Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Февраля. Тюрьма. Выходные дни. Камера Шпеера. Шпеер повторил, что после нововведений тюремной администрации



 

Камера Шпеера. Шпеер повторил, что после нововведений тюремной администрации чувствует себя куда непринужденнее для подготовки своей защиты в соответствии со своими первоначальными замыслами. Совершенно ясно, что с изоляцией Геринга и крушением его «единого фронта» для Папена исчезли все препоны, чтобы и Гитлера, и нацистское государство в целом заклеймить, как одурачивание нации, чем они, собственно, и были.

Шпеер заявил, что немецкому народу предстоит признать, что именно Гитлер, а не союзные державы повинны в его нынешнем бедственном положении.

– Вспоминая о том, каким безнадежным казалось мне все в марте‑апреле прошлого года, когда мне стало окончательно ясно, что, если каждому немцу в течение последующего десятилетия удастся хоть как‑то сводить концы с концами, тогда можно будет говорить о счастливой участи Германии… Сейчас же все выглядит относительно спокойно.

Голод не стал бедствием, восстанавливаются мосты. Все, на что я смел надеяться, так это на то, чтобы немецкий народ не вымер от голода. Я даже говорил Дёницу после капитуляции, когда он стал перечить союзникам, что мы должны радоваться, чтобы не нам придется взваливать на себя ответственность за то отчаянное положение, в котором оказалась сейчас Германия.

– Геринг стремится внушить всем, что нацистские фюреры пытались спасти Германию, а вот ее враги, дескать, жаждали только ее уничтожения. Думаю, этот последний героический жест станет последним зернышком для посева того, что окончательно уничтожит Германию.

– Поэтому я и сказал Шираху, если уже Герингу так не терпится стать героем, лучше было бы взять на себя подобную роль раньше, а не посвящать себя наркотикам и стяжательству. Что же касается нацистских фюреров, так они должны быть благодарны союзникам хотя бы за то, что те сумели предотвратить вымирание и окончательное уничтожение Германии, на которые обрек ее Гитлер. Знаете, чтобы смогло бы выбить почву из‑под ног нацистов? Надо было просто оставить их у кормила власти в Германии. Сказать им одно: «Давайте, продолжайте в том же духе, попытайтесь управлять собой сами; назвались груздем – так полезайте в кузов. А мы вмешиваться не станем, но что вы будете есть – ваши проблемы. Вы заварили всю эту кашу, так расхлебывайте ее!» Тогда бы это стоило жизни не одному миллиону немцев.

– Ничто вам не мешает заявить об этом на процессе, – посоветовал я.

– А я заявлю, и, будучи специалистом в области производства, сумею это доказать, и мне думается, мои доводы будут приняты во внимание.

Шпеер упомянул, что намеки Геринга своему адвокату по поводу защиты отнюдь не свидетельствовали о героическом настрое бывшего рейхсмаршала, который и сам толком не верил в то, что сумеет ввести всех в заблуждение, прибегнув к актерским ужимкам. Рекомендованные Герингом в качестве свидетелей защиты бывшие его подчиненные но работе в министерстве авиации Мильх и Боденшатц прекрасно знали своего бывшего шефа, чтобы слишком уж распространяться в его поддержку.

Я заметил, что все военные, пытаясь оправдать себя, прибегают к одному и тому же приему, то есть упорно стараются прикрыться одной и той же формулировкой – «приказ есть приказ!» И происходившее вне их должностных рамок, мол, к ним отношения иметь не должно.

– Не знаю, что вы об этом думаете, – сказал я, – но лично я убежден, что когда в Европе воцарится мир, с германским милитаризмом должно быть покончено.

Шпеер со мной согласился. По‑видимому, его нынешние антимилитаристские и антигитлеровские убеждения были искренними, этот человек хоть и с запозданием, хоть и не без определенной доли оппортунизма, но все же пришел к ним.

– Как могли вы на протяжении стольких лет сотрудничать с монстром, каким был Гитлер? – поинтересовался я у Шпеера.

– Должен признаться, что это проявление слабости с моей стороны, – ответил Шпеер. – Я не хочу казаться лучше, чем я есть. Мне следовало бы раньше это понять, я, собственно, это и понял раньше. Тем не менее продолжал участвовать в этой преступной игре, пока не стало слишком поздно… Так было проще… Я‑то прекрасно понимаю, что 20 июля 1944 года я мог и должен был присоединиться к заговорщикам.

И хотя я даже стоял в списке будущих министров на случай, если заговор окажется успешным, фактически я не имел к нему никакого отношения. А когда покушение обернулось неудачей, когда выяснилось, что и моя фамилия в списке заговорщиков, тогда мне следовало сказать: «Мне кажется, мы ведем легкомысленную политику!» Мне следовало настоять ни принятии решения, настоять хоть на чем‑то, что изменило бы существовавшее тогда положение, или же заняться подготовкой нового покушения, на что, собственно, я и решился впоследствии. Но я предпочел просто тихо самоустраниться от всего, заявив, что меня, мол, не касается, что я включен в будущий кабинет и что и впредь буду поддерживать Гитлера. Это было проявлением малодушия и двуличия, которые я себе не могу простить с тех пор, как осознал, что Гитлер затеял смертельную игру, поставив на карту жизнь и благополучие всех немцев. Но я гнал от себя подобные мысли. Слишком уж опасны были они. К тому же наготове было гладкое объяснение – патриотизм, война и так далее и тому подобное. Но я виновен и этого не собираюсь отрицать.

В процессе беседы Шпеер упомянул, что Геринг в апреле 1945 года предпринимал попытки встать во главе Рейха. Я поинтересовался у Шпеера, не тогда ли, когда Герингу было предложено взять на себя правление Германией. Дело в том, что мы не совсем поняли друг друга – выяснилось, что Геринг лгал мне, утверждая, что ему «предложили» возглавить государство. Шпеер был у Гитлера, там же присутствовал и Борман, когда пришла телеграмма Геринга.

Шпеер точно помнит, что ни о каких телеграммах, в которых черным по белому было бы сказано, что Геринг назначается главой правительства, речи не было и быть не могло. Поэтому Гитлер и рассвирепел, прознав о несанкционированном шаге Геринга. Геринг исходил из чистой теории, что, дескать, у Гитлера просто нет возможности для исполнения в полной мере обязанностей главы государства. И пожелал сам пробиться в шефы.

– В таком случае у Гитлера были все основания полагать, что Геринг старается отпихнуть его, – размышлял я.

– Разумеется. И в Мондорфе я упросил Геринга, поскольку не хотелось раскрывать карты относительно своих собственных планов устранения Гитлера. Потом он разозлился на меня, что, дескать, я обвинял его в измене, а сам тайком готовил устранение Гитлера.

Самым любопытным из всего, что мне довелось узнать от Шпеера, было то, с какой легкостью Геринг сумел обдурить нас, американцев, не грешивших знанием деталей всех подковерных интриг гитлеровских бонз, и зажимать рот обвиняемым с тем, чтобы не вышла наружу правда о том, как все было.

 

Камера Риббентропа. Войдя в камеру Риббентропа, я начал беседу с того, что невзначай заметил, каких сил и времени ему стоит подготовка собственной защиты.

– Крайне трудно в таких условиях подготовить защиту, – ответил бывший глава внешнеполитического ведомства Рейха. – Действительно, очень сложно. Знаете, нам ведь и тех трех недель не дали, которые мы для себя попросили. Очень трудно. Столько документов.

– А вообще, как появился на свет этот договор о ненападении с русскими? Что же это было? Внезапное озарение, так сказать, или же плод долгих размышлений? Не могу себе представить, чтобы вы на протяжении длительного времени вели политику сближения с Советской Россией – вспомнить хотя бы антикоминтерновский пакт.

– Ну, можно сказать, что это решение действительно было довольно неожиданным; все решилось за каких‑то пару месяцев. И, знаете, это была моя идея. Я ведь всегда стремился к сотрудничеству между Россией и Германией.

Риббентропу было явно невдомек, что оба утверждения плохо сочетаются друг с другом.

– Знаете, я не принадлежал к числу фанатиков от идеологии, к таким, как Розенберг, Штрейхер или Геббельс. Я был купцом, космополитом, привыкшим решать экономические вопросы, поддерживать благосостояние нации и думать о том, как с ним лучше обойтись. Если мною бы не побрезговали коммунисты – что ж, неплохо. Если национал‑социалисты – тоже хорошо.

Этот человек, мягко выражаясь, не скрывал своего вполне меркантильного оппортунизма. Вот, смотрите все, какой я, Риббентроп, открытый для любых идей и направлений, к тому же и мыслю по‑государственному. Вот только у Риббентропа что ни фраза, то ложь или двуличие.

– К войнам ведь ведут социальная напряженность и экономические кризисы – дело было не в Данциге (сравните его высказывания от 12 февраля). Но ведь Англии ничего не стоило предотвратить эту войну, скажи они слово – и все, никакой войны бы не было.

– Какое именно?

– Слово «пожалуйста!» Только и всего. Если бы они сказали так полякам – никакой бы войны не было. Наши требования были вполне разумны и умеренны. И незачем было из‑за них развязывать войну.

Снова старая песня. Я поинтересовался у Риббентропа, не был ли договор о ненападении с Россией продиктован всего лишь стремлением развязать себе руки для войны с Польшей.

– Нет, этого утверждать нельзя, все не так просто. Мы желали достичь мирного решения с Польшей. Не следует забывать, что в дипломатии простых ходов не бывает. Все очень и очень сложно, трудно и тяжело.

– Несомненно, это так. И тем не менее, почему вы все же решили пренебречь договором о ненападении с Россией? Мне кажется, это был ваш последний, фатальный неверный ход, я уже не говорю о моральных последствиях.

– О, я всегда был за сохранение мира с Россией. В конце концов, именно я подписался под этим договором. Да, я всегда выступал за мир с Россией, так было до марта 1941 года. Я верил, что с русскими можно было вести дела… Когда я впервые оказался в Зимнем дворце – что же я там увидел? Картину, на которой был изображен царь Николай с крестьянами. Это говорит о том, что даже коммунисты почитали царя, трудившегося на благо народа. Я рассказал об этом Гитлеру, добавив, что коммунистическая революция вошла в фазу разумной эволюции, и у нас есть все возможности для достижения взаимопонимания с ними.

– Если все обстояло именно так, почему вы напали?

Мы уже однажды затрагивали эту тему, но на сей раз я чуть изменил направление.

– Ну, вина за развязывание этой войны лежит не только на нас. Мне кажется, Гитлер просто боялся того, что действительно произошло впоследствии.

Вроде Риббентроп уже на пути к истине.

– Что именно? – попросил его уточнить я.

– Разрушения Германии, – произнеся это, Риббентроп прямо‑таки просиял, будто абсурдным образом сумев доказать верность своей точки зрения.

– А разве это не служило еще одной причиной, чтобы попытаться все же избежать войны, а не очертя голову кидаться воевать?

Риббентроп держал паузу, лихорадочно подыскивая подходящий аргумент. В конце концов тихо вздохнул.

– Да, истории еще предстоит в этом разобраться.

– Разобраться в том, что Гитлер – самый деструктивный, самый жуткий безумец в новейшей истории?

– О, его, вероятно, можно назвать жестким, требовательным, но ни в коем случае не жестоким. Жестоким был Гиммлер. А в последние годы он, по‑видимому, просто лишился рассудка. Мне кажется, это он сумел убедить Гитлера сделать этот шаг.

– Что вы имеете в виду?

– Ну, Гиммлер отличался жестокостью школьного учителя‑педанта, принимающего решения вне влияния каких бы то ни было человеческих переживаний.

– Большинству ныне живущих на этой земле понятно, что это в той же мере приложимо и к Гитлеру. Оба, судя по всему, прекрасно понимали друг друга.

Риббентроп явно вздохнул с облегчением, когда постовой объявил о скором начале церковной службы.

 

Камера Заукеля. Заукель продолжал трястись от страха, что казалось выработки им линии своей защиты, то она не претерпела существенных изменений: в период войны он ограничивался исполнением своего долга но отношению к фатерланду. Заукель в ту пору был убежден, что навязанная Германии война – дело рук большевиков, евреев и капиталистов, но теперь ему, разумеется, ясно, что все это – пропаганда. Он рассуждал об идеале добросовестной работы, об ужасах инфляции и безработицы, о том, как пытался достойно обходиться с пригнанными в Германию на принудительные работы иностранцами, и о том, какой он добрый христианин.

– Что‑то я никак не пойму, как способны ужиться с христианской и любой иной моралью, с уважением к правам личности насильственное перемещение иностранных граждан со своей родины и принудительный труд их на благо Германии?

– Знаете, – Заукель нервно запнулся, – вы должны понимать – шла война, и мы уже успели понять, что это означало. Мне была предложена должность, отказаться от которой я не имел права, но я делал все возможное, чтобы с ними обращались достойно. Вот, здесь у меня книги, где говорится, какую политику я проводил (читает): «Сытый рабочий – хороший рабочий». А ко всем этим ужасам, творимым в концентрационных лагерях, я вообще не имел ни малейшего отношения…

 

Камера Геринга. После того, как его агрессивный цинизм и влияние, оказываемое на окружение, потерпели фиаско, Геринг встал в позу неверно понятого и приветливого радетеля за все человечество. Вытирая после еды свою миску коркой хлеба и дожевывая, Геринг оправдывался:

– Нет, на самом деле, профессор, поймите – никакое я не бесчувственное чудовище, для которого человеческая жизнь – ничто. И все эти творимые ужасы и меня не оставили равнодушным.

Но мне уже пришлось на своем веку повидать и тысячи обгорелых, изуродованных трупов первой мировой войны, и познать, что такое голод. И тысячи обгорелых трупов женщин и детей, погибших в авианалетах этой войны. Конечно, хорошо, что Фриче сломался, насмотревшись на то, что было показано на экране, его даже освободили от участия в процессе. Но ему за всю войну только и приходилось, что сообщить по радио о том, что Берлин или Дрезден стали объектом очередного террористического налета, при котором погибло столько‑то человек. А я ехал сам взглянуть на трупы, иногда заставал и догоравшие, потому что я был министром авиации . И мне нет нужды смотреть фильмы, чтобы понять, как выглядит ужас войны.

– Мне казалось, что вы сыты по горло ужасами и разрушениями Первой мировой, причем настолько, чтобы ни в коем случае не допустите их повторения.

– Да, все это так, но не забывайте, что это не от меня зависело. Я предпринимал все, чтобы не допустить ничего подобного. Я ведь уже говорил вам, что даже за спиной Гитлера пытался вести переговоры.

И убежден, что Гитлер смог бы получить все, что желал, и без всякой войны, стоило ему только, так сказать, захотеть по‑настоящему.

– Неужели вы действительно предприняли все, что в ваших силах? Вы что же, взбунтовались? Попытались убить его? Или подали в отставку? Все ваши действия можно было бы оправдать, если бы вы действительно предприняли хоть одну попытку предотвратить катастрофу.

– Ладно, предположим, я бы решил уйти со своего поста – решился на нечто такое, что абсолютно несовместимо ни с честью офицера, ни с любовью к фатерланду. Предположим, я бы даже ушел. Вы думаете, это бы что‑то могло изменить? Ничего подобного! Тогда министром авиации стал бы Кессельринг, Мильх, или Боденшатц, или кто‑нибудь еще, и все бы разыгрывалось по тому же сценарию. Или вообразим себе, что он отдает приказ, а я его не выполняю. Вы думаете, что кто‑нибудь подчинился бы мне? Прислушался ко мне? Да Гитлеру не было бы нужды даже расстреливать меня. Он просто сказал бы: «Бедняга Геринг, вы его не слушайте, у него с головой не в порядке». Неужели вы этого не понимаете? Такие вещи были невозможны в принципе.

Я ответил, что в таком случае все прекрасно, и он может занять любую позицию перед судьями, но ведь и у остальных ничуть не меньше прав защищать себя так, как они сочтут необходимым. И тут Геринга занесло – снова из него так и прыскал героизм.

– Знаете, не следует переоценивать значение человеческой жизни, мой дорогой профессор. Рано или поздно все мы умрем. И если мне предоставляется возможность избрать смерть мученика, тем лучше. Вы думаете, всем открывается подобная возможность? То, что существует перспектива того, что мои кости уложат для погребения в мраморный гроб, поверьте, это уже намного больше, чем может рассчитывать большинство смертных.

Разумеется, дело не столько в том, что это непременно будут мои личные косточки. Это как с Наполеоном или Фридрихом Великим… Сколько раз французы подвергали разграблению места их захоронения! Или взять, к примеру, щепки от Креста Господня. Я всегда говорил, что если бы собрать все щепки от Креста Господня, то можно было бы возвести целый лес таких крестов, ха‑ха‑ха! Нет, пусть это будут и не мои личные кости – а сама идея.

 

Камера Гесса. Гесс продолжает жаловаться на желудочные колики и на то, что охрана у дверей камеры мешает ему заснуть. Правда, он не знает, умышленно ли ему мешают спать. (Гесс запнулся на слове «умышленно», будто из боязни, что снова вылезут наружу его параноидальные идеи касательно намеренно дурного с ним обращения.) Он, по его словам, не уверен, исходит ли это от самого полковника, или же от кого‑нибудь рангом повыше. Желудочные колики и бессонница донимают его так, что он не может сосредоточиться. Гесс заявил, что вопрос о защите не слишком занимает его, но так как он готовит текст своего последнего слова, то это требует сосредоточенности. Я полюбопытствовал, не рассматривает ли он это как помехи, чинимые подготовке им своей защиты.

– Вероятно, противная сторона считает необходимым чинить подобные препятствия с целью повлиять на мою способность сосредоточиться. Никаких иных причин я не вижу.

Это было произнесено в его обычном, апатично‑серьезном тоне и сопровождалось едва заметной жестикуляцией и пожатием плеч, чтобы не показаться собеседнику излишне категоричным в своих суждениях. Так что пока с чувством реальности Гесса все было в порядке.

Я стал расспрашивать его об Олендорфе, Бах‑Зелевски, Лахузене – о свидетелях, чьи выступления на суде были еще свежи в памяти обвиняемых и которые открыто заявляли о нацистской программе геноцида. Гесс попытался вспомнить о них, но чувствовалось, что перечисленные мною фамилии мало что могут сказать ему, по‑видимому, он вообще путался в событиях, связанных с процессом. Он вспомнил советский документальный фильм, виденный им три дня назад, а вот об аналогичном американском фильме, показанном три месяца назад, имел лишь отрывочные воспоминания. Он в целом помнил Паулюса, дававшего показания две недели назад. Я снова задал Гессу вопрос о том, сколько уже продлился процесс, он до сих пор был уверен, что процесс продолжается уже 6 месяцев. Я возразил ему, указав на то, что первое заседание трибунала состоялось 20 ноября, после чего он прикинул, что с тех пор миновало четыре месяца (хотя в действительности всего три).

Если суммировать нынешнее состояние его памяти, то его можно охарактеризовать так: относительно неплохое запоминание событий одно‑двухнедельной давности, но значительное помутнение памяти даже при попытке вспомнить о значительных и ярких событиях двухмесячной давности и более ранних.

В конце нашей беседы Гесс вновь пожаловался на желудочные колики и постоянные помехи сну в ночное время.

– Я не могу понять, какой смысл может иметь поднимаемый по ночам шум, разве что лишь для того, чтобы помешать мне сосредоточиться. Другого быть не может!

Я пообещал ему, что займусь этим вопросом.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 286; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.043 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь