Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Кто вы такие? Вас здесь не ждут.



 

Я поехал в Петрозаводск. Остановился у знакомого по Конференции. И прибег к услугам Эдика Алто.

Эдуарду Алто было сорок три. Он заведовал прозой «Севера». «Север» имел статус регионального «толстого» журнала. Но подверстывался во всесоюзную обойму.

Мы познакомились с ним шесть лет назад, в самую первую конференцию. Все мои рассказы я перепускал через него также. Некоторые ему страшно нравились. Я получал назад папки с его длинными теплыми письмами.

Эдик позвонил знакомому в Петрозаводское книжное издательство. Хвалил меня как родного. Я встретил там радушный прием. Хотя меня предупредили о возможных трудностях.

Я достал из портфеля свой сборник, два экземпляра в толстых папках. Их зарегистрировали и мне гарантировали. Ленинградский налет на заезжей фигуре отражался в глазах местных сотрудников блеском злорадствующих трудяг.

Но был шанс! Ребята были приветливы, а книги там выходили фиговые местных авторов.

Эдик мне покровительствовал, и отказ пришел быстро. Без всякого мотания нервов.

 

* * *

 

Я поехал в Минск. А куда же мне еще ехать?

И вошел со всей непринужденностью в издательство «Юнацство», что есть «Юность». И спросил русское отделение, редакцию современной прозы. И представился скучному дуремару, молодому, приветливому и с пломбой заводского ограничителя на лбу.

Как это почему к вам? К нам, а не к вам, ну что вы. Я кончал школу в Могилеве. Я занимался в ЛИТО могилевского пединститута. Я впервые опубликовался в газете «Могилевская правда» (врал я). Меня благословил в литературу сам Алексей Пысин, известный поэт (нагло врал я). Еще в школьные года я печатал стихи в республиканской газете ЦК комсомола Белоруссии «Знамя юности» (я уже почти верил, что говорю правду).

– Вот если бы вы на белорусском писали, – тосковал нестарый дуремар. – У нас не хватает хлопцев, чтоб по‑белорусски. В белорусском отделении – там за год спокойно книга выходит. А тут по‑русски очередь.

Я понимаю. Я согласен ждать очередь. А куда же мне деваться?

Справочку я сварганил к этому экземпляру – эх! Хоть сейчас на Ленинскую премию – и в гвардию. Откроют, посмотрят – зацепит: проникнутся. Господи, ну неужели не видно, что вам привезли?

Отказ пришел под благовидным предлогом, что переизбыток рукописей местных авторов. А то кого интересует предлог.

 

* * *

 

Фигня. Еще была Рига.

В Риге жил Полоцк. Полоцк – это не город, а фамилия. Это он напечатал меня в рижской молодежке. Он там работал. Мы познакомились все на той же последней Конференции. Так что – была от них польза‑то!..

Еще в Риге жил дядя. Дядя был известный хирург, профессор и реальный основатель знаменитого Рижского Института травматологии и ортопедии. У него была, как можно догадаться, нетитульная фамилия, и для карьеры пришлось писать диссертации сначала своему начальнику, а потом себе. Он жил один в трехкомнатном кооперативе и вечером после операционного дня расслаблялся поллитром. Операционных дней было четыре в неделю, а в выходные он расслаблялся с утра, чтоб почувствовать отдых.

– Ты не знаешь этих латышей, – сказал дядя. Он охарактеризовал латышей, и земля не перевернулась.

– Что тебе надо в их издательстве?.. – презрительно сказал дядя. – Они же печатают только своих. Они тут все фашисты. Если ты фашист – они не напечатают тебя, потому что по партийному билету они коммунисты. А если ты коммунист – они не напечатают тебя, потому что в душе они остаются фашистами.

Я выразил сомнение. Дядя был экстремист. Он отвоевал первые полтора страшных военных года и был демобилизован по инвалидности. Правая рука у него поднималась как раз до уровня вонзить скальпель и выпить рюмку. Этой правой рукой он показывал матерный жест в адрес всех.

– Я еще удивляюсь, почему ты не уехал, – сказал дядя. – Я говорил с твоими родителями, они ничего не понимают. Я думал, может быть ты умнее. Кто тебе даст в Риге спокойно печататься?

Приближалась Олимпиада‑80 в Москве. Говорили, что после нее прикроют все возможности выезда. Оказалось, что дядя собрался валить. Советская власть его достала.

– Я специально купил эту квартиру, чтоб им отдать, когда буду уезжать. Гараж купил, машину поменял на новую. Всё заберите! Ничего больше не хочу. Их же интересует захапать. Тогда отпустят.

Он стал диктовать мне какие‑то справки. У него уже развивалась мания преследования, он боялся заполнять бумажки собственноручно на случаи воображаемого следствия и суда. Я перебирал его архив. В сорок втором он был старшим лейтенантом и командиром полковой разведки. Красная Звезда, Отечественная Война и три нашивки за ранения.

– Я тут недавно вставлял новый хер какому‑то их великому писателю, – сказал дядя. – Что ты так смотришь? Ты не знал, что мы это делаем? Ну да. В прошлом году я чинил хер самому генералу Епишеву. Это начальник Главпура, ты слышал?

Дядя удлинял и выпрямлял ноги. Он придумал способ, еще учась в мединституте, еще не кончилась война. Собственная раненая рука болела, не работала и донимала. В сорок седьмом он обосновал возможность приживления костного консерванта – фрагмента кости от трупа.

– Где ноги, там и между ними, – сказал дядя. – Я тебе объясню. Берется пластмассовая пластинка. Представь шкурку от банана.

Мы распили литр, и он позвонил в клинику. Заставил вечером перерывать карточки, и ему нашли фамилию знаменитого писателя. Тогда он потребовал телефон.

Мембрана была сильная. Писатель заговорил по‑латышски.

– Только по‑русски! – рявкнул дядя. И пояснил мне в сторону, не снижая голос: – Я этого не люблю.

Он поставил писателю задачу. После этого я мог уже не беспокоиться о карьере в Риге. Пусть только дядя уедет – меня навестит лесной брат с ломом.

Потом к дяде пришла проститутка, и он попросил меня погулять.

– Она спросила, будешь ли ты тоже, ты слышал? – спросил он, скрывая легкую ревность. – Позвонить, позвать тебе тоже? Ты еще маленький, иди!

Я пришел в издательство «Лиесма» с похмелья. Знаменитый латышский писатель их проинструктировал. Меня приняли с ледяным радушием. Прочтя приложенную рекомендацию от газеты «Советская молодежь», составленную Полоцком в уклончивых выражениях и подписанную всего лишь завотделом под фамилией главного редактора с палочкой, дама‑издатовка благожелательно кивнула.

Ровно через два месяца, с обстоятельной рецензией, мне вернули мое добро в обоих экземплярах.

 

* * *

 

Виталий Иванович Бугров заведовал отделом юмора журнала «Урал». «Урал» выходил в Свердловске. В Свердловске было издательство СУКИ. Аббревиатура неформальная, но реальная: оно называлось Средне‑Уральское Книжное Издательство. Все пошучивали, но сотрудники иногда злились.

Виталий Иванович любил фантастику. И печатал ее под маркой юмора как мог. А мог мало. Две с половиной странички на рассказик в номер. Но еще там иногда составляли сборники. В которые я‑то, разумеется, не попадал.

Виталий Иванович любил командироваться в Ленинград. И дружил с Евгением Павловичем Брандисом. Который любил меня. Но тоже как‑то не мог вставить меня в свой сборник. И решил вместо этого вставить меня в чужое издательство. Он был добрый человек.

Брандис позвал меня в гости. В гостях уже сидел Бугров. И Брандис взял у меня из рук две папки со сборником и передал в руки Бугрову. И Бугров, тихо и приятно улыбаясь, сказал, что все знает. Евгений Павлович меня очень любит. А Бугров очень любит его. И его друзей тоже. И отдаст сборник в издательство. И попросит своих друзей там быть внимательнее. И надеется. Хотя не сразу.

Это было серьезно. У меня слезы в горле встали.

Я пришел принарядившись. Я принес три цветика для жены Брандиса. Я надел джинсы. Я надел их в первый раз. Это были вообще мои первые джинсы, не джинсовый я был, из другой корзинки. Это я был вчера у старофиктивной жены чаю пожрать, она после нашего разъезда тоже в центре, естественно, жила, а там пара фарцы, как обычно, и они мне продали джинсы в долг до осени, под заработок и ее гарантии: сами предложили.

Со слезами в горле я сел за стол, взял из рук жены Брандиса Нины Павловны чашку чаю и вылил на колени. Если честно – вылил гораздо выше колен, не хочу хвастаться. Вылил, выпучился и зашипел, блюдя правила хорошего тона.

Кипяток мгновенно впитался в новые джинсы. Я сначала пошипел. Потом опомнился и поставил проклятое блюдце с чертовой чашкой на стол. Потом похлопал рукой по бедрам. Мне дали салфетку. Я стеснялся конфуза. Я промокнул салфеткой мокрые горячие джинсы. И крахмальная полотняная камчатная тугая салфетка стала синей. Я поймал взгляд хозяйки, и только тогда встал. До этого я старался делать вид, что в аристократическом чаепитии ничего не произошло.

Я встал, отодвинув стул. И как бы незаметно пощупал джинсы сзади. И только тогда поглядел на стул.

Это был вполне дорогой гарнитур. Мягкие сиденья стульев затягивали белые чехлы. И вот на этом белом чехле синей джинсовой краской контрастно и плотно отобразилась моя задница.

Ну. Это были голубые линяющие джинсы. И они были нестиранными. Первый смыв краски. И сразу кипятком. И в плотный отжим.

Я поспешно содрал чехол, хотя торопиться было уже некуда. И содрав, увидел, что торопиться точно же было некуда. Там было красивое такое плюшево‑бархатное сиденье, такое бледно‑бежевое с розовыми яблоневыми цветочками. Так оно по краям было бледно‑бежевое с цветочками. А в середине отпечаталась моя синяя задница.

Меня отвели в ванную, дали в руку включенный фен, и я обсушился. Изуродованный стул убрали с глаз. Но из сеанса всеобщей любви исчезла какая‑то нотка безмерной искренности.

И как‑то сразу стало понятно, что никакие СУКИ меня не напечатают, и, честно говоря, никому это особенно не нужно. Душевная сцена помощи бедствующему молодому писателю была испорчена.

СУКИ мне ответили в том духе, что тамбовский волк им не земляк.

 

Дорога к Датскому Холму

 

Илья Муромец и Калевипоэг встречаются на холме, обозревая дали из‑под руки.

– Смотришь, где тревога? – солидарно спрашивает Илья Муромец.

– Сдесь, – отвечает Калевипоэг. – Смотрю, кде хорошо?

– Там хорошо, где нас нет.

– Фот я и смотрю, кде вас нет.

В Таллине жила наша скороходовка Алка Зайцева. Она успешно заведовала отделом партийной жизни в «Молодежи Эстонии».

Ее достал Ленинград, а в Ленинграде достал муж. Еврей преподавал русскую литературу зэкам в советской тюрьме. Черный символ ситуации исказил его психику. Неврастеник страдал истерией, принимая ее за миссионерство гуманитарного ума. Он хотел в Америку, а Алка хотела повеситься. Она развелась, убралась, расслабилась и повысила статус.

Я приехал в гости, предупрежденный о чистоте, изобилии, покое и западном образе жизни. И навестил с улицы издательство «Ээсти Раамат».

Редактор походил на Владимира Путина эстонского разлива. Светлый, невысокий, негромкий, аккуратный: ничего лишнего. Он принял для прочтения мою рукопись, и темы разговора иссякли. Приятного человека звали Айн Тоотс.

Впервые в жизни я видел и пил сливки. До этого я думал, что сливки – это литературно‑салонное название молока для кофе и кошек.

Дом Печати меня поразил. Там был не буфет, а бар. Причем на первом этаже, прямо из вестибюля, и пройти мог любой, без пропуска и удостоверения. Средь бела дня – в баре был полумрак, звучала тихая мелодия с магнитофона: и наливали коньяк! И тут за стойкой зазвонил телефон – и кого‑то из журналистов барменша позвала к трубке!!!

(Милые – в ту эпоху мы видали подобное только в кино про западную жизнь. Это было изящно стильно хрен знает как процветающе!!) Этот телефон меня добил.

– Тебя сюда возьмут с распростертыми объятиями, – заверила Алка. – Ты не представляешь, какие здесь мудаки, ой, извини. Я сказала про тебя главному, что ты делал в «Скороходе», он тебя уже хочет, пойдем – представлю.

Я не собирался работать в газете, и нигде не собирался. Но на первое время, да и знакомых здесь нет. Мне захотелось полгода показать класс в этом чудесном доме. Кабинеты были на одного‑двоих, полированные столы и отдельные телефоны.

Я попробовал сладкий и вязкий 44‑градусный ликер «Вана Таллин» и закусил копченой колбасой. Накатил еще пару соточек, и Ленинград приблизился на расстояние вытянутой руки.

Я вернулся в кресло сидячего поезда. Билет стоил шесть рублей – как общий вагон. Обрыдли мне к тому моменту общие вагоны, слишком много я в них накатался за свою жизнь. Поезд ушел в полпятого и вкатился в Ленинград к одиннадцати вечера: да меньше семи часов чтения, курения и дремания!

Дорогие мои. Через какие‑то три недели. Я получил обратно бандероль‑пакетище со своими двумя папками. Вполне равнодушно разодрал обертку. Я отупел от проб и обломов, кончалось лето, я никуда не поехал, денег не предвиделось! Я сплывал по течению. Надо разгрузить психику, не думать, плевать, осенью к морозцу заварим еще что‑нибудь. ТАМ БЫЛ ПОЛОЖИТЕЛЬНЫЙ ОТЗЫВ.

Я получил первый в моей жизни положительный отзыв.

Там не отмечались бегло такие достоинства, как, но наряду с этим пока такие недостатки, которые, перечисление и сожаление по поводу, что пошли на фиг. Там не отмечались к сожалению такие недостатки, как, хотя есть и несомненные достоинства, но, пока, не позволяют, будьте здоровы. Нет. Там ровно и спокойно говорилось о достоинствах, среди которых есть несомненные, а есть и редкие, и отмечались удачи и находки, и хотя отдельные недостатки вот здесь и вот такие имеют пока еще место быть, но:

 

«Предоставленный Вами для ознакомления издательству проект сборника рассказов дает нам все основания надеяться, что в самом ближайшем будущем мы сможем получить от вас яркую, интересную, талантливую книгу.

Желаем Вам новых успехов и ожидаем сотрудничества.

Старший редактор редакции русской литературы издательства «Ээсти Раамат»

Айн Тоотс  ».

 

Я был осведомлен о корректной эстонской сдержанности. Нежнее таких фраз может быть только поцелуй и секс на редакторском столе. Это было «Да». И не просто «Да», а сопровождаемое взглядом в глаза и пожиманием руки. И ничего личного!

Сидел я за столом, курил, и все перечитывал и перечитывал.

 

Подъемные

 

Соседи меня невзлюбили. Я не ходил на работу! Я исчезал на месяцы и полугоды неизвестно куда. Писал неизвестно что. И принимал веселых друзей.

Но главное. Я был беден. И в душе строгих нравов. Поэтому у меня не было тапочек для гостей. В частности, женских тапочек. Поэтому соседи просыпались ночью. Вдоль коридора до туалета раздавался цокот подкованных шпилек или перестук сапожных каблучков, словно там пробегала боевая лошадь, заболевшая лунатизмом.

Меня посетил участковый и поинтересовался работой. Я был умный и предъявил справки о весенне‑летне‑осенних работах и заработках. Участковый предупредил о постоянной работе и более чем двухмесячном перерыве в стаже.

В результате я устроил на работу свою трудовую книжку. Она пахала на фабрике музыкальных инструментов имени Луначарского. Я числился там шелкографом аж пятого разряда. Закрашивание кружочков вокруг гитарных дырок и тому подобное.

Реально кружочки наносила семья Хейфецов. Отец и два сына, все семейные. Работа на дому. Плотный шелк натягивается на пяльцы‑рамки, покрывается восковым составом, кисточкой с растворителем рисуется этикетка или что там – потом прокатываешь валик с краской, и сквозь протравленный рисунок краска переходит на фанеру или что там музыкальное.

Совмещать много работ при сохранении стопроцентных зарплат закон запрещал. Хейфецы много работали и много зарабатывали. И искали безработных знакомых для фиктивного трудоустройства. О подлоге обычно знал только директор предприятия и главный технолог. Технолог передавал им заказы и принимал готовую продукцию, благо пачка шелка компактна.

А я получал деньги. Дважды в месяц я расписывался в кассе за аванс и получку и отвозил деньги тому, кто их, собственно, и заработал.

На безумных радостях и в преддверии больших хлопот, я взял из только что полученных ста пятидесяти рублей десятку. На жизнь и праздник. Я просто одолжил ее без спроса. Завтра я отвезу деньги и попрошу на недельку в долг то, что уже взял. Ну не откажет же!

Завтра я позвонил, и меня попросили приехать через два дня. Через общих знакомых я узнал, что там решались проблемы. Они валили всем кланом. Три поколения. Дети, вещи, легализованные дипломы, багаж и деньги, ценности и валюта, и балерина Кировского театра Любка Хейфец.

Через два дня мне было не в жилу, и я перезвонил насчет понедельника. А им было не до меня. А я потратил еще пятерку.

Короче, они так и свалили без этих денег. Я прожил их с нехорошим чувством. Что ж такое. Не привыкли мы так. Общие знакомые меня успокаивали. Они рассказали про прием наших эмигрантов в Венском аэропорту, бесплатные гостиницы, лагеря под Римом в ожидании американских виз, дареные блоки сигарет и бесплатную малопоношенную одежду от итальянских производителей.

Больше я про Хейфецов ничего не слышал. Книжку мою в отделе кадров уволили. Сто пятьдесят тогдашних рублей реально весили на четыреста пятьдесят долларов 2006 года. Если кто из них это прочтет – с меня пятьсот баксов и кабак.

На эти деньги я несколько раз ездил в Таллин и обратно, и вообще жил, пока не переехал.

 

Интермедия. Идет съемка

 

Старушка за стенкой сбрендила и поменялась. Ей чудилось, что я жарю в комнате мясо, и чад душил ее астму. При упоминании жареного мяса я возбуждался и орал. Интеллигентка нюхала трубу котлетной, выходившую в наш двор. Труба выходила и раньше, но невыносимой чуткости чутья она достигла лишь в восемьдесят.

Тихий люмпен‑алкаш в ее комнате позвал меня к телефону. И меня пригласили на встречу поклонники!!!

Их тонваген стоял перед Русским музеем. Москов ская телегруппа снимала сериал о живописи. Они жили в гостинице и пили по вечерам с ленинградскими друзьями. Друг развернул коньяк, и директор группы Недда Карамова прочла на мятой газете: «Идет съемка».

– О! – сказала Недда и прочла дальше:

«Начинается съемка. Приходит директор картины и принимает валидол. Ждет рабочих, идет на поиски».

– А‑а‑а!!! – завопила в восторге директор Недда и заставила слушать всех.

Друг оказался немолодым инженером из семинара Стругацкого, и дал им телефон хорошо знакомого автора.

– Мы будем вас поить и носить на руках! – перекрикивала Недда в трубку звон и веселье.

И назавтра они приняли меня в своем тонвагене. Напоили коньяком, накормили ветчиной и показали по никогда не виданному мной видеомагнитофону япон ский боевик «Возвращение леди карате». И все это время чудесные и глубоко культурные люди беспрерывно говорили мне справедливые и приятные слова.

Это была моя первая встреча с читателями. И мой первый гонораро‑банкет. Если не считать семнадцати рублей мелочью в полиэтиленовом мешочке, который мне вручили как премию в семинаре за «Кнопку»: все голосовательные монетки – победителю. Буфетчица изменилась в лице, когда я за всех расплатился ими внизу.

 

 

Обмен

 

– Но вам тогда придется переехать из Ленинграда в Таллин, – мягко и выжидательно сказал Айн Тоотс при первом разговоре.

Ну‑ну. Разговор я начал с того, что именно переезжаю в Таллин – работать в «Молодежи Эстонии». Профессионально расти. Приглашен. Старая дружба двух редакций, скороходовская гвардия. Айн видел эту игру насквозь и понимал условия. Вот и переспросил всерьез.

– Раньше мы еще могли издать автора из России, – пояснил Тоотс. – В виде исключения. Но в последние годы руководство решило эту практику прекратить. Тут вам немного не повезло, если вы хотели по‑прежнему жить в Ленинграде.

А то я не знал. Много вас понабежит таких из Ленинградов и Москов на наше маленькое издательство. А оно для того, чтобы издавать нас.

Ага. Место есть, но ложиться надо завтра. Жить тут. Для этого надо – где жить и на что жить. Скоро осень, пампасов нынче не было – было устройство книги и жизни. Нет денег. Значит, надо идти на работу. А для этого нужна прописка. Ну и так далее. Переезд.

Накупил я газет в Таллине и газет в Питере, и зарылся в объявления.

Это отдельная эпопея – квартирный обмен советской эпохи, да еще между двумя городами. Но вот это колыхало удивительно мало. Плевать, абы жить было где. Хором не будет, а исполнение всех желаний впереди. Время – золото.

Я жил у Алки, и в три дня объехал десять мест. Мои восемь метров в Таллине тянули на приличную комнату.

Я вошел в ту двухэтажную деревяшку – и мне стало хорошо сразу. Здесь дышалось легко – здесь жили люди, любившие дом, и жизнь, и легкие радости. И комнат было целых две! – пусть смежные и небольшие. И окна второго этажа на деревья и кусты. И нормальная ванная! – правда, с дровяной колонкой, но колонка та грелась через ход трубок прямо от кухонной плиты. Это хорошее чувство – ты входишь в свою квартиру, где жить будет хорошо.

Я поселился рядом с Ленинградом, чуть в стороне. На короткое время. Пока книга выйдет. А там? Всего наперед не просчитаешь. А там – пройдем главный этап. И будет видно.

 

Мне накопили строчки

 

Мои книги уложились в две картонные коробки. Пальто с шапкой и костюм с рубашкой болтались в чемодане. Машинка в футляре и портфель рукописей.

Я отодрал от стены оленью шкуру, и армада моли вылетела сквозь сетчатую изнанку. Шкаф, стол и стул я раздал по друзьям. Безногую тахту мы вынесли на помойку.

Плед на окне был завязан сыромятным ремешком‑тороком от моего скотогонского седла. Я развязал калмыцкий узел и сунул ремешок к вещам, а плед расползся в руках.

Комната опять сделалась большая и светлая, как годы назад в первый день.

Я один провел последний вечер.

Когда стемнело, я вынес во двор к мусорным бакам толстую, разрозненную пачку бумаги. Это были мои отказы, и было их двести две штуки. Я положил их на грязную жесть крышки, прикурил и той же спичкой поджег уголок. Я хотел курить и смотреть, как они горят. Но плотно сложенная бумага не горит, я их пожег лист за листом, а потом просто скинул внутрь, в мусор.

Назавтра было воскресенье, и мы пропили отвальную, сидя на полу и подоконнике. Перед первым тостом я сунул палец в стакан и стряхнул по капле через левое и правое плечо и перед собой: духам дома.

«Да, так счастлив, как в этой комнатке, ты уже никогда не будешь», – сказал голос. Я помню, чей это голос, и он сказал это с любовью и тоской.

Ленинград.

«За семь лет все клетки человеческого организма обновляются полностью?» – писал я семь лет назад в «Бермудских островах».

А потом брат и друзья внесли меня в сидячий поезд, и я знал, что вернусь на выходные. Я еще долго возвращался на выходные.

 

Путевой итог

 

Мне был тридцать один год. И я создал свою новеллистику.

Не было ни у кого таких рассказов.

Это лучшая короткая проза на русском языке за последние десять лет, сказал я себе. И я отвечал за свои слова.

Никто из тех, кого я читал и кого встречал лично, не знал о короткой прозе столько, сколько я. Никто не выплавил на короткой прозе столько нервов, сколько я. Никто не работал над короткой прозой так много, так долго и тяжело, сколько я. При том, что мне давно не стоило ни малейшего труда писать легко и бесконечно опусы, классом выше или много выше тех, что считались текущей литературой.

И они хотели поставить меня во второй ряд. Поцелуйте себя в зад.

Я уеду в Кушку, в Уэллен, на Диксон, но я буду печататься. Я все равно издам мою книгу.

Меня не интересует писать то, что считаете литературой вы. Все ваши мнения – заемные. Ваши умственные способности заслуживают презрения. Признаком ума вы полагаете повторять то, что принято говорить в среде, правилам которой вы подражаете. Лишенные природой оригинальности сами, вы не воспринимаете ее у других, считая оригинальничанием. Вы быдло, отличающееся от массы поверхностной панорамой образования и уровнем интеллектуальных амбиций.

И это в ы, быдло, будете оценивать меня ? С какого бы хрена? Ну – выходи: померимся: ты больше знаешь? ты больше умеешь? больше читал? ты больше пережил? ты больше работал? Я справлюсь с твоей работой – а ты с моей справишься? Встанем рядом: ты что, говоришь лучше меня? Сядем рядом: ну‑ка, задайте нам опус на равных параметрах – ты напишешь лучше? хочешь – легче? хочешь – смешнее или печальнее? хочешь – быстрее? хочешь – притчу, драму, боевик?

Они не видят, как это написано. Не видят, как это простроено на много слоев в глубину. Не слышат звучания слов за видимой обычностью фразы. Не отличают звон бронзы от стука пня.

Я мечу бисер перед свиньями.

Ничего. Чем больше ты делаешь – тем сильнее встречное сопротивление среды. Они все равно ничего не понимают – так в конце концов просто поверят.

Они хотят замолчать меня. Выдавить вон. Поставить ниже собственного уровня. Воткнуть в ряд и классифицировать как заурядность. Рассказывать друг другу, как талантливы они сами и равные им. Ну что ж. Если ты чего‑то стоишь – укажи быдлу его место.

Я тачаю шедевры. Они даже плохо понимают, что это такое.

Я имею право считать вас дерьмом. Я это право заработал. И работа моя – не чета вашей.

Теперь мы будем драться в Агре, сказала Лела.

 

Глава седьмая

Вид с Датского Холма.

 

Укушенный тигром

 

Единственный человек, который помог мне устоять – эстонец Тээт Каллас. Это он сбросил мне перо с крыла своей удачи. Протянул весло своей лодки. Дал место под своей крышей. Рискнул своим благополучием.

Он был старше меня на пять лет, но в Эстонии этапы и сроки писательской жизни мерились другой линейкой.

Как раз той весной Ленинград и Москва читали «Черную книгу эстонской прозы». Черным был переплет, а проза называлась «современная». Это была живая хрестоматия новеллы, и от формальных изысков корчились наши секретари. В конце концов Москва вынесла вердикт: несоцреалистическое формотворчество есть национальная особенность советской эстонской прозы. И все успокоились. Националам кое‑что дозволялось.

Ха. Ха‑ха. Было Правление Союза писателей СССР. Реально его возглавлял Второй секретарь СП генерал КГБ Юрий Верченко. И там была Комиссия по литературам народов СССР. Это все, кроме русской. Русская называлась просто советской. Был в Комиссии комитет и по эстонской литературе. И пару лет спустя я лично слышал: как зампредседателя этого комитета, «консультант‑куратор» по эстонской литературе Вера Рубер устроила публичную истерику редактору эстонского журнала – он посмел напечатать стихи без знаков препинания! Этот отход расценивался как политический эпатаж!

Перевод рассказов на русский был очень слабый. Возможно, и оригиналы не слепили блеском неповторимого стиля. Но здесь был дозволен живой изыск. Мы здорово завидовали этой вольнице.

В «Черной книге» я впервые Калласа и прочел.

Он начал писать после армии. В шестидесятые книги выходили быстро. В двадцать семь Каллас был член СП Эстонии, известный талантливый молодой писатель, автор книг и неудержимый пьяница. Обаятельный жизнерадостный алкаш.

Его приглашали на выступления, и девушки слали записки.

Однажды его пригласили в зоопарк. Друзья острили – как экспонат головной клетки для приматов.

Каллас выступил в зоопарке, потом было чаепитие в дирекции, потом открыли коньяк, потом он стал путать, перед каким биологическим видом что следует произносить. Он потребовал у кроликов в вольере подарить ему на память вот эту девушку. Эта девушка подарила ему кролика, и он стал ходить с белым пушистым кроликом под мышкой, пытаясь нащупать у него бюст.

Увидев тигра, он сообразил, что для завоевания женщины необходим подвиг. Он нырнул под барьер, просунул руку в клетку и погладил тигра по морде.

Благим матом заверещал кролик. Каллас хотел сжать кролика и, перепутав руки, сжал тигра. Тигр дернул усами, клацнул челюстью и откусил Калласу указательный палец. Брезгливо выплюнул и отошел вглубь, повернувшись задом.

Девушка взвизгнула и упала. Кролик взвизгнул, упал и удрал. Публика взвизгнула и стала толкаться, чтобы посмотреть. Каллас посмотрел на испорченные брюки, на краткий огрызок пальца, надел очки и выругался русским матом. Эстонские ругательства вялы.

Больше Каллас в цирке не выступал. В том смысле, что ему не понравился зоопарк.

Ему нравилось писать и пить. Он делил себя между этими призваниями. Однажды старушка‑мать договорилась в издательстве, и получила гонорар за его книгу. На этот гонорар она купила ему трехкомнатную квартиру. В эту квартиру вызывали на дом приемщицу стеклотары. В Эстонии всегда держалась на высоте культура быта.

Однажды он пил в Доме Печати и увидел Алку Зайцеву. Он перебрался за ее столик и, не вступая в знакомство, сделал ей предложение. Предложение было отвергнуто, Каллас не стал вступать в пререкания и повторил.

Он повторял это года полтора и бросил пить, чтобы уменьшить паузы. Непьющий Каллас произвел на Алку впечатление. Она сменила фамилию, переехала к нему и стала вышибать собутыльников не хуже баронского арбалетчика.

Иногда Каллас по старой памяти запивал, Алка звонила мне за подмогой, и я приезжал пить вместе с ними. Надравшись до невменяемости, Каллас шел на подвиги, как запорожец. У него был нос боксера, уши борца и ломаные ребра.

Каллас прочитал мои рассказы и сказал, что не хрен было делать в Ленинграде писателю с эстонской фамилией Веллер. Пока моя старушка не освободила две меняемые комнаты, я буду жить у них, а они на даче.

И тут же напечатал в эстонской литературной газете, что собирается переводить лучших русских писателей Аксенова, Казакова и Веллера. Самое смешное, что он в точности исполнил намеченное.

Это было первое упоминание обо мне в печати на серьезном уровне. Каллас взял надо мной покровительство.

 

Гиены пера

 

Первым моим заданием в «Молодежи Эстонии» был очерк о глубоко выдающейся воспитательнице детсада. Я не пожалел пера и озаглавил его «Береги нервы, малыш!». Второй заголовок посвящался ударной парикмахерской: «Мастера на наши головы». Руководство усомнилось и решилось.

– Вот у тебя свежий ленинградский язык, – грубо польстил ответсекр. – Скажи, это хороший заголовок?

И показал мне статью «Наедине с фрезой». О фрезеровщике. Я не совсем понял и сказал, что лучше «На двое фрезой». Он не совсем понял и спросил, почему. Я сказал, что это вроде Мцыри с барсом. Он спросил про Мцыри.

Я, наконец, огляделся по сторонам.

Здесь предпочитали писать материалы дома от руки и сдавать в машбюро газеты. Этот непрофессионализм поражал в презрительном смысле.

Условия работы были очень хорошие. Выйти на полосу – трудно: много газетчиков на мало места. Зачем газете журналисты, которых негде печатать? Зарплата совет ская. Результат: бесконечные кофепития в баре, болтания неизвестно где и иррациональные интриги.

Первые две недели я страдал в труде. Я давно отвык от условного языка газетной бессмыслицы. Проницать правду, препарировать правду и огранивать ее в слова – газете противопоказано. Перенастройка рефлексов и навыков с писания серьезного на хрень газетную – было непривычно, мучительно и мерзко.

Писатель не может работать левой ногой. Тогда у него разлаживаются весы и хронометр внутри. Касание халтуры губительно. И дело не в языке. Отсутствует чувство сопротивления материала. Ты плывешь в облегченной воде. Прыгаешь при одной шестой лунной тяжести. И забываешь чувство настоящих нагрузок. А без них нет серьезной работы, озарений и их кайфа.

Каждый раз, когда ты опускаешь себе планку – ты уменьшаешь возможность будущих рекордов. Ты выдаешь меньше того, на что способен – и упускаешь сегодня возможность тренироваться в полную силу.

Мое подсознание бунтовало. Втекание в газетный конвейер было противоестественно. Умолчание, приукрашивание и передергивание в газете – как раз спица в глотку литературе. Связь с Истиной заменяется связью с редактором.

Короче. Единожды солгав – ты ослабляешь тот нерв, подстегивание которого затачивает нюх на шедевры. Потому что шедевр – это точный сколок глубинной и одновременно панорамной истины. А стиль уже потом.

Но дымить сигаретой над чашкой кофе в баре, пообедав горячим шведским бутербродом размером с книгу, и быть причастным к этим журналистским телефонным разговорам через стойку, и деловито перекидываться фразами о ЦК, командировках, гонорарах и подписании номера все‑таки нравилось.

 

Финские диверсанты

 

Эстония постоянно находилась в зоне враждебного идеологического воздействия. Это накладывало дополнительную нагрузку на Партию и удручало до депрессии КГБ. Государственную границу и сознание граждан ограждал здесь не железный занавес, а какие‑то решетчатые жалюзи. Эстония бесконтрольно и поголовно смотрела финское телевидение.

Финны в Хельсинки вещали и злорадно транслировали для себя. Но волны с вышки шли во все стороны, даже если стороны их об этом не просили. Семьдесят километров через Финский залив закодированная информация преодолевала за 7/30 000 секунды, и сквозь антенны и декодеры отравляла советских граждан.

Официального запрета слушать и смотреть зарубежное радио и телевидение в СССР не было! Вы что, международные соглашения, цивилизованный мир, то‑се. Радио – то просто глушили глушилками, покрыв сетью контридеологических ретрансляторов все обитаемые районы страны. А когда поставили телевизионную глушилку в Таллине, пропало изображение и звук в Хельсинки.

Финны пришли в негромкую финскую ярость и попросили объяснений. КГБ вырубило глушилку и натянуло на антенну конструкторскую группу. МИД Эстонии переслал справку, что на эстонском телевидении пробило кабель и замкнуло на корпус генератор.

Через отпущенный заказчиком промежуток времени конструкторы дали КГБ новую глушилку с узконаправленным лучом. Луч направился в Хельсинки и вырубил финнам телевидение. Финны наябедничали в ООН, что Союз нарушает Хельсинкские соглашения, ограничивает права человека и препятствует свободе распространения информации, так они и это терпели, но теперь подверглись акту информационной агрессии и оказались под советским контролем и без собственного телевидения.

КГБ убрало глушилку, конструкторам показало кузькину мать, а финнов порадовало газетными снимками пьяных сотрудников финского консульства. Всех бухих финнов замели в два таллинских вытрезвителя и направили укоризну в финский МИД. А научный журнал дал статью, что скоро локальное и узконаправленное воздействие на волны определенной длины и частоты станет доступным ученым Эстонии, и явится их новым вкладом в радиофизику.

Радиофизики русско‑еврейской национальности заработали на скипидаре.

Тогда грянул скандал. И Москва протянула свою старшую братскую руку и вмазала дурному комитету по причинному месту.

Потому что тихие ядовитые финны раздобыли невесть где советский перспективный план. Но плану тому Таллин делался из полумиллионного города миллионным. А соотношение эстонского и русского населения в нем становилось из 1:1 в 1:3. Это решало демографическую проблему и способствовало идеологической стабильности. И позволяло наращивать экономическую базу, для чего и весь сыр‑бор. Срок реализации – 20 лет. Уже сложившаяся тенденция – получи, фашист, гранату. И вот финики это в своих газетах шлепнули. И мир растиражировал.

Факир был пьян, и опыт не удался. Радиофизическую спецлабораторию срочно расформировали. Доложили наверх о мерах по исправлению. И перестали гнобить телемехаников, за 40 рублей ставивших приставки для финского звука. И тогда эти приставки начали предлагать прямо ателье за те же деньги. А изображение само бралось.

И мы смотрели классику мирового кино. И слушали рок‑звезд и классический джаз. И принимали трансляцию с ведущих мировых сцен, от Ла Скала до Бродвея. И неукоснительно слушали вредоносные новости Си‑Эн‑Эн и Би‑Би‑Си.

У меня никогда не было телевизора. И не потому, что не на что купить. Но здесь имело смысл!

Здесь шел «Гамлет» с Полом Сколфилдом и с Лоуренсом Оливье, шли Беккет и Ионеско, крутили «Мост Ватерлоо» и «Доктора Стрейнджлава», танцевали Джинджер и Фред, дирижировал в записи Герберт фон Караян и пел живьем Лучано Паваротти. О черт! Да нам и не снилось.

В предновогодний вечер я дежурил в газете, когда финское телевидение дало репортаж о введении наших танков в Афганистан. Оторопев, мы смотрели то, чего в Союзе еще никто не знал и видеть не полагалось.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 160; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.125 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь