редкая цепочка людей идет через реку, медленно, медленно, как будто они боятся сделать быстрый шаг. Они не могут его сделать. Они бредут, как призраки, закутавшись до глаз. Вьюга заметает их следы.

В городе нет хлеба, нет топлива, нет света, нет воды. Сюда, к Неве, к полынье у каменного спуска, идут за водой женщины и дети. Они похожи на эскимосов, так тяжелы их одежды. Они надели на себя все теплые вещи, и им все‑таки холодно, нестерпимо холодно, потому что они ослабли от голода.

Но они идут за водой, чтобы принести ее домой, в свои темные квартиры, где на стенах атласный иной и сквозь разбитые окна в комнаты наметен снег. Ледок хрустит на пустых кухнях.

Женщины и дети ставят на санки ведра, бидоны, чайники, детские ванночки, жестяные большие коробки, котелки, кастрюли – все годится, во все можно налить воду, такую ледяную, что страшно к ней притронуться.

Сил нет спуститься сразу к реке по скользким ступеням, на которые непрерывно выплескивается вода из рук усталых и слабых водонош. Вода эта сразу замерзает слоями, один на другом, неровными, толстыми, скользкими. Мученье только спуститься по такой лестнице. А надо еще поднять наверх тяжелое ведро, которое оттягивает руки; надо поставить его на сани и сани притащить домой, а дом у Исакиевского собора, а то и еще дальше.

Девочки, жалея матерей, спускаются с чайниками, цепляясь за промерзшие каменные стенки, набирают воды, поднимают и льют из чайников воду в ведра. Сколько раз надо спуститься с чайником, таща его обеими руками, останавливаясь, потому что он очень тяжел, этот неуклюжий чайник!

Снежные наросты от пролитой воды появляются на одежде. Ветер превращает их в лед. Пар идет изо рта. Люди дышат широко раскрытыми ртами. То, что было веселой забавой в иные времена, теперь стало адски трудным делом.

Вода! Вы открываете кран, и льется белая струя, льется без конца. Вы открываете краны горячий и холодный, и ванна наполняется голубоватым сумраком, который пьянит вас теплотой, и так приятен после ванны крепкий горячий чай с вареньем.

Это так просто: если замусорился кран, вы звоните, и к вам приходит водопроводчик, молодец, шутливый, высокий, ловкий, он в миг исправит ваши краны и трубы.

И вот ничего этого нет. Умерли все краны, все трубы мертвы. Враг окружил город блокадой, враг хочет уморить ленинградцев голодом, заставить их роптать. Но каждый день целые процессии шли по городу за водой – жуткие, длинные, и все‑таки это шли непобедимые ленинградцы, которых ничто не могло сломить.

 

Путь в стационар

 

Я видел людей с красными кругами на белых щеках. Я видел людей, у которых по лицу шли зеленоватые полоски, как в тетради для арифметики. Я видел людей, у которых сквозили кости черепа сквозь тонкую кожу.

Однажды на набережной я увидел лошадь, которая кланялась Петропавловской крепости. Она так аккуратно кланялась, что я пошел к ней, чтобы посмотреть, в чем дело.

Лошадь была такая тощая, что кожа на ней была почти прозрачная, и такая громадная, что походила на нарисованную плотничьим толстым карандашом. Она была запряжена в сани. Возница куда‑то ушел. Там, где он ее оставил, было набросано на снег немного сена, совсем немного. Лежали клочья и лежали такими маленькими травинками, что было грустно смотреть на это.

Лошадь видела эти клочья пожелтевшего холодного сена. Она не могла нагнуться и взять их. Она набиралась сил, становилась на колени, одним резким движением хватала травинки и, встав, жевала их долго, долго. Потом она набиралась снова силы, снова становилась на колени и снова хватала большими дрожащими губами, сморщив морду. Потом она стояла, отдыхая, тяжело вздыхала, качаясь на несуразно длинных и тонких ногах.

Люди от голода слабели и умирали, и тогда в городе появилось новое слово: стационар. Так называлось место, куда привозили и приводили самых истощенных людей. Там их клали на чистые постели, в теплых комнатах, кормили под наблюдением врачей и давали им разные укрепляющие витамины.

Человек, который чувствовал, что он слабеет, не должен был терять душевной силы. Если он терял эту душевную силу, его было труднее вернуть к жизни.

Тогда, в те дни, на улицах уже нельзя было увидеть никакого транспорта. Редко, редко проходили военные грузовики, нагруженные снарядами, или автобусы, перевозившие раненых. Трамвайные вагоны, автобусы и троллейбусы, занесенные до крыш снегом, стояли со стеклами, на которых был толстый налет, и не могли никуда уйти, потому что в городе не было горючего.

Поэтому больных возили в стационар на санках их родные или друзья. Есть в Ленинграде такая Кленовая улица. Она летом утопает в зелени, и на ней почти нет домов. В одном конце возвышается большой дом военного ведомства, в другом – красный Инженерный замок, похожий на крепость.

По этой улице маленькая, закутанная в три платка женщина, спотыкаясь в глубоком снегу, везла на детских саночках изможденного мужчину. Трудно было сказать, сколько ему лет, потому что он давно не брился и весь зарос колючей, острой, мертвенно‑синей щетиной. Он сидел на саночках, закрыв глаза, и через каждые три шага падал навзничь. Женщина освобождалась от веревок, за которые она тащила сани, подходила к нему, приподнимала его, и он снова сидел, страшный, как кащей, с закрытыми глазами. И снова он падал, когда женщина успевала сделать вперед всего несколько шагов. Прохожие молча смотрели на эту сцену и шли дальше.

Наконец, когда он упал в десятый раз, женщина остановилась и впервые беспомощно посмотрела вокруг. Тогда с тротуара сошла высокая костистая женщина, с упрямым выражением глубоких синих глаз, подошла к упавшему, подняла его резко, посадила и громко три раза прокричала ему в ухо: «Гражданин, сидеть, или смерть! Сидеть, или смерть! Сидеть, или смерть!»

Он открыл глаза, заморгал и уселся. Больше он не падал. Так скрылись сани, увозившие его в стационар, и он все сидел – прямой, как палка.

 

 

Федор Иванович Панферов

 

Здравствуй, мой победитель!

 

Аэродром расположился у самого города, рядом с авиазаводом, и напоминал колхозное поле: на окраине виднелся дубовый лес, кое‑где еще остались следы пашни, а из‑под прошлогодней примятой травы выбивалась буйная зелень. Сейчас аэродром гудел, сотрясался, как будто по нему ползли тысячи тракторов.

Как только директор авиазавода Федор Григорьевич Сланцев переступил порог проходной будки, так сразу на него и кинулся вихревой ветер. Ветер рвал с него кепи, крутил полы пальто, отбрасывая директора к воротам.

– Ух, ух! – выкрикнул он радостно, уже понимая, что такой ветер поднят пропеллерами, а это значит – самолеты готовятся к вылету.

По боковинам аэродрома, крыло к крылу, уходя вдаль, как гигантские осы, стояли штурмовики.

Летчики расхаживали около самолетов медленно, сдержанно, сберегая силы, как это делают первоклассные наездники. Каждому из них сегодня предстояло в воздухе испытать пять‑шесть самолетов. А как он поведет себя в воздухе, тот или иной самолет, вот сейчас так мирно расположенный в ряду других таких же? Вдруг откажет мотор, вдруг «забарахлит» управление, вдруг… и тогда нужны буквально секунды, чтобы «сообразить», «не растеряться», «найтись». Правда, это «вдруг» случалось редко… Но летчики ходили около самолетов, не разговаривая, равномерным шагом, сберегая силы. Увидев директора, они тем же неторопливым, экономным шагом направились к нему, не смахивая с лиц той сосредоточенности, какая характерна только летчикам‑испытателям.

– Значит, летим? А как же облачность? – спросил Федор Григорьевич.

– Пробьем. Дымка тонкая, а руки чешутся… Да и фронт требует… Так решили сегодня утром, – ответил за всех майор, начальник аэродрома.

Со стороны летного поля подошел летчик‑фронтовик. Росточком он небольшой, но ловкий, сбитый, юркий. Он весь сиял, идя на директора. Подойдя, щелкнул каблуками, вытянулся, вскрикнул:

– Приветствую, товарищ директор!

– Гриша, Григорий Васильевич, – поправился директор, протягивая руку, и нарочно нахмурился. – Опять за самолетом? Да ты что же это? Мы строим, а ты там гробишь…

Гриша было стушевался, но тут же, словно невзначай, расстегнул кожаную куртку‑коротушку, распахнул полы: на груди выше орденов поблескивала Золотая Звездочка.

 

Заводской двор блестел на солнце асфальтом и чистотой. Казалось, что это вовсе и не завод, а санаторий. Корпуса цехов, с замаскированными окнами, голубели стенами; по обе стороны дорожки тянулись уже разделанные клумбы с только что высаженными цветами, и липы таращились ветками с крупными набухающими почками. Почки зеленели, рвались маленькими узенькими листочками. Влево, на повороте к цехам, вокруг огромной круглой клумбы на зеленых столбиках красовались овальные портреты передовых рабочих. Среди них Гриша увидел и Надю. Да, да, это она. Это ее глаза. Вот она смеется, и как смеется в этот солнечный весенний день… Гриша подошел ближе и под портретом прочел: «Надежда Константиновна Рюмина». И тут же увидел другое: на груди Нади орден Трудового Красного Знамени.

«Не сказала… мне не сказала, – с глубокой обидой подумал он. – Впрочем, она такая же была и в школе: когда получала „отлично“, то молчала, но уж если получала „удочку“, то носилась и всем надоедала с этим. „Зачем ты об этом шумишь?“, – спросил ее однажды Гриша. – „А чтобы мне было больше стыдно“, – ответила она, глядя куда‑то в сторону грустными глазами. – Вот и теперь такая же», – успокаивающе подумал Гриша, и его глаза остановились на соседнем портрете.

Рядом с Надей висел портрет Петра Крашенникова, занявшего на заводе Гришино место. Петя – в костюме, при галстуке. Большие, почти девичьи глаза его, как нарочно, скосились на Надю… и на его груди орден Красной Звезды.

– Да‑а, – протянул Гриша, и вдруг сердце у него сжалось. – А может быть… – пробормотал он.

Таким он и вошел в первый цех. Тут на него сразу хлынула оглушающая волна треска, визга: по обе стороны коридора, длинного, темноватого, люди сверлили пневматическими сверлами, клепали, и все стонало, гудело, оглушая.

«Самолет и когда строится, так же гремит», – подумал Гриша, шагая по коридору, мельком взглядывая на работающих людей.

Все это были люди его возраста и еще моложе, то есть такие же, каким и он когда‑то пришел сюда, на завод… Тогда, года четыре тому назад, они вместе с Надей окончили школу и намеревались было после окончания десятилетки поступить в высшее учебное заведение: Гриша в авиаинститут, Надя – на исторический. Но оба очутились на заводе, первыми откликнулись на призыв заводоуправления, вполне сознавая, что учебу можно будет закончить и потом, а сейчас фронт требует самолеты.

Вскоре они уже работали в сборочном на штыковке, на одной из самых сложных деталей – прикрепляли крыло к самолету, – руководя каждый группой ребят и девчат, соревнуясь друг с другом. А Гриша еще пристрастился к летному делу. И вот, он уже летчик. Теперь на заводе его место занял Петя Крашенников.

Гриша, охваченный воспоминаниями, шел, не замечая, как люди, главным образом молодежь – ребята и девчата, – на секунды приостанавливали работы, глядя на него сияющими горделивыми глазами, произнося:

– Гриша приехал!

– Молодец‑то какой! Героя получил!

– На нашем самолете.

Вот и сборочный – огромный застекленный зал, напоминающий зал приема высокопоставленных гостей. Через боковые просветы со всех сторон рвалось буйное солнце, освещая самолеты, медленно и беспрестанно двигающиеся по конвейеру.

В начале конвейера самолет совсем не походил сам на себя. Здесь стояло что‑то такое из толстой брони, похожее на лодочку, потом к этой лодочке пристраивался мотор, тяжелый, огромный, поднимаемый краном. И именно здесь казалось невероятным, что такая броня и такой мотор скоро взовьются в воздух и превратятся в «черную смерть» для врага… Дальше самолет как бы одевался: у него появлялась передняя часть, затем хвост… а вот и крылья… И всюду по самолетам ползают люди, девушки, юноши, и каждый что‑то привинчивает, что‑то прилаживает, одухотворяя это тяжелое мертвое тело.

Под стеклянным потолком висит огромный циферблат, а на самом верху циферблата огненно горит «осталось 10 минут». Вдруг огонек мигнул, и снова – «осталось 5 минут»… и сильнее загудели, завизжали пневматические сверла, застучали молотки, заползали люди – по крыльям, по носовой части, на хвостах самолетов.

– Полетит. Обязательно полетит и будет громить врага! – проговорил про себя Гриша, переполненный радостью и тем, что вот сейчас увидит Надю; он шагнул ближе к конвейеру. И тут, среди всех, он увидел только ее – ее волосы, черные, густые, круто подвязанные на затылке, сизую, уже в легком загаре шею, ее локти, так быстро двигающиеся. Ее! Ее! Да, это было все ее – родное Грише. И он в двух‑трех шагах от нее остановился, невольно загадывая: «Если любит, то повернется ко мне…»

Через какую‑то секунду ее плечи дрогнули, и она повернулась к нему лицом, не приостанавливая работы. Скорее, она повернулась к нему глазами, потому что он видел только эти глаза. И глаза ее сначала посмотрели на него удивленно, испуганно, но тут же вспыхнули радостными искорками. И он шагнул к ней, произнося в грохоте:

– Надя. Надюша… только на пять минут. Давай отойдем вот туда, – ему хотелось в сторонке положить ей руки на плечи… и сказать… Что сказать? Да просто положить руки на плечи, глянуть в глубину ее глаз… И она все поймет.

Она улыбнулась и показала глазами на циферблат. Там, на циферблате, предупреждающе горело «осталось 5 минут». И глаза Нади вдруг отчужденно проговорили: «Ты сам видишь, осталось пять минут. А затем все начнется снова», – и она вся ушла в работу, а за ней и вся ее группа.

 

Он остался один в грохоте, визге, среди медленно двигающихся самолетов, и ему стало невыносимо грустно.

– Да что же это? Что же? Я к ней со всей открытой душой, а она?.. – Он повернулся и пошел к выходу, затем оглянулся и увидел Петю Крашенникова. Тот стоял неподалеку от Нади, тоже около крыла, и, казалось, смеялся над Гришей. – Он. Да, он, – окончательно решил Гриша и выбежал из цеха.

Минуты. Минуты бежали…

Чей сегодня будет салют? Нади Рюминой или Пети Крашенникова? Такая мысль – соревноваться за салют – пришла Ванюшке Куклину – вихрастому, рыжеватому, с задранным носом пареньку из группы Пети Крашенникова. Об этом не знали ни заводоуправление, ни общественные организации завода, но это от Ванюшки Куклина распространилось по всему цеху, по всем группам, и как только наступило время салютов, Ванюшка Куклин стремглав кидался к мощному репродуктору и включал его. И когда в цехе начинали греметь пушки, руки девчат и ребят работали еще напряженнее, еще крепче, наддавая, потому что все чувствовали себя так, будто они не здесь, в мирной обстановке, а там, на фронте, и там, на фронте, своим трудом, воплощенным в самолеты, они громят врага. И если группа Нади отставала на две – три минуты, Ванюшка Куклин вертелся на одной ноге и кричал:

– Отстали! Э‑э‑э! После драки кулаками машете.

Но если отставала группа Пети Крашенникова, Ванюшка Куклин молча сопел, не отрываясь от работы, искоса, недовольно посматривал на своего руководителя и на вопрос кого‑нибудь из группы Нади: «Ну, как, Ванюшка, сегодня у вас дела?» – отмалчивался.

Вначале соревнование шло за каждый салют. Но их на дню было по нескольку, и все путалось: молодежь не успевала подсчитывать успехи той или иной группы. После этого было решено соревноваться только за «особые» – Варшава, Кенигсберг, Будапешт, Вена, Берлин. Сегодня как раз и были те дни, когда все внимание было сосредоточено на Берлине. Вот почему и ребята и девчата уже десятый день работали с наивысшим напряжением, удивляя заводоуправление такими темпами, каких еще не было за время войны.

– Чудак, – проговорила Надя, поблескивая карими, большими, с мохнатыми ресницами глазами, и по‑девичьи пискнула, радуясь тому, что Гриша все‑таки пришел.

«Ведь он такой хороший, – думала она и сейчас, ни на секунду не приостанавливая работы, – Такой хороший… Мой!..» – Она вся вспыхнула от впервые пришедшей мысли и застыдилась. Но мысль от этого не заглохла, и Надя про себя воскликнула уже радостно и просто: «Мой! Муж? И я поменяю фамилию. А как это будет звучать? Надежда Кудряшова! Хорошо! Очень приятно. Очень приятно!» – и ее руки заработали еще быстрее. Она посмотрела на своих ребят и девчат, и те, видимо, почувствовав ее взгляд, заработали тоже быстрее. А она крикнула:

– За Берлин, товарищи!.. Наши‑то, ведь уже там, под Берлином!

Раздался резкий звонок. Он пронесся по цеху, и вдруг свет на циферблате задрожал, надпись «осталось 5 минут» мигнула, и кричаще загорелось «начало». И по всему цеху из грудей ребят и девчат вырвалось мощное, побеждающее:

– А‑ах! – потому что «начало» говорило, что время обработки одного самолета для всех кончилось, что надо переходить на другой самолет, но все уже были на новых деталях.

Надя в эту минуту только успела спросить Петю Крашенникова:

– Который?

И тот, не отрываясь от работы, кивком головы показал на самолет, который уже приблизился к их «стоянке», то есть к месту работы. Кивнув, сказал:

– Вот он.

И самолет этот вдруг выделился изо всех и стал таким родным, как Гриша Кудряшов.

 

Дней пять тому назад, когда по всему заводу разнеслась весть о том, что с фронта за новой машиной прилетел Гриша Кудряшов, получивший Героя Советского Союза, весь тридцатитысячный коллектив завода в один голос заявил:

– Построить Грише особый самолет.

Старший мастер Иван Иванович, привычно поправляя кудлатые волосы на голове, сказал:

– Да ведь директор и без вас выдаст ему новый самолет.

– Нет, – запротестовала молодежь. – Мы дадим особый… совсем, совсем свой.

И вот уже четвертый день «особо шли» особые детали: по‑особому работали медники, кузнецы, слесари, паковщики, монтажники. По‑особому – для Гриши. И теперь этот самый «особый самолет» подошел к месту стоянки Нади Рюминой и Пети Крашенникова…

 

Это даже был не парк, а просто уголок старого дубового леса, перемешанного с молодыми побегами орешника и берез, с глухими балками, заросшими в низинах густым малинником. Парк был за рекой, и в него почти никто не заходил, поэтому он был глух и загадочно‑мрачен…

Гриша пришел сюда раньше назначенного времени. Он страшно боялся опоздать и вот пришел без четверти девять, а уговорились они с Надей быть тут ровно в десять.

Вчера он долго сторожил Надю у проходной будки. Вскоре с завода хлынули рабочие, и среди всех он опять увидел ее, только не одну: рядом с ней шел Петя Крашенников, и они о чем‑то оживленно говорили, а Надя смеялась так радостно и так заразительно, что у Гриши захолонуло сердце:

– Ну вот, Григорий Кудряшов, – задыхаясь, проговорил он. – Вот тебе… – да так и остался стоять на одном месте.

И только поздно ночью, не в силах угомонить свою боль, махнув было на все рукой, решив завтра же улететь на фронт, он позвонил Наде, намереваясь ей сказать: «Ну, что ж, пути наши разошлись», как тут же, не успев сказать то, что хотел, услышал ее голос:

– Да где ты? Где ты пропал? – с тоской и страхом прокричала она в трубку.

– Да нет… что ты, – и Гриша сразу почувствовал, как незаслуженно обидел Надю. – Я просто… ну, знаешь. Я могу тебе завтра рассказать все, все. Сегодня, конечно, где уж, поздно – двенадцатый час. А завтра… Хочешь, в нашем парке?..

И вот он – парк. Он стал еще глуше. Теперь сюда, очевидно, совсем никто не ходит: дорожки, кривые, извилистые, вытоптанные когда‑то посетителями, устланы прошлогодней, примятой за зиму листвой. Идешь, а лист пристает к подошве.

 

Так прошел час, два. Гриша все ходил по извилистым тропам, пересекая балки, то и дело сворачивая на ложбину, откуда были видны река, город, и, затосковав, присел под старым рогатым дубом: уже одиннадцать часов, а Нади все нет.

– Да что же это такое? – с обидой проговорил он и в ту же минуту увидел, как от противоположного берега оторвалась голубая лодочка и быстро пошла к парку, а в лодочке что‑то пестрое, яркое…

Лодочка быстро приближалась. И вот уже Надю видно всю. Да, это она в пестром розовом платье. Протянув руку Грише, она легко выпрыгнула на берег.

– Запоздала я немного, Гриша, – виновато проговорила она, вся вспыхнув румянцем. – И смешно запоздала… Тебе нравится мое платье?

– Да. Очень. Ты в нем… ты в нем, как цветочек… такой полевой.

– Ну, вот, – и Надя так звонко рассмеялась, что рассмеялся, еще ничего не понимая, и Гриша. А Надя продолжала: – Так вот платье и виновник всему: мне обещали его в мастерской выдать в восемь утра, а выдали только в десять, – и стесняясь: – а мне хотелось, чтобы ты первый увидел меня в таком платье. И вот видишь?

Он благодарно посмотрел ей в глаза:

– Спасибо тебе, Надя, и прости меня, – и он рассказал ей все, все, что творилось с ним вчера, позавчера, третьего дня и там, на фронте. Он вообще не любил рассказывать про свои фронтовые дела. Но о последнем случае, когда у него сгорел самолет, он не мог умолчать перед Надей… – Я, Надюша, этого не ждал. Мы уже летели обратно, блестяще разгромив немецкий аэродром, как вдруг со стороны на нас ринулись фашистские истребители. Мы замкнулись в круг, знаешь, так, хвост в хвост, и стали удаляться, а истребители раскинулись около нас, как волки около костров. Мы уходили. А фашисты все крутились и крутились, боясь попасть в линию нашего огня: они ведь смелы, когда перед ними одиночка. Но вот откуда‑то вынырнул, как прозвали мы его, «бешеный». Мы уже знали его: он не раз нападал на нас и почти всякий раз вырывал машину. И тут он откуда‑то вынырнул, черный, юркий, выделывая головокружительные трюки. Да‑а. Это был он – матерый пес. Бешеный! Увидев его вправо от себя, я отвернул свой самолет… И помню только одно: мой самолет весь дрогнул и пошел вниз, не слушая меня. Я вцепился в борт кабины и выкинул себя, видя, как чуть пораньше меня выбросился и мой друг – стрелок‑радист. Парашют мой почему‑то долго не раскрывался, а когда раскрылся, я увидел, что земля слишком близка… и смерть неминуема. И тут, тут у меня блеснула мысль: «Я не хочу так умирать» – и другое: «Надюша, пусть твоя любовь спасет меня», – Гриша смолк и снова посмотрел на Надю, в ее большие карие глаза.

– А тот… ушел? – с тревогой и досадой чуть погодя спросила Надя.

– Нет. Оказывается, я его сбил, но он успел поджечь и наш самолет. Это выяснилось потом, когда часа через два меня потребовали к полковнику. Когда я вошел к полковнику, то я увидел: в стороне от него стоял седоватый, весь увешанный крестами немецкий летчик. Полковник обратился ко мне и сказал: «Вас захотел посмотреть вот этот, кого вы сбили сегодня… Бешеный», – и тут же сказал что‑то летчику на немецком языке. Тот вцепился в меня глазами и вдруг как‑то весь повял. Оказывается, он был под Сталинградом, Ростовом, на Днепре, а сбил я его уже в Силезии. Видимо, он ждал, что перед ним станет тоже седоватый, умудренный летным опытом летчик. А тут перед ним стоял я. Он, опустив руки, проговорил: «Юн» – и заскрипел зубами. А я про себя сказал: «Мы с Надей такие».

Гриша долго молчал. Молчала и Надя. Затем она повернулась к нему и тихо произнесла:

– Ты был прав… тогда… когда падал?

– Да.

– Да? – и Надя посмотрела на него такими теплыми глазами, что ему захотелось вот сейчас же крепко, со всей силой обнять ее, но он только погладил ее руку. А она вскочила и, смеясь, браня себя, стала его тормошить:

– Гриша!.. Гриша!.. Я и забыла. Ко мне звонили и просили передать: ведь тебе надо быть в три часа на аэродроме…

 

День улыбался юными лицами. Да, да. Если посмотреть вверх, то там только солнце яркое, чистое на синем, голубом, без пятнышка, небе, а тут всюду улыбающиеся лица юношей, девушек… И гул, гул, тридцатитысячеголосый гул.

Вот они на заборах, на деревьях, на площадке, разряженные во все самое лучшее и с самыми лучшими человеческими чувствами, пришли сюда, чтобы проводить Гришу Кудряшова.

Никто этого не ждал: ни Федор Григорьевич, ни Иван Иванович. Иван Иванович было решил, ну, выделить от каждого цеха пять‑шесть человек.

– Ведь выходной! Пусть ребята отдохнут, – говорил он.

Но вот они все пришли сюда, на аэродром, за час до вылета Гриши Кудряшова. Пришли. Все, весь завод.

– Нет. Мы их еще не знаем. От них можно было ждать всего, а вот этого, вот этого я никак не ожидал, – взволнованно проговорил Иван Иванович, – чтобы все пришли! Нет, я этого не ожидал. Да ведь они… они все готовы ринуться за Гришей, туда, на фронт.

 

Они стояли в центре аэродрома, в группе представителей от цехов. Здесь были и Надя, и Петя Крашенников, и Ванюшка Куклин. Гриша уже не раз прощался с ними, тряс руку каждому, обнимал и целовал и, конечно, крепче всех он целовал Надю – впервые. И, может быть, именно поэтому, обойдя всех, начинал снова, чтобы снова, еще раз поцеловать Надю. Теперь он и его друг‑радист уже сидели в самолете, внешне оба одинаковые – в шлемах, очках, закинутых на шлем.

Когда Гриша сел в кабину и протянул руки, чтобы пустить мотор, все разом смолкло: и гул, и щебет, и звонкий смех. Наступила такая тишина, что слышно было, как где‑то пел скворец. И вдруг раздались такие оглушительные аплодисменты, что когда Надя подбежала к самолету, намереваясь сказать Грише прощальное слово – свое наедине – и сказала это слово, то Гриша ничего не понял, и она просто замахала руками, затем выхватила из кармана мел и написала на борту самолета: «Возвращайтесь скорее с победой». Гриша заглянул, еле разобрал, а когда разобрал, прокричал:

– Это ты кому, Надя?

– Всем и тебе, – прокричала она в ответ.

 

В ночь на второе мая Гриша «отпустил» последние бомбы на Берлин. Берлин пылал. Пожары его виднелись с самолета за сто‑двести километров, и было трудно понять, где наши, где враг. Но задание надо было выполнить, и Гриша вместе с другими летчиками вел свой самолет на Берлин… И вдруг в воздухе послышалась команда:

– На прожектора! Прожектора укажут!

И вот вспыхнули прожектора. Они прорезали зарево, впиваясь в темное небо, и ложились туда, где был враг. Сюда и «отпустил» Гриша последние бомбы. Второго мая Берлин пал.

…Как всегда, и в этот день Ванюшка Куклин быстро включил мощный репродуктор, отбежал к двигающемуся по конвейеру самолету. Пал Берлин… и руки молодых рабочих заработали еще быстрее. Только Надя крикнула:

– Ванюшка, а ведь этот салют наш: на полторы минуты мы обогнали вас!

 

Одиннадцатого мая Гриша на открытой машине въезжал в Берлин. Впереди рядом с шофером сидел его командир.

Дом за домом, квартал за кварталом шла машина мимо сплошных развалин. Мелькали груды разбитого, обожженного кирпича, изуродованные железные балки.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Машина проезжала мимо сумрачного здания. Это была имперская канцелярия.

– Я бывал здесь, на этой улице, несколько лет назад. Да… теперь и не узнаешь. Но что это, дружок, у тебя такие глаза грустные… нет, не грустные, а какие‑то далекие? – спросил генерал Кудряшова.

Гриша сначала потупил взор, затем выпрямился и, отдавая честь, проговорил:

– Я хотел бы вас просить, товарищ генерал‑лейтенант… мне так хочется слетать домой.

– Да‑а, – генерал‑лейтенант еще раз посмотрел на Гришу и, понимая его, вспоминая свои молодые годы, проговорил:

– Чувствую. Ну, что ж, слетай на недельку. Ты имеешь на это полное право.

На следующий день к вечеру Гриша был уже дома.

А еще через час он постучал в дверь комнатки Нади.

Дверь открылась, и Гриша увидел стол, накрытый чистой скатертью, на столе свежие цветы и вазу с конфетами, покрытую салфеткой. Навстречу ему шла Надя в том самом платье, в котором она тогда пришла в старый заброшенный парк. У окна сидела ее мать. По всему было видно, что они кого‑то ждали.

«Вот, не в ту минуту я к вам зашел», – горестно подумал было Гриша, но Надя положила ему руки на плечи и, глядя в его глаза, прошептала:

– Мы тебя ждали. Уже пятый день. И здравствуй! Здравствуй, мой победитель!

 

 

Выходные данные

 

СЛОВО О СОЛДАТЕ

Сборник

 

Составители – Юрий Александрович Виноградов, Юрий Иванович Стаднюк

Рецензент Борзунов С. М.

 

Заведующий редакцией И. Д. Носков

Редактор Н. Г. Стасенко

Художественный редактор Н. Д. Михайлин

Технический редактор А. А. Ворон

Корректор И. Н. Киргизова

 

ИБ № 1865.

Сдано в набор 28.11.84. Подписано в печать 22.04.85.

Г‑84907. Формат 84 x 108 1/32. Бумага книжно‑журнальная.

Гарнитура обыкновенная новая. Печать высокая.

Усл. п. л. 20,16. Усл. кр.‑отт. 20, 16. Уч.‑изд. л. 21,34.

Тираж 100 000.

Заказ 4‑1007. Изд. № 1/е‑194. Цена 1 р. 70 к.

 

Ордена «Знак Почета» издательство ДОСААФ СССР.

129110, Москва, Олимпийский просп., 22.

Книжная фабрика имени М. В. Фрунзе,

310057, Харьков‑57, ул. Донец‑Захаржевского, 6/8.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 266; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.214 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь