Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


А все-таки оно есть: методология счастья



 

Душа живет иным законом,

Обратным всем законам тел.

3. Маркина

В истекшее пятнадцатилетие писать о людях счастливых стало не только не принято, но едва ли не признаком дур­ного тона. Вспоминаю, как лет пять назад предложил одно­му солидному общественно-политическому журналу статью о Г. С. Померанце. Было это вскоре после дефолта. Редак­тор, пробежав глазами несколько строк, выразил явное не­доумение: «Страна разваливается, а вы о Померанце». Но страна, слава богу, уцелела, а статья «Последний мудрец за­ката империи» вышла в не столь захваченной политически­ми страстями «Учительской газете» (1998). Анализирова­лись в ней философские и культурологические воззрения мыслителя, сполна вкусившего от горечи века: фронт — ла­герь — диссидентство и сумевшего выйти из этих испыта­ний с просветленной душой и ясным, острым умом.

Но с той поры меня не покидало чувство недосказаннос­ти об этом человеке чего-то важного, быть может, самого главного, и уж во всяком случае не менее ценного в его жиз­ни, чем подвластные ему глубина мышления и поистине вселенская широта кругозора.

Имея честь из года в год близко наблюдать глубоко со­кровенный личный, творческий союз Григория Соломоновича Померанца и Зинаиды Александровны Миркиной, я при­шел к выводу, что оба они, пройдя через предельные испы­тания, научились быть счастливыми. «Я был счастлив по дороге на фронт, с плечами и боками, отбитыми снаряже­нием, и с одним сухарем в желудке, потому что светило февральское солнце и сосны пахли смолой. Счастлив ша­гать поверх страха в бою. Счастлив в лагере, когда раскры­вались белые ночи. И сейчас, в старости, я счастливее, чем в юности. Хотя хватает и болезней и бед» (Г. С. Померанц).

Однако уместно ли говорить о возможности научиться счастью? Разве не даруется оно свыше, являя собой талант особого рода? Моцартовское ощущение полноты бытия, пе­реполняющее душу через край, изливающееся в гармонии звуков, — награда не от мира сего.

3. А. Миркина и Г. С. Померанц — люди исключитель­ной одаренности. Но дар их, да простится этот невольный каламбур, не был ниспослан им даром, а обретен в результа­те собственной долгой, растянувшейся на десятилетия, на­пряженной духовной работы. Тем важнее педагогу хотя бы приблизиться к пониманию «методологии» обретения счастья, чтобы затем вооружить ею своих воспитанников.

Записав последнее предложение, с большой долей само­иронии представил себе, как в планах воспитательной рабо­ты школы появляется новый раздел: методические реко­мендации по обретению счастья. На память немедленно приходит хрестоматийная фраза Козьмы Пруткова: «Если хочешь быть счастливым — будь им! »

Но разговор на эту тему, волнующую любого человека, и тем более подростка, немедленно вызывает напряженное отчуждение, как правило, прикрываемое иронией. Почему? Тому есть много причин: религиозных, философских, психологических. Все мировые религии подчеркивают хруп­кость, ненадежность любых земных устроений: «все суета сует...» Философские построения и выросшие из них соци­альные утопии, ориентировавшие человека на построение царства Божиего на земле, к исходу двадцатого столетия окончательно дискредитировали себя. Но даже в разгар официально навязанного приступа счастья, когда едва ли не в каждом углу висела вырванная из контекста фраза Коро­ленко: «Человек создан для счастья, как птица для полета», внимательные люди обращали внимание на то, что в расска­зе писателя-демократа эту сентенцию произносит безно­гий, опустившийся инвалид. В ответ официальному опти­мизму тогда родилась саркастическая шутка (в силу россий­ской специфической истории), дожившая до наших дней: «С таким счастьем — и на свободе».

Психологически можно понять людей счастливых, но предпочитающих умалчивать об этом редком состоянии ду­ши. Зачем говорить, когда и так все написано на лицах? Прилично ли ощущать радость бытия, когда вокруг всегда столько горя? И наконец, счастье счастью — рознь. Как и несчастье — несчастью...

Зинаида Александровна Миркина рассказывала, что по выходе из одного и того же лагеря у ее подруги поочередно побывали три его бывших узника. Первый, усевшись на та­буретку, обхватив голову руками, произнес: «В лагере было ужасно! » Второй, более сдержанный в оценках, отметил, что в лагере было трудно. А третий, показавшийся ей тогда до крайности легкомысленным, заявил: «В Ерцеве было хо­рошо! » Это и был Григорий Соломонович Померанц. Пере­фразируя уже приведенную выше шутку, можно сказать: с таким счастьем — и не на свободе! Сам бывший сиделец объяснял истоки своего состояния так: «Видимо, от рожде­ния я был наделен чувством природы. А на Севере были удивительные белые ночи. Кто не видит природы, замечает лишь колючую проволоку». Особую достоверность и убеди­тельность нашему разговору придавало то обстоятельство, что происходил он на палубе судна, на обратном пути с Соловков, в самый разгар белых ночей. За двенадцать часов хода до Архангельска Зинаида Александровна проспала лишь час. Все остальное время она провела на палубе, вгля­дываясь в море и нескончаемый закат.

Даром созерцания природы они оба наделены безмерно. Хотя что значит — наделены? Кто-то ведь дал первый тол­чок, запустил, как выражаются психологи, дремлющий до поры механизм восприятия? Что касается Г. С. Померанца, то ответ на этот вопрос находим в его книге-исповеди «Запи­ски гадкого утенка» (М., 2003): «Я помню, как мама в 1937 году показала мне на пляже поэта Нистора, часами глядев­шего куда-то за горизонт. Я не пытался с ним заговорить, но искоса поглядывал на него... Что он там видел? »

Вот так: созерцать созерцающего и постепенно учиться самому. Чем не методика? Последним из российских педа­гогов двадцатого столетия, кто осознанно, серьезно и после­довательно учил своих воспитанников получать радость и испытывать счастье от волшебной встречи с природой, был В. А. Сухомлинский. Затем наступила эпоха экологического воспитания, отрицать важность и необходимость которого было бы в современных обстоятельствах по меньшей мере не разумно. Но в том-то и дело, что на одном разуме не стро­ится личность человека.

Подобно князю Мышкину, Зинаида Александровна и Григорий Соломонович искренне не понимают: как можно видеть, к примеру, сосну и не быть счастливым? Для обоих (и они этого не скрывают) природа выше музыки, поэзии и философии. Будучи, безусловно, людьми культуры, тонко чувствующими все ее ходы в прошлом и настоящем, они ме­нее всего тяготеют к фаустовскому образу кабинетного мыслителя. Их кабинеты — лес с непременным костром, бе­рег реки, морской залив. Именно там рождаются стихи, ис­торико-философские прозрения и религиозные интуиции.

 

Когда доходит до нуля

Весь шум и, может быть, все время,

Я слышу, как плывет земля

И в почве прорастает семя.

И, обнимая небосвод

Крылами неподвижной птицы,

Душа следит, как лес растет

И в недрах смерти жизнь творится.

Я осязаю ни-че-го.

И все. Ни мало и ни много —

Очами сердца своего

Я молча созерцаю Бога.

 

Помимо прочих достоинств, эти стихи избавляют от не­обходимости подробно объяснять, чем созерцание отлича­ется от простого и привычного любования природой устав­шего от суеты горожанина.

Созерцанье — не наслажденье.

Это — слушанье и служенье,

Зов архангельский — звуки рога, —

Сердце слушает голос Бога.

Тот, что тише полета мухи.

Это — богослуженье в Духе.

Гармоничней, чем шорох лиственный.

Это — богослуженье в Истине...

 

Два ярких творческих человека, соединенных семейны­ми узами, это всегда серьезная проблема. История культу­ры знает немало примеров плохо скрываемого напряжен­ного внутрисемейного соперничества, приводящего к сры­вам, трагедиям, весьма запутанным отношениям. Блок и Менделеева, Ходасевич и Берберова — список можно про­должить...

Но в данном творческом союзе никто не стремится к верховенству, интеллектуальному, моральному и психоло­гическому доминированию. Ни тени попытки продемонст­рировать свое превосходство ни друг перед другом, ни пе­ред окружающими их людьми. Здесь у Григория Соломо­новича был долгий процесс самовоспитания. Обратимся к одному лагерному эпизоду из книги Г. С. Померанца «За­писки гадкого утенка», который многое проясняет...

«Мой товарищ объяснял мне и Жене Федорову особен­ности своего ума; выходило, что он всех лучше, но выходило медленно, потому что Виктор был действительно умный че­ловек и не хотел грубо сказать: «я всех умнее», а тактично подводил нас к пониманию этого. Я слушал и думал: «врешь, братец, умнее всех я», — но вслух ничего не говорил. В этот миг Женя, дерзкий мальчишка, сказал: «А я думаю, что я всех умнее». Виктор опешил и замолчал. Мы подошли к уборной, вошли в нее. Через очко было видно, как в дерь­ме копошатся черви. Почему-то эти черви вызвали во мне философские ассоциации. (Может быть, вспомнил Держа­вина: я раб, я царь, я червь, я Бог? ) «Что за безумие, — подумал я, — как у Гоголя, в «Записках сумасшедшего». Каждый интеллигент уверен, что он-то и есть Фердинанд седьмой». Было очень неприятно думать это и еще неприятнее доду­мать до конца: мысль, что я всех умнее, — злокачественный нарост; надо выздороветь, надо расстаться с этим бредом, приросшим ко мне. И с решимостью, к которой привык на войне, я рубанул: «Предоставляю вам разделить первое место, а себе беру второе». Я испытал боль, как при хирур­гической операции или при разрыве с женщиной, с кото­рой прожил двадцать лет (я жил с этой мыслью с тринадца­ти до тридцати трех). Но я отрубил раз и навсегда. С этого мига начался мой плюрализм. Я понял, что каждому из нас даны только осколки истины и бессмысленно спорить, чей осколок больше. Прав тот, кто понимает свое ничтожество и безграничное превосходство целостной истины над наши­ми детскими играми в истину».

Излагая устно этот эпизод, Григорий Соломонович обычно скороговоркой добавляет: «С этого начался путь к счастью». И когда я спросил: «Почему? » — он ответил: «По­тому что чувство превосходства, уверенность в своей пра­воте разрушают и любовь, и дружбу». Но если пробужде­ние «от себя любимого» произошло у него вследствие ин­теллектуального бесстрашия, привычки додумывать любую мысль до конца, какой бы неприятной она ни оказалась в итоге, то у Зинаиды Александровны оно связано с глубо­ким, целомудренным религиозным чувством:

О, Господи, при чем тут я,

Когда вся глубина Твоя,

Вся бездна бездн растворена

И силы творческой полна?

При чем тут я? При чем? Зачем?

Когда так целокупно нем

Простор бессолнечного дня,

И он берет в себя меня?

 

При чем тут я, когда есть лес,

И в нем последний крик исчез,

Лишь дятел бьется, сук долбя...

О, пробужденье от себя!

 

Наплыв великой высоты...

При чем тут я, когда есть Ты?

 

На Соловках Григорий Соломонович поведал о своем давнем сне в те годы, когда переводились сказки острова Бали: «Я умер и предстал перед Шиву. Бог Шива восседал во всем своем блеске. Вдоль стен большой комнаты на длин­ных скамьях, как в сельском клубе, располагались правед­ники, взиравшие на Шиву. И я подумал: какое счастье ви­деть столько достойных людей, неизмеримо лучших, чем я. Однако сразу же пришла другая мысль: но ведь есть доста­точно тех, кто гораздо хуже меня. И сразу разверзлась про­пасть... И я проснулся».

Шива пришел из сказок, но сновидение его приняло, не смутилось странным обликом Бога. Ведь Григорий Соломо­нович по своим религиозным воззрениям — суперэкуме­нист, т. е. человек, который видит и чувствует глубинную, сокровенную общность главных установлений всех миро­вых религий. Он, по его же слову, привык жить в пол-оборо­та на Восток. (Диссертацию по буддизму — дзэн в свое вре­мя так и не дали защитить диссиденту.) Прекрасно чувствуя себя в межконфессиональном пространстве, не боясь ото­рваться от перил богословия, он искренне убежден, что Бог выше и глубже наших слов и разногласий, а на самой боль­шой глубине мировые религии сплетаются корнями. При этом ни малейшего стремления соединить голову овцы с ту­ловищем быка: совместить несовместимое. А таких диле­тантских попыток, связанных с поверхностной, наносной религиозностью, истекший век знал немало. Каждая вели­кая религия — неотъемлемая часть великой культуры, но созерцание, медитация и молитва — это укорененные в раз­ных культурах общие пути постижения вечности. Отсюда — равно уважительное, серьезное отношение и к евангель­ской притче, и к буддистскому коану.

У Зинаиды Александровны душа — христианка, что не мешает ей тонко чувствовать и переводить поэтов ислам­ского суфизма, Рабиндраната Тагора и Рильке. Оба Дух ста­вят выше буквы.

 

И я уже не знаю ничего.

Я — чистый лист, я — белая страница.

И только от Дыханья Твоего

Здесь может буква зыбкая явиться.

 

Да, Ты ее напишешь и сотрешь,

И это — высший строй, а не разруха,

Ведь есть всего одна на свете ложь:

Упорство буквы перед властью Духа.

 

Непредвзятость и открытость разным религиозным и культурным традициям предопределили успех их совмест­ной книги «Великие религии мира», выдержавшей два изда­ния и ныне принятой в качестве учебника в ряде высших учебных заведений.

О таких людях обычно говорят: живут напряженной ду­ховной жизнью. Но в том-то и дело, что чрезмерное напряжение, чреватое экзальтацией и срывами, им совершенно несвойственно. Высокий строй души и глубина мысли дарят спокойствие, сосредоточенность, умение, выражаясь слова­ми Г. С. Померанца, «подныривать под абсурд» или жить, поднимаясь хотя бы «на два вершка над землей». Спокойст­вие это не назовешь надменным, холодным, олимпийским. Оно мудрое, терпимое, лишенное ригоризма мучеников всяческих догм. Потому-то десятилетиями к ним тянутся люди разных чинов и званий: молодые и зрелые, уже оста­вившие свой след в культуре и только постигающие ее глу­бины.

Среди прочих бывал в их доме поэт Борис Чичибабин. В своих «Мыслях о главном» он писал: «Да будут первыми словами этих моих раздумий на бумаге, которые сам не знаю, куда меня заведут, слова благодарности и любви. В на­чале семидесятых судьба подарила мне близкое общение с двумя замечательными людьми — Зинаидой Александров­ной Миркиной и Григорием Соломоновичем Померанцем, вечное им спасибо! <...> Сейчас имена Миркиной и Поме­ранца стали известны многим, а тогда, особенно если учесть, что жили мы далеко друг от друга, в разных городах, найти их и обрести в них родных и близких людей было чу­дом. На протяжении нескольких лет они были моими духов­ными вожатыми. Если он останется в моих глазах примером свободного и бесстрашного интеллекта, то она, Зинаида Александровна, на всю мою жизнь пребудет для меня со­вершенным воплощением просветленной религиозной ду­ховности, может быть, того, что верующий назвал бы свято­стью. Величайшим счастьем моей жизни были их беседы, во время которых они говорили оба, по очереди, не перебивая, а слушая и дополняя друг друга, исследуя предмет беседы всесторонне, в развитии, под разными углами, с неожидан­ными поворотами. Хотя говорили она и он, это был не диа­лог, а как бы вьющийся по спирали двухголосый монолог одного целостного духовного существа, из снисхождения к слушателю, для удобства восприятия и ради большей пол­ноты разделившегося на два телесных — женский и муж­ской — образа».

Замечательно, что Г. Померанца и 3. Миркину своими «духовными вожатыми» называет не юноша, обдумываю­щий житье, а зрелый, значительный поэт, много претерпев­ший в жизни: фронт — лагерь — отлучение от профессио­нальной литературы. (До середины восьмидесятых работал бухгалтером в трамвайном парке Харькова.) Как знать, мо­жет быть, под воздействием этих бесед появились его че­канные строки:

 

Еще могут сто раз на позор и на ужас обречь нас, но, чтоб крохотный светик в потемках сердец не потух, нам дает свой венок — ничего не поделаешь — Вечность, и все дальше ведет — ничего не поделаешь — Дух.

 

Близкое общение с этой семьей судьба подарила поэту и семидесятые годы, мне — в девяностые. Но смею уверить, что за два десятилетия мало что переменилось. Двухголо­сый монолог одного целостного существа, слава богу, про­должается и по сей день.

 

Я, ты и небо перед нами, —

Над нами небо, и вокруг

Рассвета тлеющее пламя

И сердца еле слышный стук.

Чьего? Но нас уже не двое.

Мы в этот час одно с тобою

И с небом. И когда бы, где бы

В нас не иссяк всех сил запас —

Нам только бы застыть под небом,

Входящим тихо внутрь нас.

 

Как-то вскользь Григорий Соломонович заметил: «По­жилая женщина пишет как семнадцатилетняя девушка. Зи­ночка влюблена, влюблена в Бога! » Сказано было спокойно, без ревности. В самом деле, как можно ревновать к Высо­чайшему? Действительно, в редких стихах 3. Миркиной местоимение «ты» не с заглавной буквы. Однако меньше всего хотелось бы представить обоих существами бесплот­ными, живущими в мире платоновских идей. Это совсем не так. Любовь к Богу ни в коем случае не отрывает Зинаиду Александровну от любви к мужу, а только бесконечно углубляет эту любовь. И возраст тут ни при чем. За сорок три года их совместной жизни чувство это никак не изме­нилось.

 

Мы два глубоких старика.

В моей руке — твоя рука.

Твои глаза — в моих глазах,

И так невозмутимо тих,

Так нескончаемо глубок

Безостановочный поток

Той нежности, что больше нас,

Но льется в мир из наших глаз.

Той нежности, что так полна,

Что все пройдет, но не она.

 

Не боясь упреков в отжившем свой век сентиментализ­ме, со всей ответственностью свидетельствую: их личные отношения не благостная идиллия старосветских помещи­ков, а глубокая взаимная страсть, облагороженная взаим­ной волей сделать счастливыми друг друга. Ее не ослабе­вающий с годами накал — источник неиссякающего вдох­новения. Редко кому удается не утерять со временем «буйство глаз и половодье чувств». Есенинские строки всплыли в памяти не случайно. Поэт сожалеет об утрачен­ной свежести, исчерпанности чувств; растраченность и опустошение — состояние, которое неизбежно наступает вслед за буйством и половодьем. Как же может быть иначе? На то она и страсть, дабы быть альтернативой сдержаннос­ти, выверенной осторожности. Сдержанная страсть, что-то вроде несоленой соли. Оказывается — может!

«Легче было лежать живой мишенью на окраине Пав­ловки, чем сказать Ире Муравьевой [И. Муравьева — по­койная жена Г. Померанца, сгоревшая от туберкулеза всего через три года после свадьбы. — примечание Е. Ямбурга], что я прошу ее не прикасаться ко мне тем легким, едва ощу­тимым прикосновением, одними кончиками пальцев, на ко­торое я не мог не ответить, а ответить иногда было трудно и потом весь день разламывало голову. Ира приняла это по-матерински. И очень скоро пришло то, о чем я писал в эссе «Счастье»: достаточно было взять за руку, чтобы быть счастливым. Сдержанность вернула чувству напряжен­ность, которой, кажется, даже в первые дни не было. Я стал уступать порыву только тогда, когда невозможно было не уступить — и относился к нему как к дыханию, которое дол­жно пройти сквозь флейту и стать музыкой. Сразу осталось позади главное препятствие в любви (когда не остается ни­каких препятствий). А как долго я медлил, как не решался сказать! Как боялся выглядеть жалким, смешным, ничтож­ным, слабым!

Если бы все люди вдруг увидели бы себя такими, какие они есть, и прямо об этом сказали — какой открылся бы простор для Бога, действующего в мире! » (Из книги «Записки гадкого утенка»).

Во времена всеобщего раскрепощения, в том числе и в чувственной, эротической сфере, нам больше всего не хва­тает не фальшивого казенного пуризма предшествовавшей эпохи, с его внешними запретами и ограничениями, а тон­кого инструмента, той самой флейты, рождающей музыку любви, точнее, воли настраивать самого себя как инстру­мент счастья. И тогда — возраст не в счет. В дивной музыке захватывает все, включая послезвучие... Но самое главное: в симфонии любви исчезает отчаяние, отступает страх пе­ред неотвратимым. Поэт прекрасно описывает эти чувства людей в поэме «Stabat mater»:

 

Как страшно вылезать из сна!

Вдруг вспомнить: каждый в одиночку.

Смерть лишь на миг дала отсрочку,

Но — вот она. Опять она.

 

Так значит можно разрубить

Сплетенье рук, срастанье, завязь?!

Не может быть, не может быть!

Мы... милый мой, мы обознались!

 

Ведь это — мы! Какой судьбе

Под силу душу выместь, вылить?!

Мне больше места нет в тебе?

А где же быть мне? Или?.. Или?..

Крик оборвался. Стон затих.

Смерть глушит крик и всплески тушит.

 

Как может вдруг не стать живых?

Как может смерть пробраться в души?!

 

Так и живут вместе долгие десятилетия эти люди: фило­соф и поэт, мужчина и женщина, живут неслиянно и нераз­дельно, являя собой зримый, осязаемый пример достойного Бога земного человеческого существования.

Читающий эти заметки вправе задать вопрос: а что, соб­ственно говоря, здесь нового? Разве все великие книги человечества не учат смирению гордыни и сдержанности в проявлении страстей, не призывают к созерцанию и мо­литве как способам постижения Высочайшего, не настра­ивают на добросердечие? Нового здесь действительно нет ни-че-го! Но в том-то и существо незамутненного временем педагогического взгляда на вещи, что воспитание чувств не по части модернизации образования и не по ведомству, отвечающему за формирование ключевых компетенций. Здесь более уместно говорить об архаизации, в смысле воз­вращения к вечным, нетленным человеческим ценностям. Это достаточно очевидно для любого вдумчивого педагога.

Проблема в другом. Многие из тех, кто сегодня отстаива­ет начала духовности и культуры перед натиском прагма­тизма, держатся не столько за суть, сколько за обветшалые формы, вызывающие естественное отторжение у нынеш­них молодых людей. Буква в который раз превозносится над Духом. Тем бесценнее опыт людей, умеющих «собирать себя» (выражение Г. Померанца) даже перед лицом великих испытаний.

Есть разные пути самостроительства личности. Разуме­ется, у каждого человека этот путь в определенном смысле уникален и неповторим: для кого-то толчком для движения в нужном направлении служит вовремя прочитанная книга, другому помогает волшебная встреча, третий прозревает при обрушившемся на него несчастье. Но при любых обсто­ятельствах услышать может лишь имеющий уши. А это означает, что для постижения вечных ценностей на каждом временном отрезке от каждого требуются неимоверные личные усилия и личное духовное творчество. Причем важ­ными оказываются не только сами истины, но и созерцание процесса их бесконечного переоткрытия, личностного со­кровенного обретения. «Ни одна заповедь не действительна во всех без исключения случаях; заповедь сталкивается с заповедью — и не известно, какой следовать, и никакие правила не действительны без постоянной проверки серд­цем, без способности решать, когда какое правило старше. И даже сердце не дает надежного совета в запутанном слу­чае, когда трое и больше людей чувствуют по-разному, и тогда решает любовь. <... > Иногда я решал интересные вопросы; но самое главное, что меня толкает к бумаге, — круженье вокруг неразрешимого, бесконечные попытки дать безымянному имя (сегодня, сейчас: вчерашние имена недействительны) (Из книги «Записки гадкого утенка»).

Мне кажется, что об этом же, но по-своему, прекрасны­ми стихами сказала Зинаида Миркина.

 

Качнулся лист сырого клена,

И тихо вяз зашелестел.

Душа живет иным законом,

Обратным всем законам тел.

В ней нет земного тяготенья

И страха перед полной тьмой,

Ей все потери — возвращенья

Издалека к себе самой.

 

О, эти тихие возвраты...

Листы летят, в глазах рябя.

И все обрывы, все утраты —

Есть обретение себя.

 

В эпоху безвременья, хаоса, смуты в головах и сердцах, когда мысли вразброд, а чувства растрепаны, стоит при­смотреться к людям искушенным, отмеченным редким да­ром сотворчества с Вечностью. 3. Миркина и Г. Померанц, безусловно, из этой когорты.

 

Дом на камне

И пошел дождь, и разлились реки,

и подули ветры, и устремились на дом тот;

и он не упал, потому что основан был на камне.

Евангелие от Матфея

В книге Я. Корчака «Наедине с Господом Богом» приве­дена молитва воспитателя:

 

«Всегда говорю с Тобой тишайшим шепотом, но эту

просьбу выскажу непреклонно.

Повелительный взор свой устремляю в высь небесную.

Распрямляю спину и требую — ибо не для себя требую.

Ниспошли детям счастливую долю, помоги, благослови

их усилия.

Не легким путем их направи, но прекрасным.

А в залог этой просьбы прими мое единственное сокро­вище: печаль. Печаль и труд».

 

Всей своей беспримерной жизнью и мученической смертью он заслужил право возвысить голос даже перед Богом. Это позволено лишь святым и праведникам. Печаль и труд — за этим залогом стоит многое... Одно время Я. Корчак возглавлял одновременно два детских дома, его хватало на оба. (Своей семьи он так и не создал.) А еще его двумя домами были литература и педагогика.

Только вот цена усилий была велика, о чем чуть раньше в той же молитве:

 

«Глаза мои потускнели, спина согнулась под грузом забот».

 

Как все это знакомо каждому, кто всерьез и навсегда во­шел в нашу профессию. Его простая, искренняя, безыскус­ная молитва:

 

«Не посылаю бесчисленных вздохов.

Не бью низких поклонов.

Не приношу богатых жертв во славу Твою и хвалу.

Не стремлюсь вкрасться Тебе в милость. Не прошу

почестей», —

 

служит утешением педагогу, ободряет в дни неизбежных сомнений, спасает от отчаяния. Это так естественно, что воспитатель Корчак приносит молитву Богу за ребенка.

Я же молюсь за учителя. Даже не «тишайшим шепотом», как Корчак во всех иных случаях, когда не возвышал свой голос за ребенка, а молча.

 

Господи, учитель всего-навсего человек со всеми своими человеческими слабостями. Несовершенный, он призван принять и взрастить ребенка — существо, подобное Тебе, еще не отравленное миазмами жизни. Кто поручится за то, что он справится со своей задачей?

Господи, пошли ему мудрости построить дом свой не на песке. Убереги от гордыни всезнания, соблазна присвоить себе Твой промысел. Спаси от искусителей.

Ниспошли воспитателям — воспитателей, учителям — учителей.

 

Существует привычная формула, выражающая одновре­менно и цель, и высшее достижение в нашей профессии: учитель — воспитай ученика. На первый взгляд она безуп­речна. Чего же еще желать, во имя чего трудиться? Успехи воспитанников греют душу, придают смысл и ценность соб­ственной жизни. Все так, но положа руку на сердце призна­емся: у каждого учителя не так уж много по-настоящему своих учеников. Тех, кто откликнулся всей душой на его призыв, а не просто равнодушно скачал из него необходи­мую информацию, как из Интернета. Я имею в виду не доб­ротных ремесленников, передающих знания, в меру сил вы­полняющих свои должностные обязанности, но учителей в пастырском смысле этого слова. Даже они. Хотя почему да­же? Именно они в первую очередь в наше, до предела праг­матичное время наиболее остро переживают отсутствие глубокого душевного контакта со своими воспитанниками. Что поделать, педагогика не только наука и искусство, она еще и таинство, подобное вечной загадке любви. С од­ним получается, а с сотнями, как ни бейся, в лучшем случае возникают нормальные деловые отношения. И на том спа­сибо. Мужественный, трезвый взгляд на границы своих скромных возможностей — лишь один из способов поддер­жания внутреннего равновесия, так необходимого в нашем многотрудном деле. Но, что ни говори, педагогика — про­фессия творческая, а следовательно, неизбежно требует до­полнительных источников вдохновения. Ею невозможно заниматься, потеряв духовные ориентиры, не опираясь на авторитет людей, чей строй мысли, образ жизни служат об­разцами самоотверженного, беззаветного служения делу. Философ Г. С. Померанц прав, когда пишет: «Мы живем среди обломков авторитетов. Сперва это показалось свобо­дой. Теперь приходит понимание, что свобода неотделима от системы ценностей, от известного порядка подчинения низших ценностей высшим. То есть от иерархии. Но где найти иерархию, которая не исключает свободы? » Один из способов восстановления утраченной иерархии — обраще­ние к безусловным авторитетам, людям, чья жизнь и судьба безупречны. Среди них и Я. Корчак, и те, кто на первый взгляд не имел прямого, непосредственного отношения к нашей профессии.

В писательском поселке Переделкино под Москвой в не­посредственной близости друг от друга стоят два дома. На оба распространяется мой трепет и восторг. И я испытываю огромную благодарность судьбе, которой угодно было в раз­ное время ввести вних автора этих записок.

В одном из домов жил и работал замечательный русский писатель-историк Юрий Владимирович Давыдов. В войну — юнга. После войны — узник сталинских лагерей. Человек с потрясающим чувством истории и безупречным вкусом, он прочно и, думаю, навсегда занял свою нишу в российской словесности. Многие до и после него пытались распахивать то же поле — целостного художественно-философского ос­мысления отечественной истории последней четверти де­вятнадцатого века. Но никому не удалось так глубоко проникнуть в ткань событий, увидеть глубинные корни, опре­делившие весь ход отечественной истории в трагическом двадцатом столетии. Историко-художественное исследова­ние истоков и развития террора, роли и места провокации в становлении и созревании нашей специфической государ­ственности, вне зависимости от ее политического и идеоло­гического наполнения, — все эти весьма непростые, тре­бующие прямого, честного взгляда и скрупулезного анализа сюжеты были в центре его пристального внимания. Обла­дая феноменальной памятью, более полувека проведя в ар­хивах, он был не только художественно убедителен, но пре­дельно точен даже в мелочах. Десятки адресов в Санкт-Пе­тербурге и Москве с найденными в архивах номерами квартир, служивших явками для реальных персонажей его книг, были осмотрены писателем с дотошностью следовате­ля. Отсюда — потрясающая достоверность каждой сцены из его романов и повестей.

Нимало не заботясь о внешней занимательности, ни­сколько не приспосабливаясь к неискушенному читателю, он властно втягивал его в воронку исторического омута, куда, не ведая греха, исключительно из благородных побуждений, все глубже погружались герои его произведений. Духота обще­ственной атмосферы, глухота власти поначалу приводили к поэтизации насилия, а путь от стихов к делу оказался коро­ток: «От ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови уведи меня в стан погибающих за великое дело люб­ви» — и еще: «Дело прочно, когда под ним струится кровь» (Н. Некрасов). Чего-чего, а крови хватило на целый век впе­ред. Ее потоки не иссякли и в новом тысячелетии.

Давыдов не был ни западником, ни славянофилом, с иронией относясь к любым далеким от исторической полноты оценкам и идеологическим спекуляциям. Его также не от­несешь ни к популяризаторам истории, ни к сухим педан­там, боготворящим лишь факты, которых вовсе не интере­сует мирочувствование конкретного человека в реальных исторических обстоятельствах. Именно реконструкция психологии времени в целом и конкретного человека в нем обнажала подлинный нерв истории, делала его произведе­ния живыми, пронзительными и актуальными. Их актуаль­ность достигалась не поверхностными аллюзиями или де­шевыми «многозначительными» намеками на злобу дня, не подмигиваниями читателю семидесятых годов, достаточно искушенному в эзоповом языке, а прежде всего уважитель­ным, достойным отношением к прошлому, постепенно, увы, органично и закономерно ставшему нашим настоящим.

Давыдов постигал историю, и сам был ее неотъемлемой частью. Его произведения «Март», «Судьба Усольцева», «Глу­хая пора листопада», «Завещаю вам, братья», «Две связки писем» и другие разительно отличались от книг бойких со­братьев по перу, что издавались тогда миллионными тира­жами и, пользуясь ажиотажным спросом, добывались с бо­ем в обмен на талоны за сданную макулатуру. Что поделать, они до сих пор востребованы на книжном рынке. Так назы­ваемые бестселлеры потакают стремлению людей получить простые, ясные, облегченные ответы на трудные, неприят­ные, скребущие совесть вопросы. На многие из них Ю. В. Давыдов ответил в своем последнем романе «Бестсел­лер», увидевшем свет уже после его смерти. Только за этим обманчивым названием скрывается нелегкое чтение, необ­ходимость дать себе труд глубоко вникнуть в суть давних событий, во многом предопределивших наше сегодняшнее духовное и нравственное состояние. Поэтизация насилия (вера в то, что с его помощью можно добиться окончатель­ного торжества справедливости), моральная разруха, за ко­торой неизбежно следует разруха материальная, — таковы звенья железной цепи, опутавшей все истекшее столетие.

 

Не веривший ли в справедливость

Приходил

К сознанию, что надо уничтожить

Для торжества ее

Сначала всех людей?

(М. Волошин)

 

Нечего и говорить, что я, тогда молодой учитель истории, влюбился в Давыдова, не имея чести быть знакомым с ним лично. Мало того, да простится утилитарный учительский подход к чтению замечательных произведений, я получил в руки ни с чем не сравнимые методические пособия, мгно­венно объяснившие начинающему педагогу, как надо пре­подавать свой предмет: не сухо и не «мокро» (без излишних эмоций и картинных придыханий, которые спустя десяти­летия станут диктовать стилистику некоторых популярных телевизионных передач по отечественной истории), строго научно (не изменяя фактам, но с обязательным воссоздани­ем исторической психологии героев), объясняя юношеству не всегда понятные с позиции современного человека моти­вы поведения людей, живших и действовавших в иную эпо­ху. Я уже не говорю о возможности получить доступ к доку­ментам. Но кто, скажите на милость, пустит не обременен­ного научными степенями учителя в архив, тем более в спецхран, для доступа в который тогда требовалось специ­альное разрешение? А в книгах Давыдова был невзначай опубликован «Катехизис революционера» — страшный документ, писанный Нечаевым, где черным по белому обосно­вывалась рожденная еще иезуитами мысль, приведшая к не­исчислимым трагедиям двадцатого века: цель оправдывает средства. Из нее органично вырастал ленинский тезис: «Нравственно все то, что служит делу социализма». Впро­чем, последний источник, работа Ленина «Задачи союзов молодежи», в те годы всегда был под рукой. Сравнение этих двух близких по мысли и стилистике документов произво­дило неизгладимое впечатление на старшеклассников тех лет. Хотя почему только тех лет? Оно и сегодня не потеряло смысла, ибо выросли новые неискушенные поколения, ко­торые вновь приходят в восторг от этой незатейливой и та­кой удобной идеи.

Временами, попадая на редкие читательские конферен­ции, с задних рядов до отказа переполненного зала я молча­ливо наблюдал за этим подтянутым, внутренне сосредото­ченным и вместе с тем остроумным, искрометным челове­ком — писателем Юрием Давыдовым. Никакого величия, ощущения собственной значимости, напротив — простота, естественность и открытость. Но, осознавая дистанцию между ним и собой, я долгие годы не решался заговорить с классиком. После крушения империи он на некоторое время замолчал, как сам проговорился на одной из встреч с читателями, почувствовав растерянность, взял писатель­скую паузу, необходимую историку и художнику для ос­мысления произошедшего. И только близкие друзья знали, что он принялся за новый роман (с ударением на первом слоге, как сам а


Поделиться:



Популярное:

  1. Automobiles Gonfaronnaises Sportives (AGS) — французская автогоночная команда и конструктор, выступавшая в ряде гоночных серий, в том числе в Формуле-1.
  2. EP 3302 Экономика предприятия
  3. I) индивидуальная монополистическая деятельность, которая проявляется как злоупотребление со стороны хозяйствующего субъекта своим доминирующим положением на рынке.
  4. I. Автономность бессознательного
  5. I. Законодательные и нормативно-правовые акты
  6. I. Теоретические основы экономического воспитания детей старшего дошкольного возраста посредством сюжетно-ролевой игры
  7. I.Экономико-географическое положение (ЭГП) Иркутской области. Административно-территориальное устройство.
  8. II. Неравномерность мирового экономического развития.
  9. II. СОВЕТСКАЯ ЭКОНОМИКА в ГОДЫ ЗАСТОЯ и РЕФОРМ
  10. II. Технико-экономическая сущность производственного менеджмента.
  11. II. Экономико-географические факторы страны.
  12. II. Японское «экономическое чудо» (1956—1970)


Последнее изменение этой страницы: 2017-03-03; Просмотров: 802; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.116 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь