Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Глава 10. Атлантическая железная дорога: поезд на 12:00 до Лимона



 

Я немного удивился, обнаружив китайца в баре в Сан‑Хосе, в Коста‑Рике. Прямо скажем, китайцы не слывут завсегдатаями баров. Да, раз в году, по какому‑нибудь важному поводу и за компанию с друзьями, они могут (или смеют) осушить целую бутылку бренди. После чего их лица наливаются кровью, они громко вещают какую‑нибудь чушь или непристойности, затем им становится плохо, и их приходится доставлять домой. Пьянство для них – бесполезная попытка продемонстрировать беспечное отношение к жизни, и вдобавок оно не приносит им удовольствия: им потом становится слишком плохо. Так что же делал в баре этот китаец? Мы поначалу перекинулись парой слов, как обычно делают незнакомцы, достигая согласия в каких‑то банальных вещах, прежде чем перейти к более личному общению. И тогда он все мне объяснил. Ну, что он вроде как владелец этого бара. А еще он владелец ресторана и отеля. Он был настоящим гражданином Коста‑Рики. Это был его свободный, осознанный выбор. Ему больше не пришлась по душе ни одна из стран, которые он видел.

– И какие именно страны? – поинтересовался я. Мы говорили по‑испански. Он сказал, что у него плохой английский, а я признался, что мой кантонский диалект тоже далек от совершенства.

– Все страны, – сказал он. – Я уехал из Китая в 1954 году. Я был молод и любил путешествовать. Я видел Мексику – я проехал ее насквозь. Но мне там не понравилось. Я отправился в Гватемалу и объездил все вокруг, в том числе и Никарагуа, – и это было еще хуже. Панама – ничего хорошего. И то же в Гондурасе и Сальвадоре, во всех странах.

– А как же Соединенные Штаты?

– Там я тоже везде побывал. Может, это и неплохая страна, но мне так не показалось. Я не смог бы там жить. Я все еще путешествовал, и я подумал про себя: так какую страну выбрать? И я попал в Коста‑Рику. Мне все здесь пришлось по душе. Вот я и решил остаться.

На данный момент я успел повидать лишь Сан‑Хосе, но с уважением воспринял его слова. Мне тоже этот город показался исключительным. Если бы города Сан‑Сальвадор и Гватемала вдруг смело с лица земли, так что трущобы приказали долго жить, а их население перебралось в аккуратные сельские домики; если бы здания оштукатурили и покрасили; бездомным собакам нашли хозяев и накормили; детей обули; из парков вывезли мусор, а армии распустили (в Коста‑Рике нет армии) – и политических заключенных освободили… Ну что ж, может быть, тогда эти города хотя бы отдаленно стали похожи на Сан‑Хосе. В Сальвадоре я чуть не сгрыз чубук своей трубки, чтобы справиться с отчаянием. В Сан‑Хосе я легко нашел для своей трубки отличный новый чубук (и еще один прикупил позднее в Панаме) – вот какое это было место. Погода радовала, обслуживание было на высоте, а в городе царил порядок. А ведь выборы здесь уже миновали. В любой другой части Центральной Америки выборы означали очередную криминальную разборку. В Коста‑Рике выборы проходили совершенно легально и скорее напоминали праздник. Жительница Сан‑Хосе сказала, что я пропустил выборы, с таким видом, будто я опоздал на званый вечер. Граждане Коста‑Рики по праву гордятся своим дееспособным правительством, своей образованностью и вежливостью. Единственное, в чем они повторяют поведение остального населения Центральной Америки, – это глубокая антипатия ко всем соседям. Вы не услышите здесь ни одного доброго слова ни про Гватемалу, ни про Сальвадор, а уж Никарагуа и Панама, между которыми находится Коста‑Рика, и вовсе вызывают отвращение. Коста‑Рика откровенно предубеждена против соседей, но у нее, по крайней мере, есть на то причины. «Они там у себя терпеть не могут гринго!» – поведал мне хозяин магазина. Тем самым он намекал на два обстоятельства: что в Коста‑Рике гринго уважают и что сами костариканцы по сути своей те же гринго. Это первое, что с удивлением обнаруживают путешественники: в Коста‑Рике обстановка гораздо более благополучная и это «в общем‑то белая страна». Я не раз слышал что‑то вроде: «Здесь и население почти все белое, не так ли?»

Что касается последнего утверждения, то оно совершенно ошибочно – достаточно проехаться на поезде до Лимона, чтобы это понять. Но мне действительно так пришелся по душе Сан‑Хосе, что я решил отложить свой отъезд в Лимон.

Я увидел, как вежливы и гостеприимны костариканцы. Приезжие существенно отличались от них не в лучшую сторону. Когда вы попадаете в какое‑нибудь вонючее, загаженное место вроде Кутуко, первое, что приходит в голову, – как оно похоже на город из фильмов с участием Богарта. Здесь есть и жара, и нарочитая киношная романтика в виде грязных улиц с весьма подозрительными питейными заведениями, вызывающими ассоциации с пьяными драчливыми гринго и опасными аферами. Вот только в Кутуко на самом деле вы не найдете пьяных гринго, а основная опасность кроется в питьевой воде. Сан‑Хосе ничем не напоминал малярийное скопище отбросов, на которое так падки иностранцы. Это был уютный гостеприимный тропический городок. Кому‑то он мог показаться скучным, но здесь вы легко могли найти добрую еду, без опасности для здоровья побывать в борделе или начать свое дело. Коста‑Рика переживала бум, и это отлично было видно по Сан‑Хосе. Вряд ли кто‑то назовет его романтичным, и тем не менее после Панамы в нем проживало больше всего иностранцев в Центральной Америке. Это могли быть и жулики, и проститутки, и вполне приличные бизнесмены. И сколько бы Роберт Веско ни твердил, что выбрал Сан‑Хосе за его мягкий климат, не стоит забывать о его доходе в полмиллиарда долларов от вложений в местные компании. (Особняк Веско, обнесенный толстенной стеной и утыканный камерами наружного наблюдения, стал одной из достопримечательностей города: его непременно показывают туристам, направляющимся на экскурсию к вулкану Ирацу.) Далеко не все иностранцы, приехавшие в Сан‑Хосе, являются мошенниками. Здесь много торговцев лесом и книгами, производителей лекарств и мороженого. А еще здесь немало беглецов из Соединенных Штатов, купивших дом или клочок земли и довольных тем, что они могут спокойно отдыхать в тени, а не вариться заживо где‑нибудь в Сан‑Пете. Здешние кондоминиумы выгодно отличаются от таких же поселков во Флориде тем, что здесь не так много стариков, доживающих свой век на покое.

– По‑моему, лучше им все‑таки было оставаться во Флориде, – упрямо повторял капитан Рагглес. – Хотя бы потому, что там отличное медицинское обслуживание. А тут надо из кожи вон вылезти, чтобы к тебе приехала «скорая».

Энди Рагглес, «капитан», был примечательной личностью, пилотом авиалиний. Он и сам приехал сюда из Флориды и не переставал громогласно вопрошать, какого черта он все еще торчит в Сан‑Хосе. Мы сидели в баре отеля «Роял Датч», и Энди методично напивался. Он повторял, что не может пить на службе. Он вообще не может пить, когда по расписанию у него полет. И для него самый отличный отдых – это крутая попойка в обществе самой отпадной шлюхи.

– Но во Флориде пиво ничуть не хуже, а девчонки намного лучше. Пол, – продолжал он, – я, похоже, здорово ошибся, притащившись сюда. Но за мою ошибку заплатит компания!

Мы поговорили о вере: Энди оказался баптистом. Мы поговорили о политике: по мнению Энди, Никсон исчерпал себя. Мы поговорили о расах. В этом плане Энди оказался весьма просвещенным парнем. Он сказал, что в мире существует пять рас. Обычно мне приходилось слышать о двух. Вот только Энди считал, что индейцы Центральной Америки, безусловно, произошли от монголоидов.

– Они переправились через Берингов пролив, – вещал Энди, – и осели здесь. Да ты сам посмотри на наших индейцев – это же монголы до мозга костей!

Я никогда не любил разговоров на эту тему – слишком часто она приводит людей к идее Аушвица[23]. И меня очень обрадовало, когда я услышал:

– Как вы называете столицу Кентукки? Льювилль или Льюисвилль?

– Луисвилл, – сказал я.

– Не верно. Это Франкфорт, – он грубо расхохотался. – Это старое название!

Тогда я попросил его назвать мне столицу Верхней Вольты. Энди понятия не имел о том, что столицу Верхней Вольты называют Уагадугу[24]. Он спросил про Неваду. Я не знал, что Карсон‑Сити – столица Невады и ровным счетом ничего не знал и про Иллинойс. Я еще не встречал человека, который знал бы так много столиц, как Энди, и втихомолку порадовался за себя, что тоже знаю их немало. Он промахнулся только с Нью‑Гемпширом (Конкорд) и Шри‑Ланкой (Коломбо) – и все, не считая Верхней Вольты. В итоге он купил мне три пива. Я купил ему шесть.

Энди был добродушным выпивохой и сказал, что за три дня успел хорошо изучить Сан‑Хосе и хочет теперь показать мне город. Однако человек, сидевший справа от нас, слышал этот разговор и, когда мы встали, чтобы уйти, сказал с сильным испанским акцентом:

– Я думаю, что ваша авиалиния – самая плохая в мире. Вот как я думаю. Я собираюсь лететь в Майами, но я не полечу на вашем самолете. Они самые плохие.

Энди с улыбкой обратился ко мне:

– Всегда найдется недовольный клиент, верно?

– Она воняет. Действительно воняет, – не унимался этот человек.

Я уже испугался, что Энди его ударит. Однако улыбка вернулась на его раскрасневшуюся физиономию, и он сказал:

– Похоже, вам здорово не повезло. Малость укачало? – Энди помахал рукой. – Самолет мотало то вверх, то вниз, да?

– Я уже много раз летал на самолетах.

– Вносим поправку, – ответил Энди, – вам не повезло два раза.

– Я никогда больше не свяжусь с вашей авиалинией.

– Я непременно сообщу об этом президенту, как только увижу его снова.

– Вы можете сообщить ему от меня еще кое‑что…

– Погодите‑ка минутку, сэр, – с ледяным спокойствием перебил его Энди. – Вы лучше скажите мне одну вещь: как сюда занесло такого шотландца, как вы?

Испанец явно остолбенел от неожиданности.

Энди величественно отвернулся и задрал рукав, чтобы посмотреть на часы:

– Пора подкрепиться!

 

– Я собираюсь показать тебе этот город, парень. Ты здесь еще новичок. И я познакомлю тебя с достопримечательностями. А если мы наткнемся на кого‑то из моих дружков, ты просто помалкивай. Я собираюсь представить тебя как англичанина, прямо из Лондона. И если ты не будешь открывать рта, они не заметят разницы.

Мы направились в бар под названием «Наш клуб». Здесь было шумно и темно, и в укромных уголках мужчины вороватой наружности заигрывали с проститутками.

– Обслужите нас, – велел Энди. – Мы с этим джентльменом желаем пива. Сойдет любое, – девица за прилавком щеголяла в платье с чрезвычайно низким вырезом. Она протирала бар тряпкой. – На вид вы вполне разумная девушка, – продолжал Энди. – Знаете, кто… – Она молча отошла. – О, она не слушает! Пол, ты знаешь, кто самый великий поэт в мире? Нет, не Шекспир! Угадай! Редьярд Киплинг!

Девушка принесла нам две бутылки пива.

– Я ужасно обрадовался, когда это понял, – сказал Энди. – Пол, дай ей пару долларов – ты все еще должен мне за Орегон. Салем, помнишь? А я такой мерзавец, что все помню.

И он принялся читать стихотворение «Женщины». Похоже, он совершенно не замечал, что на другом конце барной стойки расположился оборванный толстяк, в одиночестве поглощавший свое пиво, наугад загребая орешки из вазы и не спуская с нас глаз. Он машинально перебирал орешки в руке – ловким движением карточного шулера, – прежде чем отправить их в рот. Он отпил еще пива и взял новую порцию орешков. Допил бутылку и кинул в рот горсть орешков. Его движения были небрежными и ленивыми, но глаза цепко следили за нами.

Энди декламировал хриплым грубоватым голосом, не лишенным меланхолии:

 

А сама‑то – ну чисто чаинка,

Я ходил перед ней, как герой,

И была мне – не скрою – домовитой женою, –

Научила, как с ихней сестрой!

 

– Раньше это была великая страна, – заявил толстяк, пережевывая орешки.

Я посмотрел на него. Он громко чавкал. Его левая рука на ощупь тянулась к вазе с орешками. Он не смотрел на прилавок.

Энди продолжал:

 

А потом приказали во Мхау

(Хоть и в Проме мне славно жилось) –

И с одною мулаткой, очень сладкой и гладкой,

Очень сладко и гладко сошлось!

Но не бабой была она – ведьмой,

Огнедышащей черной горой.

 

– Везде одни мошенники, – заявил толстяк. По‑моему, он весил больше ста килограммов. Его жирные волосы были гладко зачесаны назад. А ладони были огромные и белые, как шматки сала. – Шагу нельзя ступить, чтобы не попасть на мошенника.

Энди продолжал:

 

Обозвал черномазой – и ножом меня сразу, –

Научила, как с ихней сестрой!

 

– Пришли американцы. Они скупили весь малый бизнес – такси, напитки, бензоколонки. А теперь посиживают себе да денежки считают. Они нужны правительству, вот им и расчистили место, отправили всех мошенников в Панаму. А эти теперь здесь заправляют. Почитай, все как один из Нью‑Йорка. Почитай, все жиды.

Энди довел свою декламацию до конца, правда, скомкал последние строчки:

– «Ведь и светская леди, и Джуди О'Греди в темноте сойдут за сестер!..» Вы что‑то сказали, сэр?

– Жиды, – повторил толстяк, и его чавканье прозвучало как вызов.

– Ты слышал, Пол? – спросил Энди. Он снова обратился к толстяку: – Но и вы тоже здесь, если я не ошибаюсь?

– Я тут проездом, – процедил толстяк. Пиво, орешки, пиво, орешки – он не останавливался ни на минуту.

– Точно, – кивнул Энди, – вы приехали сюда с деньгами. Но оказалось, что вы здесь не один, и вас это раздражает, – значит, все время, пока он декламировал «Женщин», Энди слышал, что говорит этот человек. И теперь принял серьезный торжественный тон. Он сказал: – Ну что ж, сэр, вы вправе высказать свое мнение. И я не собираюсь с вами спорить. Но я также выскажу свое мнение, и оно состоит в том, что вторым из величайших поэтов в мире является Роберт Сервис.

И Энди принялся декламировать «Кремацию Сэма Макги». Он сбился, выругался, но быстро утешился, решив перейти к другому стихотворению Роберта Сервиса – «Моя Мадонна»:

 

Я позвал проститутку с улицы.

Бесстыдна, но как хороша!

 

На несколько минут толстяк замолк, однако, едва Энди кончил читать, он взялся за старое:

– И не только жиды. Любой, у кого есть деньги. Они все изгадили. Но я вот что вам скажу: Карачо непременно выберут, и уж он даст им всем хорошего пинка. Пусть проваливают обратно к себе в Нью‑Йорк. Вот только этих мошенников не так‑то легко отсюда выкурить, – он протянул руку к вазе, но та оказалась пуста. Он удивленно уставился на нее. И повторил: – Не так‑то легко выкурить.

– А вы сами откуда, сэр? – поинтересовался Энди.

– Из Техаса.

– Я так и думал. И знаете почему? Потому что только в Техасе так любят поэзию! Да, только в Техасе! А теперь послушайте, я знаю, что вы не какая‑то деревенщина…

– Это все пиво за меня говорит, – заявил толстяк. Его рука, лишенная орешков, шарила по стойке бара: толстые алчные пальцы так и норовили что‑нибудь ухватить.

– …и я надеюсь, что вы не откажете мне в любезности?

– Да?

– Одна маленькая просьба, – сказал Энди. Он с трудом балансировал на высоком барном стуле. Его голос звучал небрежно и равнодушно, и вдобавок он то и дело прерывался, чтобы сделать очередной глоток пива. – Я надеюсь, что вы не откажете мне, – он глотнул пива, – и поможете записаться, – он еще глотнул пива, – в действительные члены, – он отпил пива и вытер губы, – куклукс‑клана.

Толстяк прокашлялся и сплюнул под ноги.

– Вы ведь не откажете мне в этой небольшой услуге? – спросил Энди.

– Ага, ты будешь стирать там балахоны, – пробурчал толстяк.

– Я знал, что у него есть чувство юмора! – воскликнул Энди. – Этот парень из Техаса – настоящий весельчак, и, честно говоря, я бы с большим удовольствием просидел здесь всю ночь и хохмил бы с ним напропалую. Но, Пол, ты знаешь, в чем проблема? По‑моему, мне уже хватит пива.

Энди сполз со стула, попытался стоять ровно, цепляясь за стойку, и торжественно произнес:

– Так точно, если ты плохо держишься на ногах, значит, уже хватит! Ты не подскажешь, в каком отеле я остановился?

Когда Энди вышел, толстяк сказал:

– Пусть радуется, что я сегодня добрый. Я бы руки ему повыдергал.

Толстяка звали Диббс. Он служил полицейским в Техасе, но подал в отставку и не преминул уточнить, что подал в отставку потому, что ему не разрешали действовать с должной жестокостью. В чем это выражалось? Ну, пару раз он с удовольствием бы вышиб кое‑кому мозги, но ему этого не позволили. Хотя он запросто мог списать последствия на сопротивление при аресте. А он на дух не выносит всех этих панков, которых ему не дают пристрелить. Он пошел работать на стройку, на бульдозере, но и оттуда ушел, потому что все кому не лень живут на пособие, так почему бы и ему так не жить? И теперь он личный телохранитель («у жида») и курьер.

– А чем именно занимается курьер? – поинтересовался я.

– Доставляет разные вещи. Я доставляю деньги.

За последние недели он успел побывать в Мексике, Панаме и Гондурасе. Он доставил пятьдесят тысяч долларов в песо в Монреаль и восемьдесят тысяч канадских долларов в Гондурас и Панаму. Он работает на одного человека, как он сказал. А на мой вопрос, как ему удается перевозить через границы такие большие суммы наличными, он весело расхохотался. Но объяснил, как именно провозит деньги, в чемодане.

– В большом таком чемодане.

– Вы не поверите, какие большие деньги можно упаковать в совсем маленький чемодан, – продолжил он. – Это очень просто. Ни одна страна не проверяет ваш багаж на выезде. А таможенникам в США и Канаде плевать, если они откроют чемодан, а там полно песо. Они даже не всегда его открывают. Но если откроют и увидят, им все равно. Столько денег они в жизни не видели.

Мне стало ясно, почему именно Диббса взяли на такую работу. Он был силен, он был огромным, как дом, он был на диво глуп и предан хозяину. Ему не интересно, откуда у хозяина такие деньги и почему их надо везти через границу, и он даже обмолвился:

– Может, меня зовут Диббс, а может, и нет.

Он имел весьма раздутое представление о собственной персоне, и перевозка таких крупных сумм наличными только подкрепляла это представление. Он гордился тем фактом, что еще ни разу никому не пришло в голову его ограбить.

– Знаете, почему?

Я не знал.

– Потому что я алкоголик, – заявил он. И приподнял свою кружку. – Вот, видите? Это кока. Если я хлебну чего‑то покрепче, я пропал. Вот я и не пью. Не могу пить. А пьяных грабят. Вот вас, например, запросто могут грабануть. Вы же весь вечер дуете пиво. А я могу пронести полсотни косых через самые жуткие районы в Панаме – и хоть бы хны!

– Вы будете трезвы.

– Знаете, почему еще?

– Не знаю.

– Потому что я знаю карате. И могу выломать вам руки, – Диббс подался вперед. Он действительно выглядел так, будто хочет выломать мне руки. Он сказал: – И еще, я не дурак. Всякие пьяные меня спрашивали об этом. Вот они и есть дураки. Они ходят, куда не надо. Они напиваются. И они не знают карате.

И я еще добавил про себя, что они не весят сто с лишним кило.

Диббс на глазах превращался в весьма зловещего персонажа, и без Энди Рагглеса, отвлекавшего его внимание, я почувствовал себя весьма неуютно. У Диббса была одна страсть: проститутки. Он любил снимать по две или три зараз.

– Я просто лежу себе, и они делают всю работу.

Он хвастался, что никогда им не платит. Он им нравится, стоит ему показаться в борделе, и они так на нем и виснут, даже дерутся за право переспать с такой горой мяса. Он сам не знает, почему так им нравится.

– Наверное, потому что я такой обаятельный!

Он хотел отвести меня в место, которое считал единственным приличным борделем в Сан‑Хосе. Но я сказал, что уже слишком поздно, почти двенадцать. Он возразил, что это как раз и есть самое подходящее время: проститутки только встали.

– Может, сходим туда завтра? – Я отлично знал, что завтра буду уже в Лимоне.

– Да ты совсем сопляк! – Его хохот преследовал меня, пока я спускался с крыльца.

 

В Коста‑Рике есть две железные дороги, и у каждой – свой вокзал в Сан‑Хосе. Их маршруты подчеркивают равнодушное отношение этой страны к своим соседям: ни одна дорога не идет к границе, обе – на побережье. Тихоокеанская железная дорога тянется до Пунтаренаса на берегу залива Никойя. Атлантическая – до Пуэрто‑Лимона. Атлантическая была простроена первой, и какой‑то ее отрезок был пущен почти сто лет назад. Перед ее вокзалом в тупике стоял паровой локомотив на потеху туристам. В Сальвадоре такой паровоз все еще пыхтел бы и таскал вагоны в Санта‑Ану, в Гватемале его бы переплавили на гранаты для боевиков из «Белой руки».

Поезд до Лимона отправлялся с Атлантического вокзала каждый день в двенадцать. Его нельзя было назвать роскошным составом, но по стандартам Центральной Америки это было нечто выдающееся. Он состоял из пяти вагонов двух классов, и ни один не скрипел и не разваливался. Я с нетерпением ждал этой поездки, поскольку все отзывались о маршруте как об одном из самых живописных в мире: от столицы в горах с умеренным климатом, через глубокие ущелья на северо‑восток, к тропическому побережью, которое Колумб назвал Коста‑Рикой из‑за чрезвычайно густых джунглей, увиденных им впервые в 1502 году. Он был уверен, что перед ним открываются зеленые недра Азии. (Колумб прошел вдоль побережья и провалялся четыре месяца больной в Панаме. Прискорбно, что никто не просветил его насчет еще одного необъятного океана по ту сторону гор – местные индейцы не вняли его просьбам рассказать о своей стране.)

Итак, я мечтал своими глазами увидеть чудеса Центральной Америки, однако мое желание поскорее оказаться в пути имело еще одну причину. С момента прибытия в Коста‑Рику я провел немало времени в компании двух американских пьяниц: Энди Рагглеса и брутального Диббса. После мрачного пребывания в Сальвадоре я был только рад их обществу. Но теперь я чувствовал, что снова готов путешествовать в одиночку. Так получается лучше всего: никто не требует вашего внимания, и вы без помех наблюдаете, испытываете и впитываете в себя новые впечатления. Друзья могут отвлечь вас от чего‑то очень важного, они влияют на ваше мнение, высказывая свое, и чем они общительнее, тем сильнее они разбивают вашу сосредоточенность и восприимчивость. Но даже если они мрачные и молчаливые, одного замечания «Ох, черт, опять этот дождь!» или «Смотри, сколько здесь деревьев!» достаточно, чтобы исказить ваше впечатление от нового места. Одному путешествовать бывает грустно (и японцы никогда не делают этого в одиночку, а когда встречают вас где‑нибудь посреди мексиканской пустыни, беззаботно улыбаются и спрашивают: «А где остальная группа?»). Оказавшись в Сан‑Хосе, я представил себе вечер в отеле в совершенно чужом городе. Дневник я уже заполнил и не знал, чем еще заняться. Почему бы не поискать компанию? Но я не знал здесь никого и решил просто прогуляться. Миновав три улицы, я уже готов был позавидовать парочкам и родителям с детьми. Музеи и церкви закрыты, и к ночи улицы совсем опустели. «Не берите ничего ценного, – предупреждали меня, – вас непременно ограбят ». Стало быть, если меня будут грабить, мне придется извиняться на изысканном испанском: «Простите, сэр, но у меня нет ничего ценного !» По‑моему, трудно придумать более надежный способ вывести бандита из себя, чтобы он еще и сорвал на мне свою досаду. Я решил, что не стоит искушать судьбу, болтаясь по этим опасным улицам, тем более что бары были открыты. А в них меня ждали рагглесы и диббсы. Да, с ними мне было весело, вот только меня не отпускала мысль о том, что если бы остался дома и отправился бродить по ночному Бостону, то нашел тех же рагглесов и диббсов в «Двухчасовой берлоге» («Сразу 20 совершенно голых школьниц!»). Можно было не тратиться на билет до Коста‑Рики.

В обществе других людей трудно и видеть все, как есть, и размышлять над тем, что видишь. Не то, чтобы я был таким самоуверенным или нелюдимым типом, просто те описания, которые необходимы для книги, не складываются в голове, если рядом кто‑то еще излагает свои мысли. И когда я отвлекаюсь на других людей, это вовсе не то отвлечение, которое мне необходимо. В дороге меня должны отвлекать только новые виды, новые места, которые показались именно мне почему‑то интересными и достойными внимания и описания, как бы банально это ни звучало. Моя сосредоточенность обостряет восприятие и позволяет создавать совершенно независимое мнение о том, что я вижу. Потом это мнение будет пересмотрено и либо утверждено, либо отвергнуто, но и в этом случае я, и только я, буду себе судьей. Для меня путешествие – это вовсе не способ провести отпуск, а скорее прямая противоположность отдыху. «Отдохни как следует !» – напутствовали меня близкие на «Саус‑Стейшн». Но это было совершенно не то, ради чего я отправлялся в путь. Я предвкушал небольшой риск и даже опасность, непредвиденные события, осязаемый дискомфорт, опыт пребывания наедине с самим собой и в весьма умеренной дозе романтику одинокого странствия. И все это я надеялся получить в поезде на Лимон.

Я устроился в углу возле окна и смотрел, как уменьшаются дома на окраине Сан‑Хосе. Они действительно уменьшались в размерах, но в отличие от того, что я видел в других странах Центральной Америки, не превращались в убогие хижины и трущобы по мере того, как мы удалялись от центра города. Здесь все еще встречались постеры и флаги, посвященные выборам. Это были фермерские постройки, бунгало, небольшие квадратные дома под жестяной крышей, дощатые и кирпичные здания. Они были выкрашены в розовый, зеленый или желтый цвет и окружены маленькими садиками, а в некоторых кварталах еще и зелеными лужайками. И дальше, не миновав свалки или загаженной помоями речки, которая служила бы границей для виденных мной прежде городских окраин, мы оказались в сельской местности, среди плантаций бананов и кофе. Это были довольно тенистые плантации в окружении лесистых гор. День в конце февраля выдался солнечным, но прохладным. И вот мы проехали мимо пасеки. Пасечник был похож на Шерлока Холмса: костистый, с длинным крючковатым носом, он стоял среди ульев и с улыбкой следил за поездом.

Даже самые маленькие и бедные домишки были аккуратно покрашены, их крылечки отмыты до блеска, а на окнах белели крахмальные занавески. Во дворах были сложены поленницы дров, разбиты грядки и цветочные клумбы. Эти домики гордились собой, они буквально излучали чувство собственного достоинства. Это создавало впечатление некоей завершенности, цельности и отражалось в том, как были одеты пассажиры поезда. Девушки в панамах, женщины в шалях, мужчины в соломенных шляпах.

Больше половины пассажиров были черными. Мне показалось это странным: я почти не видел черных в Сан‑Хосе. Судя по корзинкам и сумкам, это были местные жители, а не туристы, и, как только поезд тронулся, они начали оживленно болтать с белыми пассажирами. Они говорили по‑испански, приветствовали друг друга, шутили и смеялись. «Надеюсь, я прихватила достаточно еды ! – говорила одна негритянка в летней шляпке. – Мои дети вечно голодные!»

И вдруг я услышал:

– Эй, не суй башку в окно!

Это кричала та же женщина – по‑английски. Один из ее сыновей в синей куртке высунулся в окно. Но его головенка торчала так далеко, что он не мог ее слышать.

– Башку деревом сшибешь!

Теперь он услыхал. Он повернул голову к матери, но не убрал из окна.

– Не делай так! – Она дернула его за руку. Малыш плюхнулся на скамью и начал пересмеиваться со своей сестрой.

– Ни на минуту нельзя отвернуться! – добавила она по‑испански. Этот язык явно давался ей лучше английского.

Мы проехали по залитым солнечным светом открытым местам и оказались под сенью леса. Для меня было непривычно ехать на поезде в таком лесу, где деревья затеняют дорогу. Обычно по обе стороны от насыпи остается расчищенное пространство, и солнце немилосердно бьет в окна. Но здесь по окнам лишь скользили солнечные пятна, а деревья стояли так плотно, что ничего нельзя было рассмотреть за строем из тонких стволов и столбов света. Мы ехали через горы. Внезапно между деревьями словно распахнулись ворота, и вдалеке стали видны сосновые рощи на горных склонах. Под ними лежала глубокая тень, укрывавшая сыроварню и лесопилку на окраине деревни из бревенчатых домиков и больших складов пиленого леса. Через деревню протекала река, взблескивая перед тем, как исчезнуть в глубоком ущелье. Это место очень походило на тот поселок в Вермонте, где я побывал в детстве: то ли Беллоус‑Фолс, то ли Ривер‑Юнкшн. Это впечатление Вермонта не развеялось даже тогда, когда я увидел на краю деревни рощу королевских пальм.

Мы приехали в Картаго. Это был город с рынком. Здесь в 1886 году заложил железную дорогу американский торговец Минор Кейт. Его почетный серебряный совок с приличествующей надписью хранится в Национальном музее в Сан‑Хосе рядом с доколумбовой керамикой, масками, золотыми украшениями и портретами усатых патриотов и президентов Коста‑Рики (их прогулочные трости, столь же неповторимые, как и усы, также являются частью экспозиции). В этом музее есть картина, демонстрирующая разрушения, постигшие Картаго в результате землетрясения 1910 года. На ней изображены центр города и на переднем плане проходившая по нему железная дорога, заваленная обломками каменной монастырской стены. Это землетрясение буквально сровняло город с землей: от старого Картаго не осталось ни одного здания.

Место рядом со мной оставалось незанятым. Но едва мы тронулись, на него уселся молодой человек и поинтересовался, далеко ли я еду. Сам он ехал до Скуирреса. По его мнению, Лимон – интересный город, но мне он может показаться слишком людным. И поскольку до Скуирреса нам предстояло ехать не один час, он попросил меня немного поучить его английскому. Он уже пытался учить его сам, но это оказалось очень трудно. Он сказал, что его зовут Луис Альварадо. Я попросил его позволить мне не устраивать уроков английского.

– Просто вы очень похожи на учителя. Вот я и подумал, что учитель мог бы меня научить, – признался он. – Вам нравится Коста‑Рика?

Я честно ответил, что она кажется мне чудесной страной.

– Почему вы так считаете?

Я сказал, что, наверное, из‑за гор.

– Они не такие красивые, как горы в Орегоне. И не такие высокие.

А еще я похвалил реку. Красивую реку в долине.

– Реки в Орегоне гораздо красивее.

Тогда я сказал, что люди в Коста‑Рике очень приятны в общении.

– А люди в Орегоне все время улыбаются. Они более дружелюбны, чем в Коста‑Рике.

Я сказал, что Коста‑Рика очень зеленая страна.

– Вы были в Орегоне?

– Нет, – сказал я. – А вы?

А он был. Это был его единственный выезд за пределы Коста‑Рики: он провел лето в Орегоне, пытаясь учить английский. Сама поездка была великолепна, вот только с английским получился полный провал. Он не бывал ни в Никарагуа, ни в Панаме – это никчемные места. Он сказал, что вместо того, чтобы ехать в Панаму, лучше бы мне вернуться в Штаты и побывать в Орегоне.

Тем временем река оказалась прямо под нами. Открывшийся в окнах пейзаж был прост и устрашающ: две параллельные каменные стены и между ними ущелье, такое глубокое, что у меня неприятно похолодело в груди. От бесчисленных водопадов ущелье было наполнено брызгами и паром. Это была река Рио‑Ревентазон. Ее мощное стремительное течение проточило это бездонное ущелье, наполненное каменными обломками, и все это – обрушившиеся утесы, огибающий их пенистый поток, прихотливые извивы речного русла и водопады – находилось в добрых полутора сотнях метров под мостом. Низенькие кустики кофе не могли заслонить этот вид. Я отчетливо видел, как белый от пены поток уступами падает вниз. Ущелье реки Ревентазон имеет в длину сорок миль. Здесь такие крутые горные склоны, что поезду приходится то проезжать по туннелю (визг и крики, запах мокрых каменных стен), то спускаться к самому руслу, так что мелкие брызги залетают в окна. Затем мы опять поднимались вверх по мостам и карнизам.

Мосты всегда начинались за поворотом дороги, так что их можно было рассмотреть целиком со стороны: железное кружево металлических пролетов или конструкция из бревен между двумя утесами. Как будто я любовался панорамой моста на какой‑то другой железной дороге, мимо которой мы проезжали. Но всякий раз поезд делал крутой поворот, и мы со страшным грохотом въезжали на мост; русло реки под нами начинало казаться особенно угрожающим – каскады порогов, ведущие к более глубокому месту со стремительным течением. Я не уставал дивиться тому умеренному климату и сосновым лесам, что встретил в Коста‑Рике, причем меня поражало не только и не столько отличие этой страны от своих соседей, сколько ее сходство с Вермонтом: тот же прохладный горный воздух, те же сосновые боры, то же обилие свежей воды, там и сям мельницы и сыроварни, стада коров, пасущихся на горных лугах, и лошади, не замечающие поезда, привязанные чуть ли не к рельсам. Позднее я познакомился в Коста‑Рике с американцем, занимавшимся торговлей лошадьми. Он заверил:

– Мои лошади стали бы биться, пока не задушили бы сами себя, привяжи я их так близко к дороге.

Практически всю первую треть пути, пока мы находились в горах, железная дорога проходила по узкому карнизу, выбитому в скале. Насколько узким он был? Ну, вроде бы между трассой и обрывом еще умещалась корова. С левой стороны взгляд натыкался на голую каменную стену, с правой внизу бурлила река. Корова испугалась и почти милю скакала перед локомотивом: машинисту пришлось сбросить скорость, чтобы не сбить животное. В какой‑то момент она остановилась, ткнулась носом в стену, затем сунулась в пропасть и понеслась вперед дальше, неуклюже раскачиваясь и выбрасывая на бегу ноги, как это свойственно коровам. Полоса свободной земли была слишком узкой, чтобы она могла пропустить мимо себя наш поезд, и ей пришлось пробежать, дико вертя хвостом, почти целую милю по этому карнизу.

Ближе к реке заросли кофейных кустов сделались особенно густыми, а еще там росло какао с широкими листьями и крупными бобами. Здесь я мог без труда делать заметки по ходу поезда, поскольку скорость была невелика, пока мы пробирались вдоль бурной реки. Однако я написал совсем немного: «Ущелье – река – брызги – хрупкий мост – испуганная корова – какао».

– Все американцы любят путешествовать в одиночку, – это сказал Луис.

– Я терпеть не могу путешествовать в одиночку, – сказал я. – Это подавляет. И я скучаю по жене и детям. Но когда я один, то лучше вижу все вокруг.

– Вы, американцы, даже между собой не разговариваете.

– Вы имеете в виду Орегон?

– Нет, здесь, когда вы путешествуете.

– Да мы же болтаем без умолку! Кто это сказал, что американцы не говорят между собой?

– Вон там сидит американец, – сказал Луис. – Видите его? Так почему вы с ним не заговорили?

Мужчина был в синей бейсболке с надписью «Барни Олдфильд», в ярко‑зеленой рубашке и широких штанах на манер матросских. Хотя он ехал сидя, лямки его рюкзака по‑прежнему резали плечи, и он так прижимал к себе этот рюкзак, будто тот был набит золотом. Его лицо покраснело от солнечного ожога, и на вид я бы дал ему больше пятидесяти – волосы на предплечьях были сплошь седые. Он оказался рядом с негритянкой, которая перемежала английский с испанским, но он ни с кем не разговаривал.

– Я и не знал, что он американец, – сказал я.

Луису это показалось очень смешным.

– Вы не знали, что вот он – американец?!

Наверное, это из‑за бейсболки Луис принял того пассажира за смешного юнца. Жители Коста‑Рики предпочитают шляпы. А бейсболка этого мужчины была надвинута под самым залихватским углом и совершенно не вязалась с морщинами на лице.

– Поговорите с ним, – предложил Луис.

– Нет, спасибо.

Болтать с каким‑то стариком только ради того, чтобы Луис послушал, как мы говорим по‑английски? Я уже вдоволь пообщался с американцами в Сан‑Хосе. И отчасти поэтому с такой охотой покинул город, чтобы попасть наконец на необитаемое Атлантическое побережье или, на худой конец, послушать байки старого негра в каком‑нибудь баре в Лимоне о былых временах, погонщиках мулов и пиратах с Москитового берега.

– Давайте же.

– Вот и говорите с ним сами, – сказал я. – Может, он даже станет учить вас английскому.

Это был, честно говоря, мой главный страх: искажение восприятия из‑за дружеских чувств. Я совершенно не желал смотреть на окружающее чужими глазами. Я слишком хорошо знал, что это такое. Если друзья указывают на что‑то, уже привлекшее ваше внимание, вы кажетесь себе банальным, если же они ткнут пальцем в нечто, пропущенное вами, возникает чувство разочарования, как будто вас обманули, и это порождает еще больший обман, если вы потом упоминаете об этом объекте как о замеченном вами лично. В любом случае это неприятно. «Смотри, сегодня опять дождь!» раздражает меня не хуже, чем «В Коста‑Рике есть своя мера длины – вара».

Я желал сконцентрировать все свое внимание без остатка на том, что вижу в окне. Я желал запомнить это ущелье, эти горы, этот освежающий ветерок с ароматом диких цветов, красовавшихся вдоль путей. «Красивые цветы», – записал я.

Луис встал со своего места со смущенной улыбкой. Неловко переступая, он пересек проход и приблизился к старику. Старик не понял, что это обращаются к нему. Луис повторил попытку. Вот паршивец, подумал я. Теперь старик обернулся и улыбнулся мне. Он поднялся. Луис сел на его место. Старик подошел и опустился на место Луиса. Он сказал:

– Сынок, как я рад, что тебя встретил!

Он отстал от своей группы. Путевка включала в себя все: и поездку на поезде до Лимона, и путешествие на катере вдоль побережья, и опытного гида, и хорошее питание. Он собирался увидеть обезьян и попугаев. И отдохнуть в Лимоне: поплавать, пожить в четырехзвездочном отеле, чтобы спокойно сесть в автобус до аэропорта и самолетом вернуться в Сан‑Хосе. Таков был его тур. Но (я смотрел, как река швыряет на порогах маленькую лодку с двумя мальчишками… они что, правда там рыбачат?) в отеле его разбудили слишком поздно, а группа выехала в шесть, а не в девять. И вот старик в полном смятении, не зная, чем заняться в Сан‑Хосе, поспешил на поезд и едет теперь непонятно куда. Кто знает, может, ему еще удастся догнать своих? Как‑никак он выложил три сотни долларов, и при нем все талоны на питание и отель.

Нам предстояло ехать еще целых шесть часов, пока мы доберемся до Лимона.

– А вы знали, что поезд будет тащиться так долго?

– Я был бы только рад, если бы он тащился четыре дня, – ответил я.

Это озадачило его на несколько минут, но он быстро пришел в себя и принялся трещать, как только в окнах открылся очередной потрясающий вид на ущелье. Его зовут Торнберри, он живет в Нью‑Гемпшире, он художник – пишет картины. Он всегда был художником. До последнего времени ему приходилось брать коммерческие заказы и работать дизайнером, чтобы обеспечивать себя. Это было настоящей каторгой: все время только и думать о том, как бы расплатиться по счетам. Но пару лет назад ему удалось сколотить капитал – довольно приличный капитал, – и он решил повидать свет. Он уже был на Гавайях, в Италии, Франции, Западной Индии, Колумбии, на Аляске, в Калифорнии, Ирландии, Мексике и Гватемале. Его впечатление от Гватемалы было отлично от моего. Гватемала ему понравилась. Он обожает цветы. Он провел целых две недели в Антигуа в обществе чрезвычайно приятного молодого человека, каждый вечер закатывавшего вечеринки. Судя по описаниям мистера Торнберри, этот юноша был алкоголиком. Мистер Торнберри не был в Закапе.

– Ах, что за вид! – вздыхал мистер Торнберри. – У меня крышу сносит!

У мистера Торнберри была довольно странная манера щуриться и гримасничать во время разговора, пока глаза не превращались в две узкие щелочки, лицо застывало в неподвижной маске, рот кривился, и звуки цедились сквозь зубы, тогда как губы оставались совершенно неподвижными. Примерно так же гримасничают люди, попавшие в пыльное облако: щурят глаза и сжимают губы, чтобы пыль не скрипела на зубах.

Крышу у мистера Торнберри сносило с завидным постоянством от самых разных вещей: от грохота реки, от грандиозного вида на ущелье, от маленьких хижин, от больших утесов… Но больше всего сносило крышу от причуд климата – почему‑то он предполагал, что здесь он должен быть более тропическим. Было довольно странно слышать такие обороты речи от пожилого человека, но, в конце концов, мистер Торнберри все‑таки был художником. Я поинтересовался, почему же он не взял с собой альбом для эскизов. Он повторил историю о том, как в полном смятении выскочил из отеля. А еще, как он сказал, он путешествует налегке.

– А ваш рюкзак где?

Я кивнул на чемодан, лежавший на багажной полке.

– Он довольно велик!

– Это все, что у меня есть. Я могу позволить себе повстречать в Лимоне прекрасную незнакомку и провести рядом с ней остаток жизни.

– Я однажды так и поступил.

– Я пошутил, – сказал я. Но мистер Торнберри продолжал гримасничать, собираясь выдать очередную фразу:

– Для меня это обернулось настоящей катастрофой.

Боковым зрением я все же умудрился заметить, что течение реки стало более плавным и на ее берегу стоит человек. В тени деревьев было трудно понять, чем он занят. Вдоль трассы по‑прежнему благоухали розовые и голубые цветы.

– У этого парня в Антигуа был очень красивый дом, – сказал мистер Торнберри. – Весь обнесенный живой изгородью, в которой цвели ипомеи, точно как эти цветы.

– Так значит, это ипомеи? Я и не знал.

Мистер Торнберри рассказал мне о своих картинах. Оказывается, во время экономической депрессии невозможно было быть художником, вам просто не на что было жить. Он работал и в Нью‑Йорке, и в Детройте. И это было ужасное время. Трое детей, и жена умерла, когда младший был еще совсем маленьким, – туберкулез, а он не мог оплатить услуги приличного врача. Она умерла, и ему самому пришлось воспитывать детей. Они выросли, обзавелись своими семьями, а он уехал в Нью‑Гемпшир, чтобы заниматься живописью, как и мечтал всю жизнь. Это очень милое место, север Нью‑Гемпшира, собственно говоря, оно чертовски похоже на этот район Коста‑Рики.

– А мне показалось, что он похож на Вермонт. На Беллоус‑Фолс.

– Не совсем.

По воде плыли бревна, темными тенями сталкиваясь друг с другом и налетая на скалистые берега. Откуда здесь бревна? Почему‑то мне совсем не хотелось спрашивать у мистера Торнберри, откуда здесь могли взяться бревна. Он пробыл в Коста‑Рике не больше моего. Как он мог узнать, почему по реке, берега которой стали совершенно безлюдными, плывут бревна длиной с телеграфный столб и раза в два толще последних? Я должен сам сконцентрироваться на этой картине, тогда я найду ответ. Я сконцентрировался. И ответа не нашел.

– Лесопильня, – сказал мистер Торнберри. – Видите эти темные предметы в воде? – Он прищурился, кривя рот. – Бревна.

Черт побери, подумал я и тут же увидел лесопильню. Так вот откуда здесь взялись бревна. Наверное, их спилили выше по реке. Наверное, их…

– Наверное, их сплавляют по реке, чтобы распилить на доски, – сказал мистер Торнберри.

– Они пилят их, не отходя от дома, – сказал я.

– Они пилят их, не отходя от дома, – сказал мистер Торнберри.

Он замолчал на несколько минут. Он вытащил из своего рюкзака фотоаппарат и сделал несколько снимков из окна. Ему приходилось изворачиваться, чтобы моя фигура не попадала в кадр, но черта с два я уступлю ему свое место у окна. Мы въехали в очередное прохладное ущелье с глубокими отвесными стенами. Я увидел небольшое озеро.

– Озеро, – сообщил мистер Торнберри.

– Очень красиво, – сказал я. А что еще он ожидал от меня услышать?

– Что? – переспросил мистер Торнберри.

– Очень красивое озеро.

Мистер Торнберри всмотрелся, подавшись вперед.

– Какао.

– Я уже видел это в начале пути.

– Зато здесь его намного больше. Большие деревья.

Он что, считает меня слепым?

– В любом случае, – сказал я, – там растет еще и кофе.

– И на нем ягоды, – мистер Торнберри зорко прищурился. Он перегнулся через мои колени и сделал снимок. Нет, я не уступлю ему свое место.

Я так и не сумел рассмотреть кофейные ягоды. Как, интересно, он их увидел? И вообще мне не было до них никакого дела.

– Те, что красные, уже созрели. Наверное, вскоре мы увидим сборщиков кофе. Господи, как же меня достал этот поезд! – На его лице снова застыла эта странная гримаса. – Он мне крышу сносит.

Я был уверен, что настоящий художник не расстается с альбомом для эскизов, держит под рукой хотя бы пару карандашей, сосредоточенно старается запечатлеть окружающее и, главное, молчит. Все, что занимало мистера Торнберри, – это его фотокамера и бесконечный треп. Он постоянно перечислял все, что видел, и только. Мне ужасно хотелось поверить, что он соврал мне и никакой он не художник. Ни один настоящий художник не может быть таким трепачом.

– Как я рад, что встретил вас! – сказал мистер Торнберри. – Я чуть не рехнулся на том месте.

Я молчал. Я смотрел в окно.

– Какие‑то сосны, – сказал мистер Торнберри.

Вдоль железной дороги тянулась какая‑то ржавая труба, утопавшая в болоте, в котором исчезло русло реки. Я больше не видел речного русла и текущей воды. Оставались только пальмы и ржавая труба; что‑то вроде водопровода, сказал он. За пальмами еще виднелись утесы. Мы поднялись на эти утесы, и под нами стали видны ручьи…

– Ручьи, – сказал мистер Торнберри.

…а потом несколько домов довольно любопытной конструкции, напоминавших мне домики арендаторов. Деревянные, но весьма прочные на вид, они стояли на сваях, поднимавших их над болотистой почвой. Поезд остановился в Свампмаусе: здесь было еще больше таких же домов.

– Нищета, – сказал мистер Торнберри.

– Вы не правы, – возразил я. Это были вполне добротные бревенчатые дома с широкими покатыми жестяными крышами, веселыми сытыми физиономиями, выглядывавшими из окон, и хорошо одетыми детишками, стоявшими на просторных крылечках. Они не производили впечатления богатых людей, но и бедными никак не выглядели. Мне показалось удивительным, что так далеко от Сан‑Хосе – и примерно так же далеко от Лимона – в глухой приграничной полосе, между непроходимыми дождевыми джунглями и дикой саванной, люди живут в добротных и сухих удобных домах. Большинство их были черными, да и в поезде остались в основном черные пассажиры. Чтобы отделаться от мистера Торнберри, я прогулялся по вагону и заговорил с одним черным стариком. Он рассказал, что черных привезли сюда с Ямайки на строительство железной дороги.

– Это не мы принесли сюда болезни, – сказал он по‑английски. – Все болезни принесли белые люди.

Его отец был уроженцем Коста‑Рики, мать – с Ямайки, английский был его родным языком, что отражало порядки в его семье: этого человека воспитывала мать. Он неодобрительно отзывался о группе черных подростков, шумевших в тамбуре поезда.

– Их деды и прадеды любили труд, а они не любят.

Пожалуй, эти дома чем‑то напоминали мне постройки на Карибских островах. И уж определенно я видел такие же на самом дальнем юге, в сельской глуши Миссисипи и Алабамы, только эти были прочнее на вид и более ухоженные. Каждый клочок обработанной земли был отдан под банановые рощи. В каждой деревне имелся магазин, и почти всегда на вывеске значилось китайское имя. И чаще всего магазин соседствовал с баром или бильярдной. Над деревнями витал дух дружелюбия и согласия, и, хотя бо́льшую часть населения составляли чистые афроамериканцы, немалая доля приходилась и на метисов; мистер Торнберри указал на это обстоятельство, едва дождавшись, пока я вернусь на свое место.

– Черный парень, белая девушка, – сказал он. – Похоже, они отлично ладят. А, вот опять водопровод.

И далее всякий раз, как только снова из болота выныривала труба водопровода – а это повторялось не меньше двадцати раз, пока мы не прибыли на побережье, – мистер Торнберри любезно сообщал мне об этом факте.

Мы давно углубились в тропики. Воздух стал тяжелым от влажных ароматов буйной растительности, болот и ярких тропических цветов. Птицы щеголяли длинными клювами и тонкими ножками: они окунали клювы в воду и хлопали крыльями, принимая форму воздушного змея, чтобы не свалиться в воду. То и дело попадались коровы, стоявшие по колено в болоте и перемалывавшие жвачку. Пальмы стали напоминать фонтаны или пучки перьев десятиметровой высоты: как ни старался, я не смог разглядеть, есть ли у них стволы – одни перистые листья, торчавшие прямо из болота.

– Я все рассматриваю эти пальмы, – сказал мистер Торнберри.

– Как будто пучки огромных перьев, – сказал я.

– Смешные зеленые фонтаны, – сказал он. – Смотрите, опять дома.

Мы проехали еще одну деревню. Мистер Торнберри сказал:

– Цветущие сады – вы только посмотрите, какие бугенвиллеи! У меня крышу сносит! Мама на кухне, дети на крыльце. Прямо как на картинке. А вы видели где‑нибудь такие огороды?

Все было в точности, как он говорил. Деревня кончилась, и мы опять оказались в болотистых джунглях. Здесь было жарко и душно. У меня стали слипаться глаза. Я мог бы взбодриться, занявшись записями, однако я не мог держать открытым блокнот из‑за мистера Торнберри, то и дело ложившегося мне на колени, чтобы сделать снимок. И он наверняка пристал бы ко мне с расспросами об этих записях. Его бесконечный треп вынудил меня стать скрытным. Над зеленой чащей джунглей вился легкий дымок от домашнего очага. Кто‑то из обитателей этих необычных домов на сваях готовил себе обед.

– Как вы и говорили, они все что‑то производят, – заявил мистер Торнберри. (И когда я такое говорил?) – В каждом из этих чертовых домишек что‑то выставлено на продажу.

Нет, подумал я, этого не может быть. Я не видел, чтобы хоть кто‑то что‑то продавал в этих деревнях.

– Бананы, – провозгласил мистер Торнберри. – Меня бесит, стоит только подумать о том, что они продают их по двадцать пять центов за фунт! Они всегда торгуют ими с рук.

– В Коста‑Рике?

– В Нью‑Гемпшире.

Он еще помолчал, затем изрек:

– Баффало.

Оказывается, он читал название станции. Нет, не станции – какого‑то склада.

– Но это не похоже на Нью‑Йорк, – несколькими милями ранее мы остановились в деревне Батаан. Мистер Торнберри напомнил мне, что на Филиппинах тоже есть место под названием Батаан. Забавно, когда два разных места имеют одинаковое название, да еще такое, как Батаан. Когда мы подъехали к деревне Ливерпуль, я весь внутренне подобрался.

– Ливерпуль, – сказал мистер Торнберри. – Забавно.

Это был неукротимый поток сознания: мистер Торнберри в роли Леопольда Блума, я с некоторой натяжкой мог сойти за Стефана Дедалуса. Мистеру Торнберри исполнился семьдесят один год. Он сказал, что живет один и сам себе готовит. Он пишет картины. Не исключено, что это и было причиной. Столь уединенное существование создает привычку говорить с самим собой: он просто озвучивал свои мысли. И он живет один уже много лет. Его жена умерла в двадцать пять лет. Но разве он не говорил о каком‑то неудачном опыте с женщиной? Явно это не могло относиться к трагической судьбе его жены.

Я спросил его об этом в надежде отвлечь от мелькавших в окне деревень, одна за другой сносивших бедняге крышу. Я спросил:

– Так вы больше не были женаты?

– Однажды я заболел, – поведал он. – И в больнице познакомился с медсестрой, ей было уже около пятидесяти, но она была очень милая женщина. Во всяком случае, мне так показалось. Но вы не узнаете человека по‑настоящему, пока не поживете вместе. Она никогда не была замужем. О, вот и наш водопровод. Я хотел сразу с ней переспать: ведь я был больным, она сиделка, и все такое. Это случается сплошь и рядом. Но она заявила: «Нет, пока не поженимся!» – Он скривился и продолжал: – Это было то еще торжество. Потом мы поехали на Гавайи. Не в Гонолулу, но на один из меньших островов. Там было замечательно – джунгли, пляжи, цветы. Она чуть с ума не сошла. «Слишком тихо!» – вот что она сказала. Сама родилась и выросла в каком‑то заштатном городишке в Нью‑Гемпшире – наверняка вы видели такие, в одну улицу, – и приехала на Гавайи, и там ей показалось слишком тихо. Она желала ходить по ночным клубам. Но там не было ночных клубов. У нее были просто огромные груди, но она не позволяла мне к ним прикасаться: «Ты их помнешь!» Я чуть не взбесился. И еще у нее был пунктик насчет чистоты. На протяжении всего медового месяца она каждый день отправлялась в прачечную, и я снаружи торчал с газетой, пока она стирала. Она каждый день меняла простыни на кровати. Может, так полагается делать в больнице, но для дома это уж слишком. Видимо, я был не очень рад всему этому… – Он затих на минуту, потом выпалил: – Телеграфные столбы. Свинья. Снова водопровод… – и продолжил: – Это был настоящий провал. И когда мы вернулись домой, я сказал: «Похоже, ничего у нас не получится». Она не возражала и в тот же день съехала от меня. Ну, она и въехать‑то толком не успела. А потом я узнал, что она подала в суд на развод. Она хотела компенсацию, алименты, все такое. И она подала в суд.

– Позвольте мне кое‑что уточнить, – сказал я. – Вы успели только съездить в медовый месяц, верно?

– Десять дней, – отвечал мистер Торнберри. – Предполагалась поездка на две недели, но она не вынесла тишины. Там было слишком тихо.

– А потом она захотела алименты?

– Она знала, что моя сестра оставила мне приличные деньги. И решила, что по суду сумеет получить их для себя.

– А вы что сделали?

Мистер Торнберри улыбнулся. Я впервые увидел, как он улыбается по‑настоящему. Он сказал:

– Что сделал я? Я подал встречный иск. За измену. Понимаете, у нее был дружок – один мужчина. Он названивал ей на Гавайи, а она говорила, что это ее брат. Вот так.

Он по‑прежнему не отрывал взгляда от окна, но мыслями витал где‑то в другом месте. Он даже хихикнул.

– После этого мне уже ничего не пришлось делать. Ее вызвали в суд. Судья спросил у нее: «Почему вы вышли замуж за этого человека?» А она и говорит: «Он сказал, что у него много денег». У него много денег! Она сама себя утопила, понимаете? Над ней потешался весь зал. Я дал ей пять тысяч и был рад, что так дешево отделался, – и практически без перехода он забормотал: – Пальмы. Свинья. Забор. Доски. Снова ипомеи. Их очень много растет на Капри. Черный, как пиковый туз. Американский автомобиль.

Часы тянулись, мистер Торнберри трещал без умолку.

– Бильярдный стол. Наверное, какой‑то склад. Мотоцикл. Симпатичная девушка. Фонари.

У меня чесались руки выкинуть его из вагона, но после услышанной мной истории мне стало его жалко. Может, та сиделка тоже торчала возле него, как я. Может, она тоже думала: «Если он скажет еще хоть слово, я закричу ».

– И давно случился этот неудачный медовый месяц? – спросил я.

– В прошлом году.

 

Я увидел трехэтажный дом с верандами на каждом этаже. Он был серым от дождя и ветра и так покосился, что напомнил мне вокзал в Закапе. Однако это здание скорее было призраком того вокзала. Все окна были выбиты, а во дворе, заросшем сорняками, ржавел старинный паровоз. Судя по густым банановым зарослям вокруг, это мог быть особняк хозяина плантации. Несмотря на свое плачевное состояние, остатки высокой изгороди, просторный сад, веранды и амбары служили свидетелями былого процветания и достатка. Когда‑то в таком особняке запросто мог обитать богатый и надменный банановый барон из романов Астуриаса[25]. Из‑за сгущавшейся тьмы и жаркого воздуха этот заброшенный дом принимал фантастические очертания: подобно сетям огромного паука, он все еще сохранял явные остатки былой симметрии.

– Этот дом, – сказал мистер Торнберри, – костариканская готика.

А я подумал: я первый его заметил!

– Буйволы, – забормотал мистер Торнберри. – Утки. Ручей. Дети играют, – и наконец: – Разруха.

Мы оказались на побережье и двигались вдоль заросшего пальмами берега. Это и был Москитовый берег, тянущийся от Пуэрто‑Барриос в Гватемале до Колона в Панаме. Он был совершенно диким и казался превосходным местом для истории о жертвах кораблекрушения. Все немногочисленные поселения и порты на этом берегу лежали в руинах: они вымерли вместе с активным мореходством и стали добычей джунглей. В нашу сторону катились одна за другой огромные волны, и даже в сумерках ярко белели их пенистые шапки. Они с грохотом разбивались о берег возле самых корней высоких кокосовых пальм, растущих вдоль железной дороги. В это время суток, на закате, море темнело последним в окружающем пейзаже: оно как будто удерживало в себе остатки света, струившегося с неба, и на его фоне деревья казались совсем черными. И в этом фантастическом сиянии светящегося моря, под все еще голубым бледным небосводом, в брызгах океанского прибоя наш поезд мчался по дороге к Лимону. Мистер Торнберри все еще говорил. Он сказал:

– По‑моему, мне это место нравится, – после чего доложил, что увидел дом, животное, вспышку огня… пока мы не окунулись в полную темноту, и его голос затих. Берег отдалился, жара стала еще сильнее. Я увидел между деревьями отблески ослепительных огней, и мистер Торнберри прохрипел:

– Лимон.

 

Лимон показался мне жутким местом. Недавно прошел дождь, и весь город источал зловоние. Вокзал представлял собой не более чем раскисшую от дождя колею вдоль гавани, и в мутных лужах отражались яркие огни и разрушающиеся здания. Воняло тухлыми морепродуктами и мокрым песком, помоями, морем, бензином, насекомыми и тропической растительностью, чьи густые испарения ассоциировались у меня с активно гниющей кучей компоста. Вдобавок это оказался весьма шумный город: оглушительная музыка, крики, автомобильные сигналы. Недавно промелькнувшие в окнах вагона пальмы на берегу и прибой ввели нас в заблуждение. И даже мистер Торнберри был разочарован, едва успев порадоваться. Я видел его физиономию, искаженную недоверчивой гримасой.

– Боже, – простонал он. – Что за дыра!

Мы прошлепали по лужам, обдаваемые брызгами из‑под ног обгонявших нас остальных пассажиров.

– У меня крышу сносит, – сказал мистер Торнберри.

Я подумал, что это заметно. Я сказал:

– Пойду‑ка поищу отель.

– А разве вы не хотите остановиться в моем?

«Ух ты, опять дождь. У меня крышу сносит. Кусок водопровода».

– Я немного пройдусь по городу, – сказал я. – Мне всегда хочется осмотреться на новом месте.

– Мы могли бы пообедать вдвоем. Не исключено, что это не так ужасно. Кто его знает, вдруг здесь хорошо кормят? – Он кивнул куда‑то вдоль улицы. – Мне хвалили это место.

– А мне наоборот, – сказал я. – И здесь действительно все какое‑то странное.

– Может, мне еще удастся догнать свою группу, – сказал он, но как‑то без особой надежды.

– Где вы остановитесь?

Он назвал мне свой отель. Это было самое дорогое заведение в Лимоне. Я воспользовался этим обстоятельством как предлогом поискать что‑то подешевле. Маленький улыбчивый человечек приблизился и предложил донести мой чемодан. В его руках он то и дело чиркал по земле. Тогда человечек водрузил его на голову и заковылял по грязи, как трудолюбивый гном, в сторону рыночной площади. Здесь мы расстались с мистером Торнберри.

– Желаю вам догнать свою группу, – сказал я.

Он ответил, что рад, что мы познакомились в поезде: в конце концов, мы весело провели время. И на этом он удалился. Я испытал огромное облегчение – как будто с моих плеч упал тяжелый груз. Это была свобода! Я торопливо сунул гному какую‑то мелочь и велел как можно скорее двигаться в сторону, противоположную той, куда пошел мистер Торнберри.

Я шагал не спеша, вкушая свободу и стараясь размяться после долгой дороги. Мы миновали три квартала, но город не стал от этого краше, и, кажется, я даже увидел крысу, неторопливо шарившую в куче отбросов на углу. «Это белая страна», – уверял меня житель Сан‑Хосе. Однако это был откровенно черный город, кусок пляжа с источавшими сырость пальмами и морем, от которого несло тухлятиной. Я сунулся в несколько отелей. Во всех приходилось подниматься по узкой крутой лестнице на второй этаж, где сидели за столами какие‑то потные люди. И все в один голос твердили, что у них нет комнат. Честно говоря, я даже был рад этому – такими откровенно грязными и грубыми были эти люди. Я предпочел пройти еще пару кварталов. Я надеялся найти другие отели. Но здесь они были еще меньше, зато воняло в них больше, и тоже не было мест. В очередном отеле, пока я стоял, стараясь восстановить дыхание – после лестницы это было не так‑то просто, – парочка тараканов спустилась по стене и беспрепятственно пересекла коридор. «Тараканы!» – сказал я. Хозяин сказал: «А чего вы здесь хотите?» В этом отеле тоже не было мест. Я заглядывал в каждый второй отель по пути. Теперь я стал заглядывать во все подряд. Это уже были не отели. Это были просто комнаты с грязными койками и верандами. Я мог даже не спрашивать: везде все было занято. Я натыкался на шумные семейные ватаги, скатывавшиеся мне навстречу вниз по лестницам, на женщин с детьми и чемоданами, на отцов, со скрежетом зубовным пыхтевших: «Мы найдем что‑то получше!» Чтобы пропустить особо многочисленные семьи, мне приходилось возвращаться с полпути и спускаться с лестницы.

В одном месте (я определил его как отель благодаря расшатанной лестнице, лампочкам без абажуров, колченогой мебели и отвратительной вони) женщина в переднике сказала: «Гляньте, сколько их тут». Она кивнула на толпившихся прямо в коридоре людей: старух и молодых женщин, раздраженных мужчин, плачущих детей, черных, изнемогающих от усталости, приткнувшихся по углам со своими ободранными чемоданами и спящих и переодевающихся прямо здесь же, на виду у всех.

Я потерял счет времени. Наверное, должно быть уже поздно: те люди в Лимоне, которые не были озабочены поисками жилья, прогуливались по мокрым улицам. Они старательно хранили то самоуверенное выражение, которое приезжие обычно принимают за угрозу или, по меньшей мере, за равнодушие. Субботний вечер в чужом городе может сдружить даже самых нелюдимых путешественников.

Немного погодя один человек сказал мне:

– Вы напрасно тратите сейчас время, пытаясь найти комнату. Попробуйте завтра.

– А ночью куда податься?

– У вас есть лишь один выход, – ответил он. – Видите вон тот бар? – Он кивнул на высокое крыльцо под яркой неоновой вывеской. В окнах мелькали тени – чьи‑то головы – и клубился дым. А еще грохотала музыка. – Пойдите и снимите девушку. Проведите с ней ночь. Больше вам податься некуда.

Я обдумал этот вариант. Однако я не увидел в баре ни одной девушки. У дверей ошивалась группа подростков, следивших за теми, кто входил внутрь. Я зашел еще в один отель. Черный хозяин видел, как тяжело я воспринимаю его отказ. Он сказал:

– Если вы действительно больше ничего не найдете, возвращайтесь сюда. Вы можете посидеть вон там, в кресле, – это было деревянное кресло с прямой спинкой. Оно стояло на веранде. Через дорогу находился бар: та же музыка, такая же группа подростков. Я машинально хлопал на лице москитов. Мимо с жутким утробным ревом проносились мотоциклы. От этой музыки, и этих мальчишек, и этого рева хотелось кричать. Но я оставил свой чемодан у хозяина гостиницы и пошел дальше. Здесь не было отелей, как не было баров и меблированных комнат, даже музыки здесь не было слышно. Я решил, что пора возвращаться, но тут же оказалось, что я забрел слишком далеко и теперь заблудился.

Я пришел к пониманию того, почему Лимон презрительно называют «Ямайкой». В белой испаноязычной стране это была черная англоязычная зона, трущобы. Таких ужасных улиц я не видел больше нигде в Коста‑Рике, и на каждом перекрестке торчало не меньше десятка бездельников, которые громко хохотали и что‑то обсуждали на грубом сленге. За мной исподтишка наблюдали, и, хотя мне не пытались угрожать, еще никогда в жизни я не чувствовал себя так неуютно, как будто все мои планы потерпели крах и я оказался один в полной темноте. Деваться было некуда, и делать тоже было нечего. У меня болели ноги, я устал, я был грязным и потным, я не ел ничего с самого утра. Здесь было не время и не место сетовать на неудачи, тем более что Коста‑Рика изначально не грозила стать таким вот печальным тупиком в конце пути.

На углу я спросил у одного из этих бездельников, как пройти к рынку. Я спросил по‑испански, мне ответили по‑английски: они знали, что я приезжий. Их объяснения были внятными, они сказали, что я легко найду дорогу.

Вскоре я увидел знакомый уже ряд отелей и меблированных комнат, в которых побывал сегодня накануне. И хотя везде меня выставили вон, они больше не казались мне такими отталкивающими. Я упорно тащился вперед и возле рыночной площади увидел, как нехотя пересекает улицу, скособочившись под тяжестью своего рюкзака, в смешной синей бейсболке, ярко‑зеленой рубахе и матросских штанах, шаркая по асфальту стоптанными башмаками… Торнберри.

– А я все это время искал вас.

Я отчаянно нуждался в его обществе, я был ужасно рад: наконец‑то есть с кем поговорить! Я сказал:

– Я так нигде и не нашел себе комнаты. В Лимоне негде остановиться. Совершенно безнадежно.

– У меня в комнате три кровати, – заявил он, схватив меня за руку и отчаянно гримасничая. – Вы поселитесь со мной.

– Вы серьезно?

– Конечно. Идемте.

Я испытал неописуемое облегчение.

Я забрал свой чемодан из отеля, в котором мне пообещали место в кресле на веранде. Мистер Торнберри обозвал это место вонючей дырой (и потом на протяжении нескольких дней всякий раз, когда мы проходили мимо, он бурчал: «Ваша веранда!»). Я зашел к нему в комнату, умылся, и мы выпили пива, оживленно обсуждая город Лимон. В благодарность я повел его ужинать. Мы заказали рыбу, «салат миллионера» из сердцевины пальмы и бутылку вина, и мистер Торнберри развлекал меня грустными историями о своей жизни в Нью‑Гемпшире и своем ужасном одиночестве. Может быть, он снимет дом и проведет зиму в Пунтаренасе. Он больше не вынесет ни одной холодной зимы. Он повторял, что его жизнь пошла кувырком. Это все из‑за денег – акций IBM, которые завещала ему сестра.

– То, в чем я нуждаюсь, не купишь за деньги. Деньги – мусор. Если они у вас есть. Но если их нет, они приобретают большое значение. У меня они были не всегда.

– Вы спасли мне жизнь, – сказал я.

– Не мог же я позволить вам проболтаться на улице всю ночь. Это просто опасно. Терпеть не могу это место, – он покачал головой. – Я надеялся, что мне здесь понравится. Оно казалось таким симпатичным из окна поезда, столько пальм. Эти типы в турагентстве меня надули. Они обещали, что здесь повсюду полно попугаев и обезьян.

– Может быть, завтра вы догоните свою группу.

– Меня уже тошнит от этой мысли, – он взглянул на наручные часы. – Девять часов. Я устал. Не пора ли завершить этот день?

– Вообще‑то я не привык ложиться в девять, – сказал я.

– А я всегда ложусь в это время, – сказал мистер Торнберри.

Так он и поступил. От комнаты был только один ключ. Мы молча стали готовиться ко сну, зевая и надевая пижамы, – ни дать ни взять пожилая супружеская чета. Мистер Торнберри растянулся на кровати и блаженно вздохнул. Я немного почитал, потом выключил свет. Было все еще очень рано, и с улицы доносился громкий шум. Мистер Торнберри забормотал:

– Мотоцикл. Музыка. Опять они визжат. Машина. Поезд свистит. Это, должно быть, прибой… – Наконец он заснул.

 

Несмотря на все раздражение, которое вызывал у меня мистер Торнберри в поезде, я искренне считал его своим спасителем. В благодарность я договорился об экскурсиях для него: на лодке на север по прибрежному каналу до лагуны Матина и дневную поездку к лавовым полям в устье Рио‑Матины. Мистер Торнберри настоял, чтобы я сопровождал его, и сам («Деньги – мусор») купил мне билет. Лодка была маленькой, а канал сплошь зарос водными гиацинтами, из‑за которых мы двигались еле‑еле. Но на тропических деревьях гроздьями цвели орхидеи, и журавли и цапли бродили совсем близко, а подальше пеликаны с шумом взлетали с воды, как тяжелые гуси.

– Я так и не вижу попугаев, – жаловался мистер Торнберри. – Я так и не вижу обезьян.

Я перешел на нос лодки и всматривался в лучи солнца, пронизывающие зелень джунглей.

– Бабочки, – сообщил мистер Торнберри, предпочитавший сидеть в тени под навесом.

Они сверкали невероятными оттенками синего цвета и были почти квадратными размером с чайное блюдце, и соперничали в красоте с цветущими орхидеями.

– Опять журавли, – сказал мистер Торнберри. – Ну где же попугаи?

Я ничего не мог с собой поделать: у меня снова чесались руки столкнуть его в воду. Однако я тут же пристыдил себя за этот порыв: он же мой спаситель!

– Смотрите, какое здесь все зеленое, – заметил тем временем мистер Торнберри.

В половине второго мы добрались до лагуны и были вынуждены пристать к берегу, потому что наш черный лоцман опасался быть унесенным в море приливным течением. Мы прогулялись по берегу, образованному серой застывшей лавой. Я залез в воду и поплыл. Черный лоцман закричал по‑испански, чтобы я немедленно вылез из воды. Сюда заплывают акулы, сказал он, самые голодные и кровожадные акулы, утверждал он. Я спросил его, видит ли он хотя бы одну акулу. Он сказал, что не видит, но знает, что они здесь. Я снова нырнул в воду.

– Акулы! – заорал черный лоцман.

– Где? – спросил я. Я стоял у берега по пояс в воде.

– Вон там! Вылезайте! Вылезайте!

Поднимаясь из воды, я увидел черный спинной плавник акулы, рассекавший поверхность воды. Однако эта тварь была чуть больше полуметра в длину. На Сэндвичевых островах и мысе Код мне приходилось видеть куда более крупных тварей, о чем я и сообщил черному лоцману. Однако он все равно считал, что я рехнулся. Я решил, что не буду больше его нервировать, и отправился на прогулку.

Вскоре я встретился с мистером Торнберри. Мы вместе побрели вдоль берега.

– Плавник, – сказал он. – Представляете, все это сплошная лава. Вот почему тут такой черный песок.

На обратном пути у мотора нашей лодки поломалась муфта. Лоцман окликнул проходившее нам навстречу каноэ и пропал на час с лишним, чтобы найти новую муфту у кого‑нибудь из местных жителей.

– На нормальных прогулочных катерах кормят обедом, – сетовал мистер Торнберри. – А на этом даже нет нормального мотора.

– Как бы нам вообще не застрять здесь на неделю, – заметил я, но, как оказалось, напрасно. Потому что наш лоцман уже возвращался к нам на очередном каноэ.

Оказавшись в Лимоне, я наконец нашел свой отель. Толчея, царившая здесь в выходные, закончилась, и я мог выбрать место себе по вкусу. Это был неплохой отель, хотя кровать отсырела из‑за вечно влажного морского воздуха, а еще меня донимали тучи москитов, да грохот прибоя будил иногда по ночам. И тем не менее в одиночестве мне удалось наконец привести в порядок свои мысли, так что я даже попытался разобраться в парадоксе мистера Торнберри.

Следующий день я посвятил исследованию Лимона, но и при ближайшем рассмотрении Лимон оказался не лучше, чем в первый вечер моего знакомства с ним: сырой вонючий городок, чьи улицы заливают грязные лужи, а здания выцвели от влаги. Штукатурка на фасадах приобрела цвет и рыхлость заплесневелого пирога, и куски бетона сыпались на мостовую. В парке на ветвях болтались трехпалые ленивцы, а на рынке и на крышах разрушающихся зданий обитали стаи облезлых грифов. Такие же грифы кружили возле площади. Интересно, где‑нибудь еще в мире есть столько тухлой воды? Колумб явился сюда со своим сыном Фердинандом. Фердинанду тогда исполнилось четырнадцать лет, и он описывал Лимон как «великолепное, заросшее лесом место со множеством чистых рек и очень высоких деревьев. На островке (имеется в виду остров Ува, который индейцы зовут Куириви) растут особенно большие деревья в несколько обхватов – их здесь целые рощи…» Именно поэтому адмирал (Колумб) назвал его La Huerta (Сад). Скорее всего, в те времена все так и было, но сейчас это место сильно изменилось. Впрочем, Фердинанд не всегда видел вещи в том же свете, что и его отец. Дальше он писал о Лимоне, что индейцы, чтобы успокоить страхи моряков, выслали к кораблям старика с «двумя маленькими девочками, одну восьми, а вторую примерно четырнадцати лет… девочки проявили поразительную стойкость духа, ибо, несмотря на то что христиане были абсолютно чужды им по виду, манерам и привычкам, девочки не выказали ни малейшего страха или сожаления, но всегда казались приветливыми и скромными. Так что адмирал нашел им отличное применение…» Сам Колумб в своем отчете государю описал этот эпизод несколько иначе. «В Кариаи (Лимоне) и окрестностях, – писал он, – правили колдуны. Они готовы были на что угодно, лишь бы избавиться от меня. И как только я причалил, к нам прислали двух разряженных в пух и прах девиц: одной едва минуло одиннадцать, а другой семь лет, однако обе вели себя настолько бесстыдно, что больше походили на шлюх. Они были сплошь обсыпаны какой‑то волшебной пудрой. Едва они поднялись на борт, их одарили теми вещами, которые были приготовлены для торговли, и отослали обратно…»

Мое желание покинуть Лимон обострилось однажды утром, когда я, не зная, чем еще заняться, торчал на площади, смотрел на грифов и гадал, грифы ли это, или сарычи, или еще какие‑то стервятники? Я услышал громкий окрик и увидел, что ко мне спешит черный мужчина. Он нес что‑то серебристое, он был в шерстяной вязаной шапочке и босиком. Его глаза блестели, как у сумасшедшего, а походка была дерганой и рваной.

– Я – сын Господа, – сообщил он.

Он потрясал серебристым предметом, как кадильницей. Это оказалась шариковая ручка.

– Я – сын Господа.

Я отошел в сторону.

Мистер Торнберри сидел у себя в отеле в тесном вестибюле. Он выглядел очень встревоженным. Он изучал путеводитель. Он вскочил на ноги, едва увидел меня.

– Давайте убираться отсюда, – сказал он.

– Я пытался, – сказал я. – На самолет мест нет. А автобус уходит только вечером.

И поезд тоже уже ушел в пять часов утра. Я сказал:

– Мы можем нанять такси.

– Такси?! До Сан‑Хосе?

Мы отправились на стоянку такси на площади. Я выбрал водителя, чья машина казалась наиболее заслуживающей доверия, и поинтересовался, за сколько он довезет нас до Сан‑Хосе. Он на миг задумался и назвал откровенно завышенную цену. Я перевел это мистеру Торнберри, и он ответил:

– Скажите, что мы согласны.

Я из принципа сбил цену на десять долларов и заставил водителя пообещать, что мы попадем в Сан‑Хосе до ланча. Он кивнул и улыбнулся.

– Я еще ни разу туда не ездил, – сказал он.

– Это была превосходная мысль, – восторгался мистер Торнберри. – Я уж думал, мы тут застрянем навеки, – он посмотрел в окно и скривился. – Дом, – сказал он. – Свинья. Корова. Бананы.

А на подъезде к Сан‑Хосе он и вовсе пришел в полный восторг и воскликнул:

– Смотрите! Это же наш водопровод!

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 247; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.365 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь