Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


ПАМЯТИ ВЕЛИКОГО ГРАЖДАНИНА



Четверть века назад, в день Ильи-пророка, Россия потеряла своего писателя-громовержца — Михаила Никифоровича Каткова. Вместе с ранней смертью Достоевского, Скобелева, Тургенева и Аксакова эта смерть была одним из ударов, обессиливших тогда царствование императора Александра III, как бы обездушивших Россию. Если национальное самосознание наше, одержав победу над смутой 1881 года, не в силах было справиться с затхлою бюрократией и ввести полное оздоровление в русское общество, то это следует приписать отчасти тому длинному ряду потерь, который пережила тогда Россия. Столь мужественные и сильные голоса, каковы Достоевский, Катков, Аксаков, К. Леонтьев, Гиляров-Платонов, с их обширным влиянием на современную мысль, никем не были заменены, и вот уже через немного лет общество вновь склонилось к революции и докатилось до 1905 года... Из пробудителей народного духа в обществе наибольшим могуществом тогда обладал Катков.

Биография Каткова очень интересна, хотя — по русскому обычаю — она забыта еще прежде, чем была достаточно изучена. Благодаря возобладанию у нас инородческой печати, в нашей полуобразованной публике укоренилось представление о Каткове как о каком-то реакционере, мракобесе, апостоле застоя и т.п. Точно репейником поля — клеветой и ложью поросло русское общественное сознание. Если предки народов когда-то «избивали» своих пророков, то и потомство их не отличается большей благодарностью. Катков — представитель застоя! Но забывают, что Катков, из незнатной и очень бедной семьи, добыл себе еще в ранней юности самое широкое европейское образование. Уже в университете он выдвинулся блестящими способностями. Еще студентом он принадлежал к знаменитому кружку Станкевича, который можно назвать у нас единственной философской школой, наподобие древних школ Эллады. Кроме удивительного Станкевича, память о котором спасена главным образом Добролюбовым, к этому кружку принадлежали такие выдающиеся таланты, каковы Белинский, Аксаковы, Кавелин, Грановский, Герцен, Тургенев и др. В ближайшем общении с философской литературой Запада эта дружина пламенных и чистых душ создавала новое сознание общества, организовала как бы новую общественную совесть. Бесконечные споры и одушевленные беседы тогдашней московской молодежи были, может быть, высшим расцветом нашей истории. Для поставленных тогда идеалов нации стоило родиться, стоило существовать. Если Катков впоследствии разошелся, и подобно Достоевскому — с большою резкостью, с членами станкевического кружка, зато он мог сказать, что всех их хорошо знал еще в их зачатии, всех изучил в натуре. По таланту и образованию Катков был не в хвосте кружка, а по характеру превосходил многих товарищей. Он не довольствовался, как Белинский, «схватыванием» философских тезисов из устной передачи более просвещенных приятелей. Он сам был «более просвещенным», углубляясь в первоисточники тогдашней философии. Его не тешило то, что почти мальчиком, окончив университет, он уже являлся одним их трех столпов «Отечественных записок» и известным писателем. Двадцатилетним юношей, без всяких средств, он поехал в Берлин слушать Шеллинга... Тот восторг, которым пленены были наши юные философы, слушая великого мудреца, вероятно, наложил печать на весь их духовный облик — и на всю жизнь. Общение с настоящим великим духом подобно целебной воде источника: как эта вода, прошедшая земные слои, насыщена особым электричеством, возбуждающим жизнь, так гениальная мысль, бьющая из недр природы, — на все сколько-нибудь одаренные души ее влияние неисследимо-благотворно. Мог ли Катков, вышедший восторженным поклонником «системы трансцендентального идеализма», оказаться впоследствии ретроградом и сикофантом, как его честили враги?

Пребывание в берлинском университете, у самых истоков европейского просвещения, раскрыло Каткову легкомыслие нашей заимствованной, за все цепляющейся, быстро схватывающей и все растеривающей образованности. Вернувшись в Москву, Катков получает кафедру философии и в течение пяти лет профессорствует, прежде чем сделаться журналистом. Трезвый ум и огромная трудоспособность позволили бы Каткову выдвинуться и в области науки, но нелепость тогдашней русской жизни спасла в нем более великое призвание. В 1850 году бюрократия наша, как известно, похерила философию, поручив преподавание ее профессорам богословия. А Каткову, профессору философии, предложили быть редактором университетской газеты. К счастью, это было как раз то место, на котором Катков мог развить удивительную энергию и сослужить службу России. Но великая роль его сложилась не сразу. Под чудовищным гнетом тогдашней бюрократии ежедневная печать была невозможна. Была возможной так называемая «литература», крупные ежемесячники, где за ширмами поэзии, беллетристики, художественной критики, эстетики и т.п. могла прятаться и довольно громко говорить самая необходимая по тому времени мысль общества — политическая публицистика. При тяжком цензурном гнете тогда стоял расцвет нигилистического радикализма; старый друг Каткова, Белинский, создатель либерально-разночинной интеллигенции, уже отгремел, но он оставил школу еще более обличительную, чем был сам. Иные друзья Каткова, как Герцен и Бакунин, резко ударились в разрушение. Катков был гораздо более уравновешен. Он сумел вместить в себе и западничество, и славянофильство в здравом синтезе национализма. В противовес надвигавшейся смуте Катков основал «Русский Вестник», но для этого потребовалась протекция товарища министра просвещения поэта кн. Вяземского. Поглядите, какими силами окружил себя этот «мракобес» Катков. В его журнале работали трое Аксаковых, Аполлон Григорьев, Гончаров, Буслаев, Кавелин, Островский, Писемский, Полонский, Потехин, Серг. Соловьев, Тургенев, Лев Толстой, Алексей Толстой и т.п.

В противовес радикальной интеллигенции Катков старался организовать национальную литературу, верную духу народному, и это ему в значительной степени удалось. Пользуясь дремотой тогдашней власти, журналистика конца 50-х годов явочным порядком завоевала себе право обсуждать государственные вопросы, и в числе первых пионеров в этом направлении был Катков: «ретроград» и будто бы «крепостник», Катков еще за три года до отмены крепостного права объявил себя горячим сторонником английского, то есть парламентарного, строя жизни. Он справедливо доказывал, что английские порядки, более чем в каком-либо государстве на материке, обеспечивали личность и собственность, а закон в Англии стоит тверже и суд беспристрастнее, чем где-либо. К глубокому сожалению, просвещенный публицист наш был головой выше и правой и левой половин общества. Он был гораздо выше тогдашних революционеров и анархистов вроде Герцена и Бакунина, гораздо трезвее их понимая действительность и человеческую природу, — но он же неизмеримо выдавался и над тогдашнею бюрократией, эгоистически отстаивавшей свою канцелярски-полицейскую власть. Все тогда ждали государственного перерождения, но немногие вместе с Катковым были способны понять, что такое истинный либерализм и истинный консерватизм. Поклонник Англии, Катков именно в ней видел живое воплощение обоих начал — разных, но нераздельных, одинаково законных, одинаково необходимых, как внешняя и внутренняя сторона того же предмета. Все вечно истинное должно быть осуществлено — вот основание либерализма. Все вечно истинное должно быть сохранено — вот основание консерватизма. Катков застал Россию в глубоком извращении обоих начал. Свобода, основное условие органического роста, была раздавлена чиновничеством, захватившим власть. Охранялись же рабские, то есть искаженные, формы жизни. Катков не только был англофилом, но он первый и начал действовать как англичанин в области своего призвания. Он вступил в серьезную, упорную, систематическую борьбу с обоими неправдами русской жизни: с отсутствием свободы и с излишествами свободы. Именно Каткову, будто бы «мракобесу», русская печать и Россия обязаны благодарностью как первому освободителю русского печатного слова. В ужасное время он имел мужество заговорить языком свободного гражданина с тем достоинством, которое обезоруживало тогдашнюю власть. Не всякий публицист мог и не всякий умел это сделать: строго взвешенное слово, хотя и свободное, самим появлением своим опровергло суеверие, будто всякое свободное слово опасно. Катков шаг зг шагом отвоевывал свободу печати, вводил ее в обычай. Имея постоянные столкновения с цензурой, Катков не давал ей одолеть себя: он посылал правительству доклады и разъяснения, настолько убедительные, что выходил обыкновенно победителем. Трудно было запретить Каткову полемику с радикальным лагерем, ибо она поддерживала власть и порядок, но, предоставляя свободу одной стороне, невольно ставила себя в необходимость дарования той же свободы и другому лагерю.

Борьба Каткова с революционерами слишком осталась памятной для последних, и они сумели уверить публику, будто это была единственная борьба Каткова. Но это не верно. Он боролся на два фронта, как, впрочем, и все великие борцы в области мысли. Сражаясь против крайностей демократизма, Катков ополчился столь же пламенно и против крайностей выродившегося тогда нашего полицейского бюрократизма. Он обвинял администрацию в «систематическом превышении власти» и боролся одинаково против превышения, как и против бездействия власти. Что это была именно борьба, связанная с великими трудами и страданиями, показывает история «Московских Ведомостей» с 1862 по 1887 год. Пересмотрите хоть бегло эти 25 огромных томов, составленных из передовых статей самого Каткова. Какая напряженная, всегда сдержанная, временами страстная и яркая работа! Ей недоставало только соответствующей общественности и государственности, чтобы быть великой работой. Пророк, вопиющий в пустыне, — согласитесь, всегда плохой пророк, — равно как и вопиющий слишком в пустынной умственно общественности. Если бы либеральные идеи Каткова были приняты в эпоху освобождения крестьян и Россия, подобно Японии, сразу сбросила с себя отлинявшую историческую кожу, — история наша и сама деятельность Каткова сложились бы совсем иначе. Может быть, не нужна была бы его борьба с радикалами и бюрократами или она шла бы в более высоких слоях человеческого прогресса. Польское восстание показало Каткову, что тогдашнее малодушие и бездействие власти приближают Россию к внутреннему распаду, и вот он поднимает свой мощный голос, заставивший прислушиваться к нему всю Россию. Многие уверяют, что именно громовые статьи Каткова (я их не помню) спасли тогда Россию, разбудили власть, ободрили ее, вызвали огромный патриотический подъем, который заставил отступить слагавшуюся было на Западе коалицию. В своем роде это был голос патриарха Гермогена, как бы воскресший через два с половиной века в сходственных обстоятельствах польской смуты. На призыв Каткова отозвалось дворянство, старообрядчество и все наши политические классы, кроме заведомых предателей, — и Россия была спасена. Спрашивается, как же отблагодарила тогдашняя бюрократия великого трибуна?

В 1866 году «Московским Ведомостям» было дано предостережение «за возбуждение недоверия к правительству». По инерции старой эпохи господа петербургские чиновники думали, что нация обязана им верить как непогрешимому Богу, и всякое недоверие, хотя бы вполне заслуженное, выставляли как кощунство. Но «мракобес» Катков с этим не согласился. Он отказался напечатать предостережение на страницах «Московских Ведомостей». Он предложил правительству это предостережение назад, угрожая закрытием «Московских Ведомостей». Не каждый из радикальных издателей нашел бы в себе столько героизма: аренда «Московских Ведомостей», помимо счастья говорить среди многочисленной аудитории, приносила Каткову огромный доход. Благородное решение было объявлено им 3 апреля и оценено обществом. На другой день, 4 апреля, совершено было покушение Каракозова на цареубийство. В одной из патриотических по этому поводу демонстраций студенты целой толпой собрались против окон «Московских Ведомостей», пропели шесть раз народный гимн и кричали Каткову, чтобы он не прекращал газеты. Но петербургской бюрократии тогдашней совершенно не было дела до того, что государь был в опасности и что Россия втягивалась в смуту. Наибольшей опасностью она считала для себя независимый и честный голос такого патриота, каким был Катков. Ему дали последовательно второе и, наконец, третье предостережение и затем приостановили газету на два месяца. Все разыгрывалось как по нотам. Только в мае, когда государь прибыл в Москву, Каткову устроили аудиенцию, и он возобновил издание. Тут кстати припомнить отношение к бюрократии другого «мракобеса» — Ивана Аксакова: он начал издавать газету «Парус» — на третьем номере запретили, начал издавать «День» — запретили, издавал «Москву» — дали 10 предостережений и три остановки и наконец закрыли, — это кроме уничтоженного тома, высылки в деревню и пр.

Аксаков и Катков считались опасными и коренным русским Фамусовым, пуще смерти боявшимся свободной критики, а в особенности высокопоставленным инородцам. Вот, например, какой донос о зловредности «Московских Ведомостей» подавал в цензуру один тайный советник из поляков (Пржецлавский). «В политических обозрениях, — писал он, — газета свободно и даже необыкновенно развязно трактует предметы высшей дипломатии, оценивает и комментирует по-своему акты нашего правительства, позволяя себе даже давать советы и собственные указания. Во внутреннем обозрении она не стесняется в разборе действий правительства, уделяя ему долю своих советов нередко в наставительном тоне, а иногда даже прямо осуждает деятельность высших должностных лиц». Подумайте, какие все преступления! Господа инородцы, подобравшись к превосходительным и высокопревосходительным чинам, до такой степени глядят сверху вниз на русское «быдло», что даже заведомый спаситель России, глубокий патриот и ничем не запятнанный гражданин, каким был Катков, в их глазах не имел права даже «давать советы и указания» правительству. Он, просвещеннейший человек своего века, полвека следивший за государственными вопросами, не смел оценивать и комментировать действия должностных лиц. О, эти господа инородцы, залезшие в русские раззолоченные мундиры! Может быть, главным образом их нашептыванию Россия обязана целым столетием своей безгласности и связанной с нею отсталости. Не иначе как презрением к великой нации, удивлявшей мир доверием к своей власти, можно объяснить страх петербургского чиновничества перед Катковым и крайние усилия зажать ему рот. Что ж, и зажали бы всевозможными доносами, наушничеством, клеветой и ложью, если бы не проснувшееся наконец национальное наше сознание. Как Пушкин — к сожалению, слишком поздно, — так и Катков нашли себе защитников в лице монархов. Не жаловал его тот или иной псарь, но вот что высказал царь (Александр III) в телеграмме к вдове Каткова: «Вместе со всеми истинно русскими людьми глубоко скорблю о вашей и Нашей утрате. Сильное слово покойного мужа вашего, одушевленное горячей любовью к отечеству, возбуждало русское чувство и укрепляло здравую мысль в смутные времена. Россия не забудет его заслуги».

Лично я не знал Каткова и не помню его эпохи. Он представляется мне не столько великим писателем, сколько великим гражданином, пришедшим, к сожалению, во времена неблагодарные, не способные ни оценить его мысли, ни воспользоваться ими. Заслуга Каткова в том, что он пламенно верил в народные, государственные и религиозные идеалы и отстаивал их с надлежащей ревностью. Ошибка же Каткова в том, что он меньше верил в народ, который любил, нежели в бюрократию, которую презирал. Все-таки он не мог совлечь с себя ветхого Адама и найти для русского возрождения стихию более чистую, чем отрешенная от народа власть. Великий это был гражданин, но очень уже не великой эпохи.

1912

ЗНАНИЕ И ПОНИМАНИЕ

Прощаясь с читателями в этом году, мне хотелось бы оглянуться, как говорят профессора, «на пройденный курс». Да не покажется претензией, если публицист назовет свои статьи лекциями, а свою публику — аудиторией. Аналогия тут вполне допустима, разница лишь та, что профессора и студенты находятся в условиях неизмеримо лучших, чем мы с читателями. У профессора всего один предмет, который он читает двадцать лет подряд все по тем же запискам, часто чужим или переводным. За спиной профессора — ученые всего света и всех веков: он не более, как передатчик общей работы. Его личная роль — роль телеграфной проволоки, по которой бегут депеши. Я не смею, конечно, сказать этого о великих ученых, но они — роскошь в человечестве, к сожалению, слишком редкостная. От обильного стола этих богачей мысли именно и питаются скромные крохоборы знания.

Заурядный профессорский труд до такой степени механичен, что делаются серьезные попытки применить к кафедре... граммофон. Ко мне приезжал этим летом один изобретатель с граммофоном, приспособленным для изучения иностранных языков. Прослушав один урок, я нашел затею весьма остроумной. Вместо косноязычных лекций, бездарно составленных и скверно сказанных, изобретатель дает пластинки, «начитанные» лекторами-артистами, талантливейшими профессорами, какие есть на свете. Представьте, если бы вместо сотни кое-каких химиков, приват-доцентов, плохо разобравшихся в науке, с кафедры вновь зазвучал вдохновенный голос Менделеева... Студенты были бы в выигрыше, а не в проигрыше. Живые профессора, какую бы кашу ни жевали, обыкновенно не повторяют лекций, тогда как граммофон может повторить каждую лекцию и каждую часть ее произвольное число раз и даже в любом темпе. Тот, кто слышал когда-то лекции Градовского, конечно, жалеет, что его дети уже не услышат их. Вместе с здравствующим профессором Глазенапом будет потерян удивительный талант делать ясным то, что совершается в небесах.

Чтобы не быть обвиненным в рекламе, я не называю имени техника, приспособляющего граммофон к кафедре. Я вспомнил о нем лишь, чтобы доказать, до чего сравнительно легка задача ученого, передающего знание предмета. Публицистика куда труднее. Публицист передает своей аудитории не знание, а понимание предмета, притом не одного, а множества их, перепутывающихся в ту сложную и странную систему, что называется текущей жизнью. Ученые гордятся точностью своих учений сравнительно с крайней будто бы неточностью публицистики. Не будем об этом спорить. Если прогресс науки состоит почти сплошь из опровержения предшествующих теорий, — то хороша, стало быть, «точность» гг. ученых! Что касается публицистов, то ученая точность не их вовсе и дело. Возможно ли что-нибудь точное в процессе не установившемся, всегда текущем, какова действительность? Сейчас вы пишете, например, что в Петербурге 1 600 000 жителей, но не успела ваша статья дойти до читателя, как смерть с одной стороны, рожающие женщины — с другой, полдюжины вокзалов с третьей совершенно спутали вашу статистику. Не успели вы похвалить депутата N. за прекрасную речь, как он произнес прескверную речь. Едва вы, подобно пророку Ионе, предрекли бедствие, например, неурожай, глядишь, нашли с океана тучи — и благодатный дождь смывает ваши черные предчувствия. Случается и наоборот. Миллион все новых условий, миллион сочетаний из них создает для публициста миллион терзаний — в попытках уловить смысл времени. Его, однако, непременно нужно уловлять, и притом своевременно, ибо без некоторых знаний человечество еще жить может, но без понимания вещей жить нельзя.

Педанты спросят: возможно ли понимать без точного знания? Конечно, отвечу я. Я склонен даже думать, что именно погоня за точным знанием всего более вредит пониманию. Доискиваясь точности, ученый поневоле все внимание обращает на одну точку — весь остальной кругозор выпадает у него из разума. По одной, ему отлично известной точке, специалист судит о целой области. Получается ошибка гораздо более крупная, чем если наблюдатель взглянет на местность с высоты. Люди, охваченные стремлением знать, обыкновенно знают мелочи. Синтез доступен разве лишь великим умам, которые, повторяю, не в счет. Замечательно, что самые великие обобщения были сделаны при нищете науки. Ньютон, Коперник, Лавуазье и Фарадей, может быть, потому и дали свои удивительные законы, что последние не были заслонены хаосом знания. Гомер и Шекспир знали в ученом смысле меньше Максима Горького, но интуиция их напоминала сноп света, бросаемый электрическим прожектором. В общественной и государственной жизни никогда не было столько всевозможного изучения, и никогда цивилизация не была столь смутной, как теперь. Где наши великие деятели, великие полководцы, великие законодатели? Они все в прошлом. Перегруженные архивным знанием правительства всех стран погрязли в бесконечных «комиссиях». Чем больше чиновники узнают, тем больше вносят условий в решение задачи. То, что умные предки иногда мгновенно решали — одним лишь пониманием, основанным на чутье, — то нынче развертывается в уравнение с бесконечным числом неизвестных. Для каждого неизвестного потребно особое уравнение, особый архив, особая комиссия, и никогда умные люди не чувствовали себя так позорно глупо, как теперь. Мир развился при весьма скромной порции человеческой осведомленности. Последние века накопили знания в небывалом количестве, но, как золото в басне, груды знания уже вываливаются из переполненной сумы, уже рвут эту суму до неспособности удержать что-либо. В России жалуются на неучащуюся молодежь. Подождите немного — молодежь и на Западе откажется учиться, даже в Америке, — при тамошней весьма рациональной школе. Разве умственная вместимость расширяется вместе с ростом знаний? Настанет момент, когда наиболее гуттаперчевая душа завопит: довольно, или я лопну! Тогда начнется, как некогда в Китае, застой, а может быть, отлив знания, не менее стремительный, чем прилив. Природа как Бог: она «поругаема» не бывает. Спасая необходимое — именно дар понимания, душа безотчетно выбрасывает излишнее.

Минувший год как нельзя лучше показал разительную немощь знания — сравнительно с пониманием. Мы тысячу раз слышали о могуществе того метода, который позволил Леверье определить место планеты, еще не открытой в небе, и Менделееву указать элементы, которых еще никто не видел. Однако этими двумя случаями — или еще крайне немногими — и ограничивается ясновидение знания. Наоборот, тысячи и миллионы фактов не были никем предсказаны и всегда сваливались как снег на голову. Кончающийся год почти сплошь состоял из неожиданностей, будучи увенчан ужасною сицилийскою трагедией. Казалось бы, вулканы и землетрясения давно изучены до тонкости. Сейсмографы записывают даже микрометрические дрожания земной коры. Наблюдений накопилось, особенно в Италии, целые горы. И в результате колоссальнейшее бедствие, страшнее гибели Геркуланума и Помпеи. В этом омрачившем мир несчастии для России неожиданно вспыхнула искра счастия: судьба совершенно нечаянно дала случай русским морякам реабилитировать себя в глазах всего света. Кто бы мог предсказать, что потерянное в Цусимском проливе отыщется в Мессинском?

Кто мог ожидать, при точнейшем знании турецких и персидских дел, что открытый, точно сказка Шахразады, «Дом Справедливости» в Тегеране будет разрушен артиллерией шаха? Предсказать, что вспыхнут вполне европейские революции у мусульман и сам падишах будет вынужден присягнуть на верность бельгийской по типу конституции? Это случилось, конечно, закономерно, как все в истории, однако где же были дипломатические Леверье, принимающие столь забавно вид, будто они все на свете предвидят? Вполне закономерно подошла аннексия Боснии и Герцеговины и объявление болгарской независимости, но многие ли дипломаты предчувствовали это даже накануне? Весь свет был полон ожидания американо-японской войны, и вот в тот момент, когда огонь коснулся пороха, вместо взрыва раздался дружеский смех, и начали стрелять не пушки, а бутылки шампанского. Еще так недавно мир был свидетелем полного разгрома России. Кто бы мог сказать, что коварная держава, устроившая — хотя бы чужими руками — этот разгром, пойдет в объятия своей жертвы? Начало прошлого года сулило неминуемую войну России с Турцией, а конец года подсказывает союз между ними.

Обращаюсь к внутренним делам — сколько тут произошло неожиданного, что предсказать не повернулся бы ни один язык! Например, кто бы мог предполагать, что Государственная Дума настолько наладится, что сама испросит разрешение приехать в Каноссу, в Царское Село — всего лишь через полтора года после Выборга? И можно ли было предвидеть, что одним из первых единодушных законов русского парламента явится генеральское содержание гг. депутатам? Эволюция освободительного движения никак не обещала этого. Допускали ли когда-нибудь гг. Родичев и Милюков, что с ними случатся те неприятности, что случились за прошлый год? Что лев некогда станет есть солому — это предвидел Исайя, но кто мог думать, что пророчество это относится к революционерам русского парламента? Они, правда, не львы, а другие зоологические типы, определенные г. Милюковым, но едят хуже, чем солому. Они пережевывают без конца революционную жвачку, не будучи в силах ни выплюнуть ее, ни проглотить. Из более мелких событий — кто ожидал, например, что повесится издатель наиболее угрожавшей старому режиму газеты, и наоборот, гроза революционеров, московский градоначальник, окажется под судом за лихоимство?

Перечислить все неожиданное невозможно. Все значительное — неожиданно. Неизвестно, народились ли в этом году великие люди на смену маленьким, но какой оказался неожиданно крупный урон в замечательных людях! Что, в самом деле, можно с точностью знать, если человек подобен облаку: пахнуло на него ветром — и его нет? Линевич, Шванебах, Сергеевский, Муравьев, Будилович, Плевако, отец Иоанн Кронштадтский — сколько неожиданных могил и зарытых талантов!

Пусть ученые продолжают свою почетную работу. Может быть, она не так уж нужна для человечества, но, говорят, она нужна для самой науки. Из массы кирпичей, земли и мусора нечаянно явившийся гениальный ум строит храм, создает новый стиль. Публицисты сродни этим строителям. Они ведут свою трудную работу в хаосе неожиданного и невероятного, освещая читателям ближайшие шаги. Светить приходится не изучением, слишком длительным, а постижением, которым одарен здравый смысл.

Публицистам и публике не приходится слишком надеяться на науку: последняя не торопится, тогда как жизнь — летит. Всаднику некогда прибегать к тригонометрии, чтобы миновать опасность, ни к механике, чтобы удержаться в седле. Роковые задачи нужно решать сейчас же, наитием, идущим от самых вещей. Требуется крайне зоркое зрение, суворовский «глазомер», иначе общество летит в грязь, попадает из одного глупого положения в другое. Публицистам делают иногда честь, называя их глазами общества. Примем этот комплимент. Достоинство глаз — не иметь ни бельм, ни шор, ни подкрашенных очков; однако не нужно забывать, что самые сильные глаза еще не создают зрения. Надо, чтобы вполне здоровым был зрительный центр в мозгу, то есть само общественное суждение. Страшно смотреть на так называемых психических слепых: глаза у них яркие, совсем живые, а не видят луча света. В обширных общественных слоях замечают симптомы подобной же умственной болезни. Именно теперь, имея великие школы мыслителей, поэтов, ученых, художников и публицистов — из последних достаточно назвать Белинского, Герцена, Аксакова, Каткова — именно теперь, когда переведена на русский язык вся великая литература, замечается поразительное одичание нравов, затмение мысли, извращение вкуса, упадок героизма. Чем объяснить это? Чем объяснить, что поучающий гений приблизился к толпе, а поучительность его как будто отдалилась?

Говорят: газета убила книгу. Газета убивает знание, газета вносит анархию в умы. На это хочется заметить: а кто же, господа, вас неволит читать газету? Стало быть, есть серьезная нужда в ней, если хватаются именно за нее, а не за грузные тома философов и ученых. В этих томах, как и в необъятных докладах всевозможных комиссий, скапливаются, конечно, частички истины, но извольте до нее дорыться! Нудно промывать тысячу пудов бесплодного песку, чтобы найти крупинку золота. Бесконечный, непрерывный поток газетных статей есть, отчасти, именно такая промывка. Чтобы написать всем понятную, дающую ясное понимание предмета статью — сколько иной раз приходится пропустить сквозь память «сырого материала». Этот сырой материал подваливают публицисту и ученые, и чиновники, и сама публика. Есть ли физическая возможность все это вместить? Конечно, нет. Для публицистики и публики важны не все, а лишь некоторые, так называемые магические, точки темы. Установив их, вы без труда дополните их линиями, пока не проявится, наконец, отчетливая фигура. Я утверждаю, что метод понимания — единственный метод здравого смысла. Он действует с тех пор, как свет стоит, и что правительство и общество делают грубую ошибку, выступая на путь ученых, стараясь все исследовать, все познать. На этой дороге, подсказываемой жадностью, совершенно бессмысленной, мы идем в бумажную трясину, на дне которой смерть. Нельзя знать что-либо до конца — это прерогатива Бога. Достаточно лишь понимать вещи, и это дается тем, кто доверяет внушению вещей. В сущности, все мы почти ничего не знаем, а что знаем — всегда оказывается недостаточным. Все мы, если всмотреться в себя, живем догадкой, откровением, вдохновением, проблесками таланта, искорками гениального прозрения. Да здравствует же человеческое понимание! Не знание вещей составляет разум, а понимание их. 

1908


 


ПРИЛОЖЕНИЕ

 

ЕСТЕСТВЕННЫЙ СТИЛЬ
Штрихи к биографии и творчеству М.О. Меньшикова


Расстрелы

Шел кровавый 1918-й... Он начинался расстрелом демонстраций в защиту Учредительного собрания, расстрелом крестных ходов против Декрета об отделении Церкви от государства. Продолжением был массовый террор, формальным поводом к которому стало, как известно, покушение Каплан. Знак же был подан чуть раньше — ритуальным убийством царской семьи в Екатеринбурге. И религиозную суть красного террора заостренно выразил один из «революционных» поэтов стихами в «Известиях».

Твердь, твердь
за вихры зыбим,
Святость хлещем
казацкой нагайкой
И хилое тело Христа
на дыбе
Вздыбливаем в Чрезвычайке.

Проговорившись, певец дыбы и нагайки (А. Мариенгоф) нечаянно раскрыл сокровенную суть и цель «чрезвычаек» — новое распятие Христа, религиозный и национальный геноцид против русского православного народа.

22 сентября 1918 года «Известия Всероссийского ЦИК...» оповестили о расстреле в Валдае «черносотенного публициста Меньшикова».

Через сорок дней 31 (18) октября «Голос Киева» сообщил:

 

«ПАНИХИДА ПО М.О. МЕНЬШИКОВЕ

Вчера в Киево-Софийском соборе высокопреосвященным Антонием, митрополитом Киевским и Галицким, в сослужении соборного духовенства, была отслужена панихида по зверски расстрелянном большевиками известном публицисте М.О. Меньшикове.

На панихиде присутствовали сын покойного, некоторые из находящихся в Киеве бывш. членов Гос. Думы и Совета, сенаторы, публицисты, сотрудники “Нового Времени”, члены союза “Наша Родина”, представители штаба южной армии и иных военных организаций и многие другие лица.

Во время панихиды владыка-митрополит произнес глубоко прочувствованное слово, посвященное светлой памяти покойного»[45].

 

Всероссийская слава Михаила Осиповича Меньшикова связана с газетой «Новое Время», в которую он пришел в 1901 году. Его «подвальные» статьи выходили под рубрикой «Письма к ближним», а с 1902 года — также и отдельными выпусками, в виде ежемесячного журнала. С появлением в «Новом Времени» М.О. Меньшикова и В.В. Розанова эта газета, издававшаяся А.С. Сувориным, становится лучшей в России, центром здоровой национально-государственной мысли, идейной борьбы с революционными и «интернациональными» настроениями в политике и культуре. Все трое встретились уже сложившимися и очень разными людьми и писателями, но именно ансамбль их создал то неповторимое явление, каким осталось «Новое Время» в истории отечественной печати.

По оценке современников, статьи Меньшикова «пугали» и «вдохновляли» правительство. Например, В.В. Шульгин вспоминал, что сам Меньшиков имел «такое положение и влияние, что решительно ни от кого не зависел». Его политические анализы и прогнозы не щадили ни «левых», ни «правых», ни азефов, ни Столыпина.

Однажды Розанов в грустной шутке предсказал близкое наступление «либерального века», когда «нововременцев» вообще не будет и Господь скажет: «Не нужно нововременцев». Не прошло и нескольких лет, как предсказание сбылось. В 1912г. не стало А.С. Суворина. Спустя несколько месяцев после гибели Меньшикова от паралича и голода в Сергиевом Посаде умер Розанов...

Весной 1917 года под предлогом «отпуска» Меньшиков был фактически отстранен от работы в «Новом Времени». Сыновья А.С. Суворина после смерти отца стали распродавать издательство людям случайным для русской журналистики, а то и просто враждебным России. На зиму 1917—1918 годов Меньшиковы остались в Валдае.

Дом в этом тихом городке Михаил Осипович купил в 1913 году как дачу. Сюда приезжал с семьей каждое лето. Он очень любил это место: Валдайское озеро, дивный островной Иверский монастырь. Обретал здесь покой, счастье в своих самозабвенно любимых детях, великую радость общения с родными, ближними, с друзьями, навещавшими его.

Оставшись без привычной литературной публицистической работы, в силу потребности думать и писать, Михаил Осипович начинает вести дневник. А можно сказать — продолжает, ведь по существу, все его

«Письма к ближним» были нескончаемым, откровенным «дневником для всех» — в жанре, заданном еще Достоевским. По иронии судьбы, домашний, сугубо личный, полный смятений дневник стал последним литературным произведением громогласного публициста[46].

...14 сентября 1918 года Меньшикова арестовали, а через пять дней свершилась расправа. В приговоре не было ни слова правды. В Копии, выданной вдове покойного, говорилось, что муж ее расстрелян за «явное неподчинение советской власти». Двумя днями позже появилась упоминавшаяся уже заметка в «Известиях»: «Чрезвычайным полевым штабом в Валдае расстрелян известный черносотенный публицист Меньшиков. Раскрыт монархический заговор, во главе которого стоял Меньшиков. Издавалась подпольная черносотенная газета, призывающая к свержению советской власти».

Разумеется, в этом сообщении все было ложью. Как писал в последних записках из тюрьмы сам Михаил Осипович, с ним нескрываемо сводили счеты за прежние нововременские статьи его о «еврейском засилье в России».

...Семьдесят пять лет спустя родные добились (в данном случае это оказалось весьма непросто) реабилитации знаменитого писателя.

В 1995 году новгородские писатели при поддержке администрации и общественности Валдая укрепили на усадьбе Меньшикова мраморную мемориальную доску. Последние строки на ней гласят: «Расстрелян за убеждения».







Детство

Михаил Осипович Меньшиков родился 25 сентября (по старому стилю) 1859 года в городе Новоржеве Псковской губернии. Его отец, Осип Семенович Меньшиков, имел низший гражданский чин коллежского регистратора, а родом был из семьи сельского священника. Мать, Ольга Андреевна, в девичестве Шишкина, была дочерью потомственного, но обедневшего дворянина, владельца небольшого сельца Юшково Опочецкого уезда. Жили Меньшиковы бедно, часто нуждаясь в самом необходимом. Снимали квартиру у домовладельцев. Однако благодаря хозяйственности и недюжинному уму Ольги Андреевны кое-как сводили концы с концами. Мать несла все семейные тяготы, занималась, как могла, воспитанием детей. От избытка ли забот или по складу характера она была женщиной несколько нелюдимой, но чувствительной и с поэтическим вкусом.

Осип Семенович был на семь лет моложе жены. Умный и начитанный, он, в то же время, вел жизнь беспечную и о благосостоянии семьи заботился мало.

В 1864 году Ольга Андреевна купила за сорок рублей крестьянскую избу с огородом. Вот в этой избе с большой русской печью, земляным полом, рублеными стенами и прошло Мишино детство. До мученической своей смерти он сохранил воспоминания об этом времени — радостные, а больше печальные. Невзгоды не покидали семью, Ольга Андреевна с трудом справлялась со всеми домашними хлопотами. Но были и добрые длинные вечера, когда за окном стонала осенняя непогода или бушевала снежная вьюга, дети забирались на теплую печку, тушили лампу, чтобы не тратить дорогой керосин, и все вместе с отцом и матерью долго пели любимые песни. Кончались эти вечера пением молитвы «Слава в Вышних Богу». Оба родителя были религиозны, очень любили природу.

На шестом году Миша начал учиться. Учила его Ольга Андреевна сама. Воспитание детей Меньшиковых было проникнуто глубочайшей духовностью, религиозностью. Позднее Мишу Меньшикова отдали в Опочецкое уездное училище, которое он окончил в 1873 году. В том же году с помощью дальнего родственника он поступил в Кронштадтское морское техническое училище.

После его окончания молодой флотский офицер пишет письмо своему покровителю: «Считаю долгом сообщить Вам, что закончил курс в Техническом училище и 18 апреля (1878 года) произведен в 1-й военно-морской чин по нашему корпусу (в кондукторы корпуса флотских штурманов). Экзамены я выдержал порядочно: по 10 предметам получил 12 баллов. 30 числа я был назначен на броненосный фрегат “Князь Пожарский”, а 2 мая фрегат распрощался с Кронштадтом и ушел неизвестно куда и неизвестно на сколько времени. Секрет. Мы были в Дании, в Норвегии и теперь во Франции. Я получаю 108 рублей 50 коп. золотом в месяц. Это дает мне возможность кроме своих прямых обязательств тратить несколько денег на осмотр чужих городов и примечательностей. Таким образом, я теперь в Париже, осматриваю всемирную выставку. Итак, я, видимо, вступил на новую дорогу... Все это явилось последствием Ваших хлопот»[47].

В литературе

Склонность к литературе Меньшиков проявил очень рано. Еще в середине семидесятых годов по его инициативе в Кронштадте выходил ученический журнал «Неделя». В 1883 году после плаваний и возвращения в Кронштадт Меньшиков подружился с Семеном Яковлевичем Надсоном, который был моложе его на три года. Но это был первый профессиональный, к тому времени уже широко известный писатель-поэт, который высоко оценил талант молодого моряка, новичка в литературе. Будучи уже безнадежно больным, Надсон приветливым словом и добрыми рекомендациями помогал Меньшикову. Вот выдержка из его письма: «Я зол на Вас за то, что Вы не верите в себя, в свой талант. Даже письмо Ваше художественно. Пишите — ибо это есть Ваша доля на земле. Жду томов от Вас...»[48]

После участия в нескольких дальних морских экспедициях Меньшиков получил звание инженера-гидрографа. В те годы он написал и опубликовал очерки «По портам Европы» (1884), специальные работы «Руководство к чтению морских карт, русских и иностранных» (1891), «Лоции Абоских и восточной части Аландских шхер» (1898) и др.

Тогда же он начал заниматься и чисто журналистской деятельностью в «Кронштадтском вестнике», «Голосе», «Петербургских ведомостях» и, наконец, в газете П.А. Гайдебурова «Неделя». В 1892 году, окончательно осознав свое призвание, он выходит в отставку в чине штабс-капитана и становится постоянным корреспондентом, затем секретарем, ведущим литературным критиком и публицистом газеты и ее приложений. С сентября 1900 года он фактически заведовал «Неделей», активно сотрудничал в газете «Русь», журнале «Русская мысль» и др.

Последнее десятилетие XIX века для Меньшикова ознаменовано и тем, что, войдя в литературный мир, он привлекает внимание читателей своими статьями, знакомится с многими знаменитыми писателями. Так, 24 декабря 1892 года Меньшиков записывает в дневнике: «Вчера Лесков сообщил, что Л. Толстой меня знает и любит, доволен моими статьями и желал бы со мной познакомиться. — Отчего вы не съездите? Нельзя, не видав океана, иметь о нем представление. Непременно съездите. — Обещал условиться с молодым Толстым (Львом Львовичем); когда он зайдет, чтобы встретиться вместе, и он познакомит меня с ним»[49].

В мае следующего года Лесков в письмах Меньшикову называет его статьи «превосходными», говорит о «силе и росте серьезного ума и благородного направления». «Искренняя радость за то дарование, которое Вы принесли с собой в мир», — так высоко характеризовал маститый писатель творчество молодого журналиста[50].

В июле 1893 года Меньшиков гостил у Лескова в Меррекюле, где читали рукопись Толстого «Царство Божие внутри нас».

Там у Лескова Михаил Осипович познакомился с писательницей Лидией Ивановной Веселитской (до конца своих дней она была преданным другом дома и семьи Меньшиковых; некоторое время воспитывала Яшу — сына Меньшикова от первого, неудачного брака). Тогда же Лесков писал Толстому из Меррекюля: «Замечаний важных или даже интересных по оригинальности я не слышал ни от кого. Самое веское, что доводилось слышать в этом роде, исходило от очень умного Меньшикова, которого Вы знаете и — как я слыхал от Льва Львовича — которого Вы признаете за человека, одаренного большими критическими способностями (что так и есть)»[51].

24 января 1894 года Меньшиков впервые встретился с Л.Н. Толстым, в московском доме великого писателя, что в Хамовническом переулке. Толстой записал в дневнике: «Познакомился с Волкенштейном и Меньшиковым: оба хорошие, добрые, умные последователи — особенно Меньшиков». Отношения их, продолжавшиеся практически до конца жизни Толстого, за пятнадцать лет претерпели существенные изменения. Сначала Меньшиков сам причислял себя к «толстовцам», помогал мэтру в организации помощи голодающим (1898), выполнял его издательские поручения. Затем, когда философские, общественно-политические взгляды Толстого стали меняться все более и более в сторону конфронтации с государством, церковью, армией, Меньшиков не принял этих метаморфоз и счел своим долгом резко полемизировать с Толстым и окружавшими его «последователями». Однако Михаил Осипович всегда преклонялся перед гением Толстого-художника, любил его как великого и глубоко несчастного человека.

В конце 1891 года у Гайдебуровых Меньшиков познакомился с Антоном Павловичем Чеховым. Они были почти ровесниками. Меньшиков тогда еще носил морскую форму, и Чехов звал его «морячком». Их отношения отличались особенной теплотой и продлились до последних лет короткой жизни Чехова. За годы знакомства они отправили друг другу примерно по полусотне писем. Отдельные письма Чехова к Меньшикову не раз публиковались в собраниях сочинений писателя. Письма Меньшикова хранятся в разных архивах.

В 1907 году Михаил Осипович женился на Марии Владимировне Поль (в первом браке Афанасьевой), которой и суждено было в 1918 году хоронить мужа. Сама она умерла в 1945 году в Москве.

«Естественный стиль» в мировоззрении и творчестве с «Новым Временем»

С «Новым Временем» связан последний, самый сложный и главный этап в жизни и деятельности Меньшикова. Острых проблем в России в начале века было великое множество, и они нарастали, как снежный ком. Меньшиков обращался к широкому кругу духовно-нравственных, культурных, социальных, политических, экономических, бытовых и других вопросов. Характер выступлений определялся его общественно-политическим идеалом, который сложился в 90-х годах: крепкая монархическая власть с парламентским представительством и определенными конституционными свободами, способная защищать традиционные ценности России и оздоровить народную жизнь. Будучи одним из создателей «Всероссийского национального союза», Меньшиков в ряде статей сформулировал его основную цель: «...Восстановление русской национальности не только как главенствующей, но и государственно-творческой». Отвергая деятельность революционных организаций как партий «русской смуты», Меньшиков одновременно выступал и против черносотенных групп с их ретроградной борьбой против обновления России.

Много внимания уделял Меньшиков вопросам культуры. Одной из главных категорий в его культурологических писаниях является понятие «естественного», или «органического». Выдвигается критерий почти биологической функциональной целесообразности в устройстве как человека, так и общества, нации. Есть голова, есть руки, есть ноги — ни один из членов не мешает в теле другому. Есть и у народа как бы органы, специально ответственные за прогнозирование и регуляцию исторического творчества. Это то, что мы называем сегодня национальной элитой. Меньшиков говорил обычно о «правящих классах», аристократии. В одной из статей на вопрос, можно ли видеть будущее, публицист уверенно отвечал: «его должно видеть, и эта способность становится [в XX веке. — Н. Л., М. П.] критерием существования. Предвидящие спасаются или одолевают. Не столько сильным, сколько зорким принадлежит право жизни. В огромном царстве (России), как в организме, не все клетки могут обладать зрительной способностью, но зато небольшая группа клеток, образующая глаза народные, должна быть зрячей. Именно на то и выдвигаются правящие сословия, чтобы быть зрением общества, слухом, вкусом, обонянием и осязанием. Держать в полной исправности эти обсерватории народной жизни, как и центральный, связывающий их мозг, то есть правительство, — первейший долг нации, желающей в XX веке жить хоть сколько-нибудь удовлетворительно. Будущее, по крайней мере ближайшее, нужно отчетливо видеть, как дорогу под ногами»[52].

«Очками», которые предлагал Меньшиков правительствам и элитам для того, чтобы видеть правильную дорогу, и был принцип «естественного стиля».

Красота, любил говорить он, «это лицо Божие, насколько оно доступно смертным». Готовность и способность к восприятию лика Божия в истории закладывается с детства. Для этого выработана национальными традициями целая градация воспитательных институтов. Воспитывает детей прежде всего семья, но сама семья, считал Меньшиков, в свою очередь, «воспитывается государством», и пока государство не возьмется серьезно за воспитание семьи, — воспитание детей будет нести на себе все язвы этого «первородного греха». Исторические примеры доказывают, что домашнее воспитание всегда стояло наиболее высоко не в либеральные, а в патриархальные, «реакционные» эпохи, когда, по словам писателя, «общество держалось строго-аристократических основ — религии, самодержавия, непререкаемого родительского авторитета».

 «Когда монарх считался как бы вассалом Господа, а отец — вассалом монарха, то и сыну приходилось быть в благоговейном подчинении и к монарху, и к отцу своему. Каждый новый человек в обществе являлся новой клеткой организма, знающей, что ей делать, и исчерпывающей полноту своих сил производительно».

Практически речь идет не только о биологическом единстве и здоровье нации, хотя и проблеме физического здоровья Меньшиков всегда уделял большое внимание. Речь скорее о том, что современные социологи называют «идентификационными полями», «системами ценностных или социальных ориентации». Но эти поля, эти ориентационные системы понимались русским мыслителем — и это выгодно отличает его от современных политологов — как вещь, насквозь органичная. Это особенно наглядно при анализе соотношения власти и народа — проблемы, так мучающей и сегодняшних политиков и аналитиков.

«Народ беспомощен вне власти, но и власть, как оказывается, бессильна без народа, — формулирует Меньшиков в одном из «Писем к ближним». — О действительном единении этих двух условий — государства и народа — народ мечтает как о спасительной самозащите». Снова мы видим, что весь анализ строится в терминах естественных защитных реакций живого национального организма.

«Нет власти», «паралич власти» — постоянный предреволюционный лейтмотив политических прогнозов «Нового Времени». «Дело близится к тому, — предупреждал Меньшиков в статье, которая так и называлась «Нет власти», и консерваторов, и либералов, — что и бессильное правительство, и бессильное общество со всем багажом речей, деклараций, программ, политических статей рискуют наконец быть смытыми поднимающеюся снизу грязной анархией. [Писано за четыре года до «Великой Октябрьской». — Н.Л., М.П.] Если сейчас “нет власти”, то необходимо сделать, чтобы она была. С организации власти надо начинать, если ее нет, а не с чего иного. Если подвыпивший кучер, допустим, свалился с козел — смешно философствовать о предоставлении инициативы лошадям».

И обобщающий философский вывод: «Я думаю, власть по своей природе ничем незаменима. Как все необходимое, она непременно должна быть на своем месте, иначе пиши пропало!»

Никак не удержаться от обильного цитирования в статье о столь блистательном стилисте. Да и дело требует. Лучше Меньшикова о его воззрениях, пожалуй, никто не скажет.

Вот он говорит о необходимости «естественного стиля» в государственной жизни России, о вполне реальном восстановлении Патриаршества и сугубо романтическом — древнего Боярства (статья к романовскому юбилею «Милость народу»): «Бюрократия имелась у нас и в Московскую эпоху, но и выше нее стояла группа, которая составляла, так сказать, живой Кремль монархии с такими башнями, какими возвышались Романовы, Курбские, Воротынские, Трубецкие, Шуйские, Пожарские. Если весь народ отстаивал Россию от великой Смуты, то предводительство в этом подвиге принадлежало патриаршеству и боярству. Восстановление древнего органического стиля нашей государственности было бы “возвращением домой” после героического похода Петра Великого на чужую сторону. Это возвращение к родной земле, к ее корням, к ее красоте и ее заветам — было бы встречено народом как сказочная мечта»[53].

Меньшиков понимал — «погибающее государство не спасут ни пышные парламентские фразы, ни триумфы, ни салюты. Единственно, что производительный, культурный труд». И ради пропаганды такого труда он не жалел ни сил, ни времени. Михаил Осипович убеждал: погибнет крестьянский двор — погибнет государство. Ведь крестьянский двор — это маленькая Россия, микрокосм, имеющий те же основные признаки, что и государство. И это наиболее естественный стиль ведения всякого хозяйства.

Итак, власть должна быть на своем месте и соответствовать своему месту. Национальная элита должна быть на своем месте. Семья, как источник авторитета, должна быть на своем месте. Это и есть естественный, от Бога заведенный порядок вещей, органическая для человека и общества иерархия ценностей. Возглавлять, осенять благословением эту иерархию ценностей и авторитетов призвана церковь. Неорганичность, невыдержанность «стиля» в самой Церкви ведет и к ее упадку, и тогда приходится ставить вопрос: что восстанавливать прежде — нацию или христианство.

«Христианство прививалось, — подчеркивает Меньшиков, — всегда лишь одним способом. Приходили апостолы, увлекали своей проповедью небольшое число последователей, строили крохотные церковки. Но эти церковки были огромны внутренним объемом веры, которая быстро — как река в половодье — выступала из берегов. Вот естественный и разумный способ насаждения христианства. У нас же хотят наоборот: сначала создать храмы, а потом будто бы сами собой откуда-то явятся и верующие. Боюсь, что этот расчет ошибочен».

Обратим внимание, писатель и в сфере сугубо духовной требует в первую очередь (не он — природа, дело требуют) «естественного стиля». Более того, здесь, в религии, в Церкви, он может быть нужнее, чем где-либо. То, что огромные холодные храмы Москвы и Петербурга стояли еще и при батюшке-царе пустыми, что они не были «намелены», «надышаны» верующим народом, — это, увы, как ни прискорбно, факт. И сегодня, в условиях восстановления интереса к христианству — далеко еще не «восстановления христианства» — полезно, думаем, прислушаться к суждению проницательного, хотя и не очень церковного, современника. Раздумья о Вере, о Боге увлекали Меньшикова в безграничность макро- и микрокосмоса. Свои мысли он фиксировал, порой, в поэтической форме, но стихов не публиковал. Мы приведем одно из стихотворений, сохранившихся в семейном архиве:

Конечно, — я ничто в сравненьи с Миром,
Но ведь и он ничто в сравнении со мной.
Кто кажется ничтожней в отдаленьи?
Я ль на Земле, невидимый, бесследный,
Иль он, сведенный к еле видным точкам?
Гляжу на свод небесный... Вот Арктур,
Вот Вега — вечный океан огня,
Вот Сириус таинственный, безмерный, —
Но необъятность их не больше искры
Ничтожно малой. Отступи подальше —
На сотни миллионов новых верст,
И ты светил великих не увидишь.
Они сольются все в неясное мерцанье
Той звездной пыли, что зовется
Потоком Млечным. А еще подальше
Исчезнет из очей и это привиденье.

Пусть миллиарды лет
Такие искорки горят в небесной тверди,
Но и они погаснут. Вся неисчислимость
Веков в сравненьи с Вечностью — мгновенье.
Так в чем же должен видеть я величье мира?
Покорен он, как я, жестокому закону
Бытия, сплетенного с небытием.

Мир, как и я: он есть — и нет его.
По-видимому мир — мое же повторенье.
Он тех же волн, как я, безмерный океан
И ничего нет вне души моей такого,
Что не было бы в ней самой. Ничтожен я,
Но я сознательно стою пред вечным Небом.
Я знаю многое в его существованья,
О нем я мыслю. А оно..? О, Боже!


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-04-10; Просмотров: 173; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.103 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь