Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Из фондов Государственного архива Приморского края
Уже в январе следующего, 1920 года в городе вновь сменилась власть. В Иркутске был захвачен и расстрелян адмирал Колчак. Каппель прорывался на юг, в Маньчжурию. В отрезанном от Сибири (казаками атамана Семенова) Приморье партизаны занимали железнодорожные станции и полустанки, медленно, но неуклонно продвигаясь к океану. 31 января их отряды вошли во Владивосток, и Роман Ким «…был назначен заведующим иностранным отделом телеграфного агентства Приморского правительства (коалиция эсеров и большевиков)». Помимо телеграфного агентства студент восточного факультета умудрялся сотрудничать и с кадетской газетой «Голос Родины», и с эсеровскими «Волей» и «Эхом» – «по японской прессе». Переводы японской прессы стали для Кима хорошим практическим дополнением к учебе в университете. Роман шлифовал не только японский, но и русский язык, делая свою речь отточенной и литературной, обрастал связями и интересными знакомствами. 1 марта 1920 года он присутствовал на банкете в ресторане «Золотой рог» в честь Дня независимости Кореи. Японский агент, находившийся там же, пометил в рапорте: «На банкете присутствовали следующие корейцы:…Роман Николаевич Ким (сын Ким Бён Хака, учился в Японии, корреспондент газеты “Эхо”»[108]. Но всё это было лишь подготовкой к настоящей работе. Коренным же переломом в судьбе Романа Николаевича Кима стало его поступление по рекомендации профессора Е. Г. Спальвина в японское телеграфное агентство «Тохо», выполнявшее тогда функции официального рупора Токио.
Глава 7 А БЫЛ ЛИ ШТИРЛИЦ?
Ночью, когда положено спать, Зорки глаза у нас, Решимости мы полны. Ночь. Красное знамя. Розы. Властителей черная ночь застилает Наш красный цвет. Глаза войны…
Цубои Сигэдзи[109]
Знавший Кима писатель Лев Славин говорил о нем: «…в Романе Киме советский мальчишка схватился с выучеником европеизированного японского колледжа. Схватился и победил»[110]. Люди возраста Романа Кима оказывались на самом острие атаки, конфликтуя со старой властью, с новой, друг с другом. Ходили слухи, что во время Гражданской войны у Романа Кима не сложились отношения с Александром Фадеевым, который тоже учился во Владивостоке, что‑то произошло между ними в молодости, о чем осторожный Ким не любил рассказывать. Вот и Кимура Хироси в своей статье писал: «У писателя Фадеева, застрелившегося из пистолета в 1956 г., в первом издании дебютного романа “Разгром” было такое предложение: “Студент Ким написал на доске ‘Ура забастовке’”, и это было про “нашего” Кима. Но потом у них испортились отношения, и Фадеев это предложение удалил. Я сам не видел этого первого издания и не знаю, правда это или нет». Однако Кимура, судя по всему, спутал «Разгром» с другим романом Фадеева – «Последний из Удэге». В нем действительно есть такие строки: «…Пока шло собрание, сын корейского купца Пашка Ким, лучший в классе карикатурист, мелом изобразил на доске манифестацию учащихся с плакатом: “Долой тиранию педагогов и варваров‑родителей!”». Но если речь идет именно об этом фрагменте, то упоминание «нашего» Кима весьма и весьма сомнительно, хотя у подруги детских лет Фадеева А. Колесниковой есть мимолетное упоминание о некоем «Ромочке Киме» из их компании[111]. Фадеев был моложе Кима на два года, учился в другом владивостокском учебном заведении – Коммерческом училище с 1912 по 1918 год, и, если верить официальной биографии Романа Николаевича, они нигде не должны были пересекаться настолько плотно, чтобы близко познакомиться и что‑то не поделить. Представить же, что Роман Ким – сын корейца из сословия янбан, воспитанный в строгих конфуцианских традициях безмерного почитания родителей, вернувшийся по первому слову отца из Японии, где оставил все свои мечты, любовь и перспективы, напишет «долой тиранию варваров‑родителей», тоже невозможно. Да и на «почерк» сотрудника военно‑статистического отдела Романа Николаевича Кима такая выходка не походит. Если и была у бывшего японского студента, ранее симпатизировавшего кадетам, какая‑то тяга к внутрироссийской политической борьбе, то выражалась она не так, да и появилась явно не тогда, как это описано у Кимура. Как выходца из кругов антияпонского подполья, Романа изначально должны были беспокоить не отношения красных и белых и тем более не конфликты между преподавателями и учениками, а оккупация Приморья японскими войсками. В свою очередь, служба в японском информационном агентстве «Тохо» сделала Кима обладателем ценной военной информации, но путь к заветной должности оказался непрост и сопряжен со смертельным риском. В 1958 году, уже будучи известным советским писателем, Роман Николаевич отправил письмо соболезнования в Токио, на адрес созданной бывшим журналистом Отакэ Хирокити книготорговой фирмы «Наука», существующей по сей день и специализирующейся на русскоязычной литературе. Поводом стала смерть Отакэ, и Ким подробно рассказал историю своего знакомства с этим человеком. Еще четверть века спустя Кимура процитировал письмо в своей статье: «Было это где‑то в начале апреля 1920 г. Тогда в г. Никольске открылся “Съезд депутатов трудящихся Советского Дальнего Востока”, и на нем присутствовали и иностранные журналисты. Я, тогда будучи 20‑летним студентом Владивостокского университета, тоже был в рядах иностранного журналистского контингента как спецкор “Приморского телеграфного агентства”. Поезд, в котором ехали иностранные и русские газетные корреспонденты, был остановлен на маленькой станции. В него зашли японские военные полицейские и начали досмотр русских корреспондентов. Они нашли в моем чемодане мои заметки и плакаты, ругающие интервентов. Полицейский офицер объявил мне, что арестовывает меня как “корейца‑бунтовщика”. Солдаты взяли меня под руки и собирались вывести меня из вагона. В этот миг‑то всё и случилось. Послышался спокойный голос, разорвавший напряженность и боязливое молчание вагона. “Это мой секретарь, японец. Оставьте его в вагоне, пожалуйста”. Сказал эти слова человек, с которым я познакомился в этом путешествии, японский газетный корреспондент Отакэ Хирокити. Пока нас вели в участок, Отакэ шепнул мне: “Единственный способ для тебя спастись – настаивать на том, что ты – японец. И ни в коем случае не робей”». К этому письму Кимура Хироси добавляет свой комментарий: «О том времени я спрашивал лично г‑на Кима, и он сказал, что познакомился с г‑ном Отакэ за какой‑то час до происшествия. Так родилась продлившаяся всю жизнь дружба между ним и г‑ном Отакэ, которому он был обязан жизнью. А после окончания университета г‑н Ким получил работу во владивостокском отделении агентства “Тохо”, открытом г‑ном Отакэ»[112]. Судя по всему, в письме рассказывается о событиях 4–5 апреля 1920 года – так называемой второй японской оккупации. Собственно, и первая оккупация к тому времени не кончилась – Дальний Восток и значительная часть Забайкалья контролировались японской армией через гарнизоны, расквартированные в ключевых населенных пунктах, на станциях, транспортных узлах. Несмотря на то что экспедиционные корпуса других стран – Америки, Великобритании, Франции и даже Италии – приступили к отводу своих частей и подразделений с оккупированной территории, японская армия, наоборот, усилила режим безопасности. Это было вполне объяснимо. Японская разведка докладывала об усилении центрального большевистского правительства в Москве и о реорганизации прокоммунистически настроенных партизанских отрядов на самом Дальнем Востоке. Под руководством специалистов из Москвы в Приморье разрозненные прежде группы красных бойцов переформировали в девять дивизий и две отдельные бригады, объединенные в три армии, командовать которыми был назначен бывший прапорщик Сергей Лазо. Кроме того, и это являлось принципиально важным фактором для Токио, Приморье даже в условиях японской оккупации служило базой для подготовки корейских партизанских отрядов – около четырех тысяч штыков, которые действовали как на территории российского Дальнего Востока, так и в Корее, уже десять лет как официально ставшей японской колонией. В Японии видели сложность ситуации в России, и общественное мнение азиатской империи не отличалось единодушием относительно продления сроков нахождения там экспедиционного корпуса. «Народная газета» – «Кокумин симбун» выражала мнение правительства: «Мировая война подарила Японии неожиданный подарок, нетронутую сокровищницу – Сибирь. Японцам не нужно иметь территориальные претензии на Циндао, южноазиатские острова – следует осваивать сибирскую сокровищницу. Тогда сама по себе будет решена демографическая проблема, продовольственный вопрос, проблема укрепления государственной силы. Сибирь освобождена от тяги России и уже вышла на арену мировых интересов. Присоединение к Японии – не в смысле вторжения, а в экономическом смысле – зависит от умения японцев»[113]. Сосед Сугиура Рюкити по Токио, публицист и будущий премьер‑министр Исибаси Тандзан, опубликовал в журнале «Тоё кэйдзай симпо» свое авторитетное мнение: «Вполне возможно, что часть российского общества вообще не ведает, что творит. Но заметьте: эти люди живут в России, и уже только поэтому помимо их воли, без учета их мнения ничего в России сделать нельзя. У страны нет иного пути, кроме как попытаться изменить образ мысли некоторых своих жителей и исправить их образ действий. Но решать эти задачи должны не мы!»[114] Роман Ким о позиции информационного агентства, в котором работал, в автобиографии писал так: «“Тохо”… в противоположность штабу японских экспедиционных войск, стало вести кампанию за эвакуацию японовойск, и потому его бюллетени бойкотировались правой прессой (монархистской), и ОТАКЭ получал угрозы от японских военных и русских». Противоречия в японском обществе относительно стратегии действий в России нарастали. Бои в Приморье продолжались, несмотря на существование формального перемирия между красными и японцами. 12–14 марта японские войска проиграли сражение за город Николаевск‑на‑Амуре партизанской бригаде Якова Тряпицына. Любимец красного героя Василия Блюхера, Тряпицын организовал массовый террор в городе, практически уничтожив его население. Погибла и почти вся японская колония, проживавшая в Николаевске, – 834 человека. «Николаевский инцидент» немедленно был использован японцами как повод для оккупации 22 апреля северной части Сахалина (освобожденной от японцев только в 1925 году) и для начала активных действий против партизан в самом Приморье. К первым числам апреля японские войска заняли господствующие высоты и важные в оперативно‑тактическом отношении объекты во Владивостоке и его окрестностях. Предварительно город покинули американские войска. Не исключено, что Роман Ким присутствовал при этом. Его короткая повесть «Тайна ультиматума», написанная в 1933 году (ее первое название – «Приморские комментаторы»), представляется сегодня одним из самых сильных и не оцененных по достоинству произведений. Документальная повесть, в которой нет места выдумке и которая только в силу неверного попадания в разряд «художественных произведений», «фикшн», как сейчас говорят, не используется в качестве ценнейшего исторического свидетельства очевидца тех событий. В повести дана почасовая хроника японского переворота, а главные герои выведены под своими собственными именами. Таким, например, являлся близкий знакомый профессора Спальвина, специалист по России, бывший офицер японского военного атташата в Санкт‑Петербурге, полковник 2‑го (разведывательного) отдела Генерального штаба японской армии Исомэ Рокуро, в том же 1920 году принявший «на ответственное хранение» 22 ящика с «золотом Колчака». Исомэ, кстати, приходился дядей японскому журналисту Ито Сюнкити, которого Ким не мог не знать. Русский антипод Исомэ – профессиональный разведчик‑японовед Алексей Луцкий, который, с точки зрения японского офицера, выглядел так: «…он единственный из русских говорил по‑японски, два битых часа беседовали о том, как ловят съедобных змей на юге Китая, о запрещенных приемах дзюдо, о том, как татуируются гейши, и о гомосексуализме в Европе и Азии. Луцкий, старый барсук, каждый раз, как только мы подводили разговор к ультиматуму, перепархивал на другие темы, так ничего и не сказал о том, что нас интересовало – отношение русских к ультиматуму. Мы выкурили по целой сигаре, стало тошнить, я даже оторвал аксельбант, а майор Югэ скрипнул зубами, мы встали и тепло попрощались с Луцким, и я твердо решил самолично пристрелить Луцкого, когда он попадет в наши руки». Алексея Луцкого расстреляли 5 апреля 1920 года – вместе с Сергеем Лазо и другим лидером большевистского подполья, двоюродным братом Фадеева, Всеволодом Сибирцевым. Это были те самые три человека, которых, по широко известной легенде, японцы сожгли в топке паровоза. Ультиматум, о котором так не хотел беседовать Луцкий, был предъявлен Временному правительству Приморской земской управы (органу административного управления Приморья) 1 апреля 1920 года командующим японским экспедиционным корпусом генерал‑лейтенантом Ои Сигэмото. В документе японцы потребовали «обеспечить японские войска квартирами, продовольствием, путями сообщения, признать все прежние сделки, заключенные между японским командованием и русскими властями, не стеснять свободы тех русских, которые обслуживают японское командование, прекратить всякие враждебные действия, от кого бы они ни исходили, угрожающие безопасности японских войск, а также миру и спокойствию в Корее и Маньчжурии… приложить все старания к безусловному обеспечению жизни, имущества и других прав японских подданных, проживающих в Дальневосточном крае»[115]. Переговоры по ультиматуму шли четыре дня, и японцы использовали это время для захвата ключевых позиций в городе и вокруг него. В ночь с 4 на 5 апреля после спровоцированных обстрелов своих же военнослужащих японские войска взяли власть во Владивостоке. То же самое произошло во всех городах Дальнего Востока вплоть до Хабаровска, где японская артиллерия открыла огонь по городским зданиям. Начался террор против большевиков и против люто ненавидимых японцами корейцев. Официальным оправданием этого стала антияпонская активность корейцев‑эмигрантов, на протяжении многих лет тщательно фиксировавшаяся японской разведкой. Местная газета «Дальневосточное обозрение» писала тогда со ссылкой на японскую прессу, что «корейцы, проживающие в русских владениях, особенно в районе Никольск‑Уссурийского, после русской революции начали усиленно развивать антияпонскую пропаганду путем распространения литературы, а также нападали на корейцев‑японофилов, оскорбляли японские войска, а 4 апреля ночью, после открытия военных действий между русскими и японскими войсками, корейцы обнаружили стремление выступить с поддержкой русских. В Никольске были установлены обстрелы японских войск со стороны корейцев. Поэтому японская жандармерия, при поддержке военных частей, приступила к арестам и отобранию оружия. Большинство корейцев, ввиду выраженного ими желания исправиться, были выпущены. После этого в районе Никольска были арестованы четверо наиболее влиятельных политических деятелей: Эм, Хван, Ким и Цой. 7 апреля, при переезде жандармского отделения, арестованные пытались бежать от конвоя. При задержании они оказали сопротивление, ввиду чего их пришлось расстрелять»[116]. Однако если Роман Ким написал в письме по поводу смерти Отакэ правду, то в «Тайне ультиматума» он всё же излагает события, которые не видел своими глазами. В дни, описанные в повести, Ким должен был находиться не во Владивостоке, а как раз в Никольске‑Уссурийском (ныне – Уссурийск), в ста с лишним километрах от столицы Приморья. Именно там проходил «Съезд трудящихся Приморья и Приамурья», названный в письме «съездом депутатов трудящихся Советского Дальнего Востока». На съезде присутствовали около четырехсот делегатов, в том числе, как вспоминал один из делегатов‑журналистов, «тов. Кушнарев, только что приехавший из Москвы, рассказывал о Советской России, знакомил с директивами центра о Советской России, показывал советские деньги…»[117]. Вероятно, поезд, в котором находились Ким – представитель Приморского телеграфного агентства (будущего ДальТА, а затем ТАСС) и Отакэ – корреспондент газеты «Нити‑Нити» (ныне – «Майнити»), направлялся из Николаевска во Владивосток. Если его остановили японские военные, вероятно, произошло это 5–6 апреля, то есть во время или сразу после переворота. В таком случае Роман Ким рисковал не просто сильно, а смертельно. В его чемодане военная жандармерия кэмпэйтай обнаружила агитационные материалы. Это говорит о том, что Ким имел связь с корейским антияпонским подпольем в Никольске. Возможно, и с его руководителем – Чхве Джэ Хёном, из дома которого когда‑то отправился на свой теракт Ан Чжун Гын и которого хорошо знал Ким‑старший, и о расстреле которого шла речь в японской газете. Даже короткое расследование, которое мог провести кэмпэйтай, решило бы участь Романа Кима. Делегат «Съезда трудящихся…» Сафьянов возвращался во Владивосток нелегально, переодевшись вместе со своим товарищем штукатуром‑поденщиком. Чехи, охранявшие эшелон, спрятали их. На 52‑й версте последовал досмотр. «У входа в тоннель поезд остановился. В нашу теплушку ввалились японцы. Сколько их – мы не видели, но отчетливо слышали голоса. Передвинули и вытащили из‑под нар вещи, пошуровали штыками винтовок под нарами. Мы – ни звука. Обыск не дал никаких результатов. Японцы перешли в другую теплушку. Донеслись близкие выстрелы, крики. Наконец поезд тронулся. После новой остановки вошли с руганью и смехом чехи. Начали нас звать, раздвинули вещи, помогли нам выбраться. У товарища брюки оказались разодранными штыком и сочилась из ноги кровь. Быстро сделали перевязку. Чехи рассказали, что японцы высадили из поезда несколько человек таких же “штукатуров” и расстреляли их»[118]. Тот ли это был поезд, которым ехал Ким, или другой, в любом случае участь корейца с агитационными материалами была решена. Вмешательство Отакэ изменило ситуацию. Арестованный как «кореец‑бунтовщик», Ким проследовал в участок вместе со своим новым знакомым – это явствует из письма. На следствии НКВД в 1937 году Ким скажет, что просидел за решеткой три дня, и это еще одна странность (хотя еще до следствия НКВД получит значительно более загадочную версию тех событий, но об этом позже). Во‑первых, неясно, был ли вместе с ним арестован поручившийся за него Отакэ. Во‑вторых, для будущего сотрудника спецслужб факт его ареста вражеской полицией или контрразведкой, тем более с поличным, является исключительно важным. На анкете Романа Николаевича, заполненной им в 1935 году, стоит пометка о том, что оба случая его задержания кэмпэйтай во Владивостоке «проверкой НКВД не подтвердились». Вполне возможно, что просто нельзя было найти документов об этом, но сам по себе факт ареста мог быть использован для обвинения в вербовке японцами на почве угроз или шантажа, как это произошло с Борисом Мельниковым, военным разведчиком и дипломатом, обвиненным в шпионаже в пользу Японии и расстрелянным в 1938 году[119]. Даже упоминая о своем аресте кэмпэйтай, Роман Ким рисковал не меньше, чем во время самого ареста. В‑третьих, непонятно до конца, почему все‑таки Кима (и, возможно, Отакэ вместе с ним) отпустили. Обоих попросту не оказалось в «списках бунтовщиков»? Или политический вес информагентства «Тохо» оказался важнее улик, обличающих в симпатии к корейским партизанам? Возможно и такое. Хотя о воззрениях «Тохо» и главы его владивостокского представительства было хорошо известно в японском штабе. Сам Ким на следствии в 1939 году сказал, что Отакэ «…был наиболее либеральным журналистом и тогда уже являлся сторонником эвакуации японских войск с Дальнего Востока. Мои взгляды во многом сходились со взглядами Отакэ»[120]. Роль японского журналиста, уже с учетом новых исторических материалов, примерно так же оценивается и сегодня: «В годы Гражданской войны и иностранной интервенции во Владивостоке работали корреспонденты нескольких иностранных информационных агентств. Среди них был и будущий создатель японской фирмы “Наука” Отакэ Хирокити. Он приехал во Владивосток с целью совершенствования в русском языке, поступил в Восточный институт и сделался ассистентом проф. Е. Г. Спальвина по кафедре японской словесности. X. Отакэ являлся также сотрудником газеты “Урадзио Ниппо”. После отъезда X. Отакэ в Москву в качестве лектора восточного факультета ГДУ его сменил Хироока Мицудзи. М. Хироока прибыл во Владивосток в 1919 г. и, выполняя обязанности спецкора, возглавил представительство информационного агентства “Тохо цусинся”»[121]. Надо отметить, что японских журналистов во Владивостоке служило немало, но Отакэ относился к числу самых опытных, талантливых и информированных. К тому же он еще в Японии интересовался идеями социализма и пытался изучать русский язык. Тесные отношения связывали Отакэ с Идзуми Рёносукэ – исполнительным директором «Общества японцев, проживающих во Владивостоке»[122]. С 1917 года Идзуми являлся издателем и главным редактором местной газеты «Урадзио Ниппо», выходившей на японском языке, и ее русскоязычного варианта «Владиво Ниппо». Довольно туманная биография Идзуми, в которой числились периоды обучения русскому языку у переводчика и разведчика Футабатэй Симэй, служба в армии и участие в Русско‑японской войне и даже попытка стать депутатом парламента, внешне никак не обоснованное желание переехать из Токио во Владивосток неизбежно наводят на мысль о принадлежности этого человека к японским разведорганам. В отличие от «левого» журналиста Отакэ, взгляды редактора «Урадзио Ниппо» ничем не отличались от официальных настроений японского правительства, чью точку зрения главным образом и выражала его газета. Благодаря близости к японским властям «Урадзио Ниппо» была влиятельным органом, тем более что, как мы помним, среди ее сотрудников был и родственник самого полковника Исомэ – руководителя японской военной разведки в Приморье. Отакэ, в свою очередь, и как приглашенный (явно ради расширения политического спектра) автор «Урадзио Ниппо», и как представитель авторитетного «Тохо», был известен им всем, а потому его арест действительно мог оказаться большой проблемой для кэмпэйтай, вне зависимости от того, насколько «левым» был сам журналист. Оказавшийся в его компании Роман Ким приобрел таким образом неожиданную защиту и покровительство в очень важных и выгодных для получения конфиденциальной информации кругах. К тому же в город вернулся Ватанабэ Риэ. Теперь дипломат‑разведчик стал консулом и «…не стеснялся задавать шпионские вопросы – о местонахождении воинских частей, количестве рабочих на механических заводах и т. д., – рассказывал Роман Ким о новой встрече со своим «крестным» на следствии в НКВД[123]. – Однако никогда не делал попыток вербовать меня. Я был тогда незначительной фигурой…». Ватанабэ приехал во Владивосток в 1920 году, тогда же, когда произошло знакомство Кима с Отакэ, а за плечами у Романа уже была недолгая служба в колчаковском военно‑статистическом отделе, работа в качестве обозревателя иностранной прессы в паре‑тройке газет и учеба сразу на нескольких факультетах Дальневосточного университета. Возможно, Роман Ким не представлял тогда сиюминутного интереса для японской разведки, но в качестве перспективной фигуры он должен был выглядеть весьма заманчивым кандидатом. Не исключено, что отсутствие тактической необходимости в вербовке Кима для японских спецслужб заслонило призрачные шансы его перспективного, стратегического использования. Хотя, честно говоря, поверить в это непросто. Но вот для разведки большевистской он, в силу своего происхождения, близости к корейскому национально‑освободительному движению и обширным знакомствам в японской среде, представлялся фигурой архинужной и архиважной. Условия же для вербовки в пользу Советов японцы создали идеальные. В том числе и благодаря террору – особенно в отношении корейцев. Живший в ту пору в городе поэт Сергей Третьяков вспоминал: «Однажды вечером 4 апреля на Тигровой Горе <…> собрались мы, футуристы, – Асеев, Бурлюк, Пальмов, Алымов, я. Назад шли вечером… Улицы были безлюдны. Отряды японцев спешно занимали перекрестки. Почуяв неладное, мы прибавили шагу. За спиной закричал пулемет. Сбоку другой. Ружейные выстрелы с Тигровой Горы перекликнулись с далеким Гнилым Углом… Это началось знаменитое японское наступление 4–5 апреля. <…> Всё японское население Владивостока вышло на улицу торжествовать победу. Прачечники, парикмахеры, часовщики и тысячи японских проституток шли сплошной воблой по улице, дома которой были утыканы японскими флагами цвета яичницы – белое с красным диском… Притиснутые к стене толпой, мы тряслись от гнева, беспомощности и мести. Многих твердолобых советоненавистников в этот день японцы научили верности своей стране. Три дня Владивосток был без власти, и не нашлось ни одной самой оголтелой группы политических проходимцев, которая бы подхватила бросовый город в свои руки»[124]. Сложно сказать, какие мысли обуревали тогда молодого Романа Кима. Во многом ответ на этот вопрос зависит от того, где он провел предыдущие четыре года – с 1913 по 1917‑й. Если в Токио, то выбор его был особенно тяжек. Он прожил в Японии большую, практически всю сознательную часть жизни, был влюблен в старый Токио, в девушку‑японку, японский язык стал для него родным. И вот всё изменилось, и не по его воле. Вероятно, это нелегко было принять. Если так, то поведение японцев в Приморье, арест и чудесное спасение от смерти под Николаевском действительно могли коренным образом повлиять на мировоззрение Романа. Такие события, производя шокирующее впечатление на человека, подготовленного к этому всей своей предыдущей жизнью, наделенного собственным опытом и четким пониманием того, что именно так всё и произойдет, только укрепляют его в собственной правоте. Роман Ким, переживший издевательства японцев еще в Ётися, понявший с возрастом, что происходившее с ним не случайность, а часть японского образа мыслей и образа жизни тех времен, в апреле 1920 года лишь получил еще один повод для окончательного выбора сторон, к которому его, возможно, подталкивали и отец, и его корейские друзья, своими глазами увидев многочисленные казни и истязания корейцев. Когда их пытали, расстреливали, вешали и заживо сжигали японские солдаты[125], он вполне мог и сам впервые по‑настоящему почувствовать себя корейцем. Отсюда такая боль в по‑японски не досказанном финале повести «Тайна ультиматума»: «Когда мы приехали в бухту Улисс, уже было светло. Каменистый берег был покрыт водорослями и медузами. На плоской скале сидели привязанные друг к другу корейцы. Было прохладно, мы развели костер около шаланды, лежащей на берегу, опорожнили фляжки с саке, закусили консервированной солониной – корнбифом, выкурили по сигарете и начали»[126]. Отсюда, из «Тайны ультиматума» и бухты Улисса, через десять с небольшим лет Роман Николаевич перебросит литературный мостик через «Тетрадь, найденную в Сунчоне» в Японию, на гору Такатори, к храму Дзимбу, где точно такие же японские офицеры – ученики и младшие товарищи «героев» приморской резни – в 1945 году закончат резню, начатую во Владивостоке[127]. В свою очередь, «национально‑освободительная борьба корейского народа», как назывался этот процесс в советские времена, всё больше принимала не национальный, а социальный характер. Это отчетливо видно по тексту уже второй «Декларации независимости», выпущенной в сентябре 1920 года Всекорейским национальным советом – органом управления большевистски ориентированными корейскими партизанскими отрядами и подпольем: «Наша родная и многострадальная Корея, изнывающая в когтях эксплуатирующей Японии, служит только средством преступного обогащения и военной гордости ее, не дающей решительно никаких способов культурного развития и материального благополучия и впредь ожидать от нее, всё больше и больше усиливающей тиски своей реакции, изменения политического состояния Кореи нет никаких оснований, кроме тех, по которым Япония стремится, наоборот, к полнейшей ассимиляции нашего народа со своим, путем введения японского языка в наших школах и жандармской политики в стране… В такой тяжелый и ответственный момент Всекорейский Национальный Совет, принимая бразды правления, ясно видит, что спасение нашего народа только в Советской России, преследующей принципы народовластия и уничтожения капитала – силы, вносящей деление и рознь классов и все зародыши монархо‑тиранической формы государственной структуры. Вполне веря в чистоту принципов Советской России и имея очевидные и реальные доказательства ее сочувственных отношений к нашему народу, стойкую и решительную борьбу ее во имя высоких прав человека и личности, мы бесстрашно и также твердо будем следовать по тому пути, который предначертан Советской Россией и в конце которого настанет воплощение в жизнь священного лозунга “Братство, Равенство и Любовь”… Да здравствует родная, свободная Корея! Да здравствует всемирный Социализм! Всекорейский Национальный Совет 4253 год с основания Кореи. от P. X. 1920 год. сентября 15‑го дня»[128]. Любопытны даты под воззванием: они хорошо иллюстрируют разное восприятие времени, мировосприятие тысяч людей, объединявшихся сначала под знаменем борьбы с японцами, а потом и просто под красным флагом борьбы против всех, в том числе внутренних врагов. Каждый мог определять дату происходящих событий так, как хотел: от основания родной Кореи (в соответствии с мифами этой страны) или по григорианскому календарю (в самой Корее он был принят с 1 января 1895 года – года убийства королевы Мин). Роман Ким, логично «перетекавший» из‑под одного знамени к другому вместе со своими соотечественниками, позже использует совсем другую систему летоисчисления, дополнительно подчеркивая свое особое отношение, а попросту – ненависть к японцам. Было уже понятно, что они скоро уйдут, с ними уйдут симпатичные Киму кадеты, и так же ясно становилось, что война с Японией еще впереди, а значит, надо вставать под знамена тех, кто будет сражаться с бывшими соучениками Романа Кима. В формально независимой, а на деле – то зависимой от Советской России, то слегка качавшейся в разные политические стороны, Дальневосточной республике активно действовали большевистские разведка и контрразведка. Особые интересы этих служб были сфокусированы на территории Приморской областной земской управы или, попросту, в Приморье, которое обладало статусом автономии от ДВР и где были сосредоточены силы японского экспедиционного корпуса. 26 мая 1921 года раздолью местных чекистов пришел конец. Остатки бывшей армии Колчака, полков генерала Каппеля, казачьи отряды атамана Семенова поддержали не довольное властью большевиков население края. Постоянно ухудшающаяся экономическая ситуация, вести из европейской части России о зверствах Советов, близость мощного белоэмигрантского центра в маньчжурском Харбине и надежда на японские штыки подвигли жителей на поддержку вначале вялого, но набирающего силу выступления каппелевцев и семеновцев. К концу мая 1921 года Временный народно‑революционный комитет Приморья передал бразды правления Временному приамурскому правительству братьев Меркуловых. И хотя продержалось оно у власти совсем недолго – до 25 октября 1922 года, накал борьбы между красными и белыми был велик здесь как никогда. В Приморье, и прежде всего во Владивостоке начался последний бой, последнее большое противостояние прошлого и настоящего – уже почти погибшей, но внезапно открывшей ненадолго глаза старой России и старательно добивавшей ее России советской. Дополнительный колорит этой интриге придавало присутствие в крае примерно 35 тысяч японских военных. Есть вероятность, что подпольная работа Кима не как антияпонски настроенного корейца, а как сотрудника большевистских спецслужб, началась именно тогда, в 1921 году. На эту мысль наводит фраза из «Справки на сотрудника особых поручений…»: «в 1921 г. решил остаться в России, заявив об этом японскому отцу, и отказался от наследства (Сугиура умер в 1931 г.)», и из автобиографии агента Мартэна: «…После переворота я стал работать в тех органах, которые были легально оппозиционные в отношении меркуловского правительства – в газете “Голос Родины” (орган кадетов) и “Воле” (орган эсеров) – по японской прессе». Позже – в сентябре того же года Ким был принят на работу в «Тохо». Итак, если верить (как всегда в случае с Романом Кимом – если!) этим документам, то вплоть до 1921 года Роман Николаевич поддерживал какие‑то отношения со своим японским приемным отцом – Сугиура Рюкити. В условиях японской оккупации это выглядело вполне разумным шагом. Фраза же о том, что при разрыве отношений Ким еще и отказался от наследства, наводит на мысль о том, что и его возвращение в Россию, в каком бы году оно ни произошло – в 1913, 1916 или 1917‑м – не было окончательным, раз он сохранял права на какое‑то имущество в Японии. Это в очередной раз настолько запутывает данный фрагмент биографии Кима, что вряд ли есть смысл пытаться разгадать эту загадку, пока не будут найдены новые документы, способные пролить свет на указанный период. Зачем Роману надо было отказываться от наследства и разрушать отношения с домом Сугиура в 1921 году, когда власть снова качнулась в пользу японцев или, по крайней мере, непонятно стало, чем всё кончится? Ведь можно было вернуться в Японию, окончить университет и заняться литературой, как он мечтал. Зачем надо было метаться, зарабатывать на жизнь, учась на двух‑трех факультетах Дальневосточного университета и работая одновременно в двух‑трех редакциях? Для обычного человеческого любопытства и даже для попыток заработать побольше денег это как‑то слишком. Всё это легко объяснить, если представить, что на Романа оказал давление его родной отец, всю жизнь посвятивший борьбе против японцев и теперь понявший, почувствовавший, что в этом деле наступает самый решительный этап. Поддавшийся давлению сын, окончательно перековавшийся в японофоба благодаря увиденным воочию зверствам японского экспедиционного корпуса в Приморье, оказался востребован самой решительно настроенной антияпонской силой – большевиками. Горячим боевым летом 1921 года бывшие сотрудники Государственной политической охраны Дальневосточной республики (ГПО ДВР) ушли в подполье, сформировав Осведомительный отдел (осведотдел) при Штабе партизанских отрядов Приморья – партийную, большевистскую разведку и контрразведку на нелегальной основе. Полагаться в работе пришлось на новое руководство и старые кадры: «Небольшая, но неплохо организованная агентурная сеть осведотдела состояла из “старых” сотрудников осведотдела и бывших секретных сотрудников Приморского облотдела ГПО и охватывала главный штаб жандармерии японского экспедиционного корпуса, японскую военно‑дипломатическую миссию, органы военного управления каппелевских частей, учреждения и ведомства Временного приамурского правительства, консульский корпус во Владивостоке»[129]. Значительную часть секретных сотрудников составляли корейцы, а основной интерес разведки красных был направлен в сторону японских войск – как их тогда называли, «японовойск». Сегодня нам известно о многих сотрудниках спецслужбы большевиков, работавшей напряженно, с разрушениями агентурных сетей, смертями и потерями агентов. Среди них был, например, преподававший в Восточном институте географию и экономику Японии Трофим Степанович Юркевич. Ему был обязан своим сотрудничеством с разведкой красных будущий первый нелегальный резидент советской разведки в Токио Василий Сергеевич Ощепков. Их обоих знал и упоминал на допросах в 1937 году Роман Ким. Сотрудничал ли он с ними во Владивостоке? Скорее всего, нет. Строго говоря, сведения о подпольной деятельности Ощепкова в Приморье вообще весьма расплывчаты (его активность началась чуть позже – в 1923 году и на Сахалине). Юркевич же попался в руки контрразведки Меркуловых в октябре 1921 года, но был освобожден и остался на службе в японском штабе, где переводчиком служил и Ощепков[130]. Если бы Юркевич и Ким были знакомы в то время не как преподаватель и студент, а как агенты разведки, риск провала всей цепи был бы слишком велик. Тем более провалов у большевиков было много, а среди агентов, вызывавших подозрение в Штабе партизанских отрядов, тоже постоянно числились корейцы[131]. И вот здесь начинается самое интересное. В октябрьском номере журнала «Смена» за 1967 год, вышедшем через пять месяцев после смерти Романа Кима, молодой писатель Юлиан Семенов опубликовал статью, посвященную выходу на советские экраны «историко‑приключенческого фильма» под названием «Пароль не нужен». Картина была снята по первому роману Семенова из серии, главным героем которой станет молодой чекист из Москвы Максим Максимович Исаев – будущий штандартенфюрер Макс Отто фон Штирлиц. Исаев не нуждается в пароле для выхода на связь с работающим во Владивостоке под оперативным псевдонимом Марейкис другим молодым чекистом – Ченом, как видно по его фамилии, корейцем. В фильме 1967 года Марейкиса блестяще сыграл Василий Лановой (в телесериале 2009 года «Исаев» успех повторил Андрей Мерзликин). Сам Юлиан Семенов в статье для «Смены» рассказал о прообразе Исаева и об авторе идеи романа: «В конце июля 1921 года, через два месяца после того, как во Владивостоке при поддержке интервентов произошел контрреволюционный переворот во главе с братьями Спиридоном и Николаем Меркуловыми, в наиболее скандальной владивостокской газете, по слухам, очень близкой к правительству, появился молодой человек – лощеный, по‑английски сдержанный, завсегдатай ресторанов, скачек и приемов в иностранных миссиях. Человек этот великолепно говорил по‑английски и по‑французски, был очень остер на язык, хорошо образован и обладал яростной журналистской хваткой: сенсацию он чувствовал за версту, и его побаивались даже журналисты из американской газеты, а те были истыми зубрами сенсаций. Этому человеку было лет 25–30. Он за какие‑то три месяца подружился и с японскими офицерами оккупационных войск, и с американцами из дипломатического корпуса, и с помощником премьер‑министра. Об этом молодом человеке мне рассказывали в 1963 году три пожилых мужчины. Каждый из них знал этого человека под разными именами. Для противника у него было одно имя, для знакомого – другое, а для его товарища в борьбе – ныне покойного писателя Романа Кима – третье. Точное его имя мне так и не удалось установить, я знаю только, что в 1922 году, когда войска под командованием И. П. Уборевича освободили Владивосток, он появился в театре, где давали “Бориса Годунова”, в военной форме Красной Армии. Тем, кто читал мой роман “Пароль не нужен”, этот герой знаком как чекист Максим Максимович Исаев (или Всеволод Владимиров)»[132]. Заметим: только одного человека из троих, знавших Максима Максимовича лично, Семенов называет «его товарищем по борьбе» – Романа Кима. Дальше еще интереснее: «Товарищ Исаева по борьбе, чекист Марейкис, он же Чен, списан мною во многом с замечательного человека, хорошего писателя и мужественного борца за революцию Романа Николаевича Кима. Нелегал, работавший во Владивостоке всю оккупацию, человек, днем посещавший университет, а по ночам выполнявший головоломные операции против белых, Роман Ким еще заслуживает многих страниц в книгах и многих метров в новых фильмах, которые будут сниматься о подвигах солдат революции, сражавшихся на самых передовых рубежах классовых битв»[133]. Не случайно часть этой цитаты, звучащей как гимн и признание заслуг Кима, известных тогда только автору сценария фильма, вынесена в эпиграф ко всей книге – похоже, что молодому писателю Юлиану Семенову признанный советский мастер политического детектива Роман Ким рассказал много интересного. Почему именно ему? Как известно, Юлиан Семенов пользовался большим доверием и покровительством со стороны высшего руководства КГБ СССР. Уверен: крайне осторожный и склонный (возможно, даже на уровне своеобразной патологии) к мистификациям собственной биографии, Роман Николаевич Ким предварительно проконсультировался у бывших коллег по поводу степени доверия, которое он мог оказать молодому коллеге по писательскому цеху. Не исключено, что сыграло свою роль и время: Роман Ким умирал и, чувствуя это, раскрылся чуть больше, чем обычно. И даже сцена гибели Чена, а в романе связной Исаева погибает, еще вспомнится нам, когда прототип Марейкиса сам окажется на краю гибели… Мог ли Роман Николаевич Ким выдумать всю эту историю – с молодым чекистом, приехавшим в Приморье по личному поручению главы ГПУ Феликса Дзержинского, чтобы, действуя втайне от своего же большевистского подполья и партийной разведки, не только добывать «самые главные тайны буржуинов», но и влиять на ход событий в буйном Владивостоке? Мог. Это даже вполне в духе Кима: не самому написать историко‑приключенческий и детективный роман, а повлиять на знакомого писателя так, чтобы тот облек в художественную форму чужие, а не собственные мысли. «Закавыка» не только в наличии еще двоих, пока неизвестных нам свидетелей той истории, о которых пишет в статье Юлиан Семенов. В статье для «Смены» присутствует еще один важный момент: «…главная трудность заключалась в том, что о периоде борьбы с интервентами и с белыми на Дальнем Востоке почти совсем не было архивных материалов. Пришлось поднимать документы самые порой неожиданные: например, многое удалось разыскать, работая в архивах так называемого конского запаса Дальневосточной армии. Среди сотен пожелтевших страничек вдруг обнаружилась поразительно интересная записка Блюхера командиру кавполка…» В Культурном фонде Юлиана Семенова сохранилось более подробное описание этого эпизода: «покойный писатель Роман Ким, бывший в ту пору комсомольцем‑подпольщиком, знал этого газетчика под именем Максима Максимовича. В Хабаровском краевом архиве я нашел записочку П. П. Постышева Блюхеру: “Сегодня перебросили через нейтральную полосу замечательного товарища от Фэда: молод, начитан, высокообразован. Вроде прошел нормально”». Жаль, что Ю. С. Семенов не поставил дату этого «сегодня». «Фэд» – это, конечно, Феликс Эдмундович Дзержинский. Помимо этого, несколько раз в его записках потом упоминается о «товарище, работающем во Владивостоке очень успешно. По воспоминаниям Романа Кима, юноша, работавший под обличьем белогвардейского журналиста, имел канал связи с П. П. Постышевым. Об этом человеке мне также много рассказывал В. Шнейдер, работавший во владивостокском подполье. Когда Меркуловы были изгнаны из “нашенского города”, Максим Максимович однажды появился в форме ВЧК – вместе с И. Уборевичем. А потом исчез… Образ связника Исаева – биржевого маклера Чена – я писал с двух людей – с P. Н. Кима и В. Н. Шнейдера…..покойный Роман Ким совершенно великолепно и очень точно обрисовал мне “белогвардейского газетчика”»[134]. К сожалению, никаких других документов, упоминаний о дальневосточной истории и о Романе Киме в архиве автора Штирлица не нашлось. Но и то, что опубликовано, выглядит убедительно и не походит на мистификацию кого‑то из детективщиков. Какая‑то записка то ли от Блюхера Постышеву, то ли от Постышева Блюхеру, то ли от Постышева через Блюхера какому‑то другому красному командиру действительно существовала. А хабаровский историк японских спецслужб А. С. Колесников, работавший несколько лет назад с делами Госполитохраны в Архиве краевого управления ФСБ России, наткнулся на материалы, возможно, связанные с «делом Штирлица» и просмотренные когда‑то Ю. С. Семеновым: «В одной из папок Иностранного отдела Главного управления Госполитохраны Дальневосточной республики за первую половину 1922 года промелькнули примечательные по стилю и аналитическому содержанию сообщения. Источники, на которые ссылался агент “Леонид”, удивили своим статусом и разнообразием: консульства, редакции газет (в том числе иностранных) и т. д. К одному из листов была приколота овальная фотокарточка молодого человека в своего рода халате. На обороте также была карандашная надпись: “Леонид”, то есть, несомненно, автор этих донесений. Замечу, что материала такого качества из Владивостока поступало мало, мне, во всяком случае, ничего похожего больше не попалось (правда, нужно делать большую скидку, что речь идет о местном, а не центральном архиве. Нельзя с уверенностью утверждать, что это “Исаев”. Но вероятность, на мой взгляд, очень высока: возраст, время, способности‑возможности»[135]. Предполагалось, что обнаруженный снимок будет опубликован в сборнике «Хабаровские чекисты: история в документах и судьбах»[136], но объем издания не позволил включить в книгу часть материалов, в том числе и фото «Леонида», так что читатели этой книги впервые, возможно, узнают, как выглядел прототип Штирлица и напарник «Мартэна».
Упоминавшийся, в том числе в качестве одного из прототипов Марейкиса – одновременно с Кимом – Виктор Шнейдер (он же «Лео», он же «Виктор Большой») появился на Дальнем Востоке как раз летом 1921 года. Это была важная птица – член Центрального комитета комсомола, в его компетенцию вполне могло входить и поддержание связи с другими, тоже подчиненными Москве агентами. «Шнейдер давал задания комсомольцам через руководителей подпольных “десяток” (которые затем для усиления конспирации и оперативности в работе были трансформированы в “тройки”), он же осуществлял связь Облтройки с Облревкомом. Комсомольцы охраняли собрания рабочих, передавали партизанам денежные средства, одежду, медикаменты, продукты. Кроме того, комсомольцы собирали информацию о дислокации и вооружении белогвардейских войск, изучали моральное состояние личного состава частей»[137]. Виктор Шнейдер успешно работал в Приморье до 19 октября того же 1921 года, когда был арестован после массовых провалов большевистского подполья. Значит, знать Максима Максимовича и Романа Кима как агентов Москвы Шнейдер мог только в это время. Нигде, никогда и никому (включая три года следствия в НКВД), кроме Юлиана Семенова, Роман Николаевич Ким не рассказывал о работе на советскую разведку до 1922 года. Но так ли уж это удивительно? Во‑первых, о таких вещах обычно и не рассказывают, пока не истечет срок давности (если к тому времени вообще остается кому рассказать). Во‑вторых, на следствии его об этом не спрашивали, и он предпочел не распространяться, прекрасно зная, что в его родном ведомстве при наркоме Ежове не стоило лишний раз вспоминать о своей связи с основателями ВЧК. К тому же в документах Кима упоминание о «Фэде» есть. Было бы у следователей желание, они бы их нашли: «…определен на работу согласно указания тов. Дзержинского, который был уже осведомлен о моем прошлом, в частности о моем знакомстве во Владивостоке с тов. Кушнаревым (членом Далькрайпарта) в годы интервенции»[138]. Иосиф Григорьевич Кушнарев (Кушнер, 1886–1926) – фигура забытая, но когда‑то значимая. Этот человек в годы Гражданской войны возглавлял Революционный штаб Приморской области, в начале 1921 года был откомандирован в Москву в качестве представителя Дальневосточной республики. Если Ким был с ним знаком, и знаком не как обозреватель отдела иностранной прессы одной из местных газет – это не могло быть поводом для напоминания Дзержинскому, то вывод напрашивается только один: Роман Ким начал сотрудничество с советской разведкой задолго до оформления официальной подписки об этом. На это он намекал и сам, добавив для второго издания «Тайны ультиматума» последнюю фразу, объясняющую происхождение «дневника», который цитируется в произведении: «Эти записи майора Йоситеру Момонои из органа спецслужбы (токому‑кикан) в Приморье были добыты в числе других документов особой группой, действовавшей среди японцев по заданиям Я. К. Кокушкина – члена владивостокской подпольной организации большевиков»[139]. Что за группа могла действовать «среди японцев», тем более среди японской военной разведки токумукикан (так правильно)? Как это вообще могло выглядеть? Подкупленные японские разведчики? Агент‑нелегал с японской внешностью, но не японец? Причастен ли к этому был сам Ким – ведь в дни, когда происходили описываемые в повести события, он сам был арестован военной жандармерией кэмпэйтай. Впрочем, это никак не могло бы помешать ему добыть «дневник» позже… Наконец, чтобы закончить историю заимствования фигуры Кима для образа Чена‑Марейкиса в романе Юлиана Семенова «Пароль не нужен», вспомним несколько отрывков из этой книги, в которых легко узнается внешний облик нашего героя: «Из‑за пакгауза выскочил Чен – как обычно франтоват, в руке тросточка с золотым набалдашником, пальто – короткое, как сейчас вошло в моду в Америке, островерхая японская шапка оторочена блестящим мехом нерпы, лицо лоснится: видно, с утра получил в парикмахерской массаж с кремом‑вытяжкой из железы кабарги – кожа делается пахучей, эластичной, и морщины исчезают. А откуда у Чена морщинам взяться, когда ему двадцать четыре года. Хотя морщинки у него под глазами есть: как‑никак четыре года он работает в белом тылу, когда ночью каждый шорох кажется грохотом, а днем в любом, идущем сзади, видишь филера. Чен подскочил к унтер‑офицеру, что‑то сказал ему по‑японски, быстрым жестом сунул в руку зелененькую банкноту, унтер отвернулся, и Чен провел Исаева с Сашенькой сквозь строй японских солдат. Те смотрели мимо и вроде бы не видели троих людей, которые прошли, касаясь их плечами. – Что вы ему сказали? – спросила Сашенька. – О, я прочел ему строки из Бо Цзю‑и, – ответил Чен. – У нас сегодня день начался с поэзии, – улыбнулся Исаев. – Что это за стихи? – Это не стихи. Скорее, это труд по практической математике великого китайского мудреца – так совершенны рифмы». Приведенное описание внешности Чена практически полностью совпадает с описанием Романа Николаевича Кима, оставленными нам теми, кто знал его лично: франт, неизменно придающий умению одеваться первостепенное значение. «Он прекрасно говорил по‑японски, просто прекрасно! Не совсем обычно – для тех лет – одевался: всегда в отличном темном костюме, с бабочкой, с ярко‑красным платком в нагрудном кармане пиджака. Он производил впечатление человека немножко “не отсюда”», – вспоминают его ныне доктора наук, а в 1960‑е годы молоденькие студентки Э. В. Молодякова и С. Б. Маркарьян. Писатель Василий Ардаматский был знаком с Кимом тоже после войны: «Никогда я не видел Романа Николаевича “не в форме”… Вот он идет мне навстречу в жаркий летний день. Серый его костюм так отглажен, что кажется, будто он хрустит на сгибах. Узконосые ботинки отражают солнце. Крахмальный воротничок с черной “бабочкой” плотно обхватывает шею. В руках пузатый портфель. На голове – берет. За толстыми стеклами очков – добрые, умные глаза…»[140] И еще: Бо Цзюйи – великий китайский поэт династии среднего Тан – был одним из любимых поэтов наставника принца Хирохито Сугиура Дзюго. Снова совпадение?
Глава 8 В МОСКВУ, В МОСКВУ…
Наберемся же смелости верить в Завтра. Наберемся смелости отчаянной и суровой, Чтобы идти дальше.
Миёси Тацудзи. Ледяное время [141]
С окончанием Гражданской войны в биографии Романа Кима наступает относительная ясность. Не до конца, но всё же почти перестают противоречить друг другу имеющиеся сведения. Советская система учета, прежде всего кадрового, оставляет значительно меньше маневра для фантазий и фальсификации биографических данных, если, конечно, такие фальсификации не были проведены заранее и не попали в данные этого самого учета в виде первоисточников. В конце 1922 года Роман Николаевич будто бы рождается заново – с историей, готовыми документами, с анкетой, почти не содержащей моментов, которые можно было бы толковать двояко. Ким тщательно формулирует записи в биографических материалах, создавая образ понятной, однозначно трактуемой собственной судьбы – как будто бы заранее знает, что однажды всё это ему очень пригодится. А может быть, действительно – он это знал, предвидел? Или его этому научили? Последний вопрос, видимо, навсегда останется актуальным, несмотря на кажущуюся прозрачность послереволюционной биографии нашего героя. В справке на P. Н. Кима, заполненной перед его арестом или вскоре после него, сказано, что Роман Николаевич начал работу на Приморское ГПУ в ноябре 1922 года. Сам он в автобиографии записал чуть подробнее: «…в конце ноября был привлечен к работе ПримГПУ по японской линии»[142]. Это же время вычисляется и по документам о реабилитации, когда был исчислен срок его службы в органах государственной безопасности: «…КИМА Романа Николаевича, бывшего сотрудника особых поручений 3‑го отдела ГУГБ НКВД СССР, считать уволенным из органов госбезопасности по выслуге установленных сроков обязательной военной службы в отставку. Период со 2 апреля 1937 года по 29 декабря 1945 года засчитать КИМУ P. Н. в стаж службы в органах госбезопасности… Общая выслуга службы в органах госбезопасности составляет 23 года 1 месяц 14 дней»[143]. Уволен Ким был 29 декабря 1945 года, значит, служба его началась в середине ноября 1922‑го – всё сходится. В архивном личном деле на Кима Романа Николаевича, хранящегося в ОРАФ УФСБ по Омской области, есть еще одна запись, приоткрывающая завесу тайны над вербовкой Кима дальневосточным территориальным подразделением Госполитохраны: «Во Владивостоке был на связи у помощника начальника ИНО Бориса Давыдовича Богданова. Именно с его одобрения Ким пошел на работу секретарем к ОТАКЭ и уехал в Москву»[144]. Позднее, на суде в 1940 году, сам Роман Николаевич расскажет о вербовке и ее причинах чуть подробнее, но вопрос о том, насколько каждый раз он бывал искренен в своих воспоминаниях, навсегда останется без ответа. Вопрос вербовки – страшный по своей загадочности и степени грандиозности решаемой задачи. Как и почему один человек может уговорить другого заняться смертельно опасной работой? Ради чего соглашается вербуемый на изменение своей внутренней сути и образа жизни? Пусть даже ради своей родины, но всё равно – отречься от многих радостей, от спокойной жизни, часто – от родных, семьи, любимой работы? Конечно, существуют известные клише, объясняющие мотивы, по которым люди идут на вербовку, – деньги, неоцененность, шантаж и так далее, но всё же: как это начинается, как одному человеку удается подобрать ключик к другому? Многое здесь непонятно, многое кажется не тем, чем является на самом деле. Изучая дела многих наших разведчиков, часто можно видеть, как во время вербовки представитель спецслужбы и будущий агент играют не свои роли. Вербовщику только кажется, что он вербует агента. Вербуемый же исполняет с его помощью свое желание, удовлетворяет свои амбиции в значительно большей степени, чем об этом подозревает вербовщик. Оба остаются довольны, но оба обманывают друг друга. Люди талантливые, амбициозные, часто – с обостренным чувством справедливости, нередко идут на вербовку, надеясь улучшить если не мир, то себя. Из таких получаются не самые хорошие разведчики, ибо они не могут быть «серыми мышками», способными долго и эффективно, плодотворно работать, но именно такие создают славу разведки, ее романтический ореол, привлекая под «шпионский флаг» новых и новых романтиков. У самих разведчиков есть для подобных людей специальный термин: «игровики». Типичный и, пожалуй, наиболее яркий пример «игровика» – Рихард Зорге. Несмотря на поведение, совершенно нетипичное для настоящего, а не киношного, разведчика, со всеми его многочисленными загулами, адюльтерами и безумными выходками, именно Зорге стал зримым воплощением одновременно и «рыцаря без страха и упрека», и «рыцаря плаща и кинжала». Задолго до появления на киноэкранах Джеймса Бонда именно Зорге сумел в жизни, а не на экране воплотить мечту романтиков всего мира и… поплатился за это жизнью. История вербовки Зорге – практически ровесника Кима и в определенном смысле соратника Кима, до сих пор до конца неясна. Но очень похоже, что не столько его сумела найти военная разведка, сколько он, с ее помощью, смог выбрать себе тот путь, который манил его в то время. Для «игровиков» вербовщик вообще чаще всего лишь инструмент, способ начать, как им кажется, свою, смертельно опасную, но захватывающую игру. Для вербовщика же «игровик» – редкий шанс отчитаться за стремительную и легкую вербовку и большая головная боль, если дальше им предстоит работать вместе, ибо «игровик» часто оказывается непредсказуем. Поэтому нельзя верить Киму, когда он говорил, что согласился на работу в ГПУ для того, чтобы изучить японцев с «теневой стороны», – он их довольно хорошо знал и до этого. Не выглядит достаточно убедительной и версия о том, что он пошел на эту работу из тщеславия, высказанная на следствии в 1939 году, – это только видимая часть айсберга из целого набора причин, толкнувших Кима на работу в госбезопасности. Роман Николаевич, может быть и не осознавая этого, уже чувствовал в себе глубокое любопытство писателя, как «знатока душ человеческих», к познанию тайн управления другими людьми. Ему было интересно «поиграть», почувствовать себя одновременно и автором, и героем опасного детектива‑боевика, где от него – молодого и симпатичного человека, любимца девушек, полиглота и эрудита, зависят жизни других людей. В 20 лет – чем не повод пойти служить в разведку? Пусть даже самому себе кажется, что это профессия такая – родину защищать, но на самом деле всё проще и сложнее одновременно: Ким – «игровик», и играет он разумом других людей. А потом… потом у всех по‑разному. Кто‑то может выйти из игры, а кого‑то она затягивает, меняются ее правила, рамки, условия, но остаются профессионализм и привычка, и «игровик», если становится вербовщиком, начинает работать с другими людьми, уже не с исследовательскими, а с четкими профессиональными целями, быстро «раскусывая» и ломая своих оппонентов. Если будущий агент слаб и прост, то вербующая сторона сразу оказывается доминирующей над ним силой, нередко используя грубые и жесткие методы психологического подавления и воздействия. Таким вербовщиком стал со временем и Роман Ким, жестко и даже изощренно используя против японских разведчиков средства шантажа. Таким был прославленный нелегал Дмитрий Быстролетов, колесивший по Европе и легко и уверенно (со стороны кажется – играючи!) вербовавший полковников, министров, князей… И наоборот, если будущий агент сам готов к вербовке, жаждет ее, очень часто такая добыча попадает в руки людей активных, но значительно уступающих вербуемому по силе интеллекта, образованию, общим и профессиональным знаниям. Почему пошел на вербовку профессиональный разведчик царской армии и первый русский дзюдоист, знакомый Кима, Василий Ощепков – человек с отличным образованием, долго живший в Японии, имевший работу, пусть и не слишком радужные, но всё же перспективы на жизнь в эмиграции и занятия любимым делом – преподаванием дзюдо? Уж точно не потому, что почти не имевший вообще никакого образования, бывший рабочий механических мастерских, вербовщик Красной армии Леонид Бурлаков, бывший к тому же значительно моложе Ощепкова, склонил переводчика к тайной работе. Ощепкову нужен был толчок, нужен был человек, который окончательно убедил бы его снова стать разведчиком, снова служить Родине. Только эту функцию и выполнил полуграмотный Бурлаков, записавший себе в актив будущего первого нелегального резидента советской военной разведки в Токио. А кто вербовал Романа Кима? Как там обстояло дело? Вопрос интересный. По всему получается, что в роли вербовщика на этот раз выступил Борис Давидович (Давыдович) Богданов. Родившийся в 1901 году в традиционной для Одессы семье еврея‑коммивояжера, он еще в юном возрасте оказался на русском Дальнем Востоке, куда его родители бежали от еврейских погромов. Борис окончил коммерческое училище, где был однокашником Александра Фадеева (не от Богданова ли Ким узнал что‑то компрометирующее о будущем главе Союза писателей?), а затем два курса Владивостокского политехнического института и китайское отделение восточного факультета того же университета, где учился и Роман Ким. Очевидно, их знакомство относилось еще к студенческой поре. Не знать Кима Богданов не мог: Роман был председателем всех студенческих старостатов Владивостока и, соответственно, был известен каждому студенту, а Богданов был еще активным членом Общества студентов. Как и Роман, Борис с марта 1919‑го по январь 1920 года служил в колчаковской армии, но в «музыкантской команде». Позже он трудился журналистом и снова мог пересекаться с Кимом, который активно вращался в приморской медиасреде[145]. В 1939 году Ким, вспоминая на следствии о своей вербовке, сказал: «Сам я никогда бы на эту работу не пошел»[146]. Думается, Роман Николаевич сильно покривил душой, произнося эти слова, или он вкладывал в них совершенно иной смысл. Зорге тоже на допросе в токийской прокуратуре говорил, что хотел бы стать ученым, а не разведчиком, но… как говорится, «бы» не считается. История не знает сослагательного наклонения, и Рихард Зорге совершенно сознательно стал разведчиком, пусть даже и очень хотел бы при этом стать ученым. Роман Ким тоже заявил, что не стал бы чекистом сам, по собственной воле. Его завербовал Борис Богданов, уже служивший к тому времени в губернском отделе Госполитохраны[147]. В 1945 году Ким к этому рассказу добавил, что ему «польстило предложение работать в органах ГПУ… Вначале мне заявили, что я буду составлять обзоры, делать экспертизы, выполнять ответственные переводы и т. д., что меня, как япониста, вполне устраивало. В дальнейшем, когда мне поручили выполнять специальные задания – знакомиться с влиятельными японцами во Владивостоке и выявлять их взгляды и настроения, меня это заинтересовало и с точки зрения детективной»[148]. В этом рассказе есть несколько не вполне ясных моментов. В официальной биографии Бориса Богданова сказано, что сам он стал сотрудником Приморского губотдела ГПУ только в декабре 1922 года, то есть через несколько дней или недель после вербовки Романа Кима. Если так, то он никак не мог рассказывать своему старшему товарищу о том, как тому доверяют в ЧК. Допустим, Богданов еще не был в кадрах ГПУ, а сам являлся лишь секретным сотрудником, и Ким знал об этом. В таком случае вполне логично, что Киму действительно «польстило» предложение Богданова работать в госбезопасности: он как бы проталкивал Романа вперед себя. Но может быть, разница в датах объясняется бюрократическими нюансами: Приморский отдел ГПО был преобразован в Губотдел ГПУ 24 ноября 1922 года. Следовательно, была произведена проверка кадрового учета и документы были переоформлены по новым, московским стандартам. Чекисты были как бы выведены на время за штат, а потом приняты на службу заново. Рассказы Романа Кима о том, как ему «польстило» предложение о работе на ГПУ, и о первых робких шагах в контрразведке выглядят крайне странно на фоне откровений о совместной работе с московским чекистом Максимом Максимовичем. Ведь если в годы японской интервенции Ким был практически суперагентом Москвы во Владивостоке (или связным суперагента – что почти одно и то же), то по окончании этой самой интервенции он никак не мог снова оказаться неофитом в шпионаже. Все «ответственные задания», которые собирался выполнять новоиспеченный сотрудник ГПУ в ноябре 1922 года, он должен был уже выполнять на протяжении как минимум года. А если согласиться с тем, что и до этого времени он сотрудничал с корейским подпольем, то заявление о «внезапной детективной заинтересованности» и вовсе выглядит абсурдно. Такое впечатление, что, рассказывая о вербовке Богдановым, Ким снова пытался что‑то скрыть. Но зачем Роман Ким выставлял себя то неопытным в делах разведки молодым ученым, то особым агентом Москвы – непонятно. Став секретным сотрудником Приморского ГПУ, Роман Ким получил оперативный псевдоним – Мартэн. Он столь же парадоксален, как и псевдоним его литературного альтер эго – Марейкис: литовская по звучанию фамилия для агента‑корейца. Почему Мартэн? Что это вообще означает? В честь металлургической печи? «Как закалялась сталь» в дальневосточном варианте? Учитывая весьма загадочный характер мышления Романа Кима, возможно и такое. Как возможны и любые другие объяснения. Вот одно из них: как раз в это время, в 1922 году, во Франции выходит из печати первая часть саги «Семья Тибо». Автор романа, повествующего о жизни двух братьев, по‑разному относящихся к жизни и не перенесших испытаний Первой мировой войны, будущий нобелевский лауреат Роже Мартен дю Гар. Роман Ким читал по‑французски. Знал ли он об этом романе? Читал и выбрал себе имя в честь автора? Ответа нет. Это всего лишь еще одна заманчивая версия. В декабре 1922 года и в январе – феврале следующего агент Мартэн сдавал экзамены: «подвергался… окончательным испытаниям в Государственной Восточной Испытательной комиссии, причем постановлением названной комиссии от 15 февраля 1923 г. признан выдержавшим названные испытания с отличным успехом»[149]. Роман Николаевич Ким получил временное удостоверение об окончании японского отделения восточного факультета ГДУ за подписями председателя Государственной восточной испытательной комиссии профессора Н. Кюнера, декана восточного факультета профессора А. Гребенщикова, делопроизводителя восточного факультета Ширшова. Серьезные экзамены и прекрасный результат их сдачи – и это всё в то самое время, когда, по словам Кима, он «знакомился с влиятельными японцами во Владивостоке» с целью «выявлять их взгляды и настроения». Поистине удивительная работоспособность! Он работал на износ, но азартно, с огоньком и с удивительной холодной расчетливостью и беспощадностью. Настоящий «игровик» по складу характера, воспитанию и полученной подготовке, он лишь начал очередной раунд своей игры. В чем она заключалась, помимо «выявления взглядов и настроения» оставшихся во Владивостоке японцев? И кто, собственно, остался? Эвакуация граждан Японии из Приморья закончилась 13 января 1923 года. На родину вернулись 4347 человек, еще около восьмисот японских граждан остались во Владивостоке[150]. Оставшиеся представляли 48 профессий. Среди них большинство, конечно, были бизнесмены – их связи даже с Советской Россией оказались наиболее прочными, но числились и люди редких занятий. Речь не идет даже о десятке гейш и проституток, задержавшихся для обслуживания сильно поредевшей японской колонии. 1 августа 1923 года во Владивостоке, на Светланской, 15, открылось отделение Имперской сыскной полиции (Тэйкоку косиндзё), официально ставившее своей задачей сбор разведывательной информации политического и экономического характера[151]. Хотя отделение закрылось уже в 1924 году, а сам Роман Ким не застал и его открытия – его к тому времени уже не было в городе, этот факт многое говорит об активности оставшихся в городе японцев. Мартэну было чем заняться среди них. Особенно если вспомнить, что после внезапной смерти от инсульта 21 февраля 1923 года генерального консула Японии Мацумура Садао его преемником стал старый знакомый нашего героя Ватанабэ Риэ. Должность генерального консула во Владивостоке была в то время для японцев ключевой. Межгосударственных отношений с СССР Япония не имела. Все дипломатические представительства после революции были закрыты. В Токио помещение российского посольства занимали бывшие царские дипломаты, представители Временного правительства и бывшие офицеры армии Колчака – «посольство без правительства». В Советской России консульство во Владивостоке оставалось единственным официальным представительством Японии. Токио не мог, да и не хотел ликвидировать его по трем причинам: 1. Консульство должно было заниматься вопросами защиты японцев, оставшихся на советской территории. 2. Теоретически, даже в условиях непризнания Советского Союза, только через консульство во Владивостоке японцы могли передать советскому правительству информацию межгосударственного значения. 3. Генеральное консульство во Владивостоке взяло на себя функции единого разведоргана Японии по наблюдению за политической, экономической и военной ситуацией на Дальнем Востоке России и, особо, за корейской диаспорой. Научный сотрудник токийского Института стран Евразии и внучка тогдашнего вице‑консула Гудзи Томомаро Фунакава Харухи в своем исследовании, посвященном событиям вокруг японского консульства в 1922 году, прямо называет одной из причин его сохранения во Владивостоке то, «что японское правительство опасалось союза большевиков со сторонниками движения за независимость Кореи»[152]. Хотя 7 февраля 1923 года Ватанабэ Риэ получил неофициальное разрешение Москвы на работу японского консульства, уже 20 февраля генконсула уведомили о том, что деятельность представительства может быть прекращена через три месяца. И в том же феврале в Приморском губернском отделе ГПУ был создан «корейский отдел», названный так потому, что большинство его сотрудников были антияпонски настроенными корейцами. Главной задачей отдела стало наблюдение за японцами, оставшимися в городе, и симпатизирующими им корейцами (последние, впрочем, быстро покинули Владивосток). Таким образом, хрупкое равновесие между про‑ и антияпонски настроенными корейцами, видимость которого сохранялась во Владивостоке после Русско‑японской войны, снова нарушилось. Первыми это сделали японцы во время переворота в апреле 1920 года, когда физически уничтожили часть своих врагов. Теперь же весы качнулись в другую сторону, но советская власть на первых порах была более гуманной – ее противникам еще давали возможность просто бежать. Весьма соблазнительно представить, что деятельность Романа Кима в это время разворачивалась именно в рамках этого отдела (где же еще?), но пока никаких подтверждений этому не обнаружено. Тем не менее вполне естественно будет предположить, что «корейскую карту» разыгрывали в Приморском ГПУ так же, как это пыталась сделать и японская разведка. Неудивительно, если Ким с его опытом японской жизни, странным прошлым и прекрасным японским языком оказался в чекистской «колоде» если не валетом, то хотя бы девяткой – на первых порах. Так это или нет, но он мог оказаться причастен к первой попытке чекистов воздействовать на «корейский отдел» японской резидентуры во Владивостоке, случившейся в апреле 1923 года. Поводом для акции стал холодный прием, оказанный в Токио послу СССР в Китае А. Иоффе, прибывшему в японскую столицу для неофициальных советско‑японских переговоров. Японский МИД отказал Иоффе в использовании дипломатической почты и шифрованной связи, и в ответ этого же права лишился консул Ватанабэ. Это произошло 24 апреля, а 26‑го сотрудники Приморского ГПУ нагрянули с обыском к Кагами Такэо и Окамото Кадзуо. Ни тот ни другой не были дипломатами. Кагами числился чиновником Министерства внутренних дел Японии, присланным осенью 1922 года для «изучения планов радикальной пропаганды, а также их реализации и чтобы способствовать контролю над радикалами»… Кагами собирал информацию об антияпонски настроенных корейцах через корейских агентов. Поскольку эти агенты работали на ГПУ, то Кагами арестовали. «Известие об этом сильно взволновало японское общество. Нашлись даже такие, кто призывал в ответ арестовать находившегося в тот момент в Японии А. Иоффе»[153]. Японских разведчиков выпустили в мае, но потом ГПУ не раз еще прибегало к таким целевым методам воздействия на действительно зарвавшуюся – иначе и не скажешь – японскую разведку в советском Приморье. Материалов по изобличению разведчиков в ГПУ скопилось немало[154], и корейская агентура и в добыче, и в реализации компрометирующей информации играла ведущую роль. В случае с Романом Кимом ГПУ должно было успешно использовать не только его подпольное прошлое, но и детское (только ли детское?) знакомство с новым японским генконсулом. Это открывало новые возможности для оперативной игры, и оставалось лишь придумать эту игру. К тому же сам Ватанабэ, если верить воспоминаниям старых советских чекистов, не раз «подставлялся» по мелочи, отправляя, например, на родину недозволенные вложения в багаже генерального консульства Японии. «Чего‑чего только не было в этой “дипломатической” почте! – вспоминал один из первых чекистов Приморья. – Всё, кроме… почты! В свете проникавших в вагон лучей утреннего солнца заиграли осыпанные бриллиантами золотые кулоны, серьги и кольца с изумрудами, валюта разных стран, дорогие меха и какие‑то акции русских капиталистов и промышленников. Японские дипкурьеры оказались самыми вульгарными контрабандистами»[155]. Помимо «вульгарной контрабанды», которой тогда, к слову сказать, «баловались» многие, в том числе и дипломаты, случались и более серьезные эпизоды, выводящие чекистов на японское консульство. «Контрразведчикам Приморского губернского отдела Объединенного государственного политического управления (ПримГО ОГПУ) несколько раз удалось уличить консула. Первую операцию провели во Владивостокском морском порту в конце 1923 г. Во время погрузки на пароход японской дипломатической почты большой деревянный ящик “случайно” сорвался, когда его поднимали с помощью лебедки, и, упав на причал, развалился. Из‑под обломков вылез мужчина, как выяснилось впоследствии – белогвардейский офицер. Позже установили, что он по фальшивым документам, изготовленным помощниками генерального консула Ватанабэ, свободно перемещался по Приморью под видом то коммивояжера нэповской фирмы, то странствующего монаха, собиравшего деньги на строительство храма»[156]. Стоит заметить, что, несмотря на то, что чекисты были убеждены в шпионской деятельности генерального консула, даже в приведенной цитате речь идет не о его персональной виновности в изготовлении фальшивых документов, а лишь о неких «помощниках», изготовивших документы прикрытия для лазутчика. Эпизод с выпавшим из ящика бывшим белогвардейским офицером произошел уже после того, как Роман Ким оставил Владивосток, и неизвестно, знал ли о нем Роман Николаевич (если знал, то спустя десяток лет наверняка бы вспомнил, когда ему довелось столкнуться с новой удивительной попыткой вывоза людей японцами в багажной таре). В мае 1923 года Ким прочитал свою первую, пробную, лекцию в Дальневосточном университете. Дебют прошел успешно. Декан восточного факультета профессор Гребенщиков отметил у подающего надежды молодого ученого «серьезное знакомство с первоисточниками по японскому и китайскому языкам, уменье распоряжаться материалами, правильный научный подход к таковым, наличие критического отношения к источникам…»[157]. Пожалуй, это одна из лучших и точных характеристик Романа Кима за всю его биографию. Всего в нескольких фразах отмечены важнейшие позиции: хорошо знает японский и китайский языки (последний, видимо, в японском варианте, то есть умеет читать и писать, но вряд ли говорит), при этом исповедует не последовательный, а критический подход к источникам (явно речь не о словарях). Чтобы добиться такого отзыва от профессора «старой школы», Киму необходимо было показать действительно уникальные знания языка и заметные способности к анализу. Впервые, таким образом, мы получаем подтверждение, что тот Роман Николаевич Ким, что окончил восточный факультет Дальневосточного государственного университета в 1923 году, действительно подавал надежды как выдающийся специалист‑японовед. Однако расчет востфака на получение «вдумчивого и серьезного преподавателя» не оправдался. Ким уехал. В 1939 году Роман Николаевич вспоминал: «В начале 1923 года ко мне в университет заявился японец Хироока, с которым я был знаком по работе в “Тохо”, и он ко мне захаживал. В беседе со мной Хироока сообщил, что агентство “Тохо” учреждает корреспондентский пост в Москве, что этот пост будет возглавлять Отакэ и фактически он будет являться неофициальным представителем Японии при правительстве РСФСР. В конце беседы Хироока мне сообщил, что Отакэ, с санкции Министерства иностранных дел Японии, предлагает мне должность секретаря с окладом 50 фунтов стерлингов»[158]. Отакэ был не только начальником, и даже не вполне другом – дружба между подчиненным и начальником в Японии невозможна. Отакэ стал для Кима ондзином, он спас ему жизнь и теперь, хотел того Роман или не хотел, Отакэ Хирокити перешел в статус человека, которому он был обязан, как у нас сказали бы, «по гроб жизни». Впрочем, японский журналист, судя по всему, в отношении Советской России действительно имел взгляды, близкие мировоззрению Кима. В общем у них были сходные позиции в политических вопросах. Если бы Отакэ о чем‑то попросил Кима, тот не мог бы ему отказать не только как обязанный ему жизнью, но и как «товарищу по борьбе» против японской экспансии на Дальнем Востоке. И вот время пришло: Отакэ попросил. Миссия основателя книготорговой компании «Наука» Отакэ Хирокити в Советском Союзе в 1923–1925 годах – одна из самых малоисследованных страниц в истории двусторонних отношений наших стран. О ней не известно практически ничего. Официальная историография обошла ее стороной, еще раз подтвердив, как удачно была законспирирована эта поездка. У японских биографов Отакэ она не вызывала вопросов, ибо воспринималась как нечто само собой разумеющееся. А история между тем была преинтересная. После завершения японской оккупации на российском Дальнем Востоке страны‑соседи оказались лицом к лицу с неизбежной проблемой сосуществования в условиях обоюдно экономического кризиса. Положение РСФСР, куда Дальневосточная республика вошла 19 ноября 1922 года на правах Дальневосточного края, было понятно: революция и Гражданская война довели страну до крайнего уровня бедности и разрухи, и любую помощь из‑за рубежа можно было только приветствовать. Не менее важным было и налаживание отношений с другими странами с точки зрения политической – это означало бы признание первого в мире государства рабочих и крестьян, вступление в новую эпоху цивилизации. Но и в Японии всё было непросто. Долгие годы ориентации на строительство военного государства больно ударили по экономике, ахиллесовой пятой которой всегда был недостаток природных ресурсов. В то же время богатая рыбой, нефтью, лесом и углем, но оскорбленная оккупацией Россия была рядом, и всякому трезвомыслящему политику было понятно, что надо налаживать с ней отношения по новой. Тем более большевистский режим, если с ним не сотрудничать, грозил массой сюрпризов. Министр иностранных дел Сидэха Кидзюру облек желание Японии «дружить» с Советской Россией в любопытную и в высшей степени прагматическую формулу, которую изложил в беседе с послом уже несуществующей царской России Дмитрием Абрикосовым: «Япония признала Советы отнюдь не из любви к большевикам: Советская Россия – ее ближайший сосед, и в случае непризнания советского правительства ей некому будет адресовать жалобы и протесты – это лишает Японию возможности противостоять непрерывным покушениям на ее интересы»[159]. Инициативу в общении с красными взял на себя давно и небезуспешно занимавшийся японо‑российскими связями мэр Токио виконт Гото Симпэй. Задействовав японских журналистов, специализировавшихся на отношениях с Россией, Гото вышел на А. А. Иоффе – полпреда СССР в Китае и, что особенно важно, друга самого председателя Реввоенсовета СССР Л. Д. Троцкого. Тяжелобольной советский дипломат был приглашен в Японию на лечение, во время которого должны были обсуждаться проблемы оздоровления межгосударственных отношений. И лечение, и переговоры проходили крайне болезненно и не слишком успешно. Камни преткновения были рассыпаны в изобилии на этом тернистом пути, и для успешного его прохождения японская сторона решила параллельно с переговорами Гото – Иоффе прозондировать настроения советской стороны непосредственно в Москве. Эта тайная и в высшей степени деликатная миссия была возложена (всё тем же Гото) на журналиста‑русофила Отакэ Хирокити. Оставляя далее в стороне тему самих переговоров и дальнейшего развития японо‑советских отношений, остается только сказать, что почти всё, что мы знаем о миссии Отакэ, нам стало известно в результате исследования биографии Романа Кима. Поскольку встреча с Хироока произошла в феврале 1923 года, можно считать, что японская часть миссии была решена в Токио не позже января того же года. Получив сообщение, агент Мартэн немедленно доложил об этом своему куратору Борису Богданову. Акция намечалась более чем серьезная – попасть в эпицентр японской секретной операции государственного уровня. Это не корейскую прислугу в консульстве вербовать. И шеф Приморского ГПУ Василий Каруцкий запросил связи с Москвой. «Добро» на поездку было получено только к апрелю (впоследствии некоторые источники именно эту дату будут называть временем вербовки Кима в ГПУ[160]), когда Роман Николаевич получил приглашение повторно, через корреспондента «Тохо» во Владивостоке Хироока, и события перешли в организационную фазу. Приняв от Хироока, по одним данным, 500, а по другим две тысячи рублей золотом и некую «охранную грамоту» от консульства, Ким в мае 1923 года убыл в Читу, где была намечена встреча с Отакэ, добиравшимся в Москву через Китай. Позже, на следствии, Ким рассказал, что в консульстве его принял «доверенное лицо Ватанабэ» по фамилии Вакаса, ходивший во время интервенции в военной форме[161]. Однако в дипломатическом справочнике Ленсена такой дипломат не значится вовсе… Встретившись в Чите, семьи Отакэ и Кима (Роман Николаевич ехал с молодой женой: Зоя Заика только что вышла за него замуж – специально для того, чтобы вместе уехать в Москву[162]) отправились в Москву. «Я знаю, что Ким Роман Николаевич был командирован в Москву Восточным институтом в качестве профессора‑япониста… но сейчас полагаю, что Ким выехал в Москву с Отакэ по заданию ОГПУ. Он меня в свою работу не посвящал…» – говорила потом на допросе в НКВД Зоя Заика[163]. «По заданию ОГПУ определился секретарем к господину Отакэ, назначенному МИД Японии в Москву в качестве неофициального представителя (под маркой представителя “Тохо”). Прибыл в Москву в распоряжении 5 КРО ОГПУ в июне 1923 года», – запишет потом Мартэн данные о начале нового этапа своей жизни[164]. В Москве они с Отакэ сняли номера в роскошной гостинице «Княжий двор» (улица Волхонка, 14; ныне часть ГМИН им. А. С. Пушкина). Место было удачное – в двух шагах от Кремля, а главное, в те времена «Княжий двор» был одной из немногих гостиниц Москвы, где прямо из номера можно было позвонить по городскому телефону. Условия связи с новым руководством Роман получил заранее, и телефон ему очень пригодился. Вскоре после прибытия в номере Кимов раздался звонок с Лубянки. Явка была назначена у Большого театра: удобно для встречи с провинциалом, вряд ли когда‑либо бывавшим в Москве. По одной из версий, связь с Кимом установил лично Сергей Шпигельглаз – в недалеком будущем легенда советских органов госбезопасности[165]. Именно он вызвал Кима на Лубянку к еще более легендарному впоследствии человеку – основателю советской контрразведки Артуру Артузову. Глава контрразведывательного отдела рассказал Киму то, что тот прекрасно знал сам. Японский журналист не совсем журналист, а точнее, совсем не журналист. Он «фактически являлся неофициальным послом Японии и вел подготовительную работу по открытию японского посольства в Москве»[166]. Связным, по сути посредником между Кимом и Артузовым, был назначен Шпигельглаз. Ему Роман должен был сообщать обо всём, что происходило в окружении Отакэ, тщательно фиксировать его контакты, отслеживать содержание его переписки и поддерживать в Отакэ просоветские настроения (позже такие же поручения Ким будет давать своим субагентам)[167]. С сегодняшней точки зрения Роман Ким снова оказался в очень странной ситуации, когда надо было выбирать, что ему дороже: законы чести, симпатия, элементарная человеческая благодарность тому, кто спас ему жизнь? Или новые понятия дружбы, благородства, в котором главный ориентир, главное мерило – подчинение той системе, которую выбрал, и больше нет ничего святого? Ведь если бы не Отакэ, не было бы в Москве 1923 года и самого Кима, не приехала бы с ним жена. Лежал бы вместо этого он закопанным на окраине Уссурийска, где по сей день покоятся на пустырях и под городскими застройками кости тех корейцев, что японские жандармы вытащили из поезда в апреле 1920 года… Но ведь уже тогда, высаженный патрулем из поезда, Ким стал бы не случайной жертвой японских репрессий. Если мы правильно расшифровали его биографию, он в то время уже был опытным и яростным врагом Японии. В таком случае принятие спасения от Отакэ было лишь полученным от того же врага шансом продолжить борьбу с ним. А дружеские чувства… Что ж, это хорошо, но высокие цели в те времена, в эпоху Гражданской войны, начавшейся для Кима не в 1918‑м, а много раньше – в 1906 году, и так никогда и не закончившейся, значили несоизмеримо больше, чем «старомодные» дружба, благодарность, благородство. Так что если Роман Николаевич и был смущен поставленными задачами, то не подал виду. Он окончательно стал советским человеком и, возможно, действительно поддерживал в Отакэ симпатии к коммунистической России – почему бы и нет? Тем более что его московская жизнь начала устраиваться, а работы прибавилось. Жить долго в гостинице было слишком расточительно, и Ким, получив подъемные от Отакэ, снял квартиру «у черта на куличках» – на улице Трифоновской, в районе Марьиной Рощи (дом не сохранился). Последовал приказ о его назначении оперативным переводчиком 5‑го (восточного) отделения контрразведывательного отдела (КРО) ОГПУ, секретная должность в центральном аппарате советской госбезопасности, начало долгой работы против японцев в советской столице. Объект интереса № 1 – Отакэ Хирокити. Тут у Кима было особое положение. «У Отакэ я пользовался доверием. И он иногда намеками, [иногда] открыто сообщал мне о характере своих знакомств»[168]. Интерес Романа Николаевича вызвали и другие помощники его шефа. Профессор Московского института востоковедения (МИВ) Михаил Георгиевич Попов, человек весьма запутанной судьбы и, похоже, авантюрного склада характера, окончил Восточный институт, был учеником Спальвина и еще в Гражданскую работал на советскую разведку (именно ему удалось впервые установить нелегальные контакты с лидером китайской революции Сунь Ятсеном)[169]. Когда у него дома на Сивцевом Вражке, 35, появился Отакэ, он с радостью согласился ему помочь – во всяком случае, так это звучало в изложении самого Попова. По версии же Кима, Попов был знаком с Отакэ еще во Владивостоке. По правилам Наркомата иностранных дел (НКИД) телеграммы, отправляемые иностранными корреспондентами в свои редакции, цензурировались, к Отакэ тоже прикомандировали цензора – профессора Попова. Ким узнал (очевидно, от Отакэ), что Попов продает чистые бланки телеграмм НКИД со своими подписями Отакэ, чтобы тот мог избежать советской цензуры, и, разумеется, сообщил об этом своему руководству в ОГПУ. Никаких мер к Попову принято не было, чтобы не «подставлять» Мартэна, но и ОГПУ, и НКИД были в курсе всех дел Отакэ. После отъезда японского журналиста Попов поддерживал связи с японскими военными, о чем также знал Ким, но расстреляли профессора в 1930 году по другому обвинению – в контрреволюционном масонском заговоре[170]. Работавший в другом японском телеграфном агентстве Павел Шенберг познакомился с Отакэ как с коллегой. «Однажды Отакэ мне сказал, что Шенберг работает в ГПУ, – вспоминал Ким. – Я стал выведывать дальше. И в результате выяснил, что Шенберг П. Э. откровенно рассказывает Отакэ о своих вызовах на конспиративную] квартиру по Новой Басманной, о встречах с работниками ОГПУ, о получаемых заданиях по “освещению” Отакэ и т. д. Я немедленно сообщил о двойничестве Шенберга, и он, на основании моего сообщения, был арестован и осужден к 5 годам лагеря»[171] [172]. Можно представить себе положение, в котором оказался Отакэ в Москве в 1923–1924 годах. Японское правительство дало ему ответственнейшее и секретнейшее поручение. При этом Отакэ не мог пользоваться ни шифрованной связью, ни дипломатической почтой, а круг его общения был весьма ограничен. Во Владивостоке во время Гражданской войны жили тысячи японцев. Здесь же – единицы. И ни одного человека, которому он мог бы довериться, с кем мог бы поговорить, вспомнить Японию, общих знакомых. Есть несколько японских коммунистов, но они не слишком удачные персонажи для знакомств с журналистом, облеченным секретной миссией. Получается, никого – кроме Романа Кима. И вдруг – один из его помощников предлагает участвовать в банальном подлоге документов и вымогает взятку, а второй признается в том, что он шпион. Что делать Отакэ? К кому обратиться? У кого спросить совета? Только у того, кто обязан ему жизнью и, будучи сам почти японцем, никогда не предаст: Роман Ким. Они даже дачу на лето снимали вместе – неразлучны были, как не просто друзья, а как люди, которым некуда друг от друга деться. Отакэ обратился за помощью к Киму, и тот помог. Ни Попов, ни Шенберг так никогда и не узнали, кем был Ким на самом деле. Кстати, японские коммунисты тоже всегда находились в сфере внимания агента Мартэна. Особый интерес у него вызывал секретарь руководителя японской компартии Кодама, живший в Москве и собиравшийся бежать в Японию через Финляндию. Ким узнал об этом от Отакэ, который ссужал Кодама деньгами, и написал рапорт. Несмотря на это, Кодама дали сбежать. Возможно, историки коммунистического движения еще столкнутся в своих исследованиях с этим эпизодом и смогут ответить на вопрос, как и почему это произошло. Зато не удалось никуда сбежать сотруднику ОГПУ В. Шнейдерову (имя неизвестно). Друживший с ним Роман Ким случайно стал свидетелем разговора, в котором Шнейдеров рассказал о неудачном бунте заключенных во Внутренней тюрьме ОГПУ на Лубянке зимой 1923/24 года. Ким был в шоке: «Он [Шнейдеров] в то время являлся официальным сотрудником ОГПУ и позволил себе в присутствии посторонних заниматься подобными разговорами. Об этом факте я доложил своему руководству. Через некоторое время Шнейдеров был арестован и осужден к 5 годам концлагеря»[173]. Отакэ же, несмотря на «льготы», предоставленные профессором Поповым, не передал информацию Шнейдерова о мятеже на Лубянке в Японию. По словам Кима, «Отакэ [об этом] никогда не говорил, а также в Японию не сообщал, к тому же НКИД не мог пропустить такую телеграмму»[174]. Разбирая дела Кима 1923–1925 годов, складывается впечатление, что Роман Николаевич служил честно и ревностно. В соответствии с японскими представлениями об отношении к работе, его вполне можно назвать искренним человеком, ибо искренность в японском понимании – прежде всего это преданность идеалам, верность делу, самозабвенная служба на грани самоотречения. Но помимо чекистской работы, которая до 1925 года заключалась, насколько мы видим из немногочисленных документов, в особой опеке Отакэ Хирокити, у Романа Кима была и другая, которой он был не менее предан, чем первой. Прибыв в Москву, Роман Николаевич сразу получил должность преподавателя японского языка в Институте востоковедения. Первая «ученая» должность и первый вклад в науку: Ким перевел на русский язык два рассказа Акутагавы Рюносукэ – модного и прогрессивного, как тогда считалось, писателя: «Дзюриано Китисукэ» и «Тело женщины» (позже появится перевод новеллы «В чаще», которая уже после войны станет основой сценария первого признанного во всем мире шедевра Куросавы – фильма «Расёмон»). Вторая жена Кима – М. С. Цын позже утверждала, что ее муж и Акутагава были знакомы лично, но это вызывает серьезные сомнения с чисто хронологической точки зрения[175]. Так или иначе, рассказы японского автора в переводах Кима вышли в издательстве «Новая Москва» в 1‑м выпуске альманаха «Восточные сборники» за 1924 год, позже опубликованы отдельным изданием в издательстве «Федерация», а японская «Осака Асахи симбун» опубликовала очерк Кима «Новейшая японская беллетристика»[176]. Переводам в «Восточных сборниках» предшествует вступительная статья, посвященная творчеству Акутагава. Ким называет его «Акутакава» – из‑за разницы в произношении иероглифа «кава/ гава» – и настоятельно рекомендует: «…тому, кто хочет ознакомиться с лучшими достижениями новейшей японской прозы, необходимо обратиться к произведениям этого писателя»[177]. В целом, однако, статья откровенно слабая, возможно, даже худшая в сборнике. В 1923 году Ким пишет о литературе еще на уровне студента института, а не профессионального ученого. Возможно, Роман Николаевич и готовил ее еще во Владивостоке, задолго до приезда в Москву. Во Владивостоке он написал значительно более содержательную, разоблачающую статью «О фашизме в Японии». Ким снова оказался первым – на этот раз как советский исследователь японских националистических обществ и движений. В мае 1923 года статья была опубликована Всероссийской ассоциацией востоковедения в сборнике «Новый Восток». Она в меру насыщена пролетарской стилистикой – неотъемлемым элементом любого печатного слова начала 1920‑х, но всё же это весьма емкое и содержательное исследование, материал для которого Ким собирал с явным интересом. Судя по тому, что в статье упоминаются лишь события последних нескольких лет, Ким использовал японскую прессу, которую читал в годы Гражданской войны, уже, видимо, служа в пресс‑бюро Колчака и разбирая японские газеты и журналы в «Тохо цусин». Но вот вопрос: если Роман Ким действительно тот Кин Кирю, что учился у великого националиста Сугиура Дзюго главы «Тоадобунсёин» и был приемным сыном представителя «Тоадобункай» во Владивостоке Сугиура Рюкити, то, наверное, он должен был знать о японском национализме немного больше, чем все остальные. Но эти организации в статье даже не упоминаются. Монстры японского националистического движения либо не замечены вообще (Гэнъёся), либо на них обращено внимание лишь по касательной (Кокурюкай). Ким, очевидно, хорошо понимает разницу между национализмом и фашизмом, а статья посвящена именно фашизму в Японии… Он практически не вспоминает историю японского национализма, хотя дает подробный разбор современного состояния дел, указывая названия организаций, их лидеров, способы и примеры действий, отличия от других. И ничего, ровным счетом ничего, что могло бы показать, что Ким сам недавно жил в Японии, находился в гуще событий и был знаком с темой своего исследования не понаслышке. Отличный анализ, и… ничего личного. Почему? Сознательно не допускал даже намека на то, что знает больше, чем может знать обычный советский ученый? Или на это были какие‑то другие причины? Нет ответа. Еще в Приморье, зимой 1923 года, когда Ким не знал, что уедет в Москву, и собирался оставаться «чекистом‑японистом» в родном городе, он был избран секретарем оргбюро Владивостокского подотдела Дальневосточного отдела Всероссийской научной ассоциации востоковедения (становится понятно, почему в 1920‑е годы любили сокращения!). Председателем оргбюро был сам профессор Спальвин, а Роман Ким в то время был всего лишь студентом. Отъезд Романа не повлиял на его позиции в научном мире. Когда после 1925 года ассоциация была переформирована в Комитет по изучению Японии, Ким всё равно оставался секретарем Дальневосточного отдела с той лишь оговоркой, что он проживает не во Владивостоке, а в Москве, служа переводчиком при Отакэ Хирокити[178]. Безусловно, это было признание. Пусть еще не ученого, но молодого специалиста, подавшего уверенную заявку на вхождение в советский японоведческий мир. Старт оказался успешным. В личной жизни всё было сложнее, но тоже появились поводы для радости. В 1924 году у Романа и Зои родился сын. Сказать, что ему выбрали необычное имя – не сказать ничего. Мальчика назвали Аттиком. Имя древнегреческое, забытое уже и в те далекие годы, и это еще одно свидетельство странного, загадочного устройства ума Романа Николаевича. Он оставался верен себе только в одном – был оригинален, непредсказуем и очень настойчив. Зоя была против такого имени, но Роман настоял. Точно так же он настоял и на том, чтобы после родов Зоя выехала в Крым на солнечные ванны. В семье Заика была печальная традиция. Две старшие сестры Зои, родив первенцев, заболели туберкулезом и умерли. Родив Аттика, заболела и Зоя… Став взрослым, Аттик вспоминал рассказы отца о том, что только с его рождением Роман Николаевич перестал бояться мести со стороны клана Ан, но так никогда и не сказал, за что.
Глава 9 УШИ К РЫБЕ
Смерть – наш Генерал, Наш гордый флаг вознесен, Каждый на пост свой встал, И на месте своем шпион.
Р. Киплинг. Марш шпионов[179]
Целебный крымский воздух помогал хорошо, и теперь супруги расставались всё чаще. Зоя с сыном подолгу жила на черноморском побережье, а Роман Николаевич продолжал работать в Москве. «Фактически, я с ней не жил с 1924 года. Она болела туберкулезом и находилась всё время на юге на лечении»[180]. Ким съездил на юг только раз, да и то по делу. А дел становилось всё больше, и все сплошь – важнейшие, секретнейшие и неотложные. Задача Отакэ Хирокити в Москве с июня 1923 года, судя по всему, заключалась в поддержании неофициальных дублирующих контактов японской стороны (возможно, виконта Гото) с Наркоматом иностранных дел и, через него, с Кремлем. Многое об этом могли бы поведать документы ОГПУ по наблюдению за посольством, состоящие, как мы понимаем, в значительной степени из материалов Романа Кима, но шансов на их рассекречивание в ближайшие десятилетия нет. Поэтому, взяв данную версию в качестве рабочей, мы можем только констатировать, что со своей миссией Отакэ справился. Когда 20 января 1925 года в Пекине была подписана Конвенция о советско‑японских отношениях, появление японского дипломатического представительства в Москве не заставило себя ждать. 15 июля 1925 года первый посол Японии в СССР Танака Токити (не путать с генералом Танака Гиити!) вручил свои верительные грамоты председателю ЦИК СССР Михаилу Калинину. В архивах сохранились фотографии, сделанные в тот день. Народный комиссар иностранных дел Георгий Васильевич Чичерин запечатлен на них в модернистской советской форме с «разговорами» на кителе, посол Танака – в традиционном мундире с золотым шитьем образца XIX века. Одетые в такие же мундиры, но попроще, японские дипломаты сфотографировались на память на балконе особняка НКИД на Софийской набережной, строго напротив Кремля[181]. На фото их двенадцать. В штате было пятнадцать, в том числе четверо составляли аппараты военного и военно‑морского атташатов[182] (на фото офицеры встали отдельной группкой). Сасаки Сэйго – второй секретарь посольства, был одним из самых опытных сотрудников и, несмотря на свой невысокий ранг, имел большой опыт службы в России: от Владивостока до Одессы. В Приморье, где его сменил Ватанабэ Риэ, он работал в 1901–1902 годах[183] и мог знать отца Романа Кима. Неизвестно, какие материалы побудили чекистов считать Сасаки офицером разведки, но это вполне могло быть оправданно. И даже звание, под которым он числился в ОГПУ, примерно соответствовало обычной выслуге лет для японского военнослужащего его возраста – полковник Генерального штаба. Когда Кима обвиняли в шпионаже в пользу Японии, его знакомство с Сасаки Сэйго послужило одним из ключевых аргументов для обвинения. «Впервые с Кимом как с агентом японской разведки была установлена связь в 1925 г. полковником Сэйго Сасаки, прибывшим в Москву после установления дипломатических отношений Японии с СССР… С ним Ким впервые встретился и впоследствии систематически виделся на квартире Отаке. Сасаки первое время особенно интересовался вопросом отношений Кима с ОГПУ и подробно расспрашивал о том, как идет его продвижение… В одной из бесед Сасаки передал привет Киму от Ватанабэ, предложил аккуратно доносить в ОГПУ по всем вопросам, которые его интересуют, всемерно добиваясь доверия… Ким, в свою очередь, информировал Сасаки о характере отношений с ОГПУ и той работе, которую он вел по заданию ОГПУ, сказав, что ему удалось создать благоприятные условия для выполнения задач, поставленных перед ним Генеральным штабом»[184]. Под Генеральным штабом имеется в виду Генштаб японской армии – в 1937 году Романа Николаевича, как и большинство советских японоведов, обвиняли в работе на эту организацию. Анализ дел других репрессированных востоковедов показывает очень простую логику обвинения: в качестве «доказательных» эпизодов подследственным предъявляли факты их реальных связей, знакомства с японскими дипломатами, коммерсантами, журналистами, чиновниками. Японовед не может не общаться с японцами, но каждый случай такого общения в условиях советской действительности тех лет – строка в обвинительном заключении, а нередко – и в приговоре. Применительно к нашему случаю это означает, что связь Кима с Сасаки действительно существовала. Учитывая же, что только что открытое японское посольство находилось под наблюдением и контрразведывательным обеспечением ОГПУ, можно быть почти уверенным, что Сасаки Сэйго действительно был японским разведчиком. Вот только это совсем не значит, что Ким работал на Сасаки, а в 1940 году Роман Николаевич и вовсе откажется от показаний о службе Сасаки в японской разведке… В логику ОГПУ никак не вписывается Отакэ, всей своей биографией вроде бы подтвердивший, что являлся «чистым» журналистом, да к тому же еще с нескрываемыми симпатиями к Советскому Союзу, которые он не боялся подтверждать делом. Тем не менее в 1937 году Отакэ и Сасаки были объединены чекистами в одно звено: «Установки, которые были даны резидентами японского Генерального штаба Отаке и Сасаки в интересах внедрения Кима в контрразведывательный аппарат ОГПУ, в значительной мере облегчили выполнение поставленной перед ним задачи. Его деятельность как секретного сотрудника КРО ОГПУ, внешне казавшаяся безупречной, “инициатива”, проявленная в деле “освещения” Отаке и т. д., безусловно, способствовали укреплению его доверия у оперативных работников ОГПУ, с которыми он поддерживал связь»[185]. Отакэ покинул Москву летом 1925 года, когда там только начинал свою службу Сасаки[186]. Они вполне могли встречаться втроем: все трое жили и работали во Владивостоке, у них были общие знакомые среди русских и японцев, им было о чем поговорить, и это являлось веской причиной для ОГПУ установить наблюдение за Сасаки. Очень серьезные сомнения возникают только относительно того, что их встречи могли быть регулярными – в силу кратковременности пересечения всех троих в Москве и плотности контрразведывательного обеспечения ОГПУ. После отъезда Отакэ, по мере расширения круга знакомств с японскими дипломатами, характер работы Романа Кима резко изменился. Теперь сфера его интересов значительно расширилась, а основной задачей стало добывание секретных материалов из японского посольства[187]. Главное, в этом деле не приходится рассчитывать на помощников, бригаду, команду. Здесь ты всегда один. Профессиональное мастерство, секреты работы приобретают совсем иное значение. В этот самый момент в жизни Кима произошло еще одно событие, которое во многом определило не только его дальнейшую судьбу, но даже его «жизнь после смерти». Установление дипломатических связей Японии и СССР взорвало застоявшееся болото неправительственных контактов между этими двумя странами. Уже летом 1925 года газета «Асахи» организовала первый авиаперелет Токио – Рим через территорию Советского Союза. Для освещения столь важного и неординарного события японцы отправили в СССР многочисленные группы журналистов. Один из них – корреспондент «Асахи» Маруяма Macao прибыл в Читу, где познакомился с молодой, очень красивой и талантливой японисткой Мариам Цын. Авиаперелет вызвал новую волну интереса японцев к Советской России. С советской стороны удовлетворить это любопытство было призвано Всесоюзное общество культурных связей (ВОКС), которое в Токио представлял учитель Романа Кима профессор Спальвин. Во многом благодаря его стараниям любознательные японцы обратили свои взоры на север: «Сейчас в Японии распространилась мода на все российское. Из недавно опубликованных в Токио статей мы узнаём о том, что сотни японцев изучают русский язык, а тысячи их соотечественников стремятся попасть в Сибирь, чтобы участвовать в освоении этой богатейшей и отсталой страны»[188]. Возникло сразу несколько новых «обществ дружбы» Японии с СССР, в том числе и на литературной ниве. Результатом деятельности Японско‑русского литературно‑художественного общества стало возникновение осенью 1925 года идеи о культурном обмене через литераторов, «властителей дум», каковыми они действительно являлись в то бурное время. Через год инициатива ВОКСа была реализована. 5 апреля 1926 года в Академии художественных наук в Москве состоялся «Вечер культурной связи Запада и Востока», посвященный Японии и японской литературе. В переполненном зале (сохранились замечательные фото мероприятия, сделанные японскими журналистами) выступали глава ВОКС и сестра Троцкого Ольга Каменева, японские и советские дипломаты, ученые. Среди последних – два японоведа: Р. И. Ким и Н. И. Конрад[189]. На вечере артисты популярнейшего тогда театра Мейерхольда читали со сцены рассказы Рюносукэ Акутагава – очевидно, в переводе Романа Кима. Одновременно готовилось приглашение в Японию группы советских писателей – из числа тех, что отображали в своих произведениях реалии строящегося в СССР нового общества, причем отображали тоже новым, «социалистическим языком». После долгих перипетий и организационных проблем, обсуждения достойных кандидатур весной 1926 года в Японию прибыл только один из них – Борис Андреевич Пильняк[190]. Сегодня почти забытый, в 1920‑е годы этот литератор был настоящей звездой советской прозы, непререкаемым авторитетом, на которого равнялись и по которому сверяли свой слог даже его ровесники, не говоря уж о более молодом поколении. Перед самым отъездом в Японию Пильняк прогремел на всю страну сборником рассказов «Повесть непогашенной луны», где внимательные читатели увидели не слишком тщательно завуалированную версию убийства Сталиным знаменитого полководца Гражданской войны Михаила Фрунзе. Но Пильняк был не только мастером острого сюжета. Его проза – рваная, быстрая, смелая – оказалась новым шагом, новой ступенью для всей советской литературы по главным показателям: соответствию художественного стиля вызывающему модернизму нового Советского государства и удачному соединению открытости самого автора с его интеллигентностью и способностью общаться на равных с представителями мировой творческой элиты. По результатам поездки в Японию Борис Пильняк написал замечательную книгу под названием «Корни японского солнца», которая вышла в 1927 году в ленинградском издательстве «Прибой». Это замечательное, искрометное произведение, наполненное оригинальными суждениями, тонкими наблюдениями, небезуспешными попытками анализа. Его и сегодня можно рекомендовать всем, кто начинает изучать Японию. К тому же «Корни японского солнца» оказались почти лишены ляпов – крайне редкий случай для автора, не имеющего специальной подготовки в столь сложной дисциплине, как востоковедение. Как Пильняку удалось этого добиться? Ответ прост, и он значился прямо на обложке. «Корни японского солнца» были опубликованы с обширными примечаниями – глоссами, авторство которых принадлежало Роману Киму. Но глоссы Кима не были обычными примечаниями. Нет сомнений, что и в тексте «Корней…» очень многие соображения, разъяснения принадлежали молодому, амбициозному японоведу, а не его знаменитому соавтору. Пильняк оказался настолько мудр, что понял простую, но недоступную многим истину: чтобы написать хорошее произведение, надо не стесняться учиться, спрашивать, советоваться с профессионалами в исследуемой области. Это сделало книгу о Японии – отнюдь не самую главную в творчестве маститого писателя – важной и злободневной даже столетие спустя. Но этого мало. По сути, глоссы сами по себе – отдельная, пусть и небольшая книга, свернуть которую в приложения к «Корням…» стоило Роману Николаевичу определенных усилий. Это видно по неравномерности самих примечаний. Некоторые выглядят сносками, лишь растолковывающими неизвестные советскому читателю японские слова. Другие полноценные статьи, главы, «непрочитанные лекции», как назвал Роман Ким материал, посвященный разъяснению бусидо – краеугольному понятию национальной японской воспитательной системы тех лет, концепции самурайского духа, культивируемого во всей стране с целью подготовки общественного сознания к осуществлению милитаристской политики. Мало того, примечания (всего лишь примечания!) Кима вышли, хотя и под одной обложкой с книгой Пильняка – что естественно, но под собственным названием – редчайший случай в литературе. А уж само название… «Ноги к змее». Разъяснение названию Ким дал в кратком предисловии (к примечаниям!), которое, в силу его лапидарности, можно привести здесь целиком и из которого становится понятен ход мысли автора: «“Ноги к змее” – по‑китайски шэцзу, по‑японски да‑соку, выражение из китайской книги “Чаньгоцэ”, согласно объяснению, данному в большом японском иероглифическом словаре “Дзигэн” (“Источник Знаков”), значит: нарисовав змею, приделывать к ней ноги, то есть делать ненужную излишнюю работу, ибо змея, а тем более нарисованная, может существовать без ног; книга Б. Пильняка “Корни японского солнца” может существовать без моих комментариев, и их можно не читать, мои страницы. Автору основной части казалось, что некоторые его абзацы, будучи понятны самим японцам, которые в первую очередь прочтут эту книгу, и русским, хотя бы отдаленно причастным к ориентологии, будучи понятны этим, останутся не совсем ясными для людей, знающих о Японии почти столько же, сколько о юго‑западной Атлантиде. Для последних и сделаны мной несколько комментариев‑глосс, скромная цель которых дополнить, разъяснить, развить некоторые места основной части книги. На объективность не претендую, ибо корейцу так же, как и ирландцу, трудно быть непогрешимо объективным, когда речь идет о соседних островитянах – покорителях»[191]. Впрочем, у этого названия есть еще одно, не упомянутое Кимом значение. «Ноги к змее» – первая часть японской поговорки «ноги к змее, уши к рыбе», смысл которой тот же: что‑то ненужное, абсурдное. Ким использовал только первую часть, оставив за скобками истории вторую. По большому счету всё, что он написал позже – повести, рассказы, эссе, тоже можно было бы оставить без комментариев, и тогда книга, которую читатель сейчас держит в руках, оказалась бы не нужна: уши к рыбе. Но раз уж Роман Николаевич счел, что «ноги к змее» возможны, пойдем и мы его путем. Роман Николаевич посвятил «Ноги к змее» своему коллеге, профессору Московского института востоковедения и Военной академии, кавказоведу В. А. Гурко‑Кряжину – необычный поступок для японоведа. Но в предисловии есть и еще более интересные нюансы. Например, короткое, вскользь, упоминание о своем корейском происхождении и, де‑факто, врожденной ненависти к японцам: «…корейцу так же, как и ирландцу, трудно быть непогрешимо объективным, когда речь идет о соседних островитянах – покорителях». И еще: дата. Предисловие подписано крайне необычно: «Москва, 1 декабря 16 года Корейской диаспоры». Такого летоисчисления не знает мировая наука. Но корейцы, чью страну в 1910 году Япония объявила своей колонией, знали. Для них, и для Романа Кима тоже, 1926 год – «16‑й год Корейской диаспоры», то есть существования корейской оппозиции, эмиграции, нашедшей приют и поддержку на российской земле. «Ноги к змее» – первый и последний случай, когда Роман Николаевич Ким позволил себе рельефно обозначить свое отношение к японцам, проявить свое корейское происхождение, взгляды на оккупацию и – косвенно – свое прошлое, связанное с антияпонским подпольем в Приморье. Это, конечно, не доказательство, но в крайне скудной фактами истории Кима даже две эти обрывочные фразы из предисловия – намек, легкий кивок в сторону загадочного прошлого, после которых снова и навсегда – молчание. А если так, то можно ли считать таким же намеком на глубокое знание пусть и небольшую, но отдельную главку, посвященную теме, абсолютно новой для русскоязычного читателя? Сегодня слово «ниндзя» знает, наверное, каждый ребенок. Пусть даже «черепашки», но всё равно ниндзя – таинственные супермены, владеющие умопомрачительной техникой боя с использованием акробатических элементов и необычного оружия. Как правило, они если не стоящие на стороне добра, то, во всяком случае, справедливые герои кинофильмов, телесериалов, анимэ и прочего современного медийного товара. Но так было, мягко говоря, не всегда. Очевидно, что мировой масскультовый бум ниндзя и ниндзюцу (то есть «искусства ниндзя» – довольно неопределенного комплекса знаний и умений ниндзя) начался в 70‑х годах прошлого века, когда к этой теме обратился Голливуд. Ниндзя пришли к нам именно с экранов, но что было до того, как они появились на них? Отматывая пленку назад, мы обнаружим, что «истории вопроса» на европейских языках всего‑навсего чуть более полувека. В середине 1960‑х в англоязычных журналах «Japan Magazine», «Blackbelt», «Newsweek» появились серии публикаций, посвященные ниндзюцу, ряда иностранных авторов: Ито Гингэцу, Эндрю Адамса и др. В самой же Японии ниндзя стали популярными персонажами фольклора и трактатов (неясного, впрочем, происхождения) о военном искусстве еще в позднем Средневековье. В пьесах кабуки и дзёрури, на гравюрах укиёэ ниндзя были частыми гостями, хотя даже самого слова такого – «ниндзя» в те времена не существовало. Профессиональных шпионов и убийц называли синоби или синоби моно, хотя их искусство уже именовали «ниндзюцу» (таковы особенности японского языка). Накануне и после Второй мировой войны синоби стали еще более популярны, когда сначала представали перед читателями и зрителями театральных постановок в роли носителей мистических практик, а затем, на фоне поражения в войне, экономического кризиса, морального разочарования и роста популярности левацких идей, взяли на себя роль народных заступников – своеобразного японского варианта Робин Гуда[192]. Стоит ли говорить, что и наши нынешние голливудско‑анимэшные, и даже недавние японские представления о ниндзюцу практически не имеют отношения к средневековым реалиям? Но… средневековым ли? Отечественным ученым‑ориенталистам, изучающим историю и теорию ниндзюцу, пока не удалось найти упоминаний о синоби в дореволюционной литературе на русском языке. А вот с литературой советской всё довольно просто: первым эту тему, как говорят, «поднял» именно Роман Николаевич Ким. В тех самых примечаниях «Ноги к змее» образца 1927 года. Третья по счету из глосс, называющаяся «Три выписки вместо комментария», была подготовлена Кимом к главе «Две души принципов “наоборота”» книги Пильняка. У Бориса Андреевича в «Корнях…» после пассажа о японцах, бросавших в паровозные топки русских коммунистов (откровенный намек на апрельский переворот 1920 года во Владивостоке, оказавшийся столь важным в судьбе Кима!), следует фрагмент сравнительного анализа отношения русских (как европейцев) и японцев к секретной службе: «В морали европейских народов, несмотря на их присутствие, аморальными считались и почитаются – сыск, выслеживание, шпионаж; в Японии это не только почетно, – но там есть целая наука, называемая Синоби или Ниндзюцу, – наука незамеченным залезать в дома, в лагери противника, шпионить, соглядатайствовать (поэтому, в скобках, пусть каждый европеец знает, что, как бы он ни сидел на своих чемоданах, они будут просмотрены теми, кому надлежит) – и здесь порождается легенда о том, что каждый японец за границей – обязательно государственный шпион»[193]. Пильняк сумел заметить и выразить в доступной вербальной форме крайне важный и интересный феномен японского сознания: отношение к шпионажу и образ этого отношения за пределами страны. Из книги и скрупулезного разбора истории поездки, выполненного французской исследовательницей Дани Савелли, становится очевидно, что Борис Пильняк стал жертвой «полицейского произвола» в Японии. Но у японской полиции тех времен попросту отсутствовали предрассудки относительно чужой тайны, понятия личной собственности и прочих нюансов европейской приватности, что усиливалось естественной для милитаризованной империи атмосферой шпиономании и врожденной подозрительностью ко всему неяпонскому. Для японцев постоянный полицейский прессинг иностранного писателя не выглядел произволом, для них это было вполне естественно. Чемодан Пильняка потрошили неоднократно, а сам он непрерывно находился под плотным гласным и негласным надзором полиции, на что неоднократно и безрезультатно жаловался кому только мог. Возможно, – и даже наверняка! – он, по возвращении в Москву, рассказывал об этом и Роману Киму, который выступил в роли консультанта‑ориенталиста при написании «Корней японского солнца». Отвлечемся ненадолго от полиции и ниндзюцу. Пильняк и Ким познакомились, вероятно, в 1926 году. Мы не знаем ни дату, ни обстоятельства знакомства, но вариантов существует лишь два. Ким, ставший известным небольшому пока кругу литераторов благодаря переводам Акутагавы, мог быть порекомендован кем‑то из писателей Пильняку, о поездке которого в Японию было объявлено задолго до того, как она состоялась. Борис Андреевич и сам мог сразу выбрать Кима, понимая, что ему понадобится профессиональный консультант, или поняв это в ходе поездки в Японию. Молодой японовед, интересующийся современной литературой, был для Пильняка идеальной кандидатурой в помощники. С другой стороны, профессор Спальвин, тесно связанный с организацией приема Пильняка в Японии и обоснованно подозревавший писателя в том, что его книга в результате получится если не поверхностной, то дилетантской, мог порекомендовать Романа Николаевича как своего бывшего студента и одного из немногих специалистов, живших в то время в Москве. Спальвин был уверен в Киме и надеялся, что тот поправит автора, если Пильняк что‑то неправильно поймет или не сумеет разобраться в японских реалиях. Собственно говоря, так и произошло. Именно поэтому хорошая, но, возможно, изначально не слишком глубокая книга стала явлением не только в литературе, но и в японоведении. То, что между Кимом и Пильняком в результате совместной работы над книгой сложились непростые и довольно необычные отношения, замечали многие. Известно, что существовала обширная переписка этих фактически соавторов, но при аресте Пильняка в октябре 1937 года весь архив был изъят чекистами и потом бесследно исчез. Сам же Ким, судя по всему, вообще не считал нужным хранить письма и документы, понимая, в силу своей профессии, что однажды это может выйти боком. Именно знакомству Романа Кима и Бориса Пильняка мы обязаны самым ранним описанием внешности и манеры поведения нашего героя. Пусть оно относится к более поздним временам – 1933–1934 годам, но всё же именно в гостях у Пильняка журналист Лев Славин, будущий автор «Интервенции» и «Возвращения Максима», увидел автора глосс. «Кажется, впервые я встретил Рому у Бориса Пильняка, в деревянном коттедже на Ленинградском шоссе… Он несколько сторонился нас. Подчеркивал, что он сам по себе. Зачем бы ни привел его в свой дом Пильняк – по литературным ли делам или как живой справочник по Японии, – Ким держался там как свой. С нами не смешивался. Пожалуй, некоторое исключение он делал для Бориса Лапина, с которым его связывали востоковедческие интересы. Мы же больше, чем хозяином дома, интересовались Кимом. Только что появилась его острая, оригинальная книжка “Три дома напротив, соседних два”, очень, кстати, понравившаяся Горькому… Это (Ким. – А. К.) был человек‑айсберг. На поверхности мы видели корректного моложавого джентльмена, одетого с изысканной элегантностью, даже модника. На узком смуглом лице Романа Кима играла любезная улыбка, в глазах, прорезанных по‑восточному, немеркнущая наблюдательность. Там, в подводной, незнаемой части, возможно, кровавые схватки, тонкие поручения, поступки, приобретшие молниеносную быстроту рефлексов, а когда нужно – бесконечно терпеливая неподвижность Будды»[194]. Думаю, что именно «человек‑айсберг» подсказал Борису Андреевичу Пильняку крамольную мысль о том, что утверждение: «каждый японец за границей – обязательно государственный шпион» – не совсем верно, результат пропаганды еще царских времен и попыток возложить вину за поражение в Русско‑японской войне, за собственную лень, безалаберность и воровство на «вездесущих японских шпионов». Японцы и в самом деле сами себя часто склонны видеть способными и эффективными разведчиками, но считать, что они действительно являются таковыми – все‑таки преувеличение, легенда. Это смелое суждение в 1937 году означало бы смертный приговор любому, кто осмелился бы его высказать (Борис Пильняк был расстрелян в 1938 году как «японский шпион»), но в 1926‑м еще оставалось не замеченным ни читателями, ни критиками, ни ОГПУ. Между тем это исключительно важная фраза. Мнение о том, что не каждый японец за границей обязательно является разведчиком, с такой убежденностью мог вербализовать только специалист – разведчик или контрразведчик, не понаслышке знакомый с практикой японского шпионажа, но никак не писатель. Наоборот, Пильняк был раздражен тотальной слежкой за ним и сам он скорее уж написал бы о том, что «все японцы – шпионы». Японская полиция специально опекала плотно и навязчиво, считая, что писатель является агентом ОГПУ, и поставив себе четкую цель: «Мы будем неотступно следить за ним и вынудим его уехать»[195]. Но кто‑то сдержал его справедливый мстительный порыв, остановил руку писателя и направил ход мыслей в другую сторону – сторону анализа. В результате Пильняк лишь емко, но кратко высказывается о почете тайной службы в Японии, а загадочный «кто‑то» – разумеется, это был его консультант‑соавтор – использует эту фразу в своих интересах: создает соответствующую глоссу – первую статью о синоби и ниндзюцу на русском языке, а судя по списку цитируемой в ней литературы, и одну из первых на языках европейских. Современные профессиональные ниндзюцуведы располагают списком исследовательской литературы по искусству тайного шпионажа на многих языках по крайней мере за последние полтора века, однако приводимых Романом Кимом книг в них нет. Почему? Ф. В. Кубасов из Института восточных рукописей в Санкт‑Петербурге считает, что «их нет в списке потому, что они не являются в строгом смысле исследовательской литературой по ниндзюцу: Словарь “Гэнкай” профессора Оцуки – книга хорошая, но слишком общая, и фиксирует скорее расхожие представления, чем подлинную историю. Повесть “Из биографии великого вора‑покровителя бедных Нэдзумикодзо Дзирокити” – произведение массовой развлекательной художественной литературы. “Похождения великого разбойника, друга бедноты Дзирайя”– то же самое»[196]. Что же касается вышедшей прямо перед публикацией «Корней…» книги В. Латынина, в которой снова повторяется известная мысль о тотальном японском проникновении в чужие секреты, то для Кима она скорее способ соединить в одном тексте упоминания о современном японском шпионаже и об искусстве синоби, незаметно выстраивать четкую связь между легендами, историей и реальностью. «Ким все‑таки очень четко мыслит ниндзюцу вместе с современным ему шпионажем», – считает Ф. В. Кубасов, вводя даже определение «Ким‑ниндзюцу», то есть искусство синоби по методу, по трактовке Романа Кима, и относясь к нему максимально критично и объективно. «Насчет Ким‑ниндзюцу сложно сказать что‑либо определенное. Во всяком случае, связывать эту тему с его службой в разведке у меня оснований точно нет. Любопытно, что оба они с Пильняком считают ниндзюцу частью не только прошлого, но и настоящего современной им Японии. Так Пильняк пишет именно “есть целая наука…”, а не “была”. Из выписок, приводимых Кимом, советский читатель тоже, вероятно, должен был бы сделать вывод, что в Японии 1920‑х годов ниндзюцу как таковое еще практиковалось. Любопытно, что книги о благородных разбойниках Нэдзумикодзо и Дзирайя, на которые ссылается Ким, – это тот пласт японской литературы, который у нас в переводах по сей день никак не представлен. Да и на Западе, насколько я знаю, тоже»[197]. В списке приведенной Кимом литературы о синоби шесть книг и статей на четырех языках. К толкованию собственно ниндзюцу отношение имеют три из них, все на японском языке. В свою очередь, из этих трех два произведения относятся к жанру приключенческой литературы и, как уже говорилось, до сих пор не имеют перевода на русский язык. Следовательно, Роман Ким кое‑что читал о ниндзюцу на японском (возможно, в Японии), очень этой темой интересовался, но никогда не сталкивался с ней на практике или сознательно выбирал стиль неофита, непрофессионала. Отныне во всех более поздних и прежде всего посвященных тайной службе произведениях Кима мы будем сталкиваться с этим странным, пока не имеющим разгадки феноменом: непонятно – то ли он действительно в этом не разбирается, то ли старательно и весьма успешно маскируется под дилетанта, боясь обнаружить свой профессионализм. Что же касается ниндзюцу, то в эпоху позднего Мэйдзи и Тайсё, то есть в начале XX века, рассказы, книги и произведения искусства на эту тему были необыкновенно популярны в Японии. Если Роман Ким действительно жил там в это время и был большим любителем старого Токио, как о нем писали его знакомые, то, конечно, баллады о синоби, как часть городского фольклора, не могли пройти мимо него. Упоминания о Нэдзумикодзи, о Дзирайя должны быть оттуда – из японской юности, это было бы логично. Но в списке приводимой литературы обозначены годы издания. Биография Нэдзумикодзо Дзирокити, которой пользовался Роман Ким, всего‑навсего 1922 года выпуска (18‑е издание, как помечает автор глоссы). Неясно, каким изданием книги Момокавы о разбойнике Дзирайя пользовался Ким – их тоже было несколько, но что‑то заставляет думать, что и эта публикация была совсем недавней. Снова, как и в случае со статьей о японском национализме, для Романа Николаевича как будто не существует Японии до 1918 года. В одной из глосс он так и пишет: «До 1918 года [в Японии] была до‑история. Настоящая история, туго набитая фактами и связная, идет с 1918 года»[198]. Рассказывает при этом Ким совсем о другом (речь идет о пролетарской литературе), но воспринимаются эти слова, как относящиеся к самому автору, к его биографии, к его Японии. 473‑е издание словаря «Гэнкай» профессора Оцуки, которым пользовался Роман Николаевич и с помощью которого выводил определение ниндзюцу, того же 1922 года издания. Возможно, это всё книги, которые Ким привез с собой в Москву из Владивостока или из которых делал выписки, еще учась в университете. Ничто не напоминает о том, что Ким изучал или хотя бы интересовался ниндзюцу на более раннем этапе свой биографии (хотя, конечно, книги могли просто не пережить его переездов). Ничто, кроме самого обращения к этой теме. Да, для Кима (и для Пильняка – скорее всего, как следствие общения с Кимом) ниндзя – живы, они существуют. Но это не те ниндзя, которых мы с вами представляем сейчас. Никаких черных балахонов, двух прямых мечей за спиной, акробатических трюков, беганий по крышам и филигранной техники единоборств. Синоби, по версии Ким‑ниндзюцу, – современные ему последователи благородных разбойников, занимающиеся вполне понятным ремеслом разведки. Перечитайте определение из словаря «Гэнкай»: если убрать из него слова‑определения – синоби, ниндзюцу и дзиндзюцу, мы получим просто краткое толкование разведки. Не агентурной, но войсковой или, если угодно, разведки, осуществляемой на тактическом и оперативно‑тактическом уровне. А это уже имеет прямое отношение к действиям японской, да и не только японской, полиции. Какая разница, как называется человек, если он имеет специальные навыки для тайного проникновения в чужое жилище или служебное помещение с целью похищения или копирования секретных документов, диверсий, шпионажа или убийства? Для нас эта разница принципиальна: если этот человек действует в современных реалиях, он шпион, террорист, убийца (если человек «наш», то разведчик). Если всё то же самое делает человек в черном балахоне с использованием некоего специального оружия (разве нет его у сегодняшней разведки?) и этот человек японец, то он ниндзя. Итак, для Романа Николаевича Кима в 1926 году ниндзя: а) существуют; б) выражают некую традицию преемственности между современной разведкой, контрразведкой и ниндзюцу; в) являются интересной темой для изучения. Про черные костюмы он еще не знает, они тогда еще не стали частью имиджа ниндзя. Зато знает по собственному опыту, чем занимаются синоби, ведь он – агент ОГПУ Мартэн, занимается тем же самым. И, будучи перфекционистом по натуре, старается в этом ремесле совершенствоваться. В определениях словаря «Гэнкай» сам Роман Ким – синоби, ниндзя. Профессиональный разведчик, задачи которого со второй половины 1925 года становятся всё более похожи на те, о которых он рассказывал неискушенному советскому читателю. И. В. Просветов обратил внимание на отрывок из воспоминаний легендарного советского разведчика Дмитрия Быстролетова – современника Романа Кима, который точно отражает одну из сторон работы Мартэна в Москве, о которой тот однажды рассказал сам: «Тик… Тик… Тик… Тик – защелкал аппарат под мягким толстым платком с прорезью: через прорезь я следил за наводкой, платок приглушал щелканье затвора и скрывал вспышку света… Через три комнаты – из ванной или кухни слышалось, как падают капли из незавинченного крана. Далеко в городе гудел автомобиль, сонно кричали чайки. Воздух был полон близкими и далекими звуками, которые лишь подчеркивали гробовую тишину летней ночи и нависшую смертельную опасность. Это страшное многоголосое звучание тишины не могло заглушить сильного биения сердца и звона в ушах – сердце точно кто‑то вынул из груди, оно громко стучало на всю комнату, на весь дом…»[199] Роман Ким не только первым рассказал о ниндзя на русском языке. Он, в определениях тех авторов, которыми пользовался сам, и был самым настоящим ниндзя – ниндзя с Лубянки. Он делал всё, что делали синоби, и так, как это делали они, если ниндзя действительно существовали в начале XX века. Маскировался, проникал, фотографировал секретные материалы, которые потом сам же переводил и по которым писал аналитические записки руководству госбезопасности, шпионил… Как ему это удавалось? Ведь японское посольство строго охранялось, а сейф, из которого надо было украсть документы, закрывался на ключ и опечатывался. Как Роман Ким проникал внутрь дипломатического представительства своей второй родины и добывал уникальные документы так, чтобы никто ничего не заметил? Поистине ниндзюцу какое‑то…[200]
Глава 10 |
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 306; Нарушение авторского права страницы