Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
P.S., где рассказывается о том, что было услышано 16 февраля 1995 г., во второй половине седьмого дня нашего отступления.
— Почему бы вместо этого отхода нам не атаковать? — выдает мне Камило посреди подъема, как раз в момент, когда я больше всего озабочен тем, чтобы набрать достаточно воздуха и не упасть в овраг, который совсем рядом. Я не отвечаю и знаком приказываю ему подниматься. На вершине холма мы втроем присаживаемся. Ночь приходит в горы раньше, чем на небо; в сумерках этого нерешительного времени свет уже перестает быть светом, дрожат тени и издалека доносятся какие-то звуки… Я говорю Камило, чтобы внимательно слушал. — Что ты слышишь? — Сверчки, листья, ветер, — отвечает мое второе «я». — Нет, — настаиваю я, — Слушай внимательно. На этот раз отвечает Камило: — Голоса… очень далеко… там-там-там… похоже на барабан… оттуда… — Камило показывает на восток. — Вот-вот, — говорю я. — И? — вмешивается мое второе «я». — Это гражданское общество. Они призывают, чтобы не было войны, они хотят диалога, чтобы говорили слова, а не оружие… — объясняю я. — И там-там-там? — настаивает Камило. — Это их барабаны. Призывают к миру. Их много, тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч. Правительство не слышит их, хоть и находится рядом с ними. А мы, даже отсюда, должны их слушать. Мы должны им ответить. Мы не можем притвориться глухими, как правительство. Мы должны слушать их, должны избегать войны, пока есть хоть малейшая возможность… — А если нет? — шепчет мое второе «я». — Если нет, будем воевать, — отвeчаю я Камило. — Когда? — спрашивает он. — Когда они замолчат, когда они устанут. Тогда наступит черное время и слово будет за нами… — Оружие, — говорит мое второе «я». Я настаиваю: — Все, что мы делаем, — это ради них. Когда мы воюем — это ради них. Когда прекращаем воевать — это ради них. Все равно победителями в результате станут они. Если нас уничтожат, у них останется удовлетворение от того, что сделали все от них зависившее, чтобы не допустить этого, чтобы избежать войны. Поэтому они поднялись, и их уже не остановишь. Кроме того, в их руках знамя, которое они должны беречь. Если мы выживем, они испытают удовлетворение от того, что они спасли нас, от того что они сорвали войну и показали нам, что они лучше нас и справятся со знаменем. Умрем мы или выживем, они выживут и станут сильнее. Всё для них, ничего для нас…» Камило говорит, что предпочитает свою версию: — Ничего для них, все для нас. P.S., повторяющий свои ночные скитания. Забвение, далекий жаворонок — в нем причина нашей дороги без лиц. Чтобы убить забвение горстью памяти, свинцом мы укрыли грудь и надежду. Если в каком-то невозможном полете ветер хоть на мгновение нас сблизит, вы сорвете с себя столько старого тряпья и масок сладкого обмана, что губами и всей своей кожей я смогу исправить и улучшить память завтрашнего дня. Поэтому с земли к бетону отправляется это послание. Слушайте!
Как тот актер, который, оробев, Теряет нить давно знакомой роли, Как тот безумец, что, впадая в гнев, В избытке сил теряет силу воли, — Так я молчу, не зная, что сказать, Не оттого, что сердце охладело. Нет, на мои уста кладет печать Моя любовь, которой нет предела. Так пусть же книга говорит с тобой. Пускай она, безмолвный мой ходатай, Идет к тебе с признаньем и мольбой И справедливой требует расплаты. Прочтешь ли ты слова любви немой? Услышишь ли глазами голос мой?
Вильям Шекспир XXIII сонет Лети, янтарный жаворонок, и не ищи нас ниже высоты твоего полета. Только вверху, там, куда подняла нас наша боль, к солнцу, откуда дождями исходит надежда. P.S., у которого нет подарков на день рожденья. 5 марта у Эриберто будет день рожденья. Говорят, ему исполняются четыре года и он вступает в пятый. Эриберто сейчас в горах, в его доме разместились солдаты, а во дворе стоит танк. Игрушки, которые он получил в день Праздника Волхвов, в результате одной из «гуманитарных операций» сейчас находится в руках какого-нибудь генерала или же их исследует ГПМ в поисках наших организационных секретов. Эриберто, который так тщательно подготовился к тому, что произошло 10 февраля (вторжение федеральных солдат), в решающий момент оставил на цементированном дворике, где сушился кофе, свою любимую игрушку — машину, сидя на которой он играл в шофера. Мне говорят, Эриберто утешает себя тем, что в горах, должно быть, его машине все равно негде развернуться. Эриберто спрашивает у своей мамы, правда ли, что никогда больше он не увидит своей машины, и правда ли, что Суп больше никогда не даст ему шоколадку. Эриберто спрашивает у своей мамы, почему вернулась прошлогодняя война, и почему там осталась его машина. — Почему? — спрашивает Эриберто. Его мама не отвечает и продолжает идти, унося на спине ребенка и боль…. P.S., вспоминающий и цитирующий по памяти стихи (Антонио Мачадо? ), которые говорят о разных вещах, но подходят к случаю.
I
Ах, в сердце заноза застряла. Однажды я вырвал ее И чувствую — сердца не стало. Кто скажет, где сердце мое?
II
Мне снилось прошлой ночью: бог кричит мне: «Бодрствуй и крепись! » А дальше снилось: бог-то спит, А я кричу ему: «Проснись! »
P.S., безнадежно истекающий кровью.
Рана в моей груди истекает пшеницей и нет хлеба чтобы утолить ее… СУП наверху холма смотрит, как солнце уносит на запад гаснущее сияние…
Либерализм — это и есть кризис, ставший доктриной и теорией
11 марта 1995 г. В «Просесо», «Эль Финансьеро», «Ла Хорнада», «Тьемпо»; национальной и международной прессе Господа: Цель этого коммюнике следующия: показать, что человек — это единственное животное, способное дважды попасть в одну и ту же ловушку. Было бы очень хорошо, если бы вы направили федералам копию столько раз поминавшегося ими закона. Похоже, что до них он так и не дошел, потому что наступление продолжается. Если мы продолжим отход, то скоро наткнемся на табличку «Добро пожаловать на эквадорско-перуанскую границу». И не в том дело, что мы возражаем против прогулки по Южной Америке, просто нас совершенно не привлекает идея оказаться между трех огней. У нас все хорошо. Здесь, в сельве, можно в его самом естественном и безжалостном виде, оценить процесс обратного превращения человека в обезьяну (антропологи, воздержитесь). Ладно. Привет и стеклышка, из тех, что позволяют видеть сегодняшний и завтрашний день. С гор юго-востока Мексики Субкоманданте Маркос P.S., спрашивающий исключительно из любопытства. Как зовут генерала федеральной армии, который перед отходом из общины Прадо приказал разрушить все, что было в домах индейцев, и сжечь многие хижины? В Прадо зарабатывают, в среднем 200 песо на семью в месяц. Сколько получил этот генерал за такую «блестящую» операцию? «За заслуги в проведении кампании» его повысили в звании? Этот генерал знал, что один из этих домов, который он приказал разрушить, был домом Тоньиты? Расскажет он своим детям и внукам об этой «яркой» странице своего послужного списка? Как зовут офицера, который через несколько дней после того, как напал и разрушил дома в общине Чампа-Сан-Агустин, вернулся туда с конфетами и сделал фотографии, как он раздает их детям? Как зовут офицера, который, подражая герою романа «Капитан Панталеон и рота добрых услуг» Марио Варгаса Льосы, направил десятки проституток для «обслуживания» гарнизона, занявшего Гуадалупе Тепейак? Сколько стоят проститутки? Сколько при этом зарабатывает генерал, командующий столь «рискованной» военной операцией? Какие комиссионные остаются мексиканскому Панталеону? Одни и те же проститутки — для солдат и для офицеров? Эти «услуги» предоставляются во всех гарнизонах кампании «по защите национального суверенитета»? Если задачей федеральной армии является обеспечение национального суверенитета, почему вместо того, чтобы преследовать индейское достоинство в Чьяпасе, она не сопроводила Ортиса в поездке в Вашингтон? P.S., который одевает сердце в броню, чтобы рассказать о следующем… 8 марта жители Прадо спустились с гор. Семья Тоньиты вернулась вместе с последней группой. Когда жители Прадо возвращаются к тому, что осталось от их домов, во всех семьях повторяется одна и та же сцена: мужчины молча, в ярости и бессилии, обходят то немногое, что осталось, женщины рыдают, рвут на себе волосы, молятся, повторяют: «Боже мой! Боже мой! » и собирают порванную в клочья одежду, обломки того, что было их скромной мебелью, рассыпанные по земле в перемешку с дерьмом продукты, разбитые фигурки святой Гуадалупе, распятия, валяющиеся среди оберток от рациона армии США. Эта сцена уже стала для жителей Прадо почти ритуалом. В последние дни она повторилась уже 108 раз, по разу для каждой семьи. 108 раз бессилия, ярости, слез, причитаний, Боже мой! Боже мой!.. Тем не менее, на этот раз что-то изменилось. Есть одна маленькая женщина, которая не плачет. Тоньита ничего не сказала, не заплакала, не закричала. Она прошла через всю эту свалку в угол дома, в поисках чего-то. Там, в углу, как оставленная надежда, забытая, валялась разбитая чайная чашечка. Эту чашечку кто-то прислал ей в подарок, чтобы Тоньита-Алиса могла пить чай с Болванщиком и Мартовским Зайцем. В этом марте Тоньита увидела не зайца, а свой дом, разрушенный по приказу того, кто говорит что защищает суверенитет и законность. Тоньита не плачет, не кричит, не говорит ничего. Она поднимает осколки чашки и блюдца. Тоньита выходит, опять проходит через клочья рваной, втоптанной в землю одежды, через рассыпанные в грязи фасоль и маис, мимо своей матери, теток и сестер, которые рыдают, кричат и повторяют «Боже мой! » «Боже мой! ». Снаружи, у подножия гуаявы, Тоньита садится на землю и начинает склеивать грязью и слюной осколки разбитой чайной чашки. Тоньита не плачет, но в ее глазах — холодный и жесткий блеск. Как все индейские женщины последние 500 лет, она внезапно перестает быть девочкой и превращается в женщину. Сегодня 8 марта 1995 года, Международный женский день, Тоньите уже исполнилось пять лет и идет шестой. Ее холодный острый взгляд высекает из разбитой чайной чашки ранящие отблески. Любой сказал бы, что это солнце точит острие ненависти, которую посеяло на этой земле предательство… Как разбитое сердце, склеивает Тоньита грязью и слюной свою разбитую чашку. И кто-то рядом забывает на секунду, что он мужчина. И соленые капли, падающие с лица, не дадут заржаветь свинцовой груди… P.S., рискующий «самым дорогим, что у меня есть» (счетом в долларах? ). Я прочитал, что есть «субкоманданте Элиса», «субкоманданте Херман», «субкоманданте Даниэль», «субкоманданте Эдуардо». Поэтому я решил следующее: предупреждаю ГПР, что если она продолжит выдумывать новых «субов», я объявлю сухую голодовку. Более того, требую, чтобы ГПР заявила, что есть только один «суб» («К счастью», — говорит мое второе «я», читая эти строки) и что она освобождает меня от любой ответственности, связанной с девальвации по отношению к доллару японских иен и немецких МАРОК (отметьте навязчивый нарциссизм). (И пожалуйста, не присылайте мне Вармана! ) P.S., благодарящий за обещания, прикрепленные к одному сонету и изворачивающийся следующим образом:
Когда, в раздоре с миром и судьбой, Припомнив годы, полные невзгод, Тревожу я бесплодною мольбой Глухой и равнодушный небосвод И, жалуясь на горестный удел, Готов меняться жребием своим С тем, кто в искусстве больше преуспел, Богат надеждой и людьми любим, — Тогда, внезапно вспомнив о тебе, Я малодушье жалкое кляну, И жаворонком, вопреки судьбе, Моя душа несется в вышину. С твоей любовью, с памятью о ней Всех королей на свете я сильней.
Вильям Шекспир XXIX сонет
P.S., рассказывающий о том, что произошло 17 и 18 февраля 1995 года, на восьмой и девятый дни нашего отступления. «Мы следовали двойному острию лунатической стрелы.» «Месяц растет, рога на восток», — вспомнил и повторил я, года мы вышли к пастбищам. Необходимо было переждать. В небе военный самолет мурлычет свою мелодию смерти. Мое второе «я» начало напевать:
И пробило и десять и полночь, И час ночи и два и четыре, И укрывшихся нас на рассвете Обнаружил дождь…
Я делаю угрожающий жест, чтобы оно замолчало. Но мое второе «я» защищается: — Моя жизнь — это песня Хоакина Сабины. — Но в любом случае она — не любовная, — говорю ему я, забыв о собственном запрете на разговоры. Камило сообщает, что самолет улетел. Мы выходим на пастбище и долго бредем по влажной от только что прошедшего дождя траве. Я шел, глядя вверх, пытаясь отыскать в темном небе хоть какие-нибудь ответы на старые вопросы. — Дожди и бык, — успел я услышать предупреждение Камило. Но было уже поздно, когда я опустил глаза со Млечного Пути, я встретился взглядом с племенным производителем, который, думаю, оказался перепуган не меньше меня, потому что тоже бросился бежать, но в противоположную сторону. Добежав до ограды, я с трудом перебросил через колючую проволоку рюкзак. Потом я лег на землю и попытался ползком преодолеть нижний барьер. Но то, что я считал грязью, оказалось свежим навозом. Сидя на земле, Камило покатывался со смеху. А на мое второе «я» от смеха напала икота. Я знаками приказывал им замолчать: — Шшш, нас могут услышать солдаты! Но ничего не помогало, они продолжали хохотать. Я нарвал немного травы, чтобы, насколько это возможно очистить от навоза рубаху и брюки. Потом надел рюкзак и побрел дальше. За мной плелись Камило и мое второе «я». Они уже не смеялись. Поднявшись, они обнаружили, что тоже сидели в навозе. Влюбляя в себя окрестных коров столь сооблазнительным запахом, мы покинули огромное пересеченное ручейком пастбище. Когда мы приблизились к лесистой местности, я посмотрел на часы. 02: 00. «Юго-восточного времени», — сказал бы Тачо. С везением и без дождя, до начала рассвета нам удалось бы дойти до подножия гор. Так и случилось. Мы пошли по старой тропе, среди огромных толстых деревьев, предвещающих близость сельвы. Нашей сельвы, где живут только дикие звери, мертвые и партизаны. Фонари были не нужны: луна протянула среди ветвей белые световые дорожки, и сверчки замолкали, заслышав наши шаги по сухой листве. Мы вышли к большой сейбе, которая служит дверью в сельву, отдохнули немного и уже на рассвете еще несколько часов продвигалсь в горы. Тропа время от времени терялась, но, несмотря на прошедшие годы, я помнил общее направление. «На восток, до горной стены», — говорили мы себе сколько? одиннадцать? лет назад. Мы расположились на берегу ручья, который в сухой сезон наверняка исчезает. Задремали. Меня разбудил крик моего второго «я». Я сорвал предохранитель с винтовки и прицелился в сторону услышанного крика. Да, это было мое второе «я»: оно держалось за ногу и стонало. Я подошел. Оно попыталось снять носок и сорвало с ноги клок кожи. — Что же ты так, — сказал я ему, — сначало надо намочить. Девятый день мы не снимали обуви. Из-за влаги и грязи ткань и кожа превратились в единое целое и снять носок было равнозначно тому, чтобы содрать с себя кожу. Неудобство спанья в обуви. Я показал моему второму «я», что делать. Мы опустили ноги в воду и медленно, понемногу, отделили ткань. У ног был запах дохлой собаки, а кожа превратилась в бесформенную белесую массу. — Ты напугало меня. Когда я увидел, как ты схватилось за ногу, я решил что тебя укусила змея, — упрекнул я его. Мое второе «я» не обращало на меня внимания и с закрытыми глазами продолжало окунать ноги в воду. Как будто призывало змей. Камило заколотил палкой по земле. — Что с тобой? — спросил я его. — Змея, — ответил Камило, швыряя камни, палки, ботинки и все, что попадалось ему под руку. Наконец он попал змее в голову. Мы осторожно подошли. — Мокоч, — говорит Камило. — Науяка, — говорю я. Хромая, приближается мое второе «я». И, строя из себя знатока, говорит: — Это знаменитая Бак Не’ или четырехноска. — Ее укус смертелен, а противоядия нет, — добавляет оно тоном уличного торговца. Мы разделываем ее. Разделка змеи похожа на снимание куртки. Сначала ей вскрывают брюхо, как расстегивают зиппер, вынимают внутренности и потом снимают шкуру. Остается белое мясо с хрящами. Его нанизывают на тонкий прут и ставят на огонь. Вкус — как у печеной рыбы, как у макабиль, которую мы ловили в реке Безымянной сколько? одиннадцать? лет назад. Мы съели змею и выпили немного пиноля с сахаром, который нам подарили. Потом, после короткого привала, мы замели следы и продолжили путь. Точно так же, как сколько? одиннадцать? лет назад, сельва приветствовала нас, как положено — дождем. Дождь в сельве совсем другой. Когда он начинается, деревья играют роль гигантского зонтика, и через стену ветвей и листьев удается пробиться немногим каплям. Потом зеленая крыша начинает протекать, насквозь промокает и начинает действовать как гигантская поливальная машина: отовсюду течет, хотя на самом деле дождь, может, уже давно закончился. С дождем в сельве происходит то же самое, что и с войной — всегда известно, когда начинается, но никто не знает, когда закончится. По пути я узнавал старых друзей: уапак’ со своим скромным плащом из зеленого мха, капризная и упрямая прямота канте, ормигильо, каоба, кедр, остролистная и ядовитая чапайя, веер уатапиля, неумеренный гигантизм листьев пих’, похожие на зеленые уши слонов, вертикальная нацеленность в небо байальте, канольте с твердой сердцевиной, постоянная угроза, исходящая от чечем или «злой женщины», которая вызывает сильнейший жар, галлюцинации и острые боли. Деревья и снова деревья. Смесь зеленого и коричневого, вновь заполняющая взгляд, руки, шаги и душу… Так же, как сколько? одиннадцать? лет назад, когда я попал сюда впервые. Тогда я поднимался на этот проклятый холм и думал, что каждый шаг может быть последним. Я говорил себе: «Еще шаг — и умру», и делал один шаг, потом другой, но не умирал, а продолжал идти. Я чувствовал, что груз за спиной весит сто килограммов и знал, что это неправда, потому что знал, что нес всего пятнадцать килограммов, «просто ты новенький», говорили мне товарищи и с видом сообщников посмеивались. Я продолжал повторять себе, что теперь уже точно следующий шаг будет последним и проклинал тот час, когда мне вздумалось стать партизаном, и как хорошо мне было когда я считал себя интеллектуалом городской организации, и что в революции может быть множество видов деятельности, и все одинаково важны, и зачем я сюда сунулся, и на следующем привале наконец скажу им, что все, хватит, лучше я буду помогать вам там, в городе. Я продолжал идти, и продолжал падать, и доходил до следующего привала и ничего не говорил, — отчасти из стыда, и отчасти, потому что не было сил говорить, — и, хватая ртом воздух, как рыба в пересыхающей луже, говорил себе: ладно, скажу это им на следующем перевале — и повторялось то же самое. В тот первый день в сельве я провел десять часов в пути, и когда стемнело, мне сказали: здесь мы остановимся. Я просто рухнул на землю и сказал себе «я дошел», и еще раз повторил «дошел». И мы повесили гамаки, развели огонь и приготовили рис с сахаром и стали есть. Мы ели, и меня спрашивали, что я чувствовал на холме и как я себя чувствовал, устал ли я, а я только повторял «дошел». И они переглядывались между собой и говорили, что он едва провел один день в походе, но уже успел сойти с ума. На второй день я узнал, что путь, который я проделал за десять часов с 15 килограммами груза, они проделывают за четыре часа и с 20 килограммами. Я ничего не сказал. «Пойдем», — сказали мне. Я пошел за ними и с каждым шагом спрашивал себя: «Дошел? ». Сегодня, сколько? одиннадцать? лет после этого, история, уставшая от пути, повторяется. Мы дошли. Дошли? Вечер стал облегчением; свет залил место нашего привала, как пшеница, которая облегчила мне столько рассветов. После того как Камило наткнулся на сак холь («лицо старика» или «белая голова»), мы перекусили. Их оказалось семь. Я сказал Камило, чтобы не стрелял; может быть, они охотились на оленя и я подумал, что мы тоже на него выйдем. В результате — ничего: ни сак холь, ни оленя. Мы подвесили гамаки и растянули клеенки. Вскоре, когда уже стемнело, пришли куницы и стали на нас лаять, потом появились уойо или ночные обезьяны. Я не смог уснуть. У меня болело все, даже надежда… P.S., самокритичный, позорно притворяющийся сказкой для женщин, которые иногда девочки, и для девочек, которые иногда женщины. И поскольку история повторяется, сначала в виде фарса, а затем — в виде трагедии, сказка называется…
Дурито II (Неолиберализм, увиденный из Лакандонской сельвы)
Шел десятый день, давление на нас уменьшилось. Я отошел немного в сторону, чтобы приготовить себе место для ночлега. По пути я смотрел вверх, выбирая пару хороших деревьев, с которых ночью ничего не свалится. Поэтому окрик, прозвучавший у меня из-под ног, оказался полной неожиданностью: — Эй! Осторожно! Вначале я ничего не увидел, но останавился и подождал. Почти немедленно зашевелился один лист и из-под него вылез жучок, который сразу же начал возмущаться: — Почему вы не смотрите себе под ноги? Вы чуть меня не раздавили! Этот аргумент показался мне знакомым. — Дурито? — решился я. — Для вас Навуходоносор! Не фамильярничайте! — возмущенно ответил мне жучок. У меня уже не осталось сомнений. — Дурито, ты что, меня не помнишь? Дурито, то есть, я хотел сказать, Навуходоносор, с задумчивым видом стал меня разглядывать. Он достал из-под своих крылышек маленькую трубку, заполнил ее табаком, зажег и после долгой затяжки, вызвавшей у него нездоровый кашель, сказал: — Мммм, ммм. Потом еще раз повторил: — Мммм, ммм. Я знал, что это надолго, так что решил присесть. После многократных «ммм…», Навуходоносор, то есть Дурито, воскликнул: — Капитан? — Он самый! — сказал я, удовлетворенный, что меня узнали. Дурито (думаю, что будучи узнанным, могу снова называть его этим именем) принялся проделывать серию движений лапками и крылышками, которые на корпоральном языке жуков, является чем-то вроде радостного танца, хотя мне лично это больше напоминает приступ эпилепсии. Много раз с с разными ударениями повторив «Капитан! », Дурито наконец остановился и обрушил на меня вопрос, которого я так боялся: — У тебя есть с собой табак? — Да, но я…, — я попытался потянуть время, чтобы подсчитать свои запасы. В этот момент ко мне подошел Камило и спросил: — Ты звал меня, Суп? — Нет… ничего… Я так просто… напевал и… и не беспокойся… можешь идти, — волнуясь, ответил я. — А, ладно, — сказал Камило и ушел. — Суп? — удивленно спросил Дурито. — Да, — сказал я, — теперь я — субкоманданте. — И это лучше или хуже, чем капитан? — допытывался Дурито. — Хуже, — ответил я ему и самому себе. Я быстро сменил тему и со словами: — Вот, у меня есть немного, — протянул ему мешочек с табаком. Перед тем, как получить от меня табак, Дурито вновь продемонстрировал свой танец, на этот раз приговаривая «спасибо! ». По окончании табачной эйфории мы приступили к трудной процедуре раскуривания трубки. Я прилег на рюкзак и стал глядеть на Дурито. — Ты совершенно не изменился, — сказал я ему. — Зато ты выглядишь довольно потрепанным, — ответил мне он. — Такова жизнь, — сказал я, чтобы уйти от темы. Дурито опять начал свои «иммм, ммм.» и вскоре спросил: — И что же привело тебя сюда после стольких лет? — Понимаешь ли, я подумал, и поскольку никаких особых дел у меня нет, хорошо бы прогуляться по прежним местам и увидеть старых друзей, — ответил я. — Рассказывай мне сказки! — возмутился оскорбленный Дурито. Потом наступила следующая пауза «мммм, ммм» и инквизиторских взглядов. Я больше не выдержал и сказал: — На самом деле, мы отступаем, потому что правительство начало против нас наступление… — Ты удираешь! — сказал Дурито. Я попытался объяснить ему, что это стратегический отход, тактическое отступление и все, что мне пришло в этот момент в голову. — Ты удираешь! — сказал Дурито, на этот раз вздыхая. — Ладно, да, я удираю и что? — сказал я с раздражением, скорее по отношению к себе, чем к нему. Дурито не настаивал. Он надолго замолчал, только дым наших трубок свивал мост между нами. Через несколько минут жучок сказал: — Кажется, что-то тебя смущает, и не только «стратегическое отступление». — Отход. Стратегический отход, — поправил я его. Дурито подождал, чтобы я продолжил. — На самом деле, меня смущает то, что мы оказались не готовы. И мы оказались не готовы по моей вине. Я поверил, что правительство хочет диалога и отдал делегатам приказ начать консультации. Когда нас атаковали, мы обсуждали условия диалога. Нас застали врасплох. Меня застали врасплох… — сказал я с грустью и мужеством. Дурито курил и ждал, пока я рассказал ему обо всем произошедшем за последние десять лет. Когда я закончил, он сказал мне: — Подожди. Oн нырнул под листик. Вскоре он вылез, толкая впереди себя свой письменный столик. Потом он принес стульчик, сел, достал бумаги и с озабоченным видом начал их пролистывать. — Мммм, ммм, — говорил он, просматривая каждый лист. Через некоторое время он воскликнул: — Вот оно! — Что «вот оно»? — спросил я, заинтригованный. — Не перебивай меня! — серьезно и торжественно сказал Дурито. И добавил: — Слушай меня внимательно. Твоя проблема — та же, что и у многих других. Речь идет о социальной и экономической доктрине, известной как «неолиберализм»… «Этого еще мне не хватало… уроков по политэкономии», — подумал я. Кажется, Дурито услышал мои мысли, потому что срезу же пресек меня: — Шшш! Это не обычный урок! Это академический курс. «Академический курс» показался мне преувеличением, но я приготовился выслушать жучка. После нескольких «мммм, ммм», Дурито продолжил: — Это метатеоретическая проблема! Да, вы исходите из того, что «неолиберализм» — это доктрина. Под местоимением «вы» я подразумеваю тех, кто настаивает на заскорузлых и квадратных, как ваша голова, схемах. Вы думаете, что «неолиберализм» — это доктрина капитализма, стремящегося преодолеть кризис, который сам капитализм приписывает «популизму», не так ли? Дурито не дал мне ответить. — Конечно, это так. Хорошо, но на самом деле оказывается, что «неолиберализм» — это не доктрина капитализма, стремящегося преодолеть или объяснить кризис. Это сам кризис, ставший экономической теорией и доктриной! То есть, в «неолиберализме» нет ни малейшей согласованности, ни планов, ни исторической перспективы. То есть, это просто теоретическое дерьмо. — Странно… Я никогда не читал и не слышал подобной интерпретации, — сказал я удивленно. — Конечно! Это только что пришло мне в голову! — с гордостью говорит Дурито. — А как это связано с нашим бегством, то есть с нашим отходом? — спрашиваю я, сомневаясь во столь новаторской теории. — А! Элементарно, мой дорогой Ватсон Суп! Нет планов, нет перспектив, одна сплошная и-м-п-р-о-в-и-з-а-ц-и-я. У правительства нет постоянства: сегодня мы богатые, завтра — бедные, в сегодня оно хочет мира, завтра — войны, сегодня оно постится, завтра — давится едой, наконец. Понятно? — допытывается Дурито. — Почти… — нерешительно говорю я и начинаю чесать голову. — И таким образом? — спрашиваю я, видя, что Дурито прервал свою лекцию. — Все это закончится взрывом. Хлоп! Как перенакачанный надувной шарик. У этого нет будущего. Мы выиграем, — говорит Дурито, складывая свои бумаги. — Мы? — с нехорошей улыбкой спрашиваю я. — Разумеется, «мы». Совершенно очевидно, что без моей помощи вам не справиться. И не пытайся возражать. Вам нужен суперсоветник. Я уже изучаю французский, это чтобы потом продолжить. Я умолкаю. Не знаю, что хуже: открыть то, что нами правит импровизация или представить себе Дурито в качестве суперсоветника кабинета в каком-то невероятном переходном правительстве. Дурито продолжает свое наступление: — Я тебя удивил, а? Так что не печалься. Пока вы не растопчете меня своими ботинками, я всегда смогу прояснять вам путь, который предстоит пройти через свалку исторических поражений, и который, несмотря на все превратности судьбы, позволит поставить страну на ноги, потому что когда мы едины… когда едины… Ой, я вспомнил, что не написал письма матери! — Дурито разражается смехом. — А я-то думал, что ты говорил всерьез! — Я делаю вид что сержусь и бросаю в него веточкой. Дурито уклоняется и продолжает смеяться. Когда он успокаивается, я спрашиваю: — И все-таки откуда ты взял, что неолиберализм — это кризис, ставший экономической доктриной? — А! Из вот этой книги, объясняющей экономический проект Карлоса Салинаса де Гортари на 1988–1994 годов, — отвечает он и показывает мне книжонку с логотипом «Солидарности». — Но Салинас уже не президент… кажется… — говорю я с сомнением, от которого внутри у меня все сжимается. — Я знаю, но посмотри, кто отредактировал этот план, — отвечает Дурито и показывает мне фамилию. Я читаю: — «Эрнесто Седильо Понсе де Леон», — говорю с удивлением и добавляю: — Таким образом, нет разрыва с политикой предшественника? — То, что есть: это шайка воров, — неумолимо говорит Дурито. — И поэтому? — спрашиваю я с неподдельным интересом. — Ничего, просто мексиканская политика — это как этот болезненный нарост сучьев на дереве, который нависает как раз у тебя над головой, — говорит Дурито. Я вскакиваю, смотрю наверх и вижу, что действительно, над моим гамаком свешивается клуб веток, похожих на осиное гнездо. Я перебазируюсь, а Дурито тем временем продолжает: — Мексиканская политическая система связана с реальностью лишь частью очень хрупких ветвей. Хватит одного сильного порыва ветра, чтобы все это рухнуло. Конечно, падая, это потянет за собой и другие ветки и берегись тот, кто окажется в его тени, когда все это рухнет! — А если нет ветра? — спрашиваю я, проверяя хорошо ли привязан мой гамак. — Он будет… будет, — говорит Дурито и задумчиво замолкает, как бы вглядываясь в завтрашний день. Мы оба задумываемся и замолкаем. Опять зажигаем трубки. День отступал. Дурито засмотрелся на мои ботинки и осторожно спросил: — Сколько с тобой человек? — Всего двое, так что не беспокойся, не наступим, — сказал я, чтобы его успокоить. Дурито практикует методическое сомнение как дисциплину, поэтому он продолжил свои «мммм, ммм» и наконец выдал: — А тех, кто преследует тебя, сколько? — А! Этих? Их будет примерно шестьдесят… Дурито не дал мне договорить: — Шестьдесят! Шестьдесят пар сапог над моей головой! Сто двадцать седенских сапог, ищущих способ растоптать меня! — истерически запричитал он. — Погоди, ты не дал мне закончить. Их не шестьдесят, — сказал я. Дурито снова перебил меня: — А! Я знал, что не может быть такого несчастья. Сколько же их? Я лаконично ответил: — Шестьдесят тысяч. — Шестьдесят тысяч! — воскликнул Дурито и поперхнулся дымом своей трубки. — Шестьдесят тысяч, — повторил он множество раз, с отчаянием складывая свои лапки и крылышки. — Шестьдесят тысяч, — приговаривал он, теряя последнюю надежду. Я постарался его успокоить. Я сказал, что они не придут все вместе, что это поэтапное наступление, что они входят с разных сторон, что им еще надо суметь отыскать нас, что мы замели за собой все следы, и наконец сказал ему все, что мне в тот момент пришло в голову. Через некоторое время Дурито немного успокоился и вновь вернулся к своим «мммм, ммм». Он достал какие-то бумаги, похожие на карты, и принялся задавать мне вопросы о расположении вражеских войск. Я, как смог, постарался ответить. Каждый из ответов Дурито сопровождал отметками и записями на своих маленьких картах. После допроса он провел еще некоторое время, погруженный в свое «мммм, ммм». Через несколько минут после сложных математических подсчетов (как мне показалось, потому что он использовал для этого все свои лапки) Дурито вздохнул: — Так и есть — они используют принцип «молота и наковальни», «скользящую петлю», «загон кролика» и вертикальный маневр. Это элементарно, все это описано в учебнике для рейнджеров в Школе Америк, — говорит он мне и себе. И добавляет: — Но у нас есть шанс выйти из этой заварухи целыми и невредимыми. — Да? И каким же образом? — скептически спрашиваю я. — Чудом, — отвечает Дурито, собирая свои бумаги и укладываясь спать. Между нами установилась тишина; мы позволили сумеркам занять свое место среди ветвей и камышей. Позже, когда ночь спустилась с ветвей и расправила свои крылья в небе, Дурито вдруг спросил меня: — Капитан… Капитан… Эй! Ты спишь? — Нет. Что? — отозвался я. Дурито печально, с бесконечной тоской в голосе спрашивает: — Что ты собираешься делать? Я курю и гляжу на свисающие с деревьев серебристые кудри луны. Выпускаю клуб дыма и отвечаю ему и себе: — Победить. P.S., настраивающий ностальгию на частоты кольца окружения. По радиоприемнику кто-то в ритме блюза разрывает мрак словами: «All’s gonna be right with a little help from my friends…». Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2017-03-11; Просмотров: 1036; Нарушение авторского права страницы