Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


IX. Перед лицом великой крестьянской трагедии



 

Как мы уже знаем, предреформационные десятилетия были временем обострения социальных противоречий и крайнего ужесточения феодальной эксплуатации. Германия шла впереди других стран Европы по уровню развития крестьянской антифеодальной борьбы. В 1502 году тысячи повстанцев встали под знамя «Башмака» (символ крестьянской независимости, родившийся когда-то в кантонах Швейцарии). Крестьяне требовали упразднения всех феодальных платежей и крепостнических «новшеств», возвращения узурпированных общинных угодий. В 1514 году произошло крупнейшее за всю предшествующую историю Германии народное восстание, возглавляемое тайным союзом «Бедный Конрад». Крестьяне выступили в нем вместе с городским плебейством. В 1518–1520 годах народный протест пошел на убыль из-за ожидания «реформ сверху», но с середины 1521-го заявил о себе с новой силой. В стране складывалась революционная ситуация. Классовые столкновения свидетельствовали о том, что никакого единого антипапистского движения в Германии уже нет, что это благодушная иллюзия Виттенберга. Народные низы согласны были поддерживать борьбу против Рима только при условии отмены крепостнического гнета, господские сословия — только ради захвата церковных земель и расширения феодальной эксплуатации.

После Вормсского рейхстага крестьянские вожди все чаще использовали в своей агитации реформаторские нравственно-религиозные понятия, но вкладывали в них совсем не тот смысл, который вложил (или намеревался вложить) сам доктор Мартинус.

Еще в 1520 году в статье «О свободе христианина» Лютер пытался провести резкое размежевание «прав духа» и «прав плоти». Разум и веру, утверждал он, никто не должен стеснять, и духовному диктатору народ вправе ответить сопротивлением. Однако к «угнетению плоти» (то есть к тяготам материальным) христиане обязаны относиться со смирением, как бы оплачивая этим нестесненность совести и веры.

Лютеровское разделение «духовных» и «плотских» прав крестьянская масса не приняла — и не только потому, что не хотела терпеть все умножающиеся материальные невзгоды. Горький опыт убеждал крестьянина в том, что насилие духовное (ложь) и телесное феодальное бремя (гнет) — это две стороны одной медали.

Ужесточение феодальной эксплуатации совершалось в начале XVI века с помощью «тысячи неправд». Захват общинных угодий почти всегда был не только актом насилия, но и грубым обманом. Господа подтасовывали старинные грамоты, прибегали к услугам лжесвидетелей и продажных судей. С личностью крестьянина — еще недавно относительно независимого, а теперь обремененного долгами и крепостническими поборами — никто не считался. Его могли выпороть за то, что его скотина забрела на только что отсуженное пастбище; могли приговорить к смерти за ловлю раков в «господском ручье». С него требовали того, что еще вчера выпрашивали как подачку, или вдруг постановляли, что он вправе жаловаться лишь на чужого господина, но никак не на своего. Феодалы именовали себя «покровителями крестьян», твердили, что защищают их от неприятельских набегов, но в форме «охранных денег» сдирали с них больше, чем любой турок.

Вскоре после Вормсского рейхстага произошли два почти совпавших во времени события, которые обострили революционную ситуацию.

Первое. В августе 1522 года военный вождь немецкого дворянства Франц фон Зиккинген выступил в поход против трирского епископа и поддерживавшей его княжеской коалиции. Акция Зиккингена имела далеко идущие цели. «Дело шло, — писал Ф. Энгельс, — не более и не менее, как об устранении всех князей, секуляризации всех духовных княжеств и имуществ, установлении дворянской демократии с монархом во главе…»[43] Выступление рыцарей не получило активной поддержки низов, но оживило в патриархальном крестьянстве давнюю мечту о кайзере-патриоте, который положит конец княжеским неправдам. Кроме того, вооруженное столкновение князей с дворянско-рыцарским ландауским союзом обнажило противоречия, раздиравшие господствующее феодальное сословие. Оно сделало очевидным, что «верхи не могут править по-старому».

И второе событие. Осенью 1522 года вышел в свет лютеровский немецкий перевод Нового завета (так называемая «Сентябрьская Библия», или «Вартбургский Евангелион»). Реформатор надеялся, что эта книга внушит народу непримиримость к папству и вместе с тем — покорность светским властям. Народное отношение к Евангелию оказалось совершенно иным. По восприятию массового читателя, своим переводом Библии Лютер «противопоставил феодализированному христианству своего времени скромное христианство первых столетий, распадающемуся феодальному обществу — картину общества, совершенно не знавшего многосложной, искусственной феодальной иерархии. Крестьяне всесторонне использовали это оружие против князей, дворянства и попов»[44].

Лютеровский перевод Нового завета позволил низам осознать и высказать, что они «не хотят жить по-старому».

В 1524 году по всей Нижней и Средней Германии составляются петиции, проникнутые пафосом «божьего права» (осенью они уже будут предъявляться как повстанческие программы антифеодальных преобразований). В зависимости от степени зрелости крестьянского движения понятие «божьего права» трактуется по-разному.

В наиболее патриархальных районах под ним разумеют уважение к старым обычаям, вольностям и пожалованиям: безбожными объявляются так называемые «новшества» (Neuwerungen), то есть крепостнические повинности, введенные господами в последние десятилетия.

На территориях, пограничных со Швейцарией, где в 1518 году началась радикально-бюргерская реформация, крестьяне толкуют «божье право» более решительно. По сути дела, они требуют для себя той степени независимости, которая прежде предоставлялась лишь жителю вольного города. Ссылки на Писание используются для доказательства того, что над поселянином не должно быть никакого иного начальства, кроме имперского; что безбожно все крепостное право, все «подушные» повинности (как старые, так и новые). Значительное внимание уделяется свободному выбору священников и секуляризации церковных имуществ, долю от которых должен получить и простой народ.

Но самое радикальное использование священных текстов наблюдается в тех районах Германии, где крестьянское движение смыкается с движением городских низов (подмастерьев, плебеев, горнорабочих). Под мирским порядком, сообразующимся с «божьим правом», здесь понимают общество без угнетателей и паразитов, общество, где крестьянин наделен землей и где вся жизнь организуется на началах самоуправления. Рядом с антифеодальными требованиями нередко выдвигаются требования аскетические и уравнительно-коммунистические.

Зимой и весной 1524 года природа словно сбилась с толку. В феврале цвели вишни и бабочки летали, как летом. В пасхальную неделю ударил мороз. Холода держались до самого лета. Посевы погибли, а к осени начался мор. В Швабии, Баварии и Австрии свирепствовали эпидемии. Народная молва разносила сообщения о чудовищных несуразицах. Всюду жаловались на рождение уродов: шестипалых детей, ягнят без копыт и телок о двух головах. Над одной деревней бились меж собой аисты, над другой — стая галок налетела на стаю ворон.

Анабаптистские пророки, ходившие по селам и городам, утверждали, что это приметы близкого вселенского переворота, после которого наступит тысячелетнее царство справедливости и братства.

В июне 1524 года восстанием в графстве Штюллинг началась Великая крестьянская война. В течение нескольких месяцев она охватила обширную территорию от Эльзаса до Зальцбурга и от Тироля до Гарца. Основными районами активных повстанческих действий стали Швабия, Франкония и Тюрингия.

События Крестьянской войны подробно и доходчиво освещены в советской исторической литературе; у нас нет необходимости прослеживать их в деталях, месяц за месяцем. Мы ограничимся поэтому общей характеристикой крестьянского повстанческого движения, позволяющей читателю составить представление о его силе и слабостях; о том, каким оно было в действительности и каким виделось со стороны, в частности из лютеранского Виттенберга, который остался вне зоны восстания.

Антифеодальное движение 1524–1525 годов превосходило предшествующие крестьянские восстания и по размаху, и по степени политической сознательности. Последняя ярко выразилась в десятках крестьянских программ, представляющих собой важную страницу в истории демократического мышления. Стихийные местные недовольства быстро перерастали в действия крупных повстанческих соединений (отрядов), насчитывавших порой по нескольку тысяч человек. Целые районы отказывались от несения феодальных повинностей и под угрозой вооруженного насилия предъявляли господам свои требования. Князья пытались отсрочить их выполнение с помощью проволочек и перемирий, но наиболее революционные отряды переходили к наступательным действиям.

Важным инструментом повстанческой организации было так называемое «светское отлучение» (остракизм в отношении дезертиров, колеблющихся и потенциальных врагов). Города, оказавшиеся в зоне восстания, должны были либо присоединиться к крестьянам, либо разоружиться и принести клятву о сохранении нейтралитета. Княжеские замки, резиденции епископов и аббатов уничтожались; имущество монастырей экспроприировалось. В большинстве отрядов были введены суровые меры против мародерства и грабежей.

Уже к осени 1524 года крестьянские соединения представляли собой внушительную военную силу. В Швабии, например, они превосходили войска противостоящего им княжеского союза и численностью и инициативой. Стихийного натиска повстанческих отрядов было достаточно для того, чтобы одержать серию побед. Южногерманские дворяне спасались бегством или сдавались в плен. Их замки не выдерживали крестьянской осады. Никому не казалось невероятным, что не сегодня завтра по всей Германии учредится «мужицкое царство».

До какой степени мыслящие представители немецкого княжеского сословия были подавлены сознанием правомерности крестьянского восстания и предчувствием его победы, показывают письма лютеровского князя Фридриха Мудрого. В марте 1525 года курфюрст, разбитый тяжелой болезнью, обращался к своему брату Иоганну с такими словами: «По-видимому, у бедных людей были причины для мятежа и особенно такая, как стеснение слова божьего. Бедняки многими способами отягощались нами, духовными и светскими властителями. Бог да отвратит от нас их гнев. Будет на то его воля, и выйдет так, что править станут обычные неблагородные люди, а не пожелает бог и не решит этого, к славе его, так и выйдет вскорости иначе… Я думаю, что вашей светлости и мне надо бы терпеливо не вмешиваться в это дело и не путать себя с господами духовного звания, которые, как я подозреваю, и вам и мне (князьям, поддерживающим реформацию. — Э. С. ) едва ли желали добра».

Но не только саксонский курфюрст пребывал в растерянности; значительная часть немецкого дворянства в конце 1524 — начале 1525 года испытывала страх перед повстанцами. Слова «божья кара» были на устах у всех.

По мере развертывания военных операций стали видны, однако, и серьезные изъяны крестьянского революционного действия.

Немецкий простолюдин издавна привык почтительно относиться к клятвенным заверениям, жаловательным грамотам, третейским судебным решениям. Добившись от князей согласия на рассмотрение повстанческих петиций, крестьянские отряды нередко прекращали активные действия, а после того, как господа «торжественно заверяли», что признают правомерность соответствующих требований, вообще расходились по деревням. Это легковерие помещики использовали с циничной расчетливостью. Лицемерные обещания позволяли им сбить огонь мятежа и выиграть время, необходимое для стягивания феодально-княжеского войска.

У восставших не было сколько-нибудь продуманной стратегии и общего плана кампании. Уже собравшись в отряд, развернув знамя и одержав первую героическую победу над врагом, крестьяне в растерянности останавливались. На сходках царила разноголосица. Из отряда в отряд слали гонцов, которые должны были выведать, «что же делать дальше».

Представление о повстанческой солидарности также несло на себе печать патриархально-средневекового мышления, рисовавшего все человеческие отношения как «местные» и «поземельные». Крестьян не нужно было учить тому, что соседу, попавшему в беду, надо всеми силами помогать. Но к солидарности более широкой, чем «соседская», они не были готовы. Привязанность крестьянина к селению и дому как бы стреноживала антифеодальное повстанческое войско. Если мы взглянем на карту крестьянской войны в Швабии и Франконии, нам тотчас бросится в глаза, что даже самые организованные и боеспособные отряды (Светлый, Черный, Лучезарный) ходят по кругу, словно на невидимой веревке, конец которой прикреплен «к родным местам».

Было принято, что, отслужив в отряде четыре месяца, повстанец возвращается к полевым работам. Отряды представляли местности и были разными по численности. Огнестрельным оружием — особенно пушками — крестьяне владели плохо. Общей кассы почти нигде не существовало; ополченцу не выплачивалось соответственно никакого регулярного содержания, и каждый должен был сам добывать себе пропитание.

Крестьяне-повстанцы зачастую апокалипсически переживали происходящее: считали, что они орудие начавшегося «божьего суда над злом» и их дело исчерпывается ниспровержением существующего греховного порядка. Какой строй утвердится после переворота — об этом повстанец не должен заботиться. Едва мир очистится от скверны, потечет совсем иное время: Христос сойдет на землю и все устроит к общему благу. Почва станет сказочно плодородной, хлеба вырастут на лугах вместо трав, а леса наполнятся дичью. Все станет честно и просто, и уж не потребуется ни судов, ни тюрем, ни правительственного надзора.

Ожидание близкого светопреставления ослабляло заботу о будущем. Крестьяне уничтожали хранилища, жгли награбленные помещиками запасы продовольствия, спускали воду из прудов, чтобы выловить рыбу (ничтожная часть жарилась, остальная пропадала без всякого проку). Весной 1525 года многие повстанцы, заслужившие отпуск, отказались возвращаться домой и подымать землю. Победа народа близка, говорили они, а уж после нее Христос сообразит, как прокормить борцов за правое дело.

Рядом с апокалипсическим переживанием революционных перемен стояло восприятие их как мистерии. Средневековому народному мышлению свойственна была тяга к карнавалу, к шутовскому переиначиванию существующего порядка. В Крестьянской войне 1524–1525 годов она заявила о себе всерьез. Захватывая города и замки, повстанцы, движимые ненавистью к угнетателям, заставляли их играть в «перемену ролей». Дворян обряжали в рвань, которую носила крестьянская голытьба, и заставляли снимать шапки при встрече бедняков. Священникам приводили ослов и требовали, чтобы они научили их читать требник. Маркитанток одевали знатными госпожами, а графини и баронессы должны были оказывать им придворные почести. Господам возвращали их жестокие издевательства и расправы без суда.

В рассказах потерпевших, которые бежали из Швабии и Франконии в еще не охваченные восстанием немецкие земли, эти действия крестьян, обычные для средневековой классовой борьбы, преувеличивались и приобретали вид безбрежного «содома и разбоя». В своих письмах представители образованного сословия именовали повстанческие отряды не иначе как «шайками», «ордами» (Rotten). Дворяне подстегивали свою ненависть рассуждениями о «справедливом, богоугодном возмездии». Оправившись от первой паники, феодальная реакция щедро жертвовала на найм ландскнехтов. Под Ульмом формировалось карательное войско Трухзеса фон Вальдбурга, под Лейпцигом — отряды рейтар, возглавленные давним противником виттенбергского евангелизма герцогом Георгом Саксонским.

 

* * *

 

Сразу после Штюллинговского восстания католики заявили: вот она, лютеровская реформация! Да и сами крестьянские вожди называли Лютера «своим». Разве не ему принадлежало сочинение с названием-лозунгом «О свободе христианина»? Разве не он отказался подчиниться светскому начальству (императору и рейхстагу), укрывшись в Вартбурге от объявленной ему опалы? Разве не у него, осуждающего наглый епископский произвол, вырвались в 1522 году такие слова: «Если духовные государи не слушают слова божия, свирепствуют, ссылают, жгут, режут и творят всякое зло, то что же с ними делать, как не начать сильное восстание, которое истребило бы их? Если бы оно произошло, то следовало бы веселиться! » Крестьяне всерьез ожидали, что не сегодня завтра «немецкий Геркулес» встанет во главе народного воинства. Они называли реформатора первым в ряду угодных им третейских судей.

Когда сообщения о немецкой крестьянской войне достигли Испании, император Карл V, который сквозь пальцы смотрел на возвращение Лютера в Виттенберг, немедля послал курфюрсту Фридриху распоряжение о выдаче «еретика Мартинуса». Княжеский двор просил Лютера поскорее выступить с осуждением крестьян и отвести «от курфюрста и университета» подозрение в сочувствии мятежу. Реформатору указывали на расторопность его католических противников, самый известный из которых, Иоганн Экк, уже проклял крестьян-бунтарей и требовал скорой княжеской расправы.

22 августа 1524 года Лютер по предписанию саксонских князей произнес проповедь против «мятежных сект», которые порождают в народе «дух неповиновения и убийств». Однако вопроса о верхнегерманском восстании он не касался. Не было крестьянской темы и в сочинении «О небесных пророках», опубликованном в начале 1525 года и направленном против Карлштадта и радикальных анабаптистов. Прошли февраль и март, а доктор Мартинус все воздерживался от осуждения крестьян, хотя еще два года назад твердо обещал занять сторону тех, кто «терпит от мятежа».

Лютер с самого начала не принял крестьянского восстания, но роль княжеского полицмейстера и экзекутора его совершенно не прельщала. Он надеялся, что бедствия мятежа заставят опомниться и крестьян, и их жестокосердных угнетателей. Демократ по умственному складу, Лютер верил, что народ образумится первым. Он ждал документа, свидетельствующего о начавшемся отрезвлении крестьянской массы.

Повстанческие петиции — иногда решительные, иногда умеренные — поначалу носили местный характер. Однако в начале марта 1525 года в Меммингене на съезде руководителей шести швабских отрядов принимается документ, которому суждено было распространиться по всей Германии. В программе, известной под названием «Двенадцати статей», крестьянские вожди, во-первых, предлагают известное обобщение (свод) локальных повстанческих требований, а во-вторых, пытаются обосновать их авторитетом Священного писания.

«Двенадцать статей» были документом умеренным и сдержанным. В его преамбуле говорилось, что составители хотели бы снять с крестьян обвинение в бунтарстве и бесчинствах. Повстанцы рады были бы, если бы господа пошли им навстречу и все было решено мирными средствами.

Первая статья требовала, чтобы каждой общине (приходу) было предоставлено право выбора и смещения священника.

Вторая статья настаивала на отмене так называемой малой десятины, но признавала правомерность большой десятины в случае ее справедливого и подотчетного использования.

В третьей (решающей по значению) формулировалось требование крестьян об отмене личного крепостного права. Составители пытались обосновать это требование ссылками на Исайю, Петра и Павла. В заключении они поясняли: «Это не значит, что мы хотим необузданной воли и не признаем никаких властей. Мы должны жить по заповедям… Но надо либо освободить нас от крепостного ига, либо евангельским словом доказать нам, что мы должны оставаться рабами».

Четвертая, пятая и десятая статьи содержали просьбу крестьян о возвращении отторгнутых у них общинных земель. Просьба обосновывалась выдержками из Библии — зачастую, увы, просто не относящимися к делу.

В шестой, седьмой, восьмой, девятой и одиннадцатой статьях речь шла об ограничении барщины, а также многочисленных поборов и штрафов.

В заключительной, двенадцатой статье крестьянские руководители заявляли, что согласны отступиться от любого из своих тезисов, если окажется, что он не соответствует божьему слову. Вместе с тем они оставляли за собой право формулирования новых евангельски обоснованных народных требований.

В апреле 1525 года крестьянская декларация достигла Виттенберга. В середине месяца Лютер взялся за перо. Он использовал «Двенадцать статей», чтобы занять позицию судьи, возвышающегося над обеими враждующими партиями, и горькими обвинениями склонить их к гражданскому согласию.

Новое сочинение реформатора называлось «Призыв к миру по поводу Двенадцати статей». Оно начиналось резким и гневным обвинением господской алчности, насилия и произвола. «Начальство, — заявлял Лютер, — не для того поставлено, чтобы удовлетворять свои нужды и прихоти за счет подданных, а для того, чтобы печься об их пользе и благе. Кто вынесет долго, если его терзают и дерут с него шкуру! » С развитием торговли, замечал Лютер, господа совсем обезумели и «в каждом зернышке и соломинке видят гульдены… Начальство отнимает все больше и больше и разбазаривает отнятое добро на наряды, обжорство, пьянство и застройку так, словно это мякина».

Вся первая часть «Призыва…» доказывает, что помещики заслужили восстание, что при оголтелом гнете, который учредился в Германии в последние годы, оно есть явление естественное. «Вы правите так жестоко и тиранически, — бросает Лютер в лицо дворянам и князьям, — что вам не останется утешения и надежды, когда вы погибнете».

Если стоять на точке зрения юридической тяжбы сторон (на точке зрения «естественного права» в понимании XVI столетия), то крестьяне правы перед господами, и последние должны бы принять многие требования, сформулированные в «Двенадцати статьях». Лютер говорит об этом без всякого угодничества — в тоне ультиматума, предъявляемого под угрозой близкой катастрофы.

Вторая часть «Призыва к миру…» написана как суровое увещевание, обращенное к самим восставшим крестьянам. С князьями Лютер говорил на языке государственно-политической целесообразности, соответствующем их роли правителей. К крестьянам он адресуется на языке, который их руководители сами выбрали при составлении «Двенадцати статей», — на языке христианских заповедей. Это позволяет ему форсировать мотив смирения и ненасилия, прозвучавший в преамбуле документа.

Евангелие — кто оспорит это! — учит христиан терпеливо переносить несправедливости и во всякой нужде уповать на бога. «Но вам не хочется переносить страдания, а хочется, как язычникам, принудить власти к исполнению вашей нетерпеливой воли». Можно понять, когда христианин неумолимо требует свободы евангельской проповеди, но пристало ли ему с тем же пафосом домогаться бренных земных благ, например покосов или валежника?

Только на три из двенадцати статей Лютер отвечает обстоятельно.

Если община хочет выбирать пастора, замечает он по поводу первой статьи, то она должна кормить его от своих хлебов, а не от тех, которые дает начальство. Лучше было бы поэтому смиренно испрашивать пастора у своего князя. Если начальство отказывается утвердить пастора, избранного общиной, то нужно помочь ему перебраться в другой город, а уж вместе с ним пусть едет кто пожелает.

Десятиной, говорит Лютер в связи со статьей второй, должна ведать существующая светская власть. Это право принадлежит ей так же, как и право секуляризации церковных владений. Рассуждать иначе значило бы, по его мнению, «проповедовать разбой».

Но еще острее Лютер судит о решающей, третьей статье. «Не должно быть крепостных, ибо Христос освободил нас. Что это значит? Это значит сообщать христианской свободе совершенно плотский смысл». Евангельская весть о небесном равенстве людей обращена к греховному и неисправимо несовершенному миру, где одни богаты, другие бедны; одни свободны, другие подчинены; одни господа, другие подданные. Свобода, о которой говорит мирское («естественное») право, и свобода, которую возвестил Спаситель, — это разные вещи. И когда крестьяне жалуются на материальный гнет, им лучше бы «совсем оставить в стороне Христа» и не ссылаться на Писание. Библия не санкционирует и не отрицает крепостной зависимости, но можно привести десятки свидетельств того, что она мирится с нею. «Разве Авраам и другие патриархи и пророки не имели крепостных? Читайте св. Павла, что он учит о рабах, которые в те времена все были закрепощены».

Сочинение завершается увещеванием, обращенным к обеим сторонам — к начальству и крестьянам. Если они и дальше будут столь строптивы в отстаивании своих плотских нужд и прихотей, бог сурово покарает и тех и других. Его возмездие уже началось, и пора бы прийти в ум. Лютер советует выбрать наиболее честных людей из числа дворян и горожан, чтобы они решили дело третейским судом.

Увещевания Лютера не могли примирить повстанцев с их угнетателями. Простолюдина они должны были оттолкнуть своим равнодушием к материальному гнету; князей и дворян — резким «естественно-правовым» обличением их самоубийственного правления. «Призыв к миру…» пронизан был глубоким противоречием: Лютер не признавал священного права за обвинителями, но требовал, чтобы обвиняемые вняли их упрекам. Он давал понять, что власти заслужили мятеж, но взывал, чтобы подданные, ради Христа, не затевали его.

И тем не менее Лютер не только поспешил отпечатать «Призыв к миру…», но 20 апреля двинулся в беспокойные районы Тюрингии, чтобы лично обратиться с ним к горожанам и крестьянам.

Отправляясь в путь, реформатор впервые снял монашескую рясу. Он не мог проповедовать в облачении покинутого им сословия, суетное и ложное занятие которого именно благодаря Лютеру сделалось ненавистным для простого народа (в ходе Крестьянской войны ничто не навлекало на себя такого гнева, как монастыри).

Еще три года назад проповедник в мирском платье выглядел курьезно. Теперь это ни у кого уже не вызывало удивления. Доктор Мартинус облачился в черный бюргерский сюртук, который станет с этого времени «униформой» немецкого протестантского пастора.

Лютер проповедовал сперва в Штольберге, а затем в Нордхаузене, Орламюнде и Йене. Он двигался по местам, уже охваченным восстанием. Начавшись в Мюльхаузене, оно распространилось в графство Гогенштейн, в Мансфельд, Штольберг, Бейхлинген, Эрфурт, Альтенбург, Мейсен, Шмалькальден. В районе Эйзенаха поднялось почти все крестьянское население: около восьми тысяч человек сбились в повстанческий лагерь. На дорогах Лютер видел группы крестьян, вооруженных цепами, вилами и ружьями. Из окна своей повозки он мог разглядеть их лица — встревоженные, мрачные или одушевленные. Вечерами на горизонте показывались зарева пожаров.

Лютер проповедовал с обычной страстью, категоричностью и энергией. Он говорил, что верит в миролюбие немецкого простолюдина, и умолял своих слушателей не давать «кровожадным пророкам» будить в крестьянине беса. Однако Мартинуса теперь плохо слушали и прерывали насмешливыми выкриками. В Штольберге на улице кто-то прошипел ему в лицо: «Княжеский угодник». В Нордхаузене дверь комнаты, где он остановился, вымазали дегтем. Тем не менее в конце апреля Лютер вторично прибыл в этот город, вновь здесь проповедовал и вновь потерпел неудачу.

Тюрингия выплюнула виттенбергскую агитацию (только в Готе соратник Лютера Мекум добился успеха в переговорах с крестьянами). Другой «немецкий пророк» властвовал теперь над умами простых людей. Они верили Мюнцеру из Мюльхаузена, и веру эту Лютер встречал всюду, где ему приходилось подниматься на амвон.

 

* * *

 

В работе «Крестьянская война в Германии» Ф. Энгельс показал, что распространение реформационных религиозно-политических идей способствовало расколу нации «на три больших лагеря: католический, или реакционный, лютеровский, или бюргерско-реформаторский, и революционный»[45]. Влиятельнейшим представителем революционного лагеря и был плебейско-крестьянский вождь Томас Мюнцер.

Во всей истории XVI–XVII столетий нет другого мыслителя и общественного деятеля, который в такой же мере заслуживал бы имени демократа, — так близко к сердцу принимал бы нужды угнетенных низов и так верил в способность народа самостоятельно, без всякой опеки привилегированных сословий, создать достойный человека общественный порядок. Мюнцер-реформатор видел в простолюдине (der gemeine Mann) единственного носителя «божьей справедливости в мире». Грядущее царство благодати, заявлял он, лучше всех видят «бедные миряне и крестьяне». Но раз так, то именно им по праву принадлежит решающее слово во всех вопросах организации человеческого общежития. «Власть должна быть дана простому народу», — утверждал Мюнцер, ссылаясь на одно из пророчеств Даниила, — утверждал решительно, твердо, без обиняков.

Народовластие — самая простая, но вместе с тем самая смелая и новаторская из идей, выдвинутых в эпоху ранних буржуазных революций.

Феодальному средневековью было известно самоуправление в масштабах общин (городских и сельских), однако до XVI века никто не помышлял о демократии в масштабах земель и стран, не утверждал, что истинный национальный суверенитет есть суверенитет народа. Эти идеи выковывались в горниле Реформации, и Томас Мюнцер первым приблизился к ним.

Молодой Лютер отстаивал неограниченные полномочия мирян (этого, по понятиям канонического права, «низшего сословия») в решении вопросов церковной жизни. Он не признавал никаких противостоящих мирянам церковных пастырей. Мюнцер с революционной смелостью заключил отсюда, что низшие светские сословия (вся масса трудящихся и угнетенных) должны стать полновластными хозяевами мирской жизни. Они так же не нуждаются в иерархии противостоящих им господ и опекунов.

Какой будет политическая форма народовластия, Мюнцер не предрешал. Но знаменательно, что он уже совершенно ясно понимал невозможность его мирного установления. Прежде чем оформятся институты народовластия, необходимо уничтожить основу существующей государственности — феодальные владения, «замки и монастыри»; необходимо в корне изменить материальное положение простолюдина. Говоря современным языком, идея демократии соединялась в учении Томаса Мюнцера с идеей социальной революции. «…Под царством божьим, — писал Ф. Энгельс, — Мюнцер понимал не что иное, как общественный строй, в котором больше не будет существовать ни классовых различий, ни частной собственности, ни обособленной, противостоящей членам общества и чуждой им государственной власти»[46]. Подобный строй, в XVI веке еще совершенно недостижимый, рисовался Мюнцеру близким, обетованным, требующим для своего осуществления лишь самоотверженности и массового героического усилия.

Томас Мюнцер родился в 1488 или 1489 году в Штольберге в семье чеканщика. О его детстве и отрочестве почти ничего не известно. В 1507 году юноша поступил в Лейпцигский университет, где поначалу занимался медициной, а затем философией и теологией. Позднейшие сочинения Мюнцера свидетельствуют о его знакомстве с гуманистической литературой и сочинениями римских моралистов; оно, по-видимому, состоялось уже в студенческие годы. По окончании университета Мюнцер выбрал должность священника, которая в то время давала наибольшие возможности для общения с простыми людьми. Перед тем как принять священнический сан, он, как и Лютер, пережил духовный кризис, обремененный приступами страстного богоборчества. Кризис разрешился в мистико-пантеистическое воззрение, сформировавшееся под влиянием идей Таулера и средневековой секты иоахимитов, но вместе с тем вполне оригинальное. К 1518 году Мюнцер слушал в Виттенбергском университете богословские лекции Лютера и воспринимал их с одобрением. Однако, как пишет Г. Чебитц, «он не был учеником Лютера и лишь некоторое время находился в поле его духовного напряжения».

Мюнцер с молодости культивировал в себе суровый и жертвенный образ мысли. Он поражал окружающих непритязательностью, бескорыстием и самозабвенностью. Он не знал никаких личных пристрастий, кроме собирания книг. Рассказывают, что, когда у него родился первенец, он не позволил себе радости — из опасения, что эгоистическая привязанность к сыну помешает ему любить «общее дело».

С самого начала пасторской деятельности Мюнцер сочетал легальную церковную проповедь с конспиративной работой в среде беднейших прихожан. В 1512 году он был изгнан из Галле по обвинению в заговоре; в 1519–1521 годах подвергся преследованиям в Ютербоге, Орламюнде и Цвиккау за мятежную агитацию среди подмастерьев, поденщиков и бедняков.

Мюнцер легко нашел общий язык с радикальными цвиккаускими анабаптистами, хотя не принимал самой идеи «второго крещения». Знакомство с «перекрещенцами» укрепило его в замысле построения собственной теологии, отвечавшей нравственно-религиозным запросам обездоленных низов.

Относительно цельное представление о путях развития антифеодальной революции сложилось у Мюнцера в 1522–1523 годах, после посещения Праги и знакомства с идеями таборитов. Оно было сознательно заострено против государственно-политического учения Лютера.

Если Лютер видел в князьях низший сорт палочников, поставленных богом для обуздания «преступных и злых», то Мюнцер считал, что их разнузданное самоуправство как раз и есть первоисток всяческой преступности. Главная причина постигших Германию бед, отчеканивает он летом 1524 года, — это немецкие господа и князья, которые присвоили себе все: рыб в воде, птиц в небесах, злаки на земле — и тем самым превратили преступление в условие существования простолюдина. Зло и ложь, в которых погряз мир, не могут быть искоренены без решительных социальных и политических преобразований.

Как и Лютер, Мюнцер уже неподвластен типичной массовой иллюзии конца XV — начала XVI века — надежде на добронравного немецкого императора. Невыход из политического кризиса, разразившегося после Вормсского рейхстага, он видит вовсе не в упрочении княжевластия, хотя бы и антиримски настроенного. Мюнцер, писал Ф. Энгельс, «превращает… требование единой германской империи в требование единой и неделимой германской республики »[47]. Он полагает, наконец, что республиканское объединение нации невозможно «без доброго восстания».

В феврале 1524 года в маленьком городке Альштедте, находящемся вблизи рудников Гарца и мансфельдского графства, Мюнцер организует «Союз избранных». Поначалу он насчитывал около 30 членов, но к осени превратился в разветвленную тайную организацию, охватывавшую свыше пятисот приверженцев и имеющую ячейки во многих районах Тюрингии. «Союз» ставил своей целью организацию антифеодальной борьбы и подготовку насильственного ниспровержения княжеской власти.

В качестве легального альштедтского проповедника Мюнцер осуществляет коренную перестройку богослужения. Первым среди немецких реформаторов он изгоняет из церкви латинский язык: и проповедь, и литургическое песнопение звучат теперь по-немецки. Постановляется, что народу необходимо читать проповеди не только на текст Нового завета (таково было прежде незыблемое церковное правило), но и из всех священных книг.

Сам Мюнцер чаще всего проповедовал по поводу ветхозаветных пророков. Книги Иеремии, Иезекииля, Даниила, Захарии, свободные от христианского пафоса смирения, вообще стали для него смысловым центром и вершиной всей Библии.

Со священными текстами Мюнцер обращался весьма произвольно. Он по-своему перекраивал речения пророков, а порой вкладывал в их уста такие слова, каких они вообще не произносили. Мюнцер был искренне убежден, что новый пророк, каковым он себя ощущал, вправе поправлять и дополнять пророков древних.

В августе 1524 года проповедник-революционер вынужден был покинуть Альштедт. Осенью он был уже во Франконии, в районе начавшегося повстанческого движения. Из-под пера Мюнцера (или из-под пера кого-то из его сподвижников) вышло так называемое «Статейное письмо» (Artikelbrief). Оно объявляло анафему феодально-княжеской власти, трактовало конфискацию помещичьих имуществ как право угнетенного народа и требовало, чтобы любые переговоры с господами шли под неослабевающей угрозой крестьянского насилия.

Мюнцер заявляет о себе как автор продуманного плана углубляющейся антифеодальной революции, которая должна совершаться под руководством общественного слоя, в наибольшей степени страдающего от помещичье-княжеского насилия. План этот сделал бы честь вождю решительной партии, действующей в условиях буржуазно-демократической революции XVIII–XIX веков (не случайно имя и идеи Мюнцера привлекли сочувственное внимание Ф. Энгельса после поражения немецких мелкобуржуазных демократов в 1848–1849 годах). Однако в самый момент его появления на свет план Мюнцера не мог иметь успеха из-за незрелости и сословно-средневековой запутанности классовых конфликтов; из-за патриархальной ограниченности угнетенной крестьянской массы.

«Статейное письмо» оказало серьезное воздействие на тактику наиболее революционных повстанческих отрядов Франконии, но широкого признания в крестьянской массе не получило. В письмах Мюнцера, относящихся к началу 1525 года, все чаще звучит горькое сожаление по поводу забитости и невежества простых людей, которые не желают понять своих собственных интересов, или, как он выражается, «внушений сердца, несомненно исполненного святого духа». Да и позже, проповедуя среди крестьян Тюрингии, «Мюнцер, — писал Ф. Энгельс, — сам, по-видимому, чувствовал глубокую пропасть, отделявшую его теории от непосредственно окружающей его действительности, пропасть, которая тем меньше могла остаться им незамеченной, чем больше искажались его гениальные воззрения в неразвитых головах массы его приверженцев»[48].

Обе наиболее продуманные программы немецкой раннебуржуазной революции: лютеровская, отстаивающая единство антипапской оппозиции на основе народного терпения, и мюнцеровская, предполагавшая радикализацию стихийного крестьянского возмущения и перерастание его в повсеместное движение за республику, народовластие, уравнительное перераспределение собственности, — обе они в реальных условиях Крестьянской войны оказались политическими утопиями.

Но у проблемы есть и другая сторона. Несбыточные проекты Мюнцера и Лютера были тем не менее реальными идеологическими силами, оказывавшими противоположное воздействие на классовую борьбу: проповедь Лютера тормозила, проповедь Мюнцера усиливала антифеодальный протест. Это ясно обнаружилось в ходе литературной полемики между «Альштедтом и Виттенбергом», развернувшейся в 1523–1524 годах.

Начавшаяся Крестьянская война показала, что спор между Лютером и Мюнцером будет решаться не на книжных страницах. Весной 1525 года оба реформатора оказались в бушующей Тюрингии, — оба проповедовали перед народной аудиторией. Первый был ею отвергнут, второй встречен как долгожданный «теолог революции».

В тюрингенский район Мюнцера привело верное классовое чутье: именно здесь существовали возможности для соединения крестьянского восстания с движением угнетенных горняков Гарца и мансфельдского графства. В имперском городе Мюльхаузене плебейские низы преобразовали ранее созданный «Вечный союз бога» в боевую революционную организацию. В одиннадцати «Мюльхаузенских статьях» была изложена сообразная моменту программа действий. Она проводилась в жизнь Вечным советом, который отрешил от власти старый патрициат.

По замыслу Мюнцера Мюльхаузен должен был сделаться центром средненемецкого восстания, целью которого будет уже не устранение отдельных несправедливостей, а «захват власти бедными для исполнения божьей воли на земле». В широком проекте «огненно-очистительных действий» особое место было отведено пресечению пагубного «виттенбергского книжничества». «Я до него доберусь, — говорил Мюнцер о Лютере в одном из частных писем. — Доберусь, и уж на этот раз острый язык его не спасет».

 

* * *

 

Во время своего пребывания в Тюрингии Мюнцер интересовался повседневными заботами крестьян — позднее они вспоминали о нем как об «отце Томасе, верном советчике бедных». Лютер разговаривал с тюрингенскими крестьянами как пастор-резонер; он был раздражен их «несговорчивостью и самодовольством». Раздражение это еще более усилилось в Эйслебене, куда он прибыл после своей неудавшейся проповеднической поездки и прощания с курфюрстом Фридрихом, умиравшим в Веймаре. Некто Рюель, советник графа Альбрехта Мансфельдского и свояк Лютера, ознакомил его с сообщениями, поступавшими из Верхней Германии. Составленные верноподданными осведомителями графа, сообщения эти рисовали мрачную картину «крестьянских бесчинств и оргий». Лютер склонен был им верить. Отставив в сторону прежние колебания, он в короткий срок сочинил памфлет, где крестьянскому восстанию объявлялась анафема.

Памфлет не оказал влияния на исход Крестьянской войны, поскольку был распечатан и распространен в тот момент, когда основные очаги восстания уже были подавлены[49]. Это не значит, что акция Лютера была безобидной: влиятельнейший бюргерский идеолог, проповедям которого еще недавно внимала вся Германия, благословлял карательные действия князей.

Новый памфлет назывался «Против разбойничьих и грабительских шаек крестьян». Он лег несмываемым пятном на имя Лютера.

Реформатор объявляет крестьян трижды виновными: во-первых, в нарушении клятвы верности и преданности, некогда данной светским господам; во-вторых, в общей преступности их кровопролитных и грабительских действий; в-третьих, — в том, что эти тягчайшие грехи они пытаются прикрыть словами Священного писания. Эта троякая вина делает восставших крестьян достойными смерти. «Каждый, кто может, должен рубить их, душить и колоть, тайно и явно, так же, как убивают бешеную собаку».

Лютер успокаивает совесть князей в отношении предстоящих кровавых дел. Даже начальству, которое стало бы избивать мятежников без всякой попытки полюбовного соглашения, — даже ему, говорит Лютер, не следует мешать. Конечно, действия такого начальства не отвечают заповеди терпения. Но они вытекают из права, которое законная власть имеет против бунтовщиков. Там же, где повстанцы отказываются от соглашений, — там надо, не смущаясь, руководствоваться правилом: «Коли, бей, дави их, кто только может, и если кого постигнет при этом смерть, то благо ему…» Дьявол вселился в крестьян, и обходиться с ними следует как со стаей бесов.

В отличие от «Призыва к миру…» памфлет не содержит ни внятных аргументов, ни сколько-нибудь интересных политико-юридических выкладок. Сила мысли вдруг покидает реформатора, а его крестьянская прямота превращается в площадную жандармскую грубость.

Нетерпимое отношение к революционным выступлениям масс — норма политического мышления раннебуржуазной эпохи. В XVI–XVII веках трудно найти влиятельного теоретика государства и права, который не говорил бы, что восстание — это худшее из зол, а потому должно подавляться с помощью самых крутых мер. Но даже на их фоне Лютер 1525 года — явление из ряда вон выходящее. Его памфлет не просто дозволяет расправу над повстанцами — он проникнут карательным пафосом, «фанатическим бешенством против народа» (Ф. Энгельс)[50].

В чем разгадка этого пафоса? Как мог он зародиться в сердце того, кто начал «свое жизненное поприще как человек народа»[51]?

Фанатическая ненависть к восставшему народу коренилась в фанатической сосредоточенности Лютера на проблеме преодоления папства. Священная неприязнь к Риму суживала его политическое мышление и мешала трезво смотреть на события. В мае 1525 года реформатор все еще грезил об антиримском единстве немецких сословий, все еще считал его принципиально возможным. До конца дней Лютер был искренне убежден в том, что реформация одержала бы полную победу над папством, если бы в дело не затесался «Мюнцер с его восстанием».

Карательный пафос Лютера питался его религиозно-политическим мифом: представлением об антихристе-папе и о пособнике-черте, действующем «через смятение умов». Он был охранительной модификацией того священного одушевления, которое когда-то помогло поднять нацию на борьбу с церковным феодализмом.

Ненависть к тем, кто не вытерпел мирского гнета и унижения, взяла верх над самой идеей «христианского терпения», определявшей все развитие раннереформационной идеологии. Лютер грубо противоречил тому, что декларировал в 1520 году. Он, говорил Ф. Энгельс, «предал князьям не только народное, но и бюргерское движение»[52].

И в «Верном предостережении…», и в сочинении «О светской власти», и даже в «Призыве к миру…» Лютер еще оставался идеологом всего немецкого бюргерства — сословия, в равной мере враждебного и помещичье-княжескому произволу, и попыткам революционного ниспровержения феодальных институтов. В памфлете «Против разбойничьих и грабительских шаек крестьян» он выступил как идейный представитель консервативной части этого сословия, наиболее заинтересованной в феодальной эксплуатации деревни городом, наиболее напуганной разгулом повстанческой стихии.

За свой реакционный памфлет Лютер заплатил утратой национального авторитета. Но, пожалуй, еще более отталкивающее впечатление произвело на Германию его третье антикрестьянское выступление — «Послание о жестокой книжице против крестьян», написанное в июле 1525 года. Это была попытка агрессивного самооправдания: «Послание…» достаточно определенно свидетельствовало о больной совести Лютера и вместе с тем о стремлении снять с себя вину. Реформатор видел себя обагренным кровью казненных повстанцев, но объявлял, что действовал по жестокому божественному внушению. Он то прибегал к откровенно софистическим уловкам (утверждал, например, что удел крестьянина, даже подневольного, лучше удела господ), то отставлял в сторону всякие рациональные доводы и требовал, чтобы крестьянам «шомполами прочистили уши».

Давно замечено, что «Послание…» зафиксировало резкий перелом в самом темпераменте бюргерского религиозного идеолога. С лета 1525 года Лютер делается мнительным, населяет мир враждебными демоническими силами, опасается сговоров и интриг, торопится первым нанести удар тем, кого подозревает. Начинается тяжелая депрессия, которая — с короткими просветами — будет длиться в течение двух лет.

 

* * *

 

В мае 1525 года Крестьянская война вступила в свою трагическую фазу. Особенно мрачными были события, развернувшиеся в Тюрингии.

Мюнцер стремился к тому, чтобы превратить в железный кулак крестьянские отряды, собравшиеся под Мюльхаузеном, и двинуть их на помощь восставшему Франкенхаузену, в район взволновавшихся горняков. Этот революционный проект не получил поддержки. Предводители отрядов поддались агитации Генриха Пфейффера, в недавнем прошлом вожака мюльхаузенской голытьбы. Он ссылался на свои вещие сны и звал в богатый монастырями Эйхсфельд. Опасаясь полного разрыва с повстанческой массой, Мюнцер уступил и оказался в положении одного из руководителей не одобряемого им экспроприаторского похода. Несмотря на меры, принятые против дележа захваченного, предотвратить его не удалось. Дисциплина в отрядах падала. Пфейффер был уличен в казнокрадстве. В конце апреля в Мюльхаузен возвратилось немногим более половины крестьянского войска. Остальные разошлись по деревням.

Верный долгу солидарности, Мюнцер развернул отчаянную агитацию за поход к Франкенхаузену, защитникам которого он еще недавно обещал самую широкую повстанческую поддержку. Однако лишь несколько крупных отрядов поддались его увещеваниям, пророческим угрозам и рассказам о благоприятнейших предзнаменованиях.

Между тем на соединение под Франкенхаузеном уже шли войска герцога Георга Саксонского и ландграфа Филиппа Гессенского, к которому по пути пристали брауншвейгские отряды.

13 мая под Франкенхаузеном восьми тысячам повстанцев, плохо вооруженных и не имевших серьезного военного опыта, противостояло 2500 рейтаров и 5 тысяч регулярной наемной пехоты. 14 мая крестьяне еще выстояли против конницы ландграфа, но на следующий день были коварно обмануты и разбиты. Шесть тысяч крестьян, плебеев и франкенхаузенских бюргеров остались лежать на поле сражения.

Наступил час господской расправы. 27 мая на эшафоте, построенном среди бивака, пала голова Томаса Мюнцера. Насилия и зверства помещиков-карателей превзошли все, что приписывала «разбойничьим крестьянским шайкам» самая оголтелая обывательская молва. В Мюльхаузене лобное место не успевало просыхать от крови: на плаху волокли по малейшему подозрению. «За несколько недель в сражениях и расправах в Германии было убито более ста тысяч крестьян.

В начале XVI века участников «Союза Башмака» наказывали отсечением пальцев: уродовали правую руку, которую крестьянин подымал вверх, когда давал повстанческую присягу. В 1525–1526 годах повсеместно прибегали к иному карательному изуверству — выкалыванию глаз. Это делалось, чтобы крестьянину впредь неповадно было читать немецкую (лютеровскую, «Сентябрьскую»! ) Библию и искать в ней своего «божьего права».

Глумление над именем и учением Лютера было частью дворянско-княжеских издевательств над захваченными повстанцами. Об антикрестьянском памфлете каратели не вспоминали, видя в нем дешевую хитрость. 23 августа 1525 года папа Клемент VII послал графу Трухзесу фон Вальдбургу, предводителю войск дворянско-княжеского Швабского союза, велеречивое приветствие, в котором крестьянское восстание обличалось как порождение «злостного еретического духа». «Если бы не Вы и не Ваша дельность, проницательность и сила, — возглашал папа, — ненависть гнусных еретиков, распаливших дерзкую толпу, обрушилась бы на все духовенство, на все дворянство, на всякое общественное и частное достоинство, на нравы, законы, права и, наконец, на самую Германию с мечом, убийством, огнем, пагубой и ввергла бы столь мужественный и благородный народ, доселе отмеченный исключительной заботой о человечности и уважением к католической вере, в озверение и неспособность что-либо понимать». Клемент достаточно прозрачно намекал на то, что успешное подавление бунтовщиков должно бы простереться и до духовных истоков мятежа.

Немецкие католики требовали этого уже в мае. Князьям, говорили они, следовало бы привлечь к ответственности главного виновника беспорядков, который с недавнего времени «лицемерно выдает себя» за их яростного противника. Покоя не будет, покуда немецкий мирянин не перестанет самостоятельно судить о Писании и не вернется в блаженное состояние умственной подопечности, которого лишил его Лютер.

Та же мысль проводилась и в католических сочинениях, рассчитанных на простолюдина. К тысячам ослепленных, которые вереницами ползли по дорогам Германии, паписты хотели добавить десятки тысяч добровольно завязавших себе глаза.

Роттенбургский хроникер и сатирик Микаэль Эйзенхарт обращался к простым читателям «Сентябрьской Библии» со следующими словами:

 

О, Новый вартбургский Завет,

Причина смут, источник бед!

Коварный Лютер, мне сдается,

Теперь над вами же смеется.

Сам еле избежав петли,

На тех, чьи головы снесли,

Он возложил свою вину,

Кляня притворно сатану.

Не сотвори он книги вредной,

Была б Германия безбедной,

На кротких мир бы почивал,

А гордых пастырь врачевал…

Писанье Лютер изложил вам,

В рот, разжевавши, положил вам,

И вы, поверивши ему,

За ложным светом шли во тьму.

Узрите же, что обманулись,

К пророку лживому тянулись,

Что, наигравшись вами всласть,

Стяжал он царственную власть,

А тех, чью растревожил плоть,

Дозволил резать и колоть…[53]

 

Как же реагировал Виттенберг на новую атаку католиков?

Меланхтон был встревожен. Он считал, что надо возражать, оправдываться, еще и еще раз повторить лютеранские антиповстанческие декларации. Иначе, неровен час, «романисты» приведут карателя Трухзеса в Виттенберг. Между тем в самом Лютере не было ни прежнего полемического пыла, ни тревоги за престиж виттенбергской партии. В последние месяцы Крестьянской войны им овладело ощущение никчемности всех масштабных замыслов, всех действий, рассчитанных на общественное одобрение или порицание. Подавленный событиями, он с головой ушел в мелкие хлопоты: сетовал о пустующих виттенбергских школах, журил прихожан, пропускавших церковные службы, устраивал жизнь монахов и монахинь, которые покидали монастыри.

 

X. Семейный очаг

 

В трактате «О монашеском обете» и других сочинениях 1520–1523 годов Лютер выступил с резкой критикой целибата (безбрачия католического духовенства).

Способность к целомудрию реформатор считал возможным, но редким дарованием. Лишь исключительные натуры, подобные Франциску Ассизскому, переносят это состояние радостно и просветленно, «когда весь человек любит целомудрие». Но лишь такие радующиеся девственники и угодны богу: целомудрие натужное, принудительное не может доставить творцу никакого удовлетворения. Кроме того, оно, как показывает опыт, обычно оканчивается «диким бунтом плоти», человек «доходит до того, что лучше бы ему помереть». Утесненное тело мстит разрушительными взрывами страстей. Реформатор подозревал, что в течение многих веков целибат соблюдался лишь единицами, большинство же священников — именно из-за мечтательной суровости этого обета — опускалось до распутств, которых никогда не позволил бы себе мирянин. Подозрение это представлялось современникам Лютера весьма обоснованным, поскольку в начале XVI века сожительства и неразборчивые половые связи клириков были повсеместным явлением, которое почти не скрывалось.

Лютер решительно настаивал на том, что человек, как существо греховное, не может быть полным господином своего тела. Самое большее, что для него посильно, — это не сделаться рабом похоти. Надо признать плоть и следовать «правилу полумеры», то есть удовлетворять половое влечение в границах предписанной богом моногамии. Решение не идеальное, но здесь, на земле, люди и не должны стремиться к осуществлению предельных идеалов (принцип, который с 1525 года займет решающее место во всех рассуждениях Лютера о человеческом общежитии).

Реформатор был далек от того, чтобы — по примеру поэтов Возрождения — видеть в супружестве увенчание восторженной любви. Брак мыслился им как установление сугубо прозаическое, как, может быть, и не сладкое, но спасительное лекарство от самого худшего — «разврата и содома». Жизнь в браке — это непрекращающееся моральное усилие, терпение и прощение; это исполнение многих трудных обязанностей и прежде всего — обязанности воспитания детей, которую Лютер уже в молодые годы ставил выше всех подвигов воздержания. Осветится ли брак любовью, зависит от бога: она — дар и благодать, а не последнее нравственное основание семейной жизни.

Лютеровская критика целибата и утверждение супружества в качестве всеобщей христианской обязанности произвели глубокое впечатление на реформаторски настроенное немецкое духовенство. Вступление священников в брак стало важной частью совершавшихся в Германии церковных преобразований.

Первыми в истории Германии семейными пасторами были соратники Лютера Зейдлер и Бернарди. Зейдлер, проживавший в католической части Саксонии, был осужден за это герцогом Георгом и умер в тюрьме. Бернарди, подданный курфюрста Фридриха, опале не подвергся. В конце 1522 года в Страсбурге вступил в гражданский брак Мартин Буцер, а летом 1523-го Томас Мюнцер женился на бывшей монахине, альштедтской красавице Оттилии.

Свадьбы протестантских священников редко бывали радостными праздниками. Молодожены чувствовали на себе удивленные и осуждающие взгляды; они знали, что в случае поражения реформации их ждет суровая кара. Прихожане нередко спрашивали у своих оженившихся пасторов: а что сам Лютер? — или у него пороху не хватает исполнить то, чему он подучил других?

Лютер знал об этом.

В 1525 году два обстоятельства заставили его отнестись к делу с особой серьезностью.

Первым были настойчивые просьбы отца. Узнав, что Мартин сложил с себя монашеский чин, Ганс пожелал немедля повидаться с ним. Он со слезами напоминал сыну о том, что оба его брата умерли и фамильному имени Людеров грозит гибель.

Другим побуждением к женитьбе были уже известные нам настроения самого Мартина. «Крестьянская война, — пишет один из протестантских биографов Лютера, — усилила в нем мысль о шаткости жизни, о постоянной опасности смерти, что, конечно же, не было преувеличением… Вступая в брак, он говорил «да» жизни и предполагал осуществить тот ее порядок, который считал соответствующим божественным заповедям».

Окончательное решение помог принять случай.

На пасху 1523 года двенадцать монахинь ушли из альбертинского монастыря, расположенного в католической части Саксонии, чтобы начать новую жизнь, сообразную реформаторским принципам. Девяти из них Лютер обеспечил пристанище в виттенбергском Черном монастыре. Четверо вскоре нашли родственников; за пятерых оставшихся Лютер чувствовал себя ответственным. Он свободно вздохнул, когда подыскал им женихов.

Одной из беглых монахинь была дочь обедневшего верхнесаксонского дворянина Катарина фон Бора. К ней сватался весьма достойный претендент, пастор из Орламюнде, но помолвка все как-то не клеилась. Несговорчивую дворянскую дочь определили служанкой в дом к знаменитому художнику Лукасу Кранаху, бургомистру Виттенберга. Лютер был здесь частым гостем. Однажды (в его отсутствие) Катарина позволила себе заявить, что если и выйдет замуж, то только за самого доктора Мартинуса или за его друга Никласа Амсдорфа. Амсдорф был упомянут для отвода глаз: Катарина фон Бора призналась в своей симпатии к Мартину Лютеру. Узнав об этом признании, которое, надо думать, стоило Катарине недешево, Лютер провел ночь в тревоге и раздумьях, а поутру сделал предложение бывшей альбертинской монахине.

Соратники реформатора были шокированы столь быстрым решением. Меланхтон всерьез опасался за репутацию Виттенберга. 16 июня 1525 года в письме к своему другу Иоахиму Камерарию он сетовал: «Ты, вероятно, удивишься вместе со мной, что в такое несчастное время, когда дельные и честные люди повсюду терпят нужду, он (Лютер. — Э. С. ) не сострадает им, а, забыв о приличии, распускается и пренебрегает своим призванием. Ведь Германии так нужны его ум и сила». Лютер возражал, что лучший способ сохранить репутацию — это не обращать на нее внимания: лай папистов ничем не уймешь, а нововерцы примут женитьбу доктора Мартинуса как свидетельство его уверенности и силы. Можно согласиться с католическим биографом реформатора Г. Гризаром, утверждавшим, что крутая натура Лютера требовала резкой реакции на новые обвинения католиков и «реакцией этой должна была стать женитьба назло всем адским силам и папству».

13 июня состоялась свадьба. Ее праздновали в здании бывшего Черного августинского монастыря, которое стало резиденцией, а позже (с 1532 года) владением Лютера. Все устроилось так быстро, что на свадьбе смог присутствовать лишь тесный круг друзей: Бугенхаген, Йонас, Лукас Кранах с супругой и доктор Апель, преподававший право в Виттенбергском университете. 27 июня справлялись более широкие торжества. Приехал из Мансфельда Ганс Людер. Старик был доволен: не мытьем, так катаньем сын достиг того, чего желал для него отец. Ганс видел дом, какого не было и у мансфельдского бургомистра, видел сноху-дворянку и многих знатных и ученых гостей. Это была последняя встреча отца и сына. Через несколько лет Ганс умрет, но в июне 1526 года у Мартина уже родится первенец, которого снова будут звать Гансом.

Двадцатисемилетняя Катарина была пригожа, сметлива и жизнерадостна. Лукас Кранах, образцовый выразитель далекого нам эстетического вкуса, как говорят, находил красивым ее широкоскулое, грубо высеченное лицо. Лютер женился не по чувству, но оно пришло позже, о чем свидетельствуют теплые, сдержанно нежные слова его писем и «застольных речей».

Даже самые желчные из биографов реформатора не решались утверждать, будто его брак был несчастливым. Однако идиллические картины семейного быта Лютеров, которыми переполнены протестантские хрестоматии, весьма далеки от действительности.

Интимная жизнь двух немолодых людей, юность которых прошла под строгими монастырскими обетами, не могла складываться легко. Кроме того, для всего немецкого протестантского духовенства их брак был, так сказать, «пробным», «опытным». Десятки священников обращались к Лютеру с вопросами, откровенными и наивными до бестактности. Дни и ночи протекали под знаком этих вопросов.

Вспомним, наконец, о крутом и тяжелом характере Мартина. Катарине нелегко было привыкнуть к его мнительности, вспыльчивости, резким переменам настроения, порождаемым продолжающейся внутренней борьбой. Если она с первых дней супружества терпеливо сносила все это, то прежде всего потому, что была единомышленницей и сподвижницей мужа.

Лютеры жили открытым, хлебосольным домом, который по временам превращался в настоящий постоялый двор. Каждый гость Виттенберга хотел лично видеть доктора Мартинуса и беседовать с ним. Иногда засидевшиеся посетители оставались ночевать.

Семья Лютера занимала несколько комнат; остальные помещения бывшего августинского монастыря безвозмездно сдавались студентам и школярам. Многие из них еще и столовались у профессора. За трапезой собиралось много народа. Разговор, которым руководил обычно хозяин дома, внимательно выслушивался студентами-квартирантами. В 1529 году речи и реплики Лютера стали записываться от случая к случаю, а с 1531 года это сделалось правилом. К концу жизни образовалось огромное собрание лютеровских сентенций, объединенных под названием «Застольные речи». Иоганн Аурифабер подготовил их старонемецкую, а Антон Лаутербах — латинскую публикацию. Усилиями протестантского исследователя Э. Крокера было осуществлено критическое издание «Застольных речей», включившее 7075 документов, которые занимают шесть томов из Веймарского собрания сочинений Лютера.

«Застольные речи» не только важнейший материал для биографии реформатора, но еще и своеобразная энциклопедия всей современной ему немецкой жизни. Мы находим здесь характеристики многих участников тогдашней политической и религиозной борьбы, наблюдения за нравами, обычаями и экономическими явлениями. «Застольные речи» — дети мгновения: в них немало неувязок и огромное место занимает юмор, так что можно впасть в ошибку, если принимать все сказанное буквально и всерьез. Вместе с тем они передают сам стиль лютеровского мышления и, что особенно важно, позволяют увидеть, насколько дух начинающейся Реформации шире его позднейших протестантских узаконений.

Лютер называл себя «homo verbosatus» («человек, насыщенный словом»). В кругу домашних он наговорил не только тысячи застольных сентенций. Когда в 1532 году болезнь помешала ему проповедовать в церкви св. Марии, он собирал школяров и читал им незамысловатые религиозно-нравственные наставления. Они также записывались, а в 1544 году Вейт Дитрих издал их под названием «Домашние проповеди».

После ужина в доме Лютеров часто звучали хоралы и мирские песни. Хозяева сзывали молодых обитателей нижнего этажа и устраивали многоголосье. Хоровому пению Лютер, как и в молодости, отдавался всею душой (его восторженное, почти сакраментальнее отношение к пению увековечено в лирическом гимне «К госпоже музыке»).

Лютер получал солидное содержание от курфюрста, которое поступало к нему главным образом в форме профессорского и пасторского жалованья. В завещании, составленном в 1542 году, говорилось, что доктор Мартин Лютер оставляет «своей любимой и верной домоправительнице Катарине, которая в качестве супруги всегда любила, ценила и хорошо содержала его», поместье и дом, купленные у некоего Бруно Брауера (здание бывшего августинского монастыря отходило обратно к саксонскому курфюрсту). Он оставляет ей далее ценностей примерно на тысячу гульденов, «содержащихся в чашах и драгоценностях, как-то: кольцах, цепочках, монетах, золоте и серебре». Правда, 450 гульденов должны были пойти на покрытие долгов.

Лютер завещал жене и детям состояние, приличное для бюргера-патриция. Немалую роль в его наживании играла сама Катарина, которая с первых дней супружества повела себя как рачительная и экономная хозяйка. Из-за мужской хватки в делах Мартин называл ее «господином Катарином», а иногда «господином Моисеем» (имея в виду сугубую приверженность своей супруги к закону и порядку).

В то же время мелочность и скаредность была Лютерам совершенно чужда. Десятки студентов кормились от их стола, пища готовилась обильная, а гости никогда не знали отказа в вине и пиве. Виттенбергский реформатор еще ничем не напоминал пуритан-кальвинистов, помешанных на бережливости и видевших тяжкий грех во всякой плотской утехе. «Он, — писал о Лютере Генрих Гейне, — был исполнен трепетнейшего страха божьего… и, однако, он очень хорошо знал прелести жизни сей и умел их ценить, и из уст его раздался чудесный девиз: «Кто не любит вина, женщин и песен, тот на всю жизнь останется дураком».

Катарина родила Мартину пять детей: Ганса (1526), Магдалену (1529), Мартина (1531), Павла (1533) и Маргарет (1534). Любимая дочь Лютера Магдалена умерла в ранней юности.

Первенцу реформатор дал имя «своего отца по природе»; третьему сыну — имя «своего отца в Писании» (Павел). От рождения мальчик предназначался в богословы, но незадолго до смерти Лютер переменил решение. Павел учился на медицинском факультете и впоследствии сделался довольно известным немецким врачом. Другие дети Лютера, замечает Г. Гризар, «не обнаружили особенных дарований и не заняли никакого заметного положения в обществе. Но отрадно уже то, что ни один из них не принес семье никакого бесчестья».

В дом Лютера часто являлись за советом и частные лица, и ходоки от протестантских общин. Правилом реформатора было — никому не отказывать в наставлении и содействии. Он часто бывал ходатаем перед курфюрстом по делам саксонских мирян и не без основания называл себя «защитником бедных и их права». Известна твердость, с какою Лютер вел себя в защите простого горожанина Ганса Шёнитса от притеснений графа Альбрехта Майнцского. В народную легенду вошла история отношений Лютера с мятежным купцом Гансом Кольхазе.

Ганс Кольхазе из Кёльна на Шпрее не нашел своего права в судебном процессе против дворян и в гневе объявил о войне, которую будет вести против первого среди них — саксонского курфюрста. Собрав разбойничью шайку, Кольхазе привел в исполнение свою угрозу «грабить и жечь, умыкать и изгонять». В Виттенберге и окрестностях вспыхивали пожары, которые приписывались его мести. Курфюрст предложил уладить дело миром, и тогда «немецкий Дубровский» письменно просил Лютера о совете. Лютер потребовал у курфюрста строго наказать обидчиков купца, а самого Кольхазе призвал прекратить бесчинства, предоставив отмщение богу. Легенда рассказывает, что вскоре после этого, темной ночью, разбойник явился в дом Лютера и был без страха принят им, а затем усмирен суровой проповедью. В действительности это событие не имело места: не удовлетворенный предложениями курфюрста, Кольхазе продолжал свои разбойничьи налеты, а через несколько лет был колесован в Бранденбурге.

То, что Лютер был человеком не робкого десятка, показало его поведение во время чумы, эпидемия которой разразилась в Виттенберге в 1527 году. В момент, когда магистрат и университетское начальство спасались бегством, Лютер остался в городе и искал возможности быть полезным. Он помогал лекарям, не гнушаясь никакой работой, принимал последние исповеди и внушал мужество своим словом и примером. Сегодня большинство исследователей считает, что именно в эти дни Лютер сочинил слова и музыку известного хорала «Господь — надежный наш оплот», который протестантские общины вплоть до Нидерландской революции пели в час испытаний. Хорал призывал к стойкости в отчаянии, к «вере сверх надежды» и упорной борьбе. Простыми и энергичными словами он формулировал такие важные принципы реформаторского учения, как «беспошлинное право совести» и превосходство сознания личной правоты над рассудочной хитростью врага-антихриста.

Католики говорили, что эта песня «погубила (отторгла, от римской церкви. — Э. С. ) больше людей, чем все лютеровские писания и проповеди». Генрих Гейне назвал ее «Марсельезой Реформации» (характеристика, которую повторит Ф. Энгельс).

 

* * *

 

В «Экономических рукописях 1857–1859 годов» Карл Маркс назвал Лютера «старейшим немецким политико-экономом»[54]. Основные экономические работы Маркса («К критике политической экономии», «Экономические рукописи 1857–1859 годов», «Капитал», «Теории прибавочной стоимости») содержат более двадцати специальных ссылок на сочинения Мартина Лютера.

Интерес к экономическим явлениям (точнее, к проблемам хозяйственной этики) заметен уже в ранних сочинениях реформатора. Однако зрелый, тематически оформленный характер он обретает лишь в конце двадцатых — начале тридцатых годов. Объясняя эту перемену, нередко указывают на женитьбу Лютера, после которой «собственное виттенбергское домоводство» заставило доктора Мартинуса «приобрести весьма разнообразные хозяйственные познания».

Это верное наблюдение. Однако более глубокая причина обострившегося интереса к экономической жизни кроется в общем изменении мировоззрения Лютера, совершившемся под влиянием Крестьянской войны.

В 1525 году Лютер, разочаровавшись в возможностях прямого идейно-политического влияния на массы, отказался от того, чтобы штурмом, надеясь лишь на силу озаряющего Слова, одолевать «неправедный порядок». Усилия реформатора отныне направлены на то, чтобы в яслях новой церкви воспитать немецкого мирянина (прежде всего бюргера) для непредвидимо долгой борьбы за социальное и экономическое выживание. Лютер хочет сделать его грамотным, поддержать его деловитость с помощью новых духовных стимулов, оградить его от позднефеодального соблазна «легкой наживы» — словом, научить с достоинством нести тяжкий крест хозяйствования.

Главными работами, где Лютер ополчился против пагубного стяжательства, характерного для Германии его времени, были три выступления по поводу купцов и ростовщиков (1524 г., 1539 г., 1540 г.).

Реформатор начинает с того, что проводит разграничительную черту между купечеством, обслуживающим внутренний рынок (купечеством, под непосредственной опекой которого развивался раннебуржуазный промышленный уклад), и дальней посреднической торговлей (фернхэндлерской), обязанной своим существованием растущим вожделениям дворянско-княжеского сословия (его «стремлению к роскоши»). «Нельзя отрицать, — пишет Лютер, — что купля и продажа — вещь необходимая, без которой нельзя обойтись; и можно покупать по-христиански, особенно вещи, служащие потребностям и приличию, ибо и патриархи покупали и продавали таким образом скот, шерсть, хлеб, масло, молоко и прочие блага. Это — дары бога, который их доставляет из земли и оделяет ими людей. Но иностранная торговля, которая из Калькутты, Индии и т. п. привозит товары вроде драгоценных шелков, золотых изделий и пряностей, служащих роскоши, а не пользе, и высасывает из страны и из населения деньги, — не должна была бы быть допущена…»

Лютер обращает внимание на то, что в самом поведении купцов-фернхэндлеров, в способе, каким они ведут дела, проступает типичный порок разлагающегося дворянско-княжеского сословия — склонность к насилию, обману и грабежу. В рыцаре-разбойнике, который обирает такого купца на большой дороге, купец встречает родственного себе лихоимца:

«…Великое беззаконие и противохристианское воровство и разбой творятся купцами по всему миру и даже по отношению друг к другу… И князьям подобает надлежащею властью наказывать за столь неправедную торговлю и принимать меры, чтобы купцы не обдирали так бессовестно их подданных. Но так как они этого не делают, то бог посылает рыцарей и разбойников и через них наказывает купцов за беззаконие… Так он бьет одного плута другим».

Советуя князьям карать купцов-фернхэндлеров за их лихоимства, Лютер сомневается, однако, что его пожелание будет исполнено: слишком тесно переплелись их интересы, слишком схожими сделались вожделения и нравы. «Исполняется пророчество Исайи, — восклицает Лютер, — князья твои стали сообщниками воров. Ибо они вешают воров, укравших гульден или полгульдена, и действуют заодно с теми, которые грабят весь мир…» Дело, доходит до того, что князья и купцы сплавляются друг с другом «как свинец и медь», и уж близко время, когда «не останется более ни князей, ни купцов».

Еще горше, еще драматичнее тема взаимозависимости и порочного взаимоуподобления господствующих немецких сословий звучит в лютеровской критике ростовщичества.

Ростовщик — эта, как говорил К. Маркс, «старомодная форма капиталиста»[55], существовавшая задолго до возникновения самого буржуазного способа производства, — превратился в XV–XVI веках в одну из основных хозяйственных фигур и воплотил в себе все мрачные стороны «маммонизма» — меркантильного разложения феодального экономического порядка. Лютер понимал, что ростовщичество крепнет и расширяется на почве массовых бедствий, которые создало помещичье ограбление Германии; «услуга», которую заимодавец оказывает нуждающемуся, скрывает под собой грубую эксплуатацию нужды. Реформатор сравнивал ростовщика с мифическим чудовищем Какусом, которое задом тащит быков в пещеру, чтобы следы их создавали впечатление, будто они выпущены оттуда.

Лютер (это было высоко оценено Марксом) подметил, что существенным элементом ростовщической жажды наживы является такая типичная позднефеодальная страсть, как властолюбие. Ростовщик или скряга, писал он, «хочет, чтобы весь мир для него голодал и жаждал, погибал в нищете и печали, чтобы у него и только у него было все, и чтобы каждый получал от него, как от бога, и сделался бы навеки его крепостным…».

Мартин Лютер — самый известный в XVI веке критик немецких купеческо-ростовщических компаний, именовавшихся «монополиями», то есть произвольными распорядителями рыночных цен.

Привычно думать, что ссудный капитал представляет собой очаг первоначального накопления, а потому «точку роста» зарождающейся буржуазной экономики. В реальной истории позднесредневекового немецкого хозяйства наблюдаются, однако, куда более сложные процессы, на которые неоднократно обращал внимание К. Маркс. Купеческий и ростовщический капитал, замечал он, сами не создают капиталистического производства и даже находятся «в обратном отношении к степени его развития». В течение довольно длительного периода ростовщичество консервирует существующий хозяйственный уклад, «чтобы иметь возможность эксплуатировать его снова и снова; оно консервативно и только доводит существующий способ производства до более жалкого состояния»[56]. Способ производства «остается прежним, но становится более жестким». Этим объясняется «народная ненависть к ростовщичеству», а также то обстоятельство, что промышленному капитализму «первоначально приходится бороться с ростовщичеством»[57].

Буржуазные исследователи не раз пытались выдать Лютера за ретрограда, который в лице «монополий» атаковал капиталистическую хозяйственную инициативу. Приведенные слова Маркса дают ключ для понимания подлинной позиции реформатора: Лютер протестует против такого банкира и коммерсанта, который паразитирует на феодальном хозяйстве, «высасывает его, истощает и приводит к тому, что воспроизводство совершается при все более скверных условиях»[58].

В XV веке немецкий ссудный капитал был опекуном капитала промышленно-мануфактурного, — это неоспоримо. Однако в XVI все отчетливее означается другая его функция: крупные финансовые средства, сконцентрированные в руках Фуггеров, Вельзеров, Имгофов, лишь в малой части затрачиваются на поддержание мануфактур, типографий, плавилен и других раннекапиталистических предприятий; львиная их доля ссужается церковным и светским феодалам, императору и папе[59]. На деньги немецких «монополий» содержатся наемные княжеские армии и другие орудия внеэкономического принуждения. На эти же деньги феодалы скупают хлеб и сельскохозяйственное сырье в урожайные годы, чтобы втридорога продать его в неурожайные. Ссудный капитал позволяет господствующим традиционным сословиям объединиться в своего рода господскую шайку, которая беззастенчиво обирает все трудящееся население Германии и создает невыносимые условия для только что народившейся буржуазной предприимчивости.

Лютер не был консервативно-романтическим критиком подымающегося капитализма. В его «антимонопольных» проповедях и памфлетах выразилась именно исторически оправданная «народная ненависть к ростовщичеству», а также презрение, которое оно вызывало у промышленной предбуржуазии. Показательно, что обладатель ссудного капитала был для Лютера не столько разрушителем ленивой патриархальной жизни, сколько антиподом предприимчивого и усердного хозяина. Ростовщики, писал реформатор, сами хотят «в лености и праздности вести за счет труда других расточительную и распутную жизнь, без заботы, риска и какого-либо убытка; сидеть за печкой, предоставив своей сотне гульденов приобретать за себя в стране…».

Читатель лютеровских критико-экономических очерков легко приходил к заключению, что с развитием рынка ростовщики, фернхэндлеры и дворяне слились в одну грабительскую шайку, которая насилием и обманом отнимает, у честного, упорного работника нажитые им ценности. Участники этой шайки заразили друг друга своими сословными пороками: дворяне стали торгашами почище купцов, купцы прониклись дворянско-рыцарским пристрастием к разбою, а ростовщики — феодально-княжеским властолюбием.

Политическая позиция Лютера мешала ему увидеть, что крупные землевладельцы — государи немецких земель — находятся в шайке на положении главарей (факт, который в свое время упорно подчеркивал Томас Мюнцер). Однако многие страницы лютеровских сочинений свидетельствуют о том, что решающую роль помещичьей алчности и произвола в развитии позднесредневекового «маммонизма» реформатор все-таки понимал.

Лютеровские политико-экономические рассуждения получили высокую оценку К. Маркса. Он отмечал удивительную трезвость реформатора: его способность различать по внешности сходные явления и видеть внутреннее единство явлений, по внешности различных. Лютера, например, «не сбивает с толку различие между ссудой и покупкой »[60]. Когда купец скупает хлеб, чтобы потом, в голодный год, продать его втридорога, он так же наживается на чужой нужде, как и ростовщик, отдающий деньги под процент. С другой стороны, Лютер понимает, что ущерб, который заимодавец терпит иной раз от передачи денег в другие руки, «не присущ товару от природы … и потому считать его ущербом можно только тогда, когда он действительно произошел и доказан»[61].

В экономической трезвости Лютера Маркс видит отражение образа мысли и практического интереса независимого мелкого предпринимателя (бюргера и крестьянина), сталкивающегося с кредитно-коммерческими мошенничествами высших сословий и тяготеющего к отношениям простого товарного обмена.

Реформатор сострадал далеко не всякой жертве торгашески-феодального ограбления страны. Он был против того, чтобы общество содержало людей, впавших в нищету из-за нерадивости и лени. Сочувствие Лютера на стороне терпеливого и энергичного хозяина, который сам стимулирован рынком, но обирается более, крупными и ловкими экономическими хищниками. Такого хозяина доктор Мартинус не просто жалеет: он упорно бьется над тем, чтобы с помощью нового реформаторского представления о боге вдохнуть в него уверенность и даже гордость.

Усердный хозяин (и только он) вправе спросить с негодного князя за его негодность. По трудовому и должностному усердию, а не просто по головам должны распределяться блага. Если все христиане проникнутся этим сознанием, тунеядцы и рвачи, попавшие в положение хозяев жизни, задохнутся в атмосфере всеобщего нравственного осуждения. Лютер по-прежнему не приемлет восстания и насильственного исправления существующего общественного порядка, но вместе с тем объявляет настоящий «крестовый поход» против тех представителей господствующих сословий, которые не отвечают требованиям начальственной, «богом назначенной службы». Критик уравнительных программ, он тем не менее отстаивает своеобразную версию равенства: каждому по его специфическому должностному терпению и усердию.

Бог, говорит Лютер, сотворил людей неодинаковыми. Но вовсе не для того, чтобы, как учила католическая церковь, одних наградить властью и богатством, а других наказать подчинением и бедностью. Неравенство существует лишь для того, чтобы общество как целое могло быть жизнеспособным и обеспечить существование каждого человека. «Князь и любой другой носитель начальственной должности принадлежит и приносит пользу христианскому обществу. Не ради него самого дал ему бог столь значительную власть, богатство и регалии, но единственно ради подданных, служить которым есть его поручение…»

В «мирском порядке» Лютера нет места божественным помазанникам и фаворитам, «благородным» и «низким» сословиям. Речь идет о равенстве, нарушаемом лишь должностными различиями. Представление это получает мощную поддержку со стороны теологической концепции Лютера, которая ставит крещение бесконечно выше рождения и связанных с ним потомственных различий. В других случаях Лютер в том же смысле противопоставляет творение человека богом изобретению самим человеком разного рода сословий и чинов. «То, что один есть князь и большой господин… это творение человеческое, как говорит св. Петр. Ведь если бы бог еще прежде не пришел со своим творением и не создал человека, тогда нельзя было бы создать ни одного князя… Поэтому слуга и служанка и всякий из нас должны воспринять столь высокую честь и сказать: я есмь человек, а это более высокий титул, чем князь. Почему? — Да потому, что князей создал не бог, а люди; но что я есмь человек, это мог сделать один только бог».

Люди неравны и тем не менее равнодостойны; перед Монбланом причастности к богу (через его творение или через купель) различия в сословиях и чинах — что кочки на болоте.

Учение Лютера как бы сплющивает средневековую иерархию: вместо высоко вознесшихся сословий остаются скромные возвышения должностных мест. На этой выровненной поверхности и начинает подымать новые высоты подземная сила упорства, самоотвержения и целеустремленности, берущая свое начало в вере.

Уже в работах 1520–1523 годов утверждалось, что вера обнаруживает себя в миру в качестве непреложной любви к ближнему. У позднего Лютера понятие «любви к ближнему» часто заменяется понятием «службы ближнему» (N& #228; chstendienst). Поскольку же «мирской порядок» мыслится как уже наличная и самим богом устроенная система взаимопригодных должностей, постольку главным поприщем христианской любви (а стало быть, и деятельной веры) оказываются сословно-профессиональные занятия. В какой мере они успешны и почитаемы, для «службы ближнему» совершенно безразлично. Важен лишь внутренний мотив и обусловленная этим мотивом степень упорства и прилежания. «Если ты спросишь последнюю служанку, зачем она убирает дом, моет клозет, доит коров, то она может ответить: я знаю, что моя работа угодна богу, о чем мне известно из его слов и наказа».

В этой удивительной форме Лютер впервые в истории «нащупывает» понятие труда вообще, труда, рассматриваемого и ценимого безотносительно к его конкретной форме — в качестве целенаправленного усилия известной интенсивности и длительности.

Тот, кто упорно трудится, вырастает в глазах бога, хотя бы сословие его было презираемым, а должность — еле приметной. Тот, кто трудится нерадиво, — чернь в глазах творца, хотя бы он был князем или самым заметным из юристов.

Мощный антифеодальный потенциал содержало учение Лютера о «мирском призвании христианина», которое именно в сочинениях тридцатых годов получило детальное и многоплановое развитие. Реформатор отстаивал новаторское представление о боге, который более всего ценит в человеке прилежного, упорного и предприимчивого работника. Впервые в истории христианской культуры понятие «призвания» (Beruf, profession), прежде употреблявшееся только применительно к деятельности священников, оказалось связанным с обычными повседневными занятиями: земледельческим и ремесленным трудом, службой чиновника, врача, солдата, учителя. Лютер создал исходные предпосылки для религиозно-нравственного возвышения частнопредпринимательского успеха, что соответствовало потребностям развития буржуазного хозяйственного уклада. Уже столетие спустя отдаленные наследники Лютера — пуританские и пиетистские проповедники — обращались к своей пастве с такими назиданиями: «Если указан путь, следуя которому вы можете без ущерба для души своей и не вредя другим, законным образом заработать больше, чем на каком-либо ином пути, а вы отвергаете это и избираете менее доходный путь, то вы тем самым препятствуете одной из целей призвания… Не для утех плоти или грешных радостей, но для бога и спасения следует вам трудиться и богатеть» (Ч. Бакстер).

Это может показаться странным, но в официальной христианской культуре до Лютера не было противопоставления труда и праздности как чистых форм добродетели и порока. Именно Лютер выводит на авансцену теологии совершенно забытое средневековьем изречение из Второго письма Павла к фессалоникийцам: «кто не работает, да не ест». Именно он первым в средневековой Европе говорит о почетности любого труда, требует работы от всех, кто может работать, предлагает, чтобы на содержании у общины остались только немощные и чтобы содержание это выдавалось им не в форме милостыни. В лени реформатор видит выразительную внешнюю примету безверия и неизбранности. Не будучи раннебуржуазным гуманистом, Лютер своим нравственным возвышением труда и категорическим осуждением праздности подготовляет одну из важнейших установок гуманистической и демократической культуры.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-05-04; Просмотров: 154; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.276 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь