Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Из книги Бориса Рунина «Мое окружение»



 

Если не ошибаюсь, Сергей появился у нас на Маросейке в 1934 году. Мы жили тогда в огромной коммунальной квартире в большущей комнате, которая в прежние времена, очевидно, служила кому‑то гостиной, а ныне, разделенная фанерными перегородками на три отсека, стала обиталищем нашей семьи – моих родителей, сестры с мужем и моим.

В то лето сестра и ее муж – Андрей Б. – уехали отдыхать в Хосту, где и познакомились с Сергеем. Он стал у нас бывать. Раз или два приходил с женой Лелей, а потом только один. И по мере того как Сергей становился у нас все более привычным посетителем, живший и раньше на два дома Андрей все чаще оставался ночевать у своих родителей, обитавших где‑то в другом районе. В конце концов он и вовсе перестал появляться на Маросейке.

…Сергей Седов был всего на четыре года старше меня, но его скромность, его сдержанная, близкая к застенчивости манера поведения, его молчаливая внимательность к людям – все это казалось мне тогда верхом солидности. И хотя его присутствие у нас на Маросейке, как я уже сказал, вскоре стало привычным, мне о нем самом мало что было известно. Я знал, что он окончил Ломоносовский институт – был тогда такой втуз в Благовещенском переулке на улице Горького, знал, что он специалист по двигателям внутреннего сгорания, знал, что работает в Научном автотракторном институте, находившемся где‑то на окраине, в Лихоборах. Вот, собственно, и все, что я о нем знал.

…О Сергее Седове можно было бы сказать, если по‑современному, – технарь, но с гуманитарными склонностями. Его стойкий читательский интерес, преимущественно к западной литературе, был мне близок, что дополнялось некоторой общностью наших эстетических вкусов вообще.

И все‑таки я знал о нем очень мало. Достаточно сказать, что, пока Сергея не арестовали в тридцать пятом году, я мог только строить догадки относительно его происхождения. От прямых разговоров на эту тему он всегда уходил. А когда я однажды спросил у него напрямик, как его отчество, он, несколько замявшись, сказал, что его зовут Сергей Львович, однако тут же заговорил о чем‑то, не имеющем никакого касательства к нему. А я без всякой задней мысли тогда же заметил: «Как интересно – полное совпадение…»

Да, о том, что Сергей – сын Троцкого, как‑то вовсе не думалось. Весь его облик был настолько далек от всяких ассоциаций с неистовым организатором Красной Армии, каковым я привык считать Троцкого с детства, и тем более со злейшим врагом советского народа, каковым его считали вокруг, что в такое почему‑то не хотелось верить. Но это было так…

Когда Сергея, после нескольких месяцев содержания на Лубянке, выслали в Красноярск на поселение, сестра через какое‑то время поехала за ним…Сергею после Лубянки, если не ошибаюсь, предоставили несколько дней на сборы, и уезжал он не этапом, то есть не в «Столыпине», как это стало практиковаться потом, а в обычном пассажирском вагоне. Насколько я помню, его прежняя жена Леля тоже вынуждена была тогда уехать куда‑то в Сибирь.

Вспоминая сейчас те времена, я с удивлением констатирую, что арест Сергея, а тем более его высылку я уже тогда воспринимал лишь как прелюдию к куда более суровым испытаниям, на какие были обречены отныне члены нашей семьи. Значит, я уже тогда ничуть не заблуждался относительно жестокости Сталина и отчетливо понимал, что рано или поздно, но с его стороны обязательно последуют в наш адрес тяжкие кары на основе самого дикарского принципа сведения счетов. Принципа родовой мести. Говорю об этом не для того, чтобы похвастать своей прозорливостью, а для того, чтобы подчеркнуть, сколь быстро после убийства Кирова злодейская сущность «отца народов» стала в определенных кругах советского общества непреложной очевидностью. Оказывается, уже в те годы, задолго до разоблачений XX съезда, злобная мстительность виделась неотъемлемым слагаемым сталинского имиджа.

Следует отметить также, что стараниями мощного пропагандистского аппарата имя Троцкого уже приобрело к тому времени сатанинское звучание, и всякая причастность к этому имени не только вызывала у советских обывателей священный испуг, но и побуждала их – у страха глаза велики – мигом сигнализировать, куда надо, не скупясь на возможные измышления. Вот почему в создавшейся ситуации я боялся не столько даже органов, которым и без того все было известно о наших обстоятельствах, сколько возбужденной людской молвы, могущей навредить нам самым неожиданным образом.

Однако избежать толков почти не представлялось возможным. У меня, да и у сестры был достаточно широкий круг знакомых, так или иначе посвященных в ее новое замужество и ее добровольный отъезд. Сенсационность подобного факта делала самых замкнутых людей у меня за спиной необычайно словоохотливыми, а при встрече со мной – необычайно любопытными. Все они жаждали узнать как можно больше подробностей такого интересного, почти беллетристического сюжета.

В Красноярске Сергею дали прожить всего лишь год или чуть больше [211] . Внезапно его снова схватили, и после недолгого содержания в местной пересыльной тюрьме он был увезен в неизвестном направлении. К тому времени сестра уже была на сносях, и ей ничего другого не оставалось, как вернуться в Москву, на Маросейку, где она вскоре родила девочку, нареченную Юлией.

Создавшаяся ситуация толкнула меня на решительный шаг. Раньше я никак не мог отважиться на подобную перемену, хотя она назрела давно. Но осенью тридцать шестого года я наконец твердо решил поступить в Литературный институт, с тем, чтобы в ближайшем будущем покончить с архитектурным поприщем, а тем самым не только сменить профессию, но и кардинально изменить свое окружение. Начать новую жизнь во всех отношениях. Разумеется, заполняя анкету при поступлении в институт, я не был излишне многословен.

Знакомые и даже друзья посещали теперь наш дом все реже и реже. А потом и вовсе стали обходить его стороной, словно он был зачумленным. Что ж, у них для этого были все основания. Никогда не забуду то январское утро тридцать седьмого года, когда, идя на работу, я купил в киоске на углу Кузнецкого и Рождественки «Правду» и мне сразу бросился в глаза крупный заголовок на ее полосе: «Сын Троцкого Сергей Седов пытался отравить рабочих». Там же, у киоска, я мигом пробежал глазами всю эту, повергшую меня в ужас корреспонденцию из Красноярска, полную чудовищных измышлений, тем более страшных, что в них совершенно невозможно было поверить.

«Правда» сообщала, будто на крупнейшем в Красноярском крае машиностроительном заводе инженер Сергей Седов, которому якобы покровительствовал главный директор, «пытался отравить генераторным газом большую группу рабочих». На страницах центрального органа правящей партии Сергей именовался как «достойный отпрыск продавшегося фашизму своего отца».

«Судя по этой корреспонденции, мстительные вожделения Сталина по отношению к Троцкому только разгораются», – лихорадочно соображал я, остолбенело застыв на углу с газетой в руках и больше всего опасаясь, что кто‑нибудь в Литинституте пронюхает, что эта корреспонденция каким‑то боком касается и меня.

О том, что уделом Сергея в самое ближайшее время станет (если уже не стал) расстрел, а уделом сестры, в лучшем случае, – лагерь, гадать не приходилось. Теперь вопрос стоял иначе, пощадит ли Сталин малолетнюю Юльку, а с нею моих стариков, или их песенка тоже спета? Как бы там ни было, ничего хорошего нашу семью не ждет. Раньше или позже это случится. Достаточно вспомнить, сколько Сталин уже покарал, и не только своих врагов, но и их родственников, друзей, приближенных. Ведь в наших условиях даже простое знакомство с врагами народа – криминал, а тут, подумать только, в двух шагах от здания ЦК растет внучка Троцкого!..

…За сестрой пришли вскоре. Это был «классический» арест – ночью, с дворником, с понятыми, с перепуганными соседями в коридоре. Сестру увели сразу, но обыск у нас продолжался до утра. Забрали все документы, все фотографии, привезенные сестрой, даже те немногие книги, которые достались Сергею от отца и почему‑то уцелели после двух обысков – в Москве и в Красноярске.

На этот раз не взяли только, видимо, просто по нерадивости, книгу «Освобожденный Дон Кихот» с дарственной надписью автора на титульном листе: «Дорогой Лев Давыдович! Очень прошу об отзыве, хотя бы по телефону. А. Луначарский» и с треугольным штампом на обороте: «Личная библиотека Председателя Реввоенсовета». (Двенадцать лет спустя я выдрал и уничтожил этот титульный лист, каждую ночь ожидая ареста как «безродный космополит».)

Сестре вскоре дали восемь лет лагеря, но провела она там, на Колыме, все двадцать.

После ареста сестры я счел нужным самому, пока не поздно, уволиться с работы и перейти на литературную поденщину, то есть на эпизодические заработки по заданию различных редакций, не вступая ни в какие отношения с отделами кадров. Думаю, что это было правильное решение, тем более что переход с архитектурного на литературное поприще предстоял мне так или иначе: необходимость определиться в выборе профессии стала неотложной.

В те дни я по молодости лет не столько даже опасался ареста, сколько неминуемого исключения из обожаемого мною Литературного института, если там узнают про мои дела. Ведь стоит заместителю ректора по административно‑хозяйственной части Андрееву прослышать что‑то, как он немедленно начнет копать. В ту пору на общеинститутском собрании Андреев с трибуны похвалялся, будто в этом году разоблачил четырнадцать врагов народа и что все они по его сигналам уже арестованы. Представляю, как взыграет в нем ретивое, если ему представится возможность заявить: «Я сигнализирую о том, что, пользуясь нашей политической беспечностью, в наши ряды пробрался родственник Троцкого…»

И хотя в действительности Троцкий даже не подозревал о моем существовании, но формальное основание для такой демагогии брак моей сестры с Сергеем, конечно, давал. А сокрытие этого факта, тем более факта их ареста, было в то время неоспоримо тяжким преступлением в глазах любого советского человека. Самое звучание этой фамилии – Троцкий! – вселяло мистический ужас в сердца современников великой чистки. И то, что моя сестра имела какое‑то отношение к этой фамилии, автоматически превращало не только ее самое, но и всю нашу семью в государственных преступников, в «соучастников», в «лазутчиков», в «пособников», словом, в «агентуру величайшего злодея современности, злейшего противника советской власти».

…Сейчас уже не верится, что тогда рядом с махровой подлостью каким‑то странным образом уживались и юношеская беспечность, и политическая наивность. Достаточно сказать, что, несмотря на все ужасы тридцать седьмого, да и смежных годов, студенческая душа не хотела мириться с ограничениями и запретами. Молодости вообще не свойственно осторожничать и опасаться своего ближнего. А тут преобладала молодежь одаренная, яркая, любящая острое словцо, нетривиальную шутку, игру ума, то есть менее всего ориентированная на «позорное благоразумие». Несмотря на очевидную опасность сборищ, часто устраивались вечеринки, с энтузиазмом разыгрывались капустники, когда были деньги, охотно пили вино, ночью ходили большими компаниями по бульварам. Бурно крутили романы – легко знакомились, легко расставались. Институтские стены дрожали от безрассудного флирта, от любовной лирики, от бесконечного выяснения отношений. Кого‑то арестовали… Кого‑то разлюбили… Кто‑то вдруг исчез… Кто‑то вдруг прославился… Костя Симонов [212] женился на первом курсе, развелся на третьем, снова женился на четвертом… В тридцать восьмом женился и я – нашел время!..

Жизнь брала свое и шла единым потоком, вмещая в себя и трагедию эпохи, и счастье молодости. Творческое честолюбие тесно соседствовало с политической неискушенностью, идейный догматизм – с нежным простодушием, речи вождя – с заветами Пушкина. И все же времена были настолько подлые, что мрак неуклонно отвоевывал у светлой стороны бытия позицию за позицией. Доносительство становилось повседневной практикой, завистники и карьеристы, не слишком противясь, шли в стукачи и начальники, графоманы энергично осваивали жанр анонимного уведомления. И мне оставалось только загонять свои роковые обстоятельства в самые глубины обыденности.

Я не только ушел с работы, но и умышленно оборвал многие прежние знакомства, сузив круг общения до минимума… Именно тогда я понял, что в условиях государственной монополии на информацию даже хорошие, честные люди становятся падкими на молву, на политические сплетни, на пикантные россказни с громкими именами. А я менее всего был заинтересован в том, чтобы рядом с моей шепотом произносилась фамилия сакраментальная, ставшая от частых проклятий в печати символом мирового зла. Я не только боялся навредить, не желая того, хорошим людям, но и не хотел, чтобы хорошие люди по простоте душевной навредили мне. А кроме того, дома росла маленькая Юлька, которая неизбежно порождала у каждого посетителя нашего дома законное любопытство – чья это девочка, да кто ее родители, да где они сейчас и т. д. Разумеется, я и тогда не заблуждался относительно интереса органов к моей персоне. Мне было ясно, что, как бы я ни таился, там, на Лубянке, меня держат в поле зрения.

…Потому‑то я так опасался тогда людской молвы. Потому‑то я и сделал основой своего жизненного поведения пресловутую «трамвайную заповедь». Не возбуждай вокруг себя никаких толков. Не напоминай о себе. НЕ ВЫСОВЫВАЙСЯ!

Это была единственная, доступная мне тогда мера предосторожности. Впрочем, нет, была еще одна, в результате, кажется, даже себя оправдавшая. Понимая, что дальнейшие репрессивные акции против нашей семьи неизбежны, я убедил родителей в необходимости нам разъехаться. Авось тогда возьмут не всех сразу. На протяжении двух лет со времени моей женитьбы мы старались разменять нашу большущую комнату на две в разных местах. Наконец в сороковом году это удалось. Мои старики с маленькой Юлькой переехали на Петровские линии, а мы с женой оказались в переулке на Сретенке. Может быть, именно поэтому, когда в 1951 году моих стариков и Юльку сослали по этапу в Сибирь, меня не тронули.

Сейчас, вспоминая все это, я, честно говоря, удивляюсь своей тогдашней рассудительности и трезвости. Ведь и мне самому, да и окружающим меня людям, причем далеко не глупым, наряду с таким отчетливым пониманием имманентной логики советского режима были свойственны совершенно детские представления о правовых нормах нашей власти.

…Если я и позволял себе в те годы с кем‑то поделиться впечатлениями относительно происходящего в стране, то это был, пожалуй, только Боря Ямпольский [213] , которому можно было довериться и который уже тогда все понимал.

Но даже ему я, конечно, ничего не говорил о моих делах – ни о Сергее, ни о сестре. Это была моя «жгучая тайна». Тайна замедленного действия. И с этой, постоянно чреватой разоблачением тайной, казалось, уже намертво пришитой к моей биографии, я прожил не год и не два, а почти пятьдесят лет. В окружении…

…Чаще всего мы руководствовались в своем поведении даже не столько естественной борьбой интересов, сколько подсознательно действующим страхом. В конечном счете страх таился за всеми нашими поступками. И конечно, он был постоянным психологическим фоном нашего нравственного и интеллектуального бытия.

…Мы жили извращенной духовной жизнью…Нас день за днем порабощали дикие измышления и ложные идеалы Великого Учения… нас медленно, но верно отравляли веления изуверских заповедей. И все же многие из нас – чисто интуитивно – оберегали себя, как могли, от чудовищной большевистской порчи, навалившейся на человеческую этику, выработанную всей историей мировой культуры. Вам кажется, что нашего пассивного сопротивления этой порче было недостаточно? Да, наверно, вы правы. Но если все мы оттого были грешниками, то далеко не все – подлецами.

…Были на поверхности нашей духовной жизни и просто порядочные, точнее сказать, по‑советски порядочные люди, вечно барахтающиеся между отвлеченными, но светлыми идеалами и порожденной этими идеалами каждодневной мрачной практикой…Далеко не каждый даже просвещенный рассудок находил в себе духовные и нравственные ресурсы, чтобы противостоять соблазнам и предрассудкам времени. И вот это обстоятельство предстоит усвоить будущим историкам. Одно дело зафиксировать дикие обряды и абсурдные обычаи ушедшей эпохи, а другое – понять, как складывались ее призрачные нравы. Да, им предстоит понять наши противоестественные социальные рефлексы, нашу постыдную идеологическую покорность. И во многих случаях – понять, чтобы простить.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 216; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.024 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь