Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЧЕЛОВЕКА ИЗ НИОТКУДА
Одиночества час. Лежу, распростершись на ложе. Друг еще не пришел. Я один на один с цветущей Сливой карликовой в вазоне…
Масаока Сики[429]
В 1942 году, когда полезность и невиновность Романа Кима стали очевидны руководству НКВД, он получил едва ли не главную награду в своей жизни: ему разрешили переписку с семьей. Сын Вива (Виват) после ареста родителей избежал отправки в детский приемник и жил под Уфой с сестрой Мариам Верой и ее детьми. Сама Мариам Самойловна сидела в Севжелдорлаге, в поселке Княжпогост (ныне Железнодорожный) в Коми АССР, работала на легкой, «блатной», как она сама писала, работе – учетчицей[430]. По иронии судьбы ей и там пришлось однажды поработать переводчицей у заключенного по фамилии Ким. Загадочный кореец, не знавший русского языка, но прекрасно говоривший по‑японски, якобы работал председателем рисоводческого колхоза в Казахстане. Вскоре его отпустили (!) и он, «совершенно преобразившийся», в штатском костюме уехал на волю. Мариам Самойловна завидовала ему, но вряд ли могла надеяться на освобождение. Однако через некоторое время (пока неизвестно, когда именно) она начала получать письма от мужа, которого считала расстрелянным. Роман Николаевич, лучше осведомленный о судьбе супруги, никогда не забывал ее и в начале войны, получив, очевидно, намек на возможность определенных послаблений в режиме, написал письмо в руководство НКВД с просьбой пересмотреть дело Мариам Самойловны. Просьба ценного заключенного была удовлетворена, и 29 мая 1942 года – через пять лет и один месяц после ареста – Мэри Цын доставили в Москву. Она тоже начала заниматься переводами с японского и – ждать. Во Внутренней тюрьме НКВД на Лубянке она общалась с бывшей японской актрисой Окада Ёсико, та даже нарисовала портрет Мэри, а жена Кима рассказала японке о своем муже, имевшем знакомых (Сано и Хидзиката) среди японских театральных деятелей. Работала Мариам Самойловна, видимо, хорошо, опасений не вызывала, никто не сомневался в том, что никакая она не шпионка, и в конце концов начальство решило, что дальше она может ходить на службу в «шарашке» из дома. 13 марта 1943 года Особое совещание при НКВД СССР, которое отправило ее в лагерь, отменило свой же собственный приговор, и 22 марта Мэри освободили. Сразу поехать к сыну в Башкирию, где в одном из колхозов жила ее сестра, не получилось. Уехала только в июне. «Вива был ошеломлен от счастья. Всё казалось ему сказочным… Вива придумал страну Лучезарию и стал рисовать карту своей страны, где будет жить счастливо, – вспоминала Мариам Самойловна. – Но действительность была другой. Перед собой он видел озабоченную маму, которая не знала, как поправить его здоровье, чем накормить и во что одеть»[431]. Жизнь в Башкирии была невыносима. В школе мальчик числился «сыном врага народа» и вынужден был каждодневно терпеть унижения. Творческая натура его находила выход в литературе. О своей жизни в качестве ссыльного ребенок написал трогательный до слез рассказ «Школа», который потом причислят к «лагерной» литературе. Но лагерной в то время были вся страна, вся жизнь. В Москве профессор Н. И. Конрад, недавно вышедший из той же «Внутрянки», устроил Мариам преподавателем Института востоковедения, где руководил кафедрой. Жизнь начала налаживаться. Мужа – Романа Кима вернули из Куйбышева в столицу. Видеться с ним, конечно, не получалось, но сама мысль, что он рядом, в более или менее нормальных условиях, радовала. Радовал и сын. «Война близилась к концу. Вива пошел в пятый класс, стал круглым отличником. Он твердо решил заниматься литературой. Вива записался в детский зал Ленинской библиотеки, где проводил ежедневно не менее двух часов, и показывал мне списки прочитанных книг. Как и все дети, он играл в войну, “добивая фашистов”, радуясь нашим победам. Но история Вивы грустная. Сказка не состоялась. Он был слаб и заболел тяжелой и неизлечимой болезнью легких. Я увезла его в больницу и была с ним до самой смерти. 26 февраля 1944 года в Морозовской больнице Вива скончался»[432]. По одной из версий, смерть ребенка навсегда развела Мариам Цын и Романа Кима. По мнению М. Ю. Сорокиной, дружившей с М. С. Цын в последние годы ее жизни, супруги так сильно переживали потерю ребенка, и так много напоминало им о погибшем Виве, что они не могли больше находиться вместе. По другой версии – Мэри вернулась из лагеря не одна, а с новым мужем. Поэтому, выйдя из тюрьмы в декабре 1945 года, Роман Ким пошел не к жене, а к другу – Владимиру Шнейдеру. Тот тоже сидел – во время проверки злоупотреблений НКВД в Азербайджане перешел дорогу Берии и пять лет скитался по тюрьмам. Так же, как и Ким, он хорошо знал принципы работы следственной системы родного ведомства и непрерывно его путал, забрасывая следователей всё новыми показаниями и жалобами. В 1942 году это прекратилось. Вернув Шнейдеру форму, в которой он был арестован в 1937‑м, его отправили рядовым бойцом в окопы Сталинграда, где он вызывал недоумение однополчан своим кожаным чекистским регланом образца 1937 года, к которому так не шла обычная «трехлинейка». Шнейдер «кровью искупил судимость», стал офицером Красной армии и в 1945 году закончил войну в Праге в звании майора и в должности командира автомобильного батальона 18‑й армии, где служил вместе с будущим советским лидером Леонидом Брежневым[433]. С сестрой Владимира Любой Ким когда‑то лихо отплясывал на вечеринках в клубе НКВД на улице Дзержинского. Встретившись снова после тюрьмы и войны, они уже никогда не разлучались. Любовь Александровна Шнейдер стала третьей, не последней, женой Романа Кима, но последней его любовью. Те, кто познакомился с семьей Ким‑Шнейдер (Любовь не стала менять фамилию), пребывали в уверенности, что эта женщина прожила с ним всю жизнь: так трогательны, искренни и напоены любовью были их отношения. Японский журналист, пожелавший остаться неизвестным, но в детстве часто бывавший в доме Кима, узнав, что Любовь Александровна не была первой супругой Романа Николаевича, долго не мог в это поверить, а потом в своих воспоминаниях подчеркнул этот факт: «Ким в это время жил почти рядом с пресс‑центром на Зубовском бульваре вдвоем, выходит, что со второй красавицей‑женой, которую звали Любовь»[434]. Как писатель, он только один раз намекнул на свою прежнюю любовь в повести «По прочтении сжечь»: любимую женщину лейтенанта Уайта, с которым у Кима явно есть что‑то общее, зовут Марико, что напоминает варианты имени Цын: Мариам, Марианна, Мэри. «Марико искоса посмотрела на Уайта. – Сейчас угадаю. Вы молодой ученый, преподаватель истории японской литературы в университете, специалист‑ориенталист. Да? – Вы почти угадали. Я изучаю Японию…» Старший сын – Аттик, был жив, прошел войну на Севере и был награжден медалью «За оборону Заполярья». После войны стал успешным инженером и, как взрослый человек, нормально общался с отцом, часто бывал у него дома. «Он был очень мастеровитый, – рассказывал тот же японский журналист. – У меня был французский велосипед с маленькими колесами. Помню, как он пришел к нам домой и принес шину для моего велосипеда, переделанную из шины для большого колеса советского велосипеда. Еще он научил меня играть в шахматы». Большинство воспоминаний японцев о квартире Кима относятся ко времени после 1956 года, когда и японцев в Москве, после восстановления дипломатических отношений, стало больше, и атмосфера после развенчания культа Сталина легче, и сам Ким – досягаемее. Неясно, где он жил после 1947‑го и до 1958 года – возможно, у жены. В 1958 году ему, как преподавателю Института восточных языков при МГУ, выделили отдельную квартиру, но по тем меркам на окраине Москвы – в Филях. Место семье не понравилось, квартиру удалось поменять. Его новым адресом стал Зубовский бульвар, дом 16/20, квартира 128. Огромный П‑образный серый дом, развернутый двором к Садовому кольцу, был перестроен к 1980 году, когда рядом началось строительство пресс‑центра Олимпиады‑80 (сейчас это журналистский центр, занимаемый последовательно АПН, РИА «Новости», ИА «Россия сегодня»). По иронии судьбы при перестройке дома снесли именно то крыло, в котором жил Роман Николаевич – квартиры 128 в нем больше нет. «Вот уж неделю как здесь… Пресловутая неоновая вакханалия не так уж страшна. Небоскребы производят не столь величественное, сколь монструозное впечатление, – писал Ким в открытке Адаму Галису, вернувшись с прогулки по Нью‑Йорку в свой номер в 28‑этажном Governor Clinton Hotel на знаменитой Седьмой авеню во время поездки советских писателей в Америку. – Скучаю по своей Зубовской…»[435] Едва освободившись, Ким искал возможность существования и нашел в переводах (не случайно он и вышедшую на свободу Окада Ёсико устраивал в редакцию «Иностранной литературы», куда ходили Хидзиката и Носака), в преподавании японского языка и в лекциях. Иногда его поездки выглядели странно. Весной 1961 года, например, он прочел в городе Орле десять лекций[436]. Кому? О чем? Неизвестно. Сохранилось свидетельство о посещении им Ленинграда в начале 1950‑х годов. Тогда он побывал на защите кандидатской диссертации по филологии Раисы Карлиной. Тема – «Роман Фтабатэя “Плывущее облако” и романы Гончарова и Тургенева». Фтабатэй (Футабатэй Симэй) – популярнейший японский писатель конца XIX – начала XX века, мастерски описывавший чувства человека и его природу. Ничего криминального, но… произошел скандал. Вспоминает бывший тогда молодым ученым Юрий Львович Кроль: «…против диссертации Раисы Петровны выступил писатель Роман Ким, автор известной в те годы “Тетради, найденной в Сунчоне”; он объявил Фтабатэя японским шпионом, работавшим против России… спасли диссертацию усилия Конрада, а также появление заметки о ней в японской коммунистической газете: заметка (или рецензия?) была написана в очень положительном духе и изображала Фтабатэя страстным и совершенно бескорыстным любителем русской словесности»[437]. Возможно, это произошло зимой 1955‑го. Тогда у Романа Николаевича состоялся творческий вечер с читателями в Ленинграде. Правда, читатели были необычные. 15 февраля 1955 года он встречался с личным составом Ленинградского управления КГБ СССР. Об этом говорит автограф, оставленный им на экземпляре его старой книжки – «Три дома напротив, соседних два». Настолько старой, что на 17‑й странице, как и положено, сохранился библиотечный штамп: «Библиотека клуба УНКВД ЛО. Инв. № 2026». В том же 1955 году в Москву впервые после двадцатилетнего отсутствия приехал Отакэ Хирокити – в качестве директора книготорговой компании «Наука», специализирующейся на советской литературе. Фирму удалось снова открыть в сентябре 1952 года. Хотя дипломатические отношения между СССР и Японией еще не были восстановлены после войны в полном объеме, как и 30 лет назад, Отакэ приехал заранее. Маруяма Macao говорил, что они встретились с Кимом после долгой разлуки, как два старых, самых лучших друга. По иронии судьбы оба за это время успели посидеть в тюрьме. Ким – в советской, как «японский шпион», Отакэ – в японской, как «советский шпион»[438]. В следующем, 1956 году произошли два важных события, которые почти окончательно вернули Романа Николаевича в его привычный, насыщенный событиями и встречами ритм жизни. В октябре в Москве состоялось подписание Совместной декларации между СССР и Японией, возвращавшей сторонам статус‑кво дипломатических отношений, прекращавшей состояние войны и открывавшей путь для послевоенного сотрудничества абсолютно во всех областях жизни. Это был грандиозный политический прорыв. В Москве в полную силу заработало японское посольство, появились представительства коммерческих фирм и средств массовой информации, потек, пока еще тонкий, но быстро набирающий силу ручеек японской культуры. В советскую столицу начали приезжать японские русисты. Многие из них работали здесь до войны и помнили Романа Кима, а он помнил их – во всех качествах. С некоторыми – как с Кимура Хироси – познакомился впервые и потом поддерживал отношения всю жизнь. Тогда же, по свидетельству Маруяма Macao, Кима пригласили перевести важнейшее интервью: главный редактор газеты «Асахи» Хироока Томо встречался с первым секретарем советской коммунистической партии Никитой Хрущевым. Так неожиданно Роман Ким стал еще и переводчиком на встречах на высшем уровне[439]. XX съезд партии состоялся еще в феврале 1956 года. Постановление ЦК КПСС «О преодолении культа личности и его последствий» было опубликовано 2 июля. Развенчание сталинизма дало старт гигантской волне пересмотра уголовных дел сотен тысяч необоснованно репрессированных людей. Основные результаты были получены уже в 1956–1958 годах. Почти все знакомые Кима: Борис Пильняк, Артур Артузов, Глеб Бокий, Василий Ощепков, Трофим Юркевич, Николай Мацокин и многие другие были реабилитированы – посмертно. Если за других хлопотали родственники, то Роман Николаевич в июле 1958 года сам пришел в Главную военную прокуратуру и написал заявление с просьбой о своей реабилитации. Новое следствие было серьезным. В КГБ собрали все архивные материалы, нашли выживших свидетелей. На допросы были вызваны Валентина Гирбусова (призналась, что оклеветала бывшего шефа и на самом деле он не принуждал ее к сожительству), Василий Пудин, Александр Гузовский, Павел Калнин, другие чекисты, знавшие Кима по совместной службе на Лубянке. Все они высказались о нем как о безвинной жертве репрессий, назвали его честным и ценным сотрудником, а что касается «бытовой статьи», то им не было ничего известно о «злоупотреблениях» бывшего коллеги. 2 февраля 1959 года военный трибунал Московского военного округа рассмотрел полученный месяцем ранее протест Главной военной прокуратуры по делу Кима и принял решение: «Постановление Особого совещания при НКВД СССР от 17 ноября 1945 года в отношении Кима Романа Николаевича отменить и дело о нем прекратить за отсутствием состава преступления». Кима полностью реабилитировали. Но это был еще не конец его борьбы за свои права. Получив справку о реабилитации, Роман Николаевич отправился по знакомому до боли (во всех смыслах) адресу и передал письмо на имя председателя КГБ при Совете министров СССР. Через пять месяцев ему пришел заказной пакет с ответом: «Во изменение формулировки приказа НКВД СССР № 1138 от 8 июля 1937 года старшего лейтенанта госбезопасности КИМА Романа Николаевича, бывшего сотрудника особых поручений 3‑го отдела ГУГБ НКВД СССР, считать уволенным из органов госбезопасности по выслуге установленных сроков обязательной военной службы в отставку. Период со 2 апреля 1937 года по 29 декабря 1945 года засчитать КИМУ P. Н. в стаж службы в органах госбезопасности… 5 июня 1959 года»[440]. Дополнительно прилагался адрес для обращения за получением денежного довольствия офицера госбезопасности за восемь лет заключения. Пока Ким ждал реабилитации, в его жизни произошел один из самых странных случаев. Роман Николаевич получил официальное приглашение на мероприятия, посвященные столетию университета Кэйо. Празднования продолжались весь ноябрь 1958 года, и как оказалось, Кин Кирю не только не был забыт в Кэйо, но, наоборот, в университете прекрасно знали его нынешнее положение, имя и адрес. Его ждали в Токио, но он… не поехал. Позже он объяснил это тем, что был в Европе – отличный предлог для любящих путешествия и не знающих границ японцев. В 1958 году Ким действительно был в командировке, но не в Европе, а в Эфиопии. К сожалению, неизвестно, совпали по срокам поездка в Африку от Союза писателей и празднования в Токио или нет. Но даже если и совпали, отказ Кима выглядит очень странно. Безусловно, в душе он очень хотел снова побывать на своей второй родине – об этом свидетельствует его приветственный адрес «Комитету‑44», общественной организации выпускников школы Ётися 1944 года эпохи Мэйдзи (1911). Кимура Хироси, которому Ким передал это письмо, говорил, что в нем «до боли чувствовалась тоска по родной Японии, с которой он расстался 45 лет назад (то есть в 1913 году, эти сведения противоречат сразу всем анкетам, которые Ким заполнял в России в течение этих сорока пяти лет. – А. К.). Нет, можно даже сказать, что это было горячее любовное письмо его второй родине – Японии». Ким назвал Японию страной, где провел детство, страной, где впервые учил алфавит и счет, страной, где его «впервые повлекло к литературному труду». В конце советский писатель резюмировал: «С точки зрения воспитания я наполовину русский и наполовину японец». Как ни крути, трудно поверить, что, наполненный такими чувствами любви ко второй родине, Роман Николаевич не смог из‑за занятости поехать на мероприятие, где неизбежно должен был встретить многих своих однокашников по школе и колледжу. Променял на командировку в Эфиопию, результат от которой обещал быть весьма эфемерным, поездку в Токио, где мог наверняка получить не менее интересные, чем в Африке, новые знания и впечатления, расширить круг новых, необычных знакомств, насладиться атмосферой любимого города, купить только что вышедшие книги, журналы – можно в это поверить, хотя и сложно. Японоведы в это не поверят никогда, а Роман Николаевич был японоведом. Есть, правда, и такая версия: Ким не поехал в Японию именно потому, что как раз мог встретить там всех этих людей, а они могли его там… не узнать. Ведь загадочная история попадания Кима в Ётися и не менее загадочное его оттуда исчезновение так пока и не имеют объяснения. Версия дерзкая, но и отвергнуть ее мы пока не в силах. Существует и другое объяснение. В престижном журнале «Бунгэй сюндзю» (том самом, где позже будет опубликована биография Кима работы Кимура Хироси) за май 1960 года появилась большая статья известного левого писателя Японии Мацумото Сэйтё под названием «Тайна Растворова». В ней воспроизводились детали побега из советского посольства в Токио в конце января 1954 года советского разведчика подполковника Юрия Растворова, последовавшей за этим его пресс‑конференции в Америке и делался их глубокий и обширный анализ. В частности, отдельная глава была посвящена сходству и различию в делах Растворова и Зорге. Если бы обычный советский читатель в 1960 году мог прочесть эту статью, опубликованную в самом обычном японском журнале, сенсации 1964 года, когда имя Зорге было «открыто» в Советском Союзе, не состоялось бы: мы уже знали бы об этом человеке так же много, как знали о нем на Западе. Что же касается дела Растворова, то о нем до сих пор почти ничего не известно нашим соотечественникам, за исключением тех, кого оно интересует профессионально. Статья из «Бунгэй сюндзю» была важна как раз для специалистов, и есть основания полагать, что для Романа Кима в том числе. Перевод статьи на русский язык, сохранившийся в архиве полковника КГБ А., не является секретным, да и сам журнал в Японии находился в открытой продаже и имелся в советских библиотеках. Естественно, в статье много японских названий. У них крайне необычная транслитерация на русский язык. Мягкие слоги, в том числе с шипящими, записаны не через «ио», «чо» или «тё», а через «ьо». Например, не «иттёмэ», как принято в современной официальной транслитерации, не «ичоме», как воспринимается на слух, а «иттьомэ». Такая транслитерация не встречается, пожалуй, ни у кого из японоведов, кроме одного человека – Романа Кима. Его «Три дома напротив, соседних два» наполнены примерами именно такой непривычной транслитерации, где даже «Токио» – «Токьо». Это уже стиль, это – почерк, и это почерк Романа Кима. Но не только это роднит эти пожелтевшие от времени листы дела Кима и дела Растворова между собой. Последняя, 37‑я страница перевода подписана: «Перевел “МАРТЭН”». Нет никаких оснований предполагать, что псевдонимом бывшего оперативного переводчика Кима в 1960 году мог воспользоваться какой‑то другой переводчик – такой практики в специальных службах не существует. Только в фильмах о Джеймсе Бонде номера мифических агентов с «лицензией на убийство» передавались от одного агента другому. В жизни у каждого – свой номер, свой оперативный псевдоним, своя агентурная кличка. А если так, то получается, что по крайней мере в 1960 году бывший агент ГПУ – ОГПУ, а ныне внештатный сотрудник КГБ по кличке Мартэн продолжал работать? Это объяснило бы многие вещи. Например, то, что Роман Николаевич долгое время жил в специальной гостинице «Люкс» на улице Горького, не имея в тот период работы, а значит, средств для оплаты жилья. Или то, как ему удалось стать членом Союза писателей СССР, не имея в активе ни одной изданной книги, кроме брошюры «Три дома напротив, соседних два», а еще выступать на специализированных заседаниях секции союза, не являясь пока его членом. Но самое главное, это объясняет то, каким образом еще нереабилитированный вчерашний заключенный спокойно разъезжал по всему капиталистическому миру в то самое время, когда другим «сидельцам» с похожей судьбой въезд даже в родную столицу был «заказан». И, наконец, это дало бы нам возможность понять, почему Роман Николаевич не поехал в Токио, хотя вполне мог бы себе это позволить. Юрий Растворов в годы войны учился в спецгруппе разведки НКВД, предназначенной для работы в Японии. Учился в Москве, и кто‑то преподавал ему там японский язык. В 1945 году Растворов был направлен в спецгруппу, занимавшуюся вербовкой агентов для советской разведки. Если в это время еще сидевший формально в тюрьме Ким работал в этой же группе, а всё говорит нам именно об этом, они могли быть, должны были быть знакомы. Растворов планировал побег, установив контакт с ЦРУ. Уйдя из советского посольства, он был вывезен американцами в США, где выдал всех сотрудников советской разведки и всех агентов‑японцев – всех, кого только знал. Доподлинно неизвестно, сколько именно людей назвал Растворов – этой теме в значительной мере и посвящена статья Мацумото, но не исключено, что среди сотрудников советской госбезопасности, известных ему лично, предатель мог назвать и Мартэна – Романа Николаевича Кима. В таком случае вопрос с отказом Кима поехать в Японию решается легко и просто: он подозревал, что Растворов мог его выдать, и не мог ехать туда, где рисковал оказаться снова в комнате для допросов. Киму в такой неприятной ситуации оставалось только вежливо отнекиваться от приглашений, ссылаясь на занятость, и еще больше погружаться в творческую и общественную жизнь советских беллетристов. У этой версии есть и слабая сторона: в 1960 году США и Япония уже были связаны Договором о безопасности, и американские спецслужбы чувствовали себя на островах как дома. Все показания Растворов давал именно американской разведке, а уж ЦРУ решало, чем можно поделиться с японской полицией (собственной разведслужбы у Японии в то время еще не существовало), и Роман Николаевич прекрасно об этом знал, и даже в статье этой болезненной для японцев теме уделено значительное внимание. Но всего год спустя, в 1961‑м, Ким совершенно спокойно поедет в США в составе делегации Союза писателей СССР. Это странно: в Японию ехать он побоялся, а в Америку – нет? Нет ответа. Кроме того, перевод статьи Мацумото – несекретный. «Если бы Роман Николаевич дал подписку и работал бы в послевоенные годы как внештатный сотрудник КГБ, – считает полковник Б., – он мог бы пользоваться своим псевдонимом, но – только в секретной переписке. Тут явно иной случай. Желание подписаться под несекретной бумагой псевдонимом, который когда‑то принадлежал агенту, можно объяснить бравадой, если угодно, старческим мальчишеством, попыткой напомнить о себе, о своих заслугах молодежи, сидящей теперь на его месте». Но испугаться показаний Растворова Ким‑Мартэн мог на самом деле, и не важно, был он внештатным сотрудником КГБ или не был[441]. Помимо собственно писательской работы Роман Николаевич всё чаще выступал в роли признанного мэтра советской приключенческой литературы. Иногда, как в случае с защитой Карлиной в Ленинграде, выступая с разгромными речами и разоблачениями, иногда наоборот – поддерживая молодую «писательскую поросль». К братьям Стругацким, только еще мечтавшим войти в литературу, Ким отнесся дружески‑покровительственно. Знакомство началось с Аркадия, служившего военным переводчиком японского языка в системе КГБ на Дальнем Востоке. Они впервые встретились в 1958 году, когда Ким взялся «пробивать» в издательстве «Советский писатель» альманах «Приключения и фантастика». Приключенческий раздел, естественно, Роман Николаевич брал на себя, а о любви к фантастике заявил тогда никому не известный бывший офицер. После встречи с Кимом Аркадий Стругацкий возбужденно писал Борису – младшему брату: «Ким говорит, что, если это нам удастся – мы прочно войдем в эту литературу… будем неделю работать как проклятые…»[442] Братья подготовили по просьбе Кима две повести: «Страна Багровых туч» и «Извне». С альманахом в результате так и не сложилось, но книги вышли отдельными изданиями. В декабре 1960 года Ким стал одним из поручителей при приеме Стругацких в Союз писателей СССР. Правда, не получилось так легко, как с ним самим: молодых фантастов приняли только в феврале 1964‑го. Радостную весть тоже принес братьям Ким: он сам позвонил Аркадию и сообщил, что Стругацкие «прошли девятью голосами при пяти воздержавшихся». Аркадий, в свою очередь, был высокого мнения о Киме как о литераторе. «Ким: заграница ведет в фантастике широчайшее антисоветское и антикоммунистическое наступление. Привел несколько примеров, причем рассказывал с большим вкусом и азартом, как мог бы лакомка рассказывать о китайской кухне. Заявил, что наша фантастика, если не считать Лагина и Томана, не очень‑то, – писал Аркадий Стругацкий в марте 1963 года, будучи приглашен на заседание секции приключений и фантастики СП СССР, а через год повторял: –…я рад за Кима. Да и то сказать, он да Лагин – лучшие памфлетисты, никуда не денешься»[443]. В 1960‑е годы Роман Николаевич Ким запомнился в качестве приглашенной знаменитости сотрудникам Института востоковедения и других языковых вузов, включая Высшую школу КГБ. К этому же времени относится большая часть воспоминаний коллег‑писателей о загадочном «приключение». Все понимали, что память этого человека хранит какие‑то тайны, но никто из литераторов не знал, какие именно. Об этом знали в КГБ, с подачи которого в июле 1964 года Роману Николаевичу пришлось еще раз на несколько часов перенестись в жуткий 37‑й год… Специальная комиссия ЦК КПСС завершила пересмотр дела Тухачевского и других красных командиров, репрессированных в 1930‑х. В связи с этим всплыл эпизод с запиской помощника японского военного атташе в Польше, которую Кима заставили переводить в апреле 1937 года. Выяснилось, что почти все участники операции: бывшие работники НКВД СССР Н. А. Солнышкин, М. И. Голубков, Н. М. Титов, К. И. Кубышкин, М. Е. Соколов и, конечно, P. Н. Ким – живы. Все они были вызваны в ЦК. Теперь всё закончилось хорошо, объяснения Кима были запротоколированы, а со временем стали достоянием общественности: Ким оказался одним из немногих, кто и в 1937‑м, и в 1964 году говорил одно и то же: Тухачевский не был агентом японской разведки. К тому времени Роман Ким находился в прекрасной форме – и физической, и творческой. Во второй половине 1961 года он сопровождал японскую журналистку на встрече с семьей первого космонавта Юрия Гагарина. Познакомился с молодым писателем Юлианом Семеновым и рассказал ему историю Максима Максимовича и его связного‑корейца. В 1964 году у Семенова вышла первая книга из серии приключений Штирлица – «Пароль не нужен», и Юлиан Семенович никогда не забывал того, кто дал ему этот сильный творческий импульс. Совокупный тираж книг Кима приближался к миллиону. Гонорары позволили купить квартиру сыну – Аттику, у которого после войны родились две дочери – Галина и Елена – внучки Романа Николаевича. Всё больше и больше гостей собиралось на Зубовском в маленькой «двушке» Кима с ярко‑красными обоями, где, как писал его старый друг Лев Славин, «книги переливались через борт» квартиры. Всё чаще его посещали японцы. В 1959 или 1960 году в Москву прилетел профессор университета Васэда, бывший журналист и объект наблюдения «коновода» Кима Маруяма Macao. «…Когда наш самолет приземлился в аэропорту и я спускался по трапу самолета в сумерках – кто‑то с седой головой неожиданно молча обнял меня. Я удивился, но сразу узнал Кима. Это удивительная встреча после 30 лет разлуки. Это заставило меня почувствовать перемены времен и изменения отношений между Японией и СССР»[444]. Маруяма ничего не забыл и всё понимал. Во время этого и последующих своих посещений Москвы он старался держаться подальше от Кима и не предпринимал попыток найти свою старую любовь – Мэри Цын. Лишь на склоне лет он рассказал историю любви, чреватую смертельным риском, своему ученику профессору Касама Кэйдзи[445]. Тот, уже в очень зрелом возрасте, став звездой японской русистики, отправился в Россию на поиски Мэри, но опоздал на несколько месяцев: Мариам Самойловна Цын скончалась в 2002 году. Старый друг Кима Отакэ Хирокити умер намного раньше – в 1956‑м. Некролог прогрессивному журналисту и искреннему другу СССР был помещен в советской прессе, его подписали Ким и Конрад. Вдова Отакэ – Сэй как минимум один раз приезжала в Москву, к Киму. Втроем, с Любой, они ездили гулять в Дом творчества писателей, на Пахру, в Переделкино – на могилу Пастернака, стихи которого ценил Роман Николаевич, бродили по московским улицам и паркам. Интересно, о чем думал Роман Николаевич, общаясь с вдовой человека, которому был обязан жизнью и за которым честно шпионил на протяжении нескольких лет? О чем думал, показывая улицы, по которым когда‑то мчался на своем автомобиле Борис Пильняк, расстрелянный за шпионаж в пользу Японии, или спешил Мейерхольд, у которого хотели учиться, но успели убежать до того, как их учителя признали японским шпионом, Сано и Хидзиката и к которому по пояс в сахалинском снегу шла через границу Окада Ёсико со своим женихом – режиссером Сугимото? Окада уже в 1950‑е всё‑таки стала режиссером в московском Театре им. Вл. Маяковского, а вот Мейерхольда и Сугимото убили при Сталине. «Каждый камень в Москве дышит органами», – писал бывший полковник разведки М. П. Любимов, и Роман Ким чувствовал ритм этого дыхания. Но скоро ему пришлось почувствовать и дыхание смерти. В начале 1965 года внезапно скончалась Любовь Александровна Шнейдер – третья жена Романа Николаевича. Все, кто близко знал Кима в те, последние его годы, в один голос говорили о том, что эта смерть подкосила его. После похорон он уехал в Ялту, откуда писал супругам Славиным: «Как построю жизнь по возвращении в Москву, не знаю. Одно ясно – никогда не будет такой подруги около меня, какой была Люба, и ее памяти я никогда не изменю, я не из породы забывающих… Сделал начерно один детективный рассказик… Была бы Люба, почитал бы ей и узнал ее мнение. Но ее нет, и не будет больше… Вот теперь видишь, чувствуешь, как она заполняла до отказа мою жизнь, как было тепло с ней. Не знаю, не знаю, как теперь я буду жить в опустевшем гнезде на Зубовском… Буду теперь без сердца, обойдусь без него. Для того чтобы стучать на машинке, нужны пальцы, и глаза, и голова… Этот удар такой, после которого я уже никогда не оправлюсь – буду до конца жизни находиться, как говорят боксеры, в состоянии “грогги”. Ваш страшно несчастный, убитый Роман»[446]. Творчество резко пошло на спад, хотя были удачи, и немалые. Еще в 1964 году, пока Люба только болела, Ким, используя еще американские впечатления, написал рассказ «Особо секретное задание». Его принял журнал «Наш современник». Следом появился рассказ «Дело об убийстве Шерлока Холмса» – одно из лучших произведений Романа Николаевича, где главным героем стал великий сыщик с Бейкер‑стрит. В страшную для Кима зиму 1965‑го появился необычный для него рассказ «Доктор Мурхэд и пациентка». Лишенный социально‑политической подоплеки, но насыщенный квазимистическими опытами с подсознанием, он, наравне с предыдущим произведением, воспринимается сегодня легче всего. Следующей стала «Проверка ангелов» – готовый сценарий для ироничного боевика, что‑нибудь в духе фильмов с Брюсом Уиллисом – тоже, к сожалению, до сих пор не снятого. Дальше – хуже: Роман Николаевич после смерти Любы заболел сам. Врачи предположили язву желудка, и Ким, наверное, вспомнил, как тайком глотал стекла от очков в камере Лефортовской тюрьмы, надеясь умереть от кровотечения в желудке. По злой насмешке судьбы та тюремная «мечта» начала сбываться. Осенью 1965 года в Москве состоялся важный советско‑японский литературный симпозиум, от которого Роман Николаевич не мог остаться в стороне. Наоборот, погрузившись в общение с японцами, он как будто вернулся к жизни. Многие были удивлены резкости его выступлений. По воспоминаниям писателя‑фантаста Накадзоно Эйсукэ, на заседаниях Ким «в хвост и в гриву» разносил современную японскую литературу, около двадцати представителей писательского цеха которой сидели в зале, за ее безыдейность, конформизм и заигрывание с американской культурой. Японцы пребывали в шоковом состоянии. Каково же было удивление тех из них, кого он по окончании симпозиума пригласил домой, на скромный холостяцкий ужин, во время которого смеялся над своим собственным выступлением, просил, чтобы его не принимали всерьез, и восхищался такой близкой и родной ему японской культурой[447]. Чуть позже А., встречавшийся когда‑то с Кимом в качестве курсанта Высшей школы КГБ, а теперь пришедший работать на бывшее место службы Романа Николаевича, снова увиделся с ним. Начальник «японского отдела» пригласил молодого лейтенанта А. в кабинет, когда Ким уже был там. То, что в кабинете находился человек, не работающий в органах, уже выглядело странно, но… «Роман Николаевич был очень оживлен, но видно было, что он уже на излете… Он на днях присутствовал на мероприятии в японском посольстве и теперь зашел рассказать, кто там был, что говорил, какие настроения среди японских дипломатов. Он уже не мог без этого. Думаю, такая тяга к общению у него развилась после смерти любимой жены. Его довольно часто приглашали японцы, и он с удовольствием ходил на приемы, а потом заходил или звонил нам, чтобы в подробностях все рассказать. В формулировках осторожен, точен. Чувствовались профессиональная хватка и опыт. О нем даже нечего больше рассказать, потому что, хотя говорил он много, о себе умудрялся ничего не говорить. Аккуратен был невероятно, а жить без работы уже не мог – как болезнь какая‑то»[448]. Диагноз врачей относительно язвы оказался ошибочным. У Кима был рак желудка. Старый разведчик слабел на глазах. Как раз в это время у него дома побывал молодой аспирант‑японовед Анатолий Мамонтов. «Однажды в гостях у Романа Николаевича Кима, первого “красного профессора”‑японоведа, тогда уже безнадежно больного, я услышал стихи, о которых хозяин дома восхищенно сказал: “Почти Басё!” Не помню, чьи это были строки, кажется, сочинил их монах‑отшельник, живший в начале XIX века. Помню только большой, в толстом переплете старинный фолиант, тисненный золотыми иероглифами, который достал вдруг с полки Роман Николаевич и раскрыл в нужном месте, о чем свидетельствовала единственная малиновая закладка. Он прочитал стихотворение вслух. Коротенькое трехстишие по‑японски звучит еще короче, чем по‑русски, но целый мир порою вмещают в себя эти семнадцать слогов, составляющих хайку. Отшельник, или опальный поэт, уединившись в горах, вдали от людей, вел свой дневник. По прошествии дня он сделал в нем запись:
И всего‑то событий за день – Еловая шишка С ветки упала!
Тогда же в кабинете Кима я перебрал несколько вариантов, перелагая миниатюру на русский, пока с его одобрения не остановился на этой редакции. Роман Николаевич знал, что смертельно болен, но виду не подавал. Он был из породы “железных” людей. Смеялся, шутил, пересыпал свою быструю речь то русскими (если говорил по‑японски), то японскими (если говорил по‑русски) словами, язвил по поводу каких‑то незадачливых западных “фантастов‑мизантропов”, которые претили ему антигуманизмом своих творческих концепций. Но одно выдавало его подлинное, тщательно скрываемое от посторонних глаз душевное состояние – слегка помятая единственная закладка в толстом фолианте с золотым тиснением. Стихи отшельника, “почти Басё”, говорили ему, томившемуся в четырех стенах, о чем‑то неизмеримо большем, чем мог услышать я, молодой и здоровый. И всё же я запомнил их на всю жизнь – как память о встрече с замечательным человеком»[449]. Кимура Хироси приехал в гости к Киму осенью 1966 года. Роману Николаевичу сделали операцию, и он был очень слаб. Настолько, что за ним требовался постоянный уход. На помощь пришла сестра умершей жены Любы – Вера. Она переехала к больному и взяла заботы о нем на себя. Чтобы оформить ее проживание в квартире официально, они расписались – Вера Александровна Шнейдер стала четвертой женой Романа Кима. Ее брат Владимир и его приемный сын Андрей по‑прежнему часто посещали Романа Николаевича, став ему по‑настоящему родными людьми. Кимура приводил в гости к Киму молодого классика японской литературы – Абэ Кобо, только что получившего престижную премию «Ёмиури» за роман «Женщина в песках». В молодости писатель окончил медицинский факультет Токийского императорского университета. Выходя от Романа Николаевича, Кимура поинтересовался мнением Абэ о Киме как врача. Доктор Абэ ответил, что по цвету кожи понял – у русского писателя рак. «Мне стало нестерпимо от воспоминания того, как он извинился со словами “устал я немного, простите, прилягу”, лег на диван и долго еще разговаривал с нами»[450]. Вадим Сафонов, поведавший нам о «последнем рассказе Романа Кима», вторил Анатолию Мамонтову: «Ни стона, ни жалобы. Вообще ни слова о беспощадно‑мучительном, уносившем его силы. Он не утратил ни одного из главных интересов своей жизни, ни чувства юмора. Когда он вставал, то это был прежний изысканно‑элегантный Ким». Не менее трогательные воспоминания Василия Ардаматского, автора сценария к фильму о Борисе Савинкове (Ким мог ему рассказывать о своем знакомстве с террористом): «Он указал на мой стол, заваленный бумагами, и сказал тоскливо: – А я не могу. Башка отказывается работать… – Я стал говорить в утешение какие‑то дешевые слова, вроде того, что болезни приходят и уходят, а работа остается. Ким слушал меня рассеянно, но вежливо улыбался»[451]. Сын японского журналиста, относившийся к Киму как к родному деду, вспоминал, что Роман Николаевич лечился в загородном санатории, но уже было известно, что у него рак. Он очень исхудал, почти ничего не ел – организм не принимал пищу. Жена корреспондента готовила ему домашнюю японскую еду и отвозила в санаторий. Однажды она приготовила ему японских угрей в сладком соусе – кабаяки. Он ел их впервые за полвека, ел со слезами на глазах…[452] Когда становилось легче, Роман Николаевич пытался работать. Осенью 1966 года он приехал в Ленинград. «В Союзе писателей объявили, что предстоит выступление приехавшего из столицы знаменитого приключения Романа Кима, – вспоминал писатель Михаил Хейфец. – Я решил посетить эту встречу: вдруг удастся заинтересовать москвича моим “Клеточниковым”. Посему взял рукопись с собой. Ким оказался человеком с безумно интересной биографией. Как я понял из его рассказа, кореец по национальности заинтересовал советскую внешнюю разведку в 20‑е годы. “Я видел в коридоре, – рассказывал он, – как вели на допрос Сиднея Рейли”. Очень Ким обижался на начальство, что сценарий телефильма “Операция ‘Трест’” (или – “Синдикат”?) доверили писать не ему (доверили как раз Ардаматскому. – А. К. ): “Я же всех персонажей лично знал…” Закончил свое выступление Ким так: – Скажите, пожалуйста, почему у вас в Ленинграде совсем нет приключенцев? Я подошел, когда он кончил доклад, и сказал: – В Ленинграде есть приключенцы. Только здешние издатели их начисто не хотят печатать. Вот я, к примеру, приключенец, и у меня есть при себе повесть… Не хотите ли познакомиться? – Давайте. Позвоните мне через день, – и дал номер телефона в “Астории”. Ужасно хотелось позвонить побыстрее, но я ждал условленного дня… – Говорит Михаил Хейфец. Вы меня помните? – Где вы были все дни?! Немедленно приезжайте в “Асторию”… Являюсь, и первое, что слышу в дверях: – Если бы Госиздатом руководил по‑прежнему Лев Борисович Каменев, вы недолго бы ждали выхода своей книжки… Немного представьте себе то время! Имена Зиновьева и Каменева (уж тем более – Льва Троцкого) не звучали так одиозно‑устрашающе, как раньше, но всё‑таки… Ну, примерно, как имя Люцифера или Асмодея в устах правоверного христианина. И вдруг – услышать такое от незнакомого человека!! (Тем паче, что для себя самого я придерживался чрезвычайно высокого мнения об издательской деятельности Каменева, особенно в легендарной “Academia”.) То есть – остолбенел сразу. Конечно, это был рассчитанный трюк старого разведчика. Далее мы сидели, болтали, и он нахваливал мою рукопись, а потом выразился так: – Я возьму ее в Москву. Покажу своему редактору, Александру Яковлевичу Строеву, в “Молодой гвардии”. И буду рекомендовать к изданию. Думаю, он меня послушает… О большем, разумеется, я мечтать не смел. Примерно через полгода решил ему о себе напомнить – подумал, что такого срока издательству хватит, чтобы разобраться, нужна им моя книжка или нет. Звонить не стал – но воспользовался каким‑то предлогом и поехал в Москву лично. Зашел в издательство и отыскал Строева в одном из тесных кабинетов… – Да, я помню вашу рукопись. И Роман Николаевич очень ее нахваливал… А вы пойдете на панихиду? – Не понял… – Роман Николаевич умер. Вчера. Панихида сегодня в Союзе писателей. Вы что, не слышали?.. Так и не удалось мне вторично поговорить с Кимом и поблагодарить его. Строев отвез меня к гробу, мы постояли, а потом он сказал: – Вернитесь в издательство. Ради Романа Николаевича я постараюсь пробить для вас договор. Через два или три часа он принес договор мне на подпись… Сложилось так, что всё‑таки в 1968 году вышла в свет моя первая в Союзе книжка»[453]. Роман Николаевич Ким скончался 14 мая 1967 года. Его тело кремировали и захоронили в одной могиле с женой Любой на Ваганьковском кладбище. Позже рядом похоронили Владимира Шнейдера – брата двух его жен и героя «погрома в японском посольстве». Вера Шнейдер получила по наследству квартиру Кима, но жить в ней не стала, уехала к родственникам в Киев. Там следы ее и следы части домашнего архива Романа Кима теряются. Кое‑что из личных вещей и книг, в том числе две курительные трубки (одна – та самая, со срезанным клеймом московской фабрики «Главтабак») забрал Владимир Шнейдер. Офицер КГБ А., доложив начальству о смерти Кима, спросил, что делать с его документами, которые могли остаться у него дома. «Ничего, – последовал ответ, – всё, что надо, он нам отдал. Остальное пусть забирают, кому интересно». Интересно было Союзу писателей. Последние два рассказа Романа Кима вышли уже после его смерти, в том числе насквозь японский по духу, обновленный, но еще довоенный «Японский пейзаж» – в «Огоньке» в 1968 году. Годом раньше – в ноябре 1967‑го на экраны страны вышел фильм «Пароль не нужен». Роль Чена, прототипом которого был Роман Ким, блестяще сыграл Василий Лановой, а Юлиан Семенов, предваряя показ фильма, писал в журнале «Смена»: «Роман Ким еще заслуживает многих страниц в книгах и многих метров в новых фильмах, которые будут сниматься о подвигах солдат революции, сражавшихся на самых передовых рубежах классовых битв». Спустя более полувека после смерти разведчика мы подступили к разгадке тайны его жизни. Но может быть, всё только начинается – как всегда в случае с Романом Кимом, мы ничего не можем сказать наверняка. Кто знает, возможно, японский ровесник Романа Николаевича поэт Мусякодзи Санэацу был прав, когда писал о человеке, пытающемся укрыться за чужой маской:
Я благодарен другим за безразличие. Другие благодарны за безразличие мне. Для меня, не способного любить других и заниматься их судьбой, самое лучшее – обрести равнодушие к другим. И для других по отношению ко мне, не желающему изжить себялюбие, самое лучшее – оставаться безразличными[454].
ИЛЛЮСТРАЦИИ
Возможно, именно так выглядела королева Мин (портрет придворной дамы двора вана Коджона)
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 306; Нарушение авторского права страницы