Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


ОСЕТИНСКИХ  НАРОДНЫХ ПЕСЕН



 

1. Творчество

 

Гей, пошёл бы я вперёд,

Да Габанти на моём пути.

Гей, вернулся бы я назад,

Да стыдно перед матерью…

 

Из песни о Саукудзе Беккузарти

 

Суровой нитью, толстою иглой

Работает душа моя живая,

Она скалу сшивает за скалой[29]

Свои мечты, как лоскуты сшивает…

 

Я запряжён, как вол, в заботы дня,

Напряжены до боли мои нервы.

На чёрной круче сакля ждёт меня,

Но каждый шаг мой стерегут пещеры[30].

 

Прольётся кровь – другого нет пути,

Сейчас за кручей топот ног раздастся…

Пойти вперёд – кинжалы впереди,

Пойти назад – с достоинством расстаться…

 

2. Диалог  Будзи  и  Асламбега[31]

 

О, гордецы богатого Кобана[32],

Да захлебнётесь вы своею кровью!

Нет ни житья от вас и ни проходу,

Давай, Асламбег, край отцов покинем,

Нас приютит Царонта из Баргиу.

 

– В роду Царонта женщины у власти,

Мужья у них давно живут рабами,

Мужчин их придавило бороною,

Как можем мы просить у них защиты?

 

– Давай уйдём в ущелистый Харисджын,

Там Айдаболти, брат отца названый.

– Боюсь, Будзи, обманемся в надеждах,

Клятвопреступник, говорят, и скряга,

И сердце в брюхе носит Айдаболти,

Как можем мы искать у них приюта?

 

– Давай, мой брат, укроемся в Куртате[33],

Ведь там же наш племянник Ацинагти.


– И на него я сердцем не надеюсь.

Хотя обличьем он женоподобен,

Но груб душой и гостя ненавидит.

– Асламбег, мы спасёмся в Алагире,

Там Сехта род по матери нам близок.

– Да, многочислен род старинный Сехта,

Но в час беды они предпочитают

Не за мечи отточенные браться,

А прятаться в святилище трусливо.

 

– Но сколько мы терпеть насилье будем?

Асламбег, дорогой, уйдём в абреки,

Найдём приют среди деревьев древних.

– Мой брат любимый, незавидна доля

Абрека, породнившегося с лесом,

В конце концов, он жертва стаи волчьей.

 

– О ты, земля, кишащая червями,

О, подлый мир, где нам искать спасенья?

Куда деваться нам, скажите, люди?!

 

 

3. Слушая песню об Акиме[34]

 

Снова кружится хрипло пластинка,

Снова слышится скип колеса…

Не дождётся опять осетинка

Ныне – сына, а завтра – отца.

 

Старый горец, зачем ты покинул

Под горою ютящийся кров?

Не сойдёшь ты с арбой на равнину,

Твоя храбрость – добыча ворон.

 

Год за годом, арба за арбою,

Сотни лет продолжается путь,

И подобен голодному вою

Этот скрип, надрывающий грудь.

 

Эй, быки, – нашей жизни опора, –

И куда, и зачем, и кому


Вы везёте Осетии горе,

Или тесно в ущельях ему?

 

Но дорогою горя постылой

Катят арбы, скрипя и пыля…

Кружит старой истёртой пластинкой

Оглушённая скрипом земля.

 

 

* * *

 

Какой мне сон приснился ночью, мама!

…Весной наполнен утра звонкий кубок,

Природа расшумелась, как ребёнок,

Побеги зеленеют на земле,

И синее сверкающее небо

Стекает водопадами со скал…

А я – как странно! – яму рою в нашем

Давным-давно покинутом дворе.

 

– Дай мне напиться, – пересохло горло,

Скорее, мама, видишь, я в поту.

– Какое горе нас постигло, сын мой? –

Что роешь ты?

– Могилу для себя

– О господи!

Ты что, ума лишился?

Опомнись, сын мой,

Видено ли где,

Чтоб человек копал себе могилу?!

– О, нет, родная, кончить это дело

Необходимо. Время нас не ждёт. –

Ты задрожала вся. Но, спохватившись,

Воды достала быстро из колодца

И полную мне чашу подала.

Всё, что могла, ты сделала, родная…

А я стою по грудь в своей могиле

И чувствую: овладевает мной

Не холод смерти – холод равнодушья.

Всё ближе час, когда она сомкнётся,

Могила, над моею головой.

Всё дальше ослепительное небо

Всё ближе нескончаемая ночь.


Смотрю я на цветущие деревья,

На горы… Это я их хороню!..

Играют рядом взбалмошные дети,

И с тёмной пашни слышен крик «цобе».

 

Всё тяжелей становится лопата.

Кого позвать на помощь? – Никого! –

У каждого свои сейчас заботы, –

Весенняя горячая пора.

 




ИНАЛ

 

Где зло царит, –

Возможно ль жить?

 

Инал Кануков[35]

 

Прощайте, в этом мире зло в чести,

А доброта ему не дорогá.

Хоть сердцем своим улицы мости –

Не угодишь. Сочтёт за дурака.

 

Его делами я по горло сыт.

Мне мерзок Яго за моей спиной

И спекулянтов мировой синклит, –

Купить-продать здесь можно свет дневной.

 

Достоинство не ценится ни в грош.

Где силы взять, чтоб душу сохранить?

Как ржавчина съедает старый нож,

Как ветром разрушается гранит,

 

Так злом душа источена моя

На свете, озверевшем от грызни,

Где совесть человека, как свинья,

Валяется, забытая, в грязи.

 

Я совестью и правдой дорожу,

Я истине и красоте служу,

А дураку, тирану, торгашу

Я не хочу служить. Я ухожу…


* * *

 

 

Когда мысль, как закатное солнце, устанет,

Когда воля ослабнет, как загнанный конь,

Когда слушаться слово меня перестанет,

Потеряет и свежесть, и страсть, и огонь, –

Эй, бросай, – говорю я, – пахать своё поле,

Дай с ладони волам обессилевшим соли.

 

Когда злоба и ненависть, словно ворóны,

Закружатся над башнею чести моей

И послышатся звуки речей похоронных

Над душою моей, над мечтой моих дней, –

Эй, – себе говорю, – не устраивай драки,

Караван твой идёт… Пусть же лают собаки.

 

Когда свету не рад, как последний калека,

Я в печаль, как в подушку, зароюсь лицом,

Когда вены нальются холодным свинцом,

– Эй, – тогда говорю я, – ты сам себе лекарь:

Научись у дубов великанской заботе,

Научись у пчелы неустанной работе…

 

Я, наверное, прóжил бы жизнь не горюя,

Если б всё исполнял, что себе говорю я.

* * *

 

Что мне осталось пережить?

С какой сойтись печалью,

С какою музыкой дружить,

С какой дорогой, далью?

 

Судьба, не верь моим слезам, –

Я весь к твоим услугам!

Я чашу горя выпью сам,

Веселья чашу – с другом.

 

Я у природы на пиру

Живу с недолгой визой,


И то, что сверху я беру,

Невосполнимо снизу[36].

 

Пускай безвестно кану в ночь,

Не страшен холод мрака,

Почуяв смерть, уходит прочь

Хорошая собака.

 

Но жить в безвестности пустой –

Нет ничего страшнее.

Лети же, мысль моя, стрелой,

Звени, стрела, слышнее!

 



Из Хазби Дзаболаты

С осетинского

 

СКАКУН

 

Пусть, сотрясая крышу,

Ревёт ракетный век,

Я всё-таки расслышу

Подкованный твой бег.

 

Ты снова выгнешь спину,

Роняя пену с губ,

И я себя закину

На твой блестящий круп!

И озорно, игриво

Ты скосишь серый глаз…

Я наклонюсь над гривой –

Обнимет ветер нас.

 

Пускай победно воют

Железо и чугун, –

Со мной твоё живое

Дыхание, скакун.

 

Я вижу поле брани…

Иду на смертный бой…

Тоскующее ржанье

Я слышу над собой!

СОНЕТ ГОРАМ

 

Зачем вы так угрюмы и суровы,

С начала дней седые отчего,

И по ночам печальны, словно вдовы,

Стоите так пустынно и черно?

 

И сумрачны гранитные утёсы,

И башня неприступно высока…

И, распустив серебряные косы,

Зачем в ущелье падает река?

 

Но, в небеса вонзясь вершин мечами,

Храните вы суровое молчанье,

И удивлённо я гляжу на вас,

 

И шрамы незажившие считаю,

И горестную летопись читаю –

Судьбу отцов, дошедшую до нас.

 

СОНЕТ

 

От газырей сегодня пользы нет:

Оружье предков украшеньем стало.

Твердят, что ты забыт, как блеск кинжала, –

Но ты вошёл в двадцатый век, сонет!

 

Ржавеют копья древние в музее,

Но кружатся ракеты над землёй. –

Так будь готов! В тревожный век нужнее

Твой строгий слог, металл чеканный твой!

 

Неумолима жизнь! Пока неистов

С трибун чугунный звон фальшивых фраз,

Пока шаги слепцов и карьеристов

Поганят землю, и ещё не раз

Честь с подлостью пойдут тропой одной –

Пусть кровь кипит и меч звенит стальной!


Прижизненные издания А. Передреева

 

Судьба, 1964

Равнина, 1971

Возвращение, 1972

Дорога в Шемаху, Баку, 1981

Стихотворения, 1986

Посмертные издания

 

Любовь на окраине, 1988

Лебедь у дороги, 1990

День русской поэзии. Анатолий Передреев, 1992

Разбуди эту землю, весна, 1996

Родина внутри нас, 2013


Переводы

 

Э. Межелайтис: «Карусель» (с литовского, 1968)

М. Мамакаев: «И камни говорят» (с чеченского, 1968)

«Земля Мартана» (1971)

«С человеком по земле» (1976)

Ш. Цвижба: «Сказочный поезд» (с абхазского, 1969)

А. Григулис: «Осенний дождь» (с латышского, 1969)

Х. Ширипов: «Все тот же я» (с узбекского, 1970)

«Привет из Сатвалды» (1977)

Д. Новруз: «Простые истины» (с азербайджанского, 1972)

«Дары судьбы» (1977)

«У Земли-планеты» (1982)

А. Чиботару: «Ступени» (с молдавского, 1973)

А. Кодзати: «Яблоко нартов» (с осетинского, 1974)

А. Мухамад: «Голоса жизни» (с узбекского, 1975)

Наби Хазри: «Русло времени» (с азербайджанского, 1976)

«Признания веку» (1979)

«Море со мной» (1983)

Н. Нарзуллаев: «Добрый свет» (с узбекского, 1977)

 

И др.

 

СТАТЬИ РАЗНЫХ ЛЕТ

 

 

 



МИР, ОТРАЖЁННЫЙ В ДУШЕ

 

Раздумья над книгой стихов[37]

 

«…Ты посмотри, какая в мире тишь. Ночь обложила небо звёздной данью. В такие вот часы встаёшь и говоришь…» Это написал человек, который «мир огромил мощью голоса».

В сегодняшних сборниках стихов «шум времени» зачастую заглушает поэта. Причём, «осваивая» время, поэт часто принимает техническое чудо за поэтическое. Воспевает, скажем, аэропорт, не понимая, что это сооружение – всего-навсего быт современного человека и если и имеет отношение к поэзии, что чисто декоративное.

В книге, если можно так сказать, «поэтической тишиной» выгодно отлитчается от многих сегодняшних сборников книжка Николая Рубцова.

И дело вовсе не в том, что большинство его стихов «деревенского происхождения». Быт современной деревни давно оглушён моторами.

У Рубцова тоже «сто километров с рёвом» мчатся грузовики по «холмам суровым» его родины. И он рад этому. Он рад, что «теперь в полях везде машины. И не видать плохих кобыл». Но внешние, бытовые приметы времени – не главное для Рубцова. Он оставляет их:

 

…И где-то в зверином поле

Сошёл и пошёл пешком.

 

В этих заключительных строчках стихотворения «На родину!» начало поэзии Рубцова.

 

…С каждой избою и тучею,

С громом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

 

Такое «проездом» не скажешь.

Надо «идти пешком», чтобы не только увидеть «русский огонёк», но и понять «сиротский смысл семейных фотографий».

Такие стихи, как «Тихая моя родина…», «Русский огонёк», «Я буду скакать по холмам …», «Над вечным покоем…», «Зимовье на хуторе», «Виденья на холме», проникнутые есенинским поклонением, исполненные радости и боли за неё, – достойное продолжение традиции русских поэтов прошлого, для которых тема родины всегда была главной!

«Приезд Тютчева» – называется одно из стихотворений этой книги. И хотя само по себе оно, на мой взгляд, неудачно (вряд ли можно отнести к Тютчеву содержание таких, например, строк: «…дамы всей столицы о нём шептались по ночам» или «…А он блистал… играя взглядом»), тем не менее, Тютчев, мне кажется, не случайный гость в стихах Рубцова.

 

…Душа свои не помнит годы,

Так по-младенчески чиста,

Как говорящие уста

Нас окружающей природы…

 

Эта вариация тютчевского «…Природа знать не знает о былом» – не единственное свидетельство попытки философского освещения темы «Природа и человек». Вот самостоятельное – рубцовское – решение этой темы:

 

…И вдруг очнусь – как дико в поле!

Как лес и грозен и высок!

…………………………….

Я не один во всей вселенной.

Со мною книги и гармонь,

И друг поэзии нетленной –

В печи берёзовый огонь…

 

Может быт, «книги и гармонь» слишком наивная опора перед лицом «грозных лесов», но эта наивность безусловного поэта, поэта, который понимает, что в «меняющемся мире» духовные ценности бесследно не исчезают:

 

Как будто древний этот вид

Раз навсегда запечатлён

В душе, которая хранит

Всю красоту былых времён…

 

Рубцову свойственно обострённое ощущение осенней «пустынности полей», «безлюдья» («Темнота, забытость, неизвестность у ворот, как стража на посту…»). Может быть, поэтому так щемящее трогательное стихотворение о том, что он «не один во всей вселенной», «…Кто-то едет в поле за сараями, раздаются чьи-то голоса…», «Там в избе деревянной… добрый Филя живёт…», «…Разве можно расстаться шутя, если так одиноко у дома…»

Прекрасное стихотворение «памяти Анциферова» заканчивается сточками:

 

…Он нас на земле посетил,

Как чей-то привет и улыбка.

 

Взаимоотношения с миром, «нравственная позиция» поэта сформулированы в «Русском огоньке»:

 

За всё добро расплатимся добром,

За всю любовь расплатимся любовью…

 

Из «поэтических предков» Рубцова я называл Тютчева и Есенина. Среди современников он, безусловно, опирается на опыт Александра Яшина с его глубинностью, серьёзностью творчества, основанного на коренном языке.

Кстати сказать, большой талант этого писателя помог вырасти целой вологодской семье русских писателей: Василию Белову, Сергею Викулову, Николаю Рубцову, Александру Романову, Виктору Коротаеву. Конечно, все они абсолютно разные, друг на друга не похожие, но всех их объединяет одна почва.

Эта почва родины, природы, деревни – главный учитель Николая Рубцова.

 

В горнице моей светло.

Это от ночной звезды.

Матушка возьмёт ведро,

Молча принесёт воды…

 

Сколько глубокой поэтической тишины, сколько поистине крестьянской естественности, несуетливости здесь, сколько ощущения жизни как бытия.

Высокая и светлая звезда освещает большинство стихотворений этой книги, оправдывая превосходное, на мой взгляд, название её.

Жаль только, что её оформление на редкость безвкусно.

 

1967



МИР ПОЭТА

 

Современным поэтам свойственно обострённое и «масштабное» ощущение внешнего мира. Поэты постоянно находятся или стремятся быть в курсе явлений из самых различных областей жизни самых различных стран. Под стихами стоят названия городов всех континентов. Стихи густо насыщены приметами мира – географическими, политическими, техническими, бытовыми. По стихам можно узнавать, что происходит в мире. «Уложенный» в добротные стихотворные строчки, так и остаётся внешним миром, не становясь поэтическим, ибо в этом мире отсутствует «главный герой» – сам поэт, его личность.

Конечно, личность поэта проявляется уже в том, к какому жизненному материалу он обращается, о чём он пишет. Но как часто мы наблюдаем, что поэт, оперируя в своих стихах современными событиями, понятиями, настроениями, сам «не показывается» из-за них. Читая такие стихи, чувствуешь, что поэт как бы говорит «за других».

И хотя местоимение «я» очень популярно в сегодняшних стихах, чувствуешь, что оно принадлежит не столько самому поэту, сколько героям его многолюдных стихов, которые, в свою очередь, в общем-то не очень отвечают за это «я», потому что оно подчинено не ощущению жизни, её реальных образов, а какой-то «уловленной» автором идее, модной точке зрения.

В результате в стихах не оказывается ни «героев», ни самого поэта, остаётся одна «точка зрения», не обеспеченная лирической правдой, или, говоря словами А. Блока «художественным индивидуализмом».

Чувствуя, что в своих стихах они живут какой-то не личной жизнью, что пишут они, не открывая свой духовный мир, а словно выполняя какое-то «общественное поручение», некоторые поэты изо всех сил стараются доказать, что они есть, что они не только стараются что-то «выразить» и «отразить», но и существуют ещё сами по себе. В таких случаях поэты сообщают о себе массу биографических сведений, иногда настолько частных, что даже как-то и неприличных. К месту и не к месту описывают свою «внешность». Называют имена друзей и подруг. Рассказывают, где и как они пишут. Один поэт, например, постоянно подчёркивает, что он пишет, «тяжело сопя».

Устраивают «сенсации» пикантно-лирического или дерзко-политического характера.

Усиленно демонстрируют свои «неповторимые» формальные признаки.


Последнее, мне кажется, особенно губительно для поэта, поскольку легко и очень заманчиво, так как установилось какое-то совершенно, на мой взгляд, ложное представление, что настоящий поэт должен непременно и моментально узнаваться по «почерку», по «манере письма».

«Стиль – это человек». Да, конечно. Но ведь бывает и так, что «стиль» есть, а «человека» нет. К тому же понятие стиля зачастую так облегчённо и выхолощено, что эпитет «самобытный» выдаётся только за формальную необычность. Поэтому, наверное, так много в стихах подмены лирической оригинальности оригинальностью формы. Эта подмена даже приветствуется иногда: «…в его лирике почти не встречаются неологизмы, но зато в корнесловии он удивительно изобретателен и находчив. Упорно экспериментируя с флексиями… из привычных, стёртых, как старая монета, корней слов он извлекает небывалый, необычный смысл и тем сильнее передаёт личное восприятие природы, личное ощущение жизни».

Это из рецензии известного критика на стихи известного поэта.

До сих пор мы думали, что бывают «стёртые, как старая монета», словосочетания или – хотя это никем не доказано – слова, но чтобы корни слов – это уже возможно разве только в том случае, если с ними «упорно экспериментировать». Но дело не в этом. Дело в том, что, оказывается, можно передать «личное восприятие природы» и «личное ощущение жизни», «экспериментируя с флексиями». Правда, критик оговаривается, что не вообще, конечно, передать, а «тем сильнее» передать, оставляя всё же основные функции за «смыслом слова», но здесь следует заметить, что игра в корнесловие никогда не помогала поэтам написать стихи «тем сильнее», – напротив, чем «изобретательнее и находчивее» занимались они этим делом, тем слабее были их стихи, они становились «ни о чём», потому что эксперименты с флексиями поглощали «личное отношение к природе». Поэтому, когда тот же критик пишет о том же поэте, что его мир – «это мир необычайных превращений, мир невиданных прежде скоростей, прямой и обратной причинной связи…», то мне остаётся предположить только, что «мира» этого поэта не существует или, во всяком случае, это «мир» фантазии, а не души. И мне уже совершенно не важно, что его можно узнать по «речевым жестам».

Поэт узнаётся по другим «жестам»:

 

Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,

Махая гривою, он всадника несёт,


И звонко под его блистающим копытом

Звенит промёрзлый дол, и трескается лёд…

 

Исследователи Пушкина зацитировали эту строфу как образец звуковой инструментовки. Доказано даже, что на слово «дол» как бы эхом откликается «лёд» (перевёрнутое «дол»), чтобы подчеркнуть и усилить пустоту и гулкость осеннего пространства.

Но, в конце концов, даже у посредственного поэта можно найти своё «блистающее копыто». Если заниматься «вскрытием» формы этой строфы, можно обнаружить и более тонкие признаки её совершенства. После «ведут ко мне коня» наступает пауза, которая даёт возможность «наглядеться» на эту захватывающую для Пушкина картину. Но она нужна также и чисто синтаксически (чтобы не получилось: ведут… в раздолии) и этой «деловой» необходимостью как бы прикрывает свою страстность. И как стремительны после этой паузы строчки, передающие бег коня, какой топот слышится в них от ударений, падающих почти на каждое слово. Но высшее мастерство в том, что мы, читая Пушкина, не замечаем всего этого, как не замечал, скорее всего, и сам Пушкин. Не замечаем, охваченные его восторгом:

Ведут ко мне коня…

Какой царский и детский одновременно, какой пушкинский жест. Потому что в этот миг не существует ничего и никого, кроме «коня». Пушкин даже о себе говорит дальше в третьем лице: «он всадника несёт».

Не существует ничего, кроме вдохновения

 

И забываю мир – и в слабой тишине

Я сладко усыплён моим воображеньем,

И пробуждается поэзия во мне…

 

«И забываю мир…» Как торжествующе у Пушкина это звучит. Оказывается, ему надо «забыть» окружающий мир, чтобы создать свой мир, со своим населением:

 

…И тут ко мне идёт незримый рой гостей,

Знакомцы давние, плоды мечты моей…

 

В рукописи «Осени» Пушкиным зачёркнуто следовавшее за этим перечисление:

 

Стальные рыцари, угрюмые султаны,

Монахи, карлики, арапские цари,


Гречанки с чётками, корсары, богдыханы,

Испанцы в епанчах, жиды, богатыри,

Царевны пленные, графини, великаны,

И вы, любимицы златой моей зари, –

Вы, барышни мои, с открытыми плечами,

С висками гладкими и томными очами…

 

Не правда ли, странный набор «знакомцев» – пусть даже в черновом варианте – для поэта, уже создавшего к этому времени «Евгения Онегина»! Что за фантастическое сборище? Даже «любимицы златой зари» лишены всякой кровинки в лице, с одной стороны, как бы подтверждая реальность «знакомцев», но в то же время, будучи лишь моделью барышень, не выделяются из этого карнавала манекенов.

Да, это явно не наши знакомцы, они – из мира поэта. Его «незримый рой».

Но они могут стать нашими «знакомцами», если поэт вдохнёт в них свою душу:

 

Жил на свете рыцарь бедный,

Молчаливый и простой,

С виду сумрачный и бледный,

Духом смелый и прямой…

 

Разве этот «рыцарь бедный», которого мучило «одно виденье, непостижимое уму», не так же реален для нас, читателей Пушкина, как и Гусар, крутящий свой «длинный ус», как «вещий Олег», «любезная калмычка», или даже тот «труп ужасный», который стучится «под окном и у ворот»:

 

С бороды вода струится,

Взор открыт и недвижим,

Всё в нём страшно онемело,

Опустились руки вниз,

И в распухнувшее тело

Раки чёрные впились…

 

Какое потрясающее писание мертвеца, «гостя голого», почти физически ощутимое. Но происходит чудо – «утопленник» описан с такой силой, что кажется живым. И не потому, что «стучится под окном», а потому, что как ни много здесь смерти, а Пушкина – больше. Это «мертвец» из его мира, где не нарушается черта, за которой начинается «кошмар» и отступает поэт. Победа остаётся за поэтом.


Мы так привыкли к сиянию пушкинского гения, столько света излучают его стихи, что забываем, сколько страшного преследовало его воображение и душу.

…Пушкин всегда больше того, о чём он пишет. Он не теряет власти ни над чем. И как бы ни потрясали наше воображение его «бесы», мы чувствуем, что он их «взял на себя».

 

Визгом жалобным и воем

Надрывая сердце мне…

 

Заслуга Пушкина перед людьми всех времён, его «подвиг благородный» в том ещё, что он создал свой поэтический мир, в котором дисгармония окружающего мира не отрицается, но побеждается силой творческого духа, его «божественного глагола».

 





ЧИТАЯ РУССКИХ ПОЭТОВ

 

«Удивительно плохие стихи…» – сказал мне однажды в случайной беседе очень знаменитый поэт «молодёжного», если можно так назвать, направления. Речь шла об одном хрестоматийном стихотворении А. Фета. Но дело не столько в этом стихотворении, сколько в категоричности, с какой оно было забраковано. Я подумал тогда, что, помимо душевной глухоты, здесь сказалось и сопротивление собственного опыта, нацеленного на шумную аудиторию, на «злободневность», на «выяснение отношений»… Однако в дальнейшем, знакомясь внимательнее со стихами моего собеседника и стихами других поэтов, уже утвердивших в той или иной степени свою репутацию поэтов «современного стиля» и настроений, я всё больше склонялся к мнению, что стремление быть как можно «современнее», свойственное большинству из них, тяга их к «новаторству», к поэтическим открытиям», сами по себе похвальные, совершенно, однако, несоизмеримы со степенью усвоения ими художественных принципов классической культуры.

Поэтическая родословная некоторых нынешних советских поэтов обрывается где-то на Цветаевой. Связи, скажем, с Блоком, Тютчевым, Некрасовым, Лермонтовым почти не прослеживаются. Несколько повезло Баратынскому.

Его цитируют в стихах, берут из него эпиграфы, пишут о нём, восхищаются «лица необщим выраженьем» и вообще пытаются «обжить». В основном же ориентация на современников или на поэтов недавнего прошлого, особенно на тех, кто долго по тем или другим причинам замалчивался.


Несомненно, что на Блоке, Маяковском и Есенине поэзия не остановилась, но пагубно сегодняшнему, пытающемуся «набрать высоту» поэту ограничивать себя традициями последнего тридцатилетия. Времена формалистских попыток строить на голом месте прошли. Мы должны восстановить связь времён, чтобы идти в будущее.

Особенно удивляет меня стремление некоторых поэтов загипнотизировать себя зарубежными поэтическими именами. Никто не сомневается в пользе знакомства с творчеством Лорки, Рильке, Апполинера или Артюра Рембо. Но щеголять образами в их духе, не усвоив глубоко собственных национальных традиций, – это заведомо обеднять себя.

Предлагаемые читателю заметки, нисколько не претендуя на литературоведческий профессионализм, представляют собой только попытку мою вчитаться в некоторые поэтические образцы живого наследия русской классической и советской поэзии, стремление разобраться в «опыте больших поэтов», причём в опыте сугубо художественном.

Я подчёркиваю слово «вчитаться», имея в виду не поверхностное знакомство с текстом, а то, что открываешь вокруг себя в стихотворении, которое, казалось, давно знал, и часто – наизусть.

Никакой конструктивной системы автор этих заметок не придерживался. Писались они в разное время, в дневниковом порядке, и, конечно же, субъективны.

 

«Их тайный жар…»

 

Знаете ли вы, что хотел сказать Пушкин в стихотворении «Пророк»?

В комментарии десятитомного академического издания сочинений поэта говорится: «…Взяв в основу стихотворения отдельные мотивы VI главы библейской книги пророка Исайи, Пушкин далеко уходит от библейского сюжета, изображая иносказательно пророческое назначение поэта».

Этот комментарий, конечно, мало способствует тому, чтобы утолить «духовную жажду» читателя. Но и любое исследование, каким бы обширным и обоснованным оно ни было, сколько бы интересных разъяснений и толкований оно ни несло, никогда не сможет дать исчерпывающего и окончательного объяснения этому стихотворению. Думаю, легче, не прибегая к помощи «шестикрылого серафима», «внять» «дольней лозы прозябанье» и даже «гад морских подводный ход», чем изложить окончательный, «голый» смысл этого стихотворения. Есть только одна возможность объяснить содержание пушкинского «Пророка» – написать его заново. Именно такую возможность допускал Лев Толстой применительно к своему роману «Анна Каренина»: «Если… бы я хотел сказать словами всё то, что имел в виду выразить романом, то я должен бы был написать роман тот самый, который я написал сначала». Байрон отказывался объяснять свои стихи. Блок отвернулся от объявления в газете, где некий профессор, аналитический ум которого, очевидно, раздражала «непонятность» блоковского стихотворения «Ты так светла…», предлагал сто рублей за комментарий.

А вот признание современного поэта, которому свойственна почти прозаическая ясность и точность стиха:

 

…За малый труд не ожидая

ни осужденья, ни похвал,

я сам не очень понимаю,

зачем всё это написал.

 

Мне б оправданьем послужило

лишь то, скажу накоротке,

что это в самом деле было…

 

Я привожу эти известные примеры, разумеется, не для того, чтобы доказать «непознаваемость» поэтических произведений. Я вовсе не призываю застыть в священном изумлении перед «Пророком» Пушкина. Я только против этакого «хозяйственного» отношения к стихам. Против школярского подхода к овладению великим поэтическим наследством, когда даже в сугубо литературном институте вместо того, чтобы приобщить поколение молодёжи к прекрасному, твердят: «В этом стихотворении Пушкин утверждает…», «Лермонтов в этом стихотворении выразил…», «Некрасов изобразил…»

 

…Вижу: дýхи собралися

Средь белеющих равнин…

 

Что же? «В этом стихотворении Пушкин изобразил бесов»? И что он хотел сказать, трижды повторив своё колдовское: «Мутно небо, ночь мутна»?

Прошло почти полтора века с тех пор, как Пушкин спросил:

 

…Сколько их! куда их гонят?

Что так жалобно поют?..


И до сих пор мы можем только повторять это вслед за ним с той или иной степенью проникновения в его смятенность и глубину.

Одно из самых великих стихотворений Лермонтова – «Сон» – исполнено тайн.

 

В полдневный жар в долине Дагестана

С свинцом в груди лежал недвижим я;

Глубокая ещё дымилась рана,

По капле кровь точилася моя.

Лежал один я на песке долины;

Уступы скал теснилися кругом,

И сердце жгло их жёлтые вершины

И жгло меня – но спал я мёртвым сном.

И снился мне…

 

Что это – сон умирающего? Или «сон» мертвеца? Ни то, ни другое. «С свинцом в груди», «недвижим» – как будто смерть. «Ещё дымилась рана» – можно понимать как угодно. Строка эта столько же говорит о «недавней» смерти, сколько о ещё теплящейся жизни. Но «солнце… жгло меня» – это ощущение только живого. Единственный художественно достоверный выход – в строчке, ничего не объясняющей, – «спал я мёртвым сном…»

Это погружение в тайну, где всякие уточнения реальности могут только помешать, сделать всё неправдоподобным, неистинным, «вспугнуть мечту».

Внешняя достоверность, при всей впечатляющей силе описаний, для поэта, казалось бы, не имеет значения. Как спокойно и безжалостно он говорит о собственной смерти! Никакого «содрогания». Может быть, только вот это «с свинцом…» выдаёт поэта. Он как бы заикнулся, с трудом выговорил страшные слова. (Мне кажутся несерьёзными попытки рассматривать это как поэтическую небрежность, тем более повторённую Лермонтовым дважды: вспомним: «с свинцом в груди и жаждой мести…»).

Главное для Лермонтова здесь – «странный сон», таинственная сила которого так велика, что где-то «в родимой стороне» «душа младая» отвечает на него:

 

…И снилась ей долина Дагестана;

Знакомый труп лежал в долине той…

 

«Знакомый труп» – это кульминация тайны происходящего («знакомый» – о трупе не скажешь) И хотя дальнейшие строки почти не вызывают сомнения в смерти:


В его груди, дымясь, чернела рана,

И кровь лилась хладеющей струёй, –

 

это уже не страшно, «Свидание душ», над которыми не властны ни «сияющая огнями» жизнь, ни «долина смерти», состоялось. Это не спиритический сеанс, это всепобеждающая сила поэзии.

О таких стихах Блок сказал: «Их тайный жар тебе поможет жить».

 

«Чтобы  от  истины  ходячей


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-09; Просмотров: 238; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.171 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь