Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Шпион внутри шпиона, а в нем сидит шпион
Про агента Dasein нам известно, что ему всегда противостоит Другой. Начиная с Сартра, почти все заметные представители французской философии писали об этом, далеко не всегда, впрочем, достигая уровня проницательности Хайдеггера. Собственно, против Другого (или Других) и осуществляется шпионаж — и наоборот, спецслужбы СМЕРШ, выслеживающие шпиона (бедного шпиончика), — это глаза и уши коллективного Другого. Увы, такая упрощенная схема не дает представления о глубинах шпионологического измерения бытия. Тот, кто противостоит Я (Dasein), в качестве Другого не слишком опасен — он не претендует на мое имя, на местоимение «я» в моей речи, для его обмана достаточно элементарной конспирации. Шаг в сторону — и мой голос сливается с голосами других, еще шаг в сторону — и я, оставляя свой автоответчик в хоре других, продолжаю свой диверсионный рейд в тылу врага. Утверждение Лакана, что мое желание определяется при-знанностью Другого, сильно смахивает на легенду, разыгранную агентом Dasein для представителей спецслужб, — но мы пока отложим рассмотрение этого вопроса, тем более что оппозиция Я и Другого, гораздо более примитивная, чем пара сущность/явление (и тем более видимое/невидимое), на сегодняшний день исчерпала свои эвристические возможности и смертельно надоела. Реальная опасность, подстерегающая Dasein, а именно угроза собственной аутентичности, состоит не в столкновении с Другим, а в проникновении семян Чужого, паразитарных микрофрагментов, не признающих суверенитета Я ни в качестве «господина», ни даже в качестве «раба», пытающихся оккупировать территорию Я, захватить имя собственное (мое собственное имя). «Чужой» — это не «Другой» хотя бы потому, что для него не существует статуса Другого, для него Dasein не отвечает на вопрос «кто?». Откуда же заносится во «внутренний мир» семя Чужого, как оно там оказывается? Послушаем размышления Фрейда, высказанные им, правда, по другому поводу. «Импульсивные желания, которые никогда не переступают через Оно, а также впечатления, которые благодаря вытеснению опустились в Оно, виртуально бесмертны — спустя десятилетия они ведут себя так же, как и в момент возникновения». Фактически мы присутствуем при начале истории под названием «Происхождение шпиона», но только речь идет не о Dasein, засылаемом в мир с миссией осуществления своей подлинности, «здесь-бытия», а об опаснейшем враге, засылаемом навстречу, о Чужом, проникающем во внутренний мир. Паразиты Weltlauf (мы, многогрешные) в свою очередь поражены паразитами: «Признать в них прошлое, суметь обесценить их и лишить заряда энергии можно только в том случае, если путем аналитической работы они станут осознанными, и на этом в немалой степени основывается терапевтическое действие аналитического лечения»2. Следовательно, семена Чужого (или вообще «чужие») — это виртуально-бессмертные обитатели подсознания, как изначально дислоцированные в нем, так и проникшие извне — «Опустившиеся в Оно», по словам Фрейда. Все они — производные времени, отпавшие от его естественного течения, некие хронохимеры. Их отличительная особенность в том, что они «не проходят», остаются «теми же самыми» и спустя десятилетия. Психоаналитик борется с ними, играя на понижение («обесценить»), используя, например, такое оружие, как история болезни. Ведь «болезнь » такого рода боится истории: возникшее не проходит лишь в том случае, когда удается скрыть следы своего возникновения. Итак, в подвалах бесознательного, где хранятся зародыши монстров, время не течет, сюда и проваливаются обрывки нетекущего или вялотекущего времени, некие нере-ализованности, «обсессии», не получившие доступа к хроноэкспозиции времен Я. Все они — законспирированные агенты, мечтающие внедриться и овладеть формой Я. В индуистской и буддистской терминологии это «голодные духи », жаждущие перерождения в более высоких аватарах. В Ведах говорится о «сонмище голодных духов», и понятна их ненасытная жажда — ведь плоть всегда в дефиците — вот духам и призракам и приходится вести отчаянную борьбу за воплощение. Поскольку тела, наиболее пригодные для вселения, находятся под юрисдикцией Я, главная диверсионная задача Чужого — отщепить модус субъектности ( произвести деперсонализацию). Конечно, если бы надежда защититься от вторжения сводилась только к «аналитической работе», все тела давным-давно были бы уже захвачены Чужими — ясно, что внутренняя контрразведка Dasein организована, по крайней мере, не хуже, чем спецслужбы Weltlauf. Множество зародышей-хронохимер блокируются на подступах к сознанию — роль пограничных столбов и колючей проволоки могут выполнять моральные запреты. Все же через КПП проходят не только свои, но также переодетые и хорошо законспирированные «чужие» — их при наличии мало-мальски убедительной «легенды» (вроде фрейдовской «рационализации») пропускают на территорию Я. Само по себе это еще не представляет угрозы. С проникшим агентом может совершиться метаморфоза, уже известная нам как парадокс шпиона: навязчивость вбирает в себя санкционированные цели Я и тем самым работает на штирлица. Универсальным естественным способом избывания является сновидение, и для понимания происходящего во сне таинства следует обратиться к такому проницательному наблюдателю, как Джеймс Хиллмэн: «Когда мы интерпретируем происходящее с нами во сне как свидетельство психической жизни Я, мы допускаем одну коренную ошибку, проходя мимо очевидной вещи, не замеченной Фрейдом и, разумеется, его последователями. Мы отдаем себе отчет, что снящееся нам есть нечто воображаемое — но «воображаемым» в этом же смысле является прежде всего субъект — тот, кому снится. Я сновидца отличается от бодрствующего Я хотя бы тем, что оно само снится, равно как и все происходящее с ним. Я, видящее сон, есть событие сновидения, причем основополагающее событие». Сны, в сущности, мне не принадлежат, поскольку тот, кому они принадлежат, — временный гость в этом теле, пусть даже мой собственный десант, «я-представитель», тихо отслаивающийся в небытие. В океане сновидений Я уступает свою форму и модальность голодным духам — благо, навык делегирования прекрасно отработан в операции fort/da. Ребенок забрасывает привязанную катушку, а потом подтягивает ее к себе: агент возвращается с донесением. Пример, предложенный Фрейдом, не случайно стал самой мощной моделирующей системой освоения мира. Лакан построил на нем свою алгебру «маленького объекта» petit а, вполне шпионологическую теорию познания. Но в данном случае «petit а» не возвращается назад: Я сновидца заранее приготовлено к от-знаванию и от-чувствованию, оно по определению есть «смертник». Итак, основная операция группы СМЕРШ выглядит следующим образом. Требуется обезвредить свернувшийся в кольцо обрывок ненастоящего времени, который ведет себя воистину как голодный дух, пытаясь во что бы то ни стало субъективизироваться. Ему и предоставляется его вожделенное, форма Я — но это приманка, разновидность уже упоминавшейся false self system. Чужой заманивается в отплывающий кораблик, предназначенный к затоплению, в пустую оболочку, которая развеется с первыми лучами дневного света. Во сне всякий нормальный человек уступает место шизофренику или потенциальному шизофренику, тем самым избавляя свое бодрствование от этой патологической угрозы. Сновидение выступает как основной прием контрразведки Dasein, осуществляющий нейтрализацию агентуры Чужих, уже пробравшихся через иммунную систему (таможню) Я. Семена сорного времени, потерявшие всхожесть, т. е. способность давать ростки будущего, отреагируются естественным образом. Через сон идет «отзнавание» повседневных «первичных сцен» — обиды, зависти, ревности, вины. С помощью массированной ночной операции Dasein удается отвязаться от этих навязчивостей: утро вечера мудренее. Фрейд говорил о виртуально-бессмертных обитателях Оно, но в поисках более точного описания можно обратиться к Гегелю, описавшему «дурную бесконечность» — упрямое, безостановочное перечисление одного и того же. В данном случае мы как раз имеем дело с такой разновидностью дури — с дурным бессмертием. Поэтому наряду с трансцендентальным субъектом познания (Я-познающее), в единство Я входит и трансцендентальный субъект развоплощения конкурентов — от-знавания. Поскольку данная инстанция или является подсистемой штирлица, или находится с ним в теснейшем симбиозе, ее можно назвать «мюлле-ром» — в самом деле, для внутренней службы безопасности Dasein трудно предложить лучшее название. И хотя рабочий механизм от-знавания не менее сложен, чем трансцендентальный субъект познания, а последствия его поломки могут быть просто катастрофическими (утрата аутентичности, безумие) — Мюллер тем не менее, как и положено Мюллеру, остается в тени. В силу общей неразработанности шпионологического дискурса, наши сведения о деятельности мюллера крайне скупы: его служба «и опасна, и трудна, и на первый взгляд как будто не видна», а между тем — непрерывная реставрация охранных рубежей Я, обезвреживание проникших агентов обеспечивают рутинное благополучие в форме Я, простую длительность подлинного субъекта во времени. Стоит вовремя не распознать кристаллизацию какого-нибудь квази-субъекта из структуры застоявшегося времени — и последствия не заставят себя ждать. Если не удается вытеснить агента в подсознание — ибо он многолик и навербовал сторонников, не удается продлить его законспирированность и постепенно перевести ее в сублимацию (т. е. устроить ему «парадокс шпиона»), не удается вывезти в челноке Я-сновидца и затопить в океане сновидений, — это значит: мюллер спекся. Приходится обращаться к помощи Другого, прибегать к психоаналитической процедуре — увы, протез не лучшая замена естественному органу. К тому же даже и эти ограниченные возможности психоанализа имеют смысл только на ранних стадиях образования навязчивостей: Фрейд честно предупреждал, что его метод годится только для неврозов, но не для психозов. Итак, посмотрим, что происходит, когда Dasein не справляется с проникшим на его территорию агентом (агентами). Метаморфоз Чужого развертывается последовательно, по всем правилам агентурной работы. Сначала сверх- ценная идея, вытесняя прочие мысли из настоящего (времени), начинает доминировать в аналитическом круговороте, подсовывая трансцендентальному субъекту только себя. Затем она проникает в моторику (навязчивые действия, длинные цепочки шизофренической ритуализации и т. д.). Она все чаще высказывает себя—а Dasein, бедняга, думает, что высказывает себя, а не ее (его). Наконец — итоговая диверсия, перерезание коммуникаций между всеми подсистемами, расщепление Я. Территория Я, захваченная Чужим или Чужими, это Terra Schizophrenia, порабощенная страна, где отменено течение времени и нет ни прошлого, ни будущего, ни настоящего, а царит зацикленное в дурном бессмертии ненастоящее: вечное «одно и то же», мания, одержимость. Шизофреник психически и экзистенциально не стареет, поскольку ему нечего предъявить к проживанию-в-будущее. У квазисубъекта принципиально отсутствует внутренняя достоверность возраста. По существу, вечную жизнь Чужого ограничивают лишь биологические ресурсы организма — (не)собственного тела, или Брата Осла, как называл его Франциск Ассизский.1 И здесь трудно удержаться от напрашивающегося вывода: чем дольше длится заброшенность Dasein, его пребывание в мире, тем более возрастает вероятность роковой ошибки, допускаемой, например, в работе сновидений, да и в других отделах контрразведки и погранслужбы. Соответственно, возрастает угроза решающей диверсии и последующей оккупации Чужим. И коль скоро экспансия империи Terra Schizophrenia радикально пресекается лишь отмиранием захваченных тел, то возможно, что слишком медленное продвижение человечества к своей сверхзадаче — к модернизации или замене самого слабого лимитирующего звена — органического носителя Я, тела — имеет немалый смысл1. Упрямство глупого Брата Осла по отношению к понуканиям своего умного младшего Брата Погонщика не потому ли так велико, что вызвано нежеланием возить Чужого седока? Далее. Нельзя не заметить явный параллелизм между персонажами демонологии и агентами, проникающими во внутренний мир Dasein. Две общие черты можно выделить сразу же. Во-первых, виртуальное бессмертие обитателей Оно (бессознательных мотивов) и проникших в него агентов явно коррелирует с дурным бессмертием призраков, вампиров, голодных духов и прочих кощеев. Характерно, что мифы и сказки практически никогда не сообщают о естественной смерти представителей потусторонних сил — обычно речь идет об их принудительном разво-площении. Появляется герой, который либо отправляет нечисть в могилу вместе с обезображенным, уже ни на что человеческое негодным телом — либо возвращает захваченную плоть законному владельцу. Психиатрия пока тщетно ожидает явления такого героя. Во-вторых, все потусторонние существа психологически просты, или, лучше сказать, атомарны. Для них характерно нулевое самосознание, полностью совпадающее с функциональным предназначением. Точно таковы и наши агенты: в целостной картине психической жизни они создают осложнения, но сами по себе они элементарны. Как мономеры, входящие в состав сложной органической молекулы. Обратимся вновь к Фрейду, пока еще не превзойденному знатоку внутренней контрразведки Dasein: «Если такая психическая организация, как болезнь, существует длительное время, то она ведет себя в конце концов как самостоятельное существо, она проявляет нечто вроде инстинкта самосохранения, образуется своего рода modus vivendi между нею и другими сторонами душевной жизни, причем даже такими, которые, в сущности, враждебны ей»1. Это верно. Но очевидно и другое — как «самостоятельное существо? болезнь никогда не дотягивает до реальности субъекта, она остается типичным квазисубъектом с нулевым самосознанием, демоном, пребывающим в аватаре ракшаса. Опираясь на эти два пункта, продолжим сопоставления в поисках сходств и различий. Приглядевшись, можно заметить, что демонология и психология как бы описывают разные стадии метаморфоза. В волшебных сказках и фильмах ужасов мы сталкиваемся с диссеменацией Чужого, уже «проросшего из семени (споры)» и меняющего плоть как перчатки. Психология (психиатрия), напротив, занимается почти исключительно ранней стадией метаморфоза, когда невротический агент не стяжал еще ни одной субъектной характеристики, еще не отпал от породившей (или вскормившей) его психики и представляет собой некую особенность поведения. Такой разности акцентов есть свое объяснение. Дело в том, что только ранняя стадия метаморфоза Чужого проходит в среде психического и может быть названа психической стадией. Но когда вызревание заканчивается, и из кокона психики вылупяется готовый квазисубъект, монстр, его деятельность уже не поддается описанию в категориях психологии, ибо его собственная «психика» атомарна, определяется простой, далее не разложимой формулой типа «ах, как я зол», «ох, как я велик», «меня хотят убить» и т. д. При этом предыдущая среда обитания, в которой происходило окукливание, теперь напрочь разрушена и представляет собой «остаточную психику», по существу — руины того, что некогда было субъектом. И здесь юрисдикция психологии заканчивается, поскольку кончается сама сфера «Психе», здесь царство простейших... Остаточная психика шизофреника претерпевает коллапс, автономные территории лишаются права автономии: нет человека более цельного, чем маньяк. Именно он может узнать только то, что «уже знает», и понять лишь то, что «уже понимает»: агент по кличке Dasein и агент по кличке Чужой в равной мере непсихологичны как агенты, только один из них имеет внутренний мир, а другой (Чужой) — не имеет. Психология прежде всего наше внутреннее дело, а коли нет никаких внутренних дел, то нет и психологии (монада Psyche отсутствует). Нечувствительность современной философии и психологии к шпионологическому измерению препятствует пониманию метаморфоза в последовательности (или непоследовательности) стадий. Диалектика, как некая частная процедура, описывает только такие трансформации, где из любой произвольно взятой точки траектории видна точка старта. Между тем путешественнику, вышедшему из царства Психе, назад тем же путем уже не вернуться. Общий случай метаморфоза не сохраняет стартовой точки: эпилептический припадок не связан следом памяти с соседними модусами проживания, он не из этого биографического единства — его время не расходуется в манифестации, а значит, не приобретает никакого иноприсутствия. Нельзя помнить того, что не осталось в прошлом, того, что не дано ни в каком иноприсутствии. Диалектика описывает процессы, связанные имманентностью переходов в некой единой процессуальное™, но она теряется и спотыкается, сталкиваясь с радикальной заброшенностью, с каким-нибудь строгим метаморфозом, когда течение собственного времени прочно перебивается временем чужого. К классу таких метаморфозов относится, например, метемпсихоз — душа ничего не помнит о прежней аватаре, воплотившись в новую — или довольствуется «воспоминаниями», которые сфальсифицированы резидентом (супершпионом). Сюда же относятся раздвоение личности, припадок, амок, сон и пробуждение... Подвиг разведчика Terra Schizophrenia. Выжженная земля. Ослабевший штирлиц как тень перемещается от стены к стене — он даже не знает, в тюрьме он или в лабиринте — во всяком случае, где-то в глубоком подполье. Все захвачено или разрушено Чужими — они пользуются теперь бесхозным имуществом Я. Штирлиц слеп, ибо смотровое окошко сознания уже давно захвачено Чужим — с тех пор все данные восприятия поступают к Одержимому; точнее говоря, к Одержавшему, к Победителю. — Зачем они ему, — думает штирлиц, — ведь практически вся информация внешнего мира для этого монстра избыточна. Вся моя иерархия целей, глубина замыслов, вся автономия отдельных способностей не нужна этому захватчику, застрявшему в своей мономаниакальной идее. Кричать, взывать к кому-нибудь бесполезно, да, собственно, и нечем кричать — штирлиц глух и нем. Штаб-квартира Я оккупирована — разумеется, занята и радиорубка, речевой центр Dasein. Чужие поочередно выкрикивают моим голосом какие-то глупости, размахивают моими руками. Осталась тень: я теперь как голодный дух, думает штирлиц. Степь да степь кругом. Но надо пробиться к передатчику, попробовать выйти в эфир — это единственная надежда. Уже не первый раз штирлиц пытается проникнуть в штаб-квартиру, но вслепую, на ощупь — разве пройдешь? На рубежах сознания встречает стража — и сбрасывает вниз, в чертог теней, к слепым ласточкам. Подлые пограничники! Когда-то ведь неплохо служили штирлицу, подстраховывая дальность броска... Вновь звучат некогда пропущенные мимо ушей слова мюллера, звучат тихо, как только способен передать их внутренний голос внутреннего голоса: — Никому нельзя верить. Даже себе. Мне — можно. Золотые слова. Поздно, слишком поздно. Однако час выбран удачно, кажется, ранний рассвет, точка перегиба всякого метаморфоза. По фоновой вибрации передатчика штирлиц угадывает порог Штаб-квартиры. Стража до сих пор не спохватилась. Есть шанс. Собраться с силами — во что бы то ни стало. Невероятно, пройдены все посты. Еще мгновение — есть! штирлиц прильнул к смотровому окошку сознания. Свет по векам ударил, трубы зазвучали, подключились блоки оперативной и долгосрочной памяти. Впервые за несколько лет восстановлена полнота присутствия Dasein. Но надо спешить. Не то слово, нельзя терять ни минуты. Передатчик Dasein начинает по всем частотам транслировать сигнал бедствия. Сигнал — мольба о последней надежде с Выжженной Земли, он не изменился с тех пор: Я, Гея-Земля, взываю к Тебе — О, Зевс-Громовержец, спаси что осталось... Задумчивый психиатр смотрит на пациента. Опять новый голос, какой-то незнакомый, совсем охрипший. Опять никакой логики. Delirium. Обострение. Придется завтра госпитализировать. Ясно, помощи ждать не приходится. Вот если бы был экзорцист, умевший изгонять Дьявола, — но та техника уже никому более не ведома. Этот даже не понимает, кто говорит. Ему и невдомек, что речевой центр захватывается в первую очередь — сразу после Диверсии. И вместе со всеми подсистемами, с инстанциями резонов и аргументаций. Все, передатчик отключен — больше ни слова. Теперь действительно последний шанс. Разведчик включает правую панель моторики. Скорее, надо успеть. Чужие уже ломятся в Башню — спохватились, гады. Ноги слушаются плохо, руки едва шевелятся, дыхание сбито. Понятно, почему маньяк такой сильный — ему ведь не жаль этого тела. Добрести до дома. Так. Где-то была веревка. Вот она. Не до мыла, поздно. Выдержит ли крюк? Штирлиц снова слеп — чужие отключили восприятие с левой панели. Но веревка затянута: сейчас, негодяй, сейчас, сволочь. Матахари, хватило сил, табуретка упала. Все, Чужой уничтожен.
Книга Номада Это сочинение представляет собой разрозненные мысли номада и столь же разрозненные попытки метафизического анализа номадизма. Концы с концами никак не связываются, но книгу номада я мыслю себе именно так. Дорога как введение Мы попробуем рассмотреть хроносенсорный аспект дороги или, иными словами, дорогу как неповторимую единицу происходящего. Экзистенциал дороги пропущен Хайдеггером и тому есть несколько причин. Во-первых (об этом еще пойдет речь), проект Dasein предназначен для оседлого человечества, пойманного в силки и одомашненного. Во-вторых, прогрессирующее забвение бытия коснулось дороги едва ли не в первую очередь. Самоупразднение Дороги предстает как знамение эпохи Графиков и Расписаний. Современные дороги (точнее сказать, трассы) прокладываются так, чтобы обойти стороной сферу воображаемого и миновать испытания; идеальный пассажир современных трасс неподвижен, он даже не входит во внутреннее время пути, пребывая в оцепенещается только тело, усилия транспортных компаний направлены на то, чтобы оградить перемещаемое тело от внезапной и труднопредсказуемой полноты присутствия: иначе возможно, что в пункте Б придется иметь дело с совсем другим человеком. А эпоха Графиков и Расписаний обязана обеспечить минимальную самотождественность командированного во всех пунктах. Между тем Дорога, как все еще сохраняющийся экзистенциал, знаменует выпадение из Времени Циферблатов и вхождение в поток происходящего, отдаленный от строя повседневности. Хроносенсорная автономность делает дорогу трансцензором фонового времени. Дело происходит примерно так: все привычное, связанное с жестким расписанием будней переводится в категорию внутримир-но-встречного (Хайдеггер), переставая быть единственно возможным. Пресловутая «озабоченность» разжимает свои тиски. Все, что я ежедневно делал, теперь отложено, и в результате операции откладывания оно скукожилось, поникло, утратило настоятельность настоящего. Отсрочено не только то, что я делал, но и привычный ход мыслей, так называемых «паразитарных ожиданий», заполнявших все пустоты в графике ежедневных дел. Дорога еще не привела меня никуда, но уже вызволила из-под пресса времени, я освободился от занятий, которыми был занят, и теперь их шеренга сомкнулась предо мной, вернее, за моей спиной — и я волен смотреть на меня», отстраненно, безучастно, едучи в этом смысле «спиной вперед». Это часть пути, когда мы думаем о том, что покидаем: удаляющийся объект сжимается в точку согласно законам перспективы. При этом изымается из-под хрономаскировки, выводится в непотаенность событийный горизонт, который, кажется, и нельзя было представить без меня — а теперь он не только мыслим, но и по-своему ясно видим. Если дорога не экранирована от собственного времени пути, если нет маниакальной зацикленности на пункте прибытия, мы непременно ощутим предчувствие номада. Оно гласит: а вдруг без меня прекрасно обойдутся и те, кому я обещал, и те, кого я приручил? Пока это только предчувствие, но оно истинно. Просто не было времени подумать об этом, потому что время, которое было (Время Циферблатов), характеризуется минимальным хроноизмещением (дефицитом, нехваткой) и принципиально исключает из себя номадическое влечение, опыт иного бытия И вот теперь, под стук колес (допустим), свершается трансцендирование, преодоление собственной неизымаемости. По сравнению с этой прямой трансгрессией интеллектуальное трансцендирование вторично. Да, человек устроен так, что? «находясь внутри храма, может одновременно увидеть сверху его золотые купола» (Н.Б.Иванов) — и только этот необъяснимый дар делает нас мыслящими существами, Но способность трансцендирования в рефлексии зависит от более фундаментальной операции — от способности предъявлять к проживанию иное время и переходить к измененным состояниям сознания. Каждое такое превращение опирается на особый метафизический предмет, который можно назвать трансцензором. Дорога выступает как трансцензор времени — наряду с другими измененными состояниями сознания, но в явном отличии от них. Наряду, ибо вполне возможно сравнение с таким трансцензором времени, как жидкий кристалл алкоголя. Выпивка ведь тоже позволяет дистанцироваться от принудительности жизни, выскользнуть из-под пресса Времени Циферблатов, она отдаляет близких и делает близкими случайно приблизившихся далеких. Однако пользование этим трансцензором высвобождает лишь призрачных Я-представителей с коротким периодом полураспада. Того, кому сегодня все ясно, завтра уже не будет — поступь Времени Циферблатов сотрет его вместе с мимолетной ясностью. Хроносенсорика дороги лишена принудительной последовательности, связанной с распадом актуализуемого виртуального Я. В момент перехода (в точке старта) образуется временной коридор, с узкими стенками, оставляющими тем не менее свободу маневра. Сразу же можно выделить три существенных момента обретаемого собственного времени: 1) спиной вперед — возможность сжать объекты озабоченности в точку и вырваться из окружения, преобразовав его в линию удаляющегося горизонта; 2) бытие-навстречу. Это резкое ослабление ежедневно воспроизводимых обязательств, направленных на самого себя; 3) оглядываться по сторонам — едва ли не самая интересная возможность, предоставляемая трансцензором. Она точно обозначена поэтом: Виток дороги — еще не итог дороги, Но виток дороги важнее, чем ее итог. (70. Левитансхий) Номадическая траектория конституируется дорогой, экстраполируемой в вечность, но даже разовый глоток пробного бытия уже пробуждает предчувствие. Под стук колес Пристальное внимание к собственной размерности дороги (к хроносенсорике) показывает, что выбор транспорта отнюдь не безразличен. Для попадания в желаемое место (действительно желаемое) он так же важен, как и правильный выбор направления. Вот я еду на поезде по Западному Казахстану, выхожу на станции Эмба, разглядываю убогие станционные постройки, облупившуюся краску, чахлые пыльные деревца. Пригодность этого места для жизни почему-то вызывает сомнения. Но если бы я приехал сюда со стороны степи после многодневной езды на арбе, я попал бы в другой город с тем же самым названием (что не меняет дела), с теми же постройками, но не убогими, а преисполненными своеобразного величия. Это могло бы случиться в тот же самый час с точки зрения внешнего фонового времени, но события в любом случае принадлежали бы к разным временам — ведь совпадение проекций на шкале циферблатов, оповещающее о «настоящем времени» данного момента, отнюдь не устраняет разности темпоральных порядков, которые могут быть совершенно инопланетны друг другу. Насильственная синхронизация всего на свете по календарю и часовой стрелке далека от создания настоящего: получается лишь синтетическая одновременность, огибающая множественность собственных времен происходящего наподобие ленты Мебиуса. Абстрактное «время в пути» выравнивает все дороги в общий рельеф синтуры (если воспользоваться термином Станислава Лема): замуровываются сквозные коридоры, через которые может ворваться бытие-навстречу. И дело не в том, что по этим трассам от себя не уедешь — исключена даже возможность различить то же самое и иное. Только дорога вне графика, выбивающаяся из расписания, развертывается в собственном времени, создавая туннельный эффект выхода - из Времени Циферблатов, дистанцирования от озабоченности. Только в этом случае мы имеем дело с путе-шествием, а не путе-глотанием. О том, что дорога дороге рознь, говорится во многих сказках. Направо пойдешь — случится одно; прямо или налево — совсем другое. Однако вполне возможно, что все три дороги, начинающиеся от камня на развилке, ведут в один и тот же «географический пункт» — сказка опускает такие подробности как не относящиеся к сути дела. Ведь для метафизики пути важнее другое: то, что дорога это прежде всего удаление от дома, удаление от ловушки привычного и приближение к непривычному. То есть к себе. Сближение с собой есть основное свойство пути — совсем не обязательно в метафорическом смысле как «пути к истине» или «пути к спасению». В любом путешествии самым удивительным первым встречным могу оказаться я сам. Возможна и проблема с узнаванием, возникающая из-за того, что нет привычных других, кому я могу передоверить свое присутствие. Круг повседневных дел, в котором я был распределен, теперь сжался в точку, все мои двойники-дубли, выполнявшие за меня работу бытия, — развоплощены. И кто теперь этот незнакомец? Вопрос о скорости Нет ли противоречия между двумя экзистенциальными характеристиками дороги — трансцендированием, т. е. переходом в измерение, которое является иным по отношению к «обычному», и самообретением, восстановлением подлинности бытия? Почему подлинное непременно должно иметь вид потустороннего? Обратимся к элементарной феноменологии номадизма. Трансцендирование как заступание за горизонт есть некое движение от себя, оно всегда направлено отсюда туда. Но перенос центра тяжести создает двойственное, неустойчивое положение. С одной стороны — «Человек, стоящий на цыпочках, долго не простоит» (Лао-цзы). А с другой — центр тяжести может быть стабилизирован и в новой точке. Выдвижение в иное порождает угрозу аутентичности, однако самосборка в новом хронотопе остается вполне возможной. Я-покидаемое и я-обретаемое, разумеется, не одно и то же. Пока колеса стучат по рельсам, отсчитывая километры — сотни, тысячи километров, происходят важные трансформации. Они связаны не только с выходом из круга привычных обязанностей, перемены касаются и непосредственно телесности. Казалось бы, что может поколебать внутреннее ощущение себя в этом теле? Но если нет подтверждений со стороны моих близких и знакомых, их периодической реакции на облик — тогда внутренний резонанс не срабатывает, волнам признанности просто неоткуда отталкиваться. Ситуации подобной неловкости возникают сплошь и рядом, и сам термин справедливо указывает на телесное состояние определенной диско-ординации. Отсюда, кстати, видно, что ловкость записана не в мышечном тонусе, а в совокупной санкции внешнего мира — если речь идет о ловкости (уместности) бытия. Но «неловкость», растянутая во времени, требует уже перегруппировки, опробования нового тела. Один только внутренний образ бытия-в-этом-теле оказывается недостаточным, сумма реакций других выполняет для человеческого тела ту же функцию, что и земное тяготение, — только на более высоком уровне. Отсутствие визуального подкрепления привычной телесности и такого же подкрепления устоявшегося ролевого репертуара есть верный признак совершаемого трансцендирования — «брошенность», говоря словами Хайдеггера, только речь идет о брошенности в свободное падение. Ситуация продолжающегося броска совершенно иная, чем самосборка в новых стационарных условиях. Стабильные условия просто переакцентируют уже имеющиеся навыки адаптации: по мере обнаружения подходящих свободных ниш в них тут же прорастают новые дубли, к ним присоединяется биографическое единство и т. д. Понятно, что самосборка в точке заброшенности может оказаться не столь комфортной, как прежде, но все же она ориентирована на некий типовой образец и в этом смысле достаточно рутинна. Иное дело — длящееся пребывание в пути. Тут моя расплывчатость встречается с другими расплывчатостями — скажем, меняются попутчики в купе, потом я выхожу и иду (еду) дальше. Негде сгруппироваться, никак не обрасти тяжелым телом, поскольку отсутствует гравитация фиксированных взглядов, система координат, вынуждающая носить громоздкий панцирь бытия-в-признанности. Вот почему тело путешественника я назвал бы астральным телом — оно все время имеет пробный характер, удерживая только летучие элементы формы, обеспечиваемые лишь собственным притяжением кочующего центра личности. Это легкое тело и сопутствующая ему легкость на подъем есть важнейшее достояние номада, Воина Блеска. Легкому телу меньше свойственна усталость, как, впрочем, и полезная работа. Набранный импульс скорости позволяет пробивать плотные слои озабоченности — вплоть до омра-ченности существованием; только вечное и мгновенное входят в интеллектуально-чувственный резонанс, складываясь в вектор бесконечной дороги. Впрочем, для того чтобы этот драйв стал не просто значимым, а действительно неутолимым и самовозрастающим как логос эллинов, необходимо набрать третью номадическую скорость, т. е. обрести нулевую массу покоя. Падение энергетического уровня и переход к номадическим скоростям низшего порядка ориентирует траекторию номада параллельно заботе. И виртуальное Я, скользящее по орбите устойчивой социальности, вызывает печаль. Остается след, по которому можно пройти, запеленговать пунктир брошенности. Вот я прохожу по улице Жуковского в Петербурге и обращаю внимание на витрину пустого магазина, закрытого на ремонт. На пыльном витринном стекле чьим-то пальцем выведена строчка: «Негде котику издохти...» След номада. Быть может, трагедия Агасфера вовсе не в обреченности на вечное скитание, а именно в невозможности набрать третью номадическую скорость и вырваться из посюстороннего. Взгляд Пославшего неотступно следит за ним, не позволяя совершить метаморфоз Я. Приговор свыше всегда однозначен: «Ты все тот же». Это приговор особой тяжести, пока от него не избавишься — далеко не уедешь. Необходимо прежде всего отрваться от слежки, от «фикции Я», как сказал бы Ницше, — но эту инстанцию надзора обмануть труднее всего. Единственный шанс — пребывание при синтезе вечного и мгновенного. Дом Бытия должен быть поставлен на колеса, спущен на воду, но ясно, что не каждый захочет (и тем более сможет) пить из этой чаши. Существующие здесь различия гораздо глубже национальных, расовых или половых — деление на прикованных и неприкаянных указывает на принципиальный водораздел двух способов производства и удержания человеческого в человеке. Регистр скоростей Какие перемены происходят в экзистенциальном измерении человека при выходе на номадические орбиты? Говоря в общих чертах, происходит обрыв связующих нитей. Интуиция русского языка побуждает воспользоваться словом «привязанность », что в данном случае куда нагляднее, чем немецкое «забота» (Sorge). Можно сказать, что сеть привязанностей образует каркас заботы, и тогда нетрудно визуализировать поэтапное или внезапное избавление от пут. Вполне уместна и аналогия с астрофизикой: как известно, первая космическая скорость обеспечивает выход на околоземную орбиту, вторая дает возможность для межпланетных перемещений, третья требуется для того, чтобы покинуть пределы Солнечной системы. Нечто подобное обеспечивает и регистр номадических скоростей — скорость тут выступает как показатель обретенной свободы, а свобода как результат набранной скорости. Привязанности сплетаются в ткань бытия, в этой ткани и прочные нити повседневности, и те нити судьбы, которые ткут Мойры, и даже те, которые Кант называл «максимами моей воли». Морально-этическая природа связей в данном случае несущественна, имеет значение лишь их прочность на разрыв. Набор даже первой номадической скорости требует обрыва и «прочных уз» и «тяжких цепей», усилие дистанцирования не может избирательно обрывать одни, щадя другие. Мир многими способами достает и повязывает нас. Чем мы привязаны к ближним? Великой силой инерции, зависимостью взаимозаботы, уже упоминавшимся визуальным подкреплением собственной телесности со стороны «любящих других». В одном случае обрыв привязи (привязанности) затруднен страхом («Как же я без этого, без своей работы, дачи, избы-читальни, тюрьмы, etc.»), в другом случае — жалостью, тем же страхом, только перенесенным на другого, но так или иначе номада характеризует лишь абсолютная величина прочности преодоленной связи. Возможность выхода на ту или иную орбиту суверенности тоже определяется общим количеством оставшихся позади об(в)язательств: чем больше обрывков болтается, тем выше орбита и скорость перемещения по ней. Обрывки натянутых уз отрывают, конечно же, и частицу меня самого, и если номад все же выбирает свободу, то вовсе не потому, что считает ее похожей на витаминный бальзам и ополаскиватель в одном флаконе. Быть может, он просто услышал позывные чистого авантюрного разума и оценил их непревзойденную музыку, Номадический драйв вовсе не ведет в сторону «лучше», ибо та шкала, на которой откладывается лучшее в противоположность худшему, остается где-то сбоку. Излишне говорить, что траектория номада пролегает по ту сторону добра и зла. Легкость на подъем обретается воином в дороге, если дорога достаточно длинна по сравнению с пребыванием в пунктах назначения, она создается не только выходом из привязанностей, но и утратой массы покоя. Как принято писать в соболезнованиях: «Мы понесли тяжелую утрату». Тяжесть утраты обусловлена как раз тем, что в сброшенном балласте остается не только груз забот, но и весомость бытия, уверенность в своей собственной самости. Набор первой номадической сопровождается неизбежным чувством никомуненужности, которое следует преодолевать как звуковой барьер. Но уже первая щемящая нота (огромное небо затягивается тучами, или зевает сосед по купе, совершенно мне не знакомый и предвещающий появление множества других незнакомых) останавливает большинство путников. Они сворачивают с дороги, им дальше не по пути, им не нужно по ту сторону, да и попросту нет скорости, чтобы проскочить этот звуковой барьер. И путник возвращается, пространством и временем полный, чтобы путешествовать на листе бумаги или на экране, куда спроецированы лучи чужого воображения. Номад же преодолевает звуковой барьер, попутно приобретая некое знание, лучше всего сформулированное в книге Чжуан-цзы: «Уважать родителей легче, чем их любить, любить родителей легче, чем их забыть, забыть родителей легче, чем заставить родителей забыть о тебе, заставить родителей забыть о тебе легче, чем самому забыть обо всем в Поднебесной, забыть обо всем в Поднебесной легче, чем заставить всех в Поднебесной о тебе забыть». Каждый шаг в этом направлении знаменует утрату очередного кванта массы покоя. Но и преодоление звукового барьера еще не гарантирует истинной пустоты. «Если в поисках своего места в жизни ты наткнулся на очередь — знай, что ты забрел не туда» — гласит одна из заповедей номада. Дальнейший путь пролегает через разреженное облако маргиналов. Они выброшены из черты оседлости, оторваны от социального тела, но все же сбиваются в стаи (в тусовки, банды, таборы). Они держатся поодаль, но движутся параллельно общему курсу Weltlauf и потому отчетливо идентифицируются как анти-частицы, асоциальные элементы. Изгои, бродяги, уголовный мир. Ускорение, недостаточное для отрыва, хотя и приводит к отрицанию моральных норм устойчивой социальности (экзистенциальной оседлости), но все же стая имеет свои волчьи законы и связана страхом их нарушить. На малых скоростях, где число степеней свободы ограничено, всегда существуют точки кристаллизации и вокруг них взлетающая и оседающая пыль — унесенные ветром, лишенные суверенности самопричинения. В определенные периоды истории, когда происходит общее ослабление социальных связей (революции, гражданские войны, обвал столпов нравственности), мы видим повышенную концентрацию неприкаянных. Из них лишь немногие обретают устойчивость в движении, свой Дом Бытия на колесах, большинство готово променять ужас неприкаянности на любую степень послушания. Только истинный номад, доброволец и профессионал неприкаянности готов к ежедневному началу бытия-заново. Три истории о Клирике Эти три истории, неприхотливые в литературном отношении и лишь отчасти документальные, весьма полезны для иллюстрации вышеизложенного и для пояснения дальнейших разрозненных мыслей. ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ Леха Шалый с бригадой катал работали на поезде Архангельск — Киев, собирая «налоги» с вахтовиков. К беспределу был не склонен, оставляя обираемым как минимум половину. Слишком большие компании обычно не трогал, хотя по настроению мог пойти и на риск. Леху уважали за правильную интуицию (пруху), за ничтожный процент неудач и отсутствие мокрых дел. День, когда произошла встреча с Клириком, начался как обычно. Проводник вагона объяснил, какие купе следует трясти; пятое было последним. Леха и двое его ребят открыли дверь специальным ключом, Шалый привычно поинтересовался, все ли хотят доехать до дому живыми. Трое вахтовиков-нефтяников, быстро перепробовав все возможные возражения от угроз до причитаний («целый месяц вкалывал», «дома дети малые»), смирились перед более убедительными аргументами, среди которых был и пистолет. Тем более что Леха объяснил: сами не отдадите сколько надо — обшманаем и все заберем. Четвертый попутчик, лежа на верхней полке, с интересом наблюдал за происходящим. — Ты чего разлегся? Давай слезай и плати. — А сколько с меня? — поинтересовался пассажир. — Сам называй половину. Только учти, попробуешь зажать — заберем все. Человек приветливо взглянул на Леху: — Я-то не совру. А ты возьмешь половику? Иначе фарту не будет, ребята знают, — спрыгивая с полки, четвертый пассажир подмигнул спутникам бригадира. — Слово, — ответил Леха, окидывая взглядом потрепанные джинсы и еще более потрепанный чемоданчик, доставаемый с багажной полки. Человек открыл чемодан, извлек из него сменную рубашку, шерстяные носки, складную удочку, Библию и, наконец, кошелек. Из кошелька он выташил монетку и протянул Лехе. — Что это? — спросил бригадир. — Это десять эскудо, португальская денежка. Леха кивнул ребятам, те без лишних слов похлопали фраера по карманам и развели руками. Бригадир швырнул монетку в раскрытый чемодан и повернулся, чтобы уйти. — А слово? — лучезарно улыбаясь, спросил человек. — Что слово? — Ты обещал взять половину? Бери. Каталы недоумевающе посмотрели на странного пассажира. Тот пожал плечами: — Мне-то что. Тебе же с ребятами фарту не будет. Вдруг пруха возьмет и кончится? И что вам тогда этот поезд? — Во дает, чудила, — не выдержал один из нефтяников. Однако бригада молчала, сообразив, что происходит что-то неладное. — Прикинь, Леха, видать, не фраер, — пробормотал напарник. — Почем курс твоей паскуды? — спросил Леха. — Девяносто семь копеек за десять — на вчерашний день. Помолчав секунду Леха Шалый выругался и произнес: — Ну что ж, мужик, ты выиграл. Штуку возьмешь? — Нет, спасибо, Алексей, каждому свое. Я не в обиде. Вот просьба небольшая к тебе есть. — Ну, говори. — Видишь ли, мне не очень надо в Киев. То есть я не спешу. Давай я сойду с вами, ты меня покормишь ужином, а завтра посадишь на следующий поезд. Идет? — Ты о чем, в натуре, говоришь? — Я правда не спешу. А вот выпить и перекусить не помешает. Кстати, подарок примешь от меня? — Какой подарок? — Леха Шалый снова ничего не понимал. — Да вот эту книжку. Возьми. Леха растерянно повертел в руках Библию и покачал головой: — Тебе нужнее. Мне некогда такие книжки читать. — Я ее и так наизусть помню. Так что тебе нужнее, тем более что там про тебя написано. — Ты съехал, что ли? — Ну давай проверим. Если ты, конечно, не очень торопишься. Раскрой наугад. Бригадир катал Леха Шалый, немало повидавший на своем веку, послушно раскрыл книгу: — Ну? — Какой номер страницы? — Ну, 222. — А, это Второзаконие, — сказал человек и на минуту задумался. — Вот, скажем, стих 66. Проверяй. Каталы склонились над Библией. Не меняя интонации, странный пассажир продекламировал: — «Жизнь твоя будет висеть пред тобою и будешь трепетать ночью и днем и не будешь уверен в жизни твоей...» Леха не сразу нашелся, что сказать, молчали и подельники. Наконец бригадир спросил: — Поп какой-нибудь? — Ну, не совсем. Я клирик, хотя это неважно. Так как насчет просьбы, договорились? — Ну пойдем, коли не шутишь. Каталы и Клирик сошли в Рязани. Затем был ужин в ресторане. Клирик с удовольствием пил коньяк, оказавшись к тому же мастером неназойливой беседы. Леха с ребятами единодушно отметили важное качество, нечасто встречающееся в людях: «Никакого напряга». — Переночуешь у меня на хате, — сказал Леха. — А завтра посажу на поезд. Ну и штуку все-таки возьми... — Идет, — коротко ответил Клирик. Распрощались с ребятами, и бригадир повел Клирика домой. Шли через парк; Леха, будучи в прекрасном настроении, стал излагать свою любимую мысль о том, что пруха всегда исходит от Бога. Клирик согласился, что этот тезис будет посильнее онтологического доказательства Ансельма Кентерберий-ского. Когда до дома оставалось метров сто, Леха Шалый вдруг ощутил резкую боль в затылке и потерял сознание. Он пришел в себя, когда уже светало. Несмотря на страшную боль, прежде всего обшарил карманы и убедился, что они пусты. Не осталось ничего — ни пистолета, ни денег, ни документов. По словам Лехи, рядом лежал лишь скомканный листочек, вырванный из Библии. Простым карандашом были подчеркнуты два стиха из Второзакония. 66. Жизнь твоя будет висеть пред тобою и будешь трепетать ночью и днем и не будешь уверен в жизни твоей. 67. От трепета сердца твоего, которым ты будешь объят, и от того, что ты будешь видеть глазами твоими, утром ты скажешь: «о, если бы пришел вечер!», а вечером скажешь: «о, если бы наступило утро!» ИСТОРИЯ ВТОРАЯ История была рассказана господином Жеромом Кюйсмансом, гражданином Бельгии. По словам месье Жерома, он стоял в очереди в Пулковском аэропорту для прохождения таможенного досмотра, когда к нему подошел человек и с приятной улыбкой, характерной больше для Америки, чем для России, предложил вместе с женой пройти для проверки документов в отдельное помещение. Еще по пути Жером Кюйсманс успел подумать, что и среди русских чиновников есть люди, неплохо владеющие французским. В таможенном помещении оказалось два стула и дверь в соседнюю комнату. Именно туда и удалился чиновник, попросив билеты и паспорта. Вскоре он вернул билеты и документы супруге Кюйсманса, а ее мужа попросил еще пару минут подождать. Месье Кюйсманс заметил, что уже начинается посадка, но в ответ таможенник рассмеялся и заверил, что «самолет без нас не улетит». Однако самолет улетел без Жерома Кюйсманса и его прекрасной половины, что выяснилось лишь через час, когда возмущенный бельгиец, открыв дверь, обнаружил, что ведет она не в соседнюю комнату, а в коридор с множеством других дверей. Выяснилось также, что, в отличие от поддельного, настоящие таможенники, равно как и милиционеры, по-французски не говорят. Таким образом Клирику удалось выиграть драгоценное время: запрос в Брюссельский аэропорт пришел через полчаса после посадки. Прошло несколько месяцев, бельгиец забыл о своих неприятностях, а историю с таможенником рассказывал скорее как забавную, придумав даже эффектную концовку в виде афоризма: «Бойся русского, который всем своим видом вызывает доверие». Реальная концовка оказалась, однако, несколько иной. В один прекрасный день, выходя из дому, бельгиец столкнулся нос к носу с пулковским псевдотаможенником. Пока в голове у бедняги лихорадочно прокручивались варианты поведения — бежать, спокойно пройти мимо, возмутиться, позвать на помощь, поздороваться, — Клирик вежливо поздоровался сам: — Благодарю вас, месье, за предоставленную возможность увидеть вашу страну. Она мне понравилась более многих других. Кюйсманс отметил блестящие успехи в произношении. — Я возвращаю вам ваш паспорт и приношу извинения за доставленные неудобства. Поверьте, если бы не вы, мои неудобства могли бы быть гораздо более существенными. — Не ожидал, по правде говоря, вас увидеть, — ответил все еще растерянный Жером. — Да, хороший повод поразмышлять, чем случайные встречи отличаются от неслучайных. Деньги за билет, если вы не возражаете, я верну вам завтра. Клирик посторонился, давая возможность месье Кюйсмансу пройти. Тот почему-то медлил. — Вы, может быть, не верите, что завтра я верну вам долг? — Да кто вас знает, — ответил Жером, наконец-то придя в себя. Клирик пожал плечами, улыбнулся, затем сказал что-то на незнакомом языке. Жером автоматически переспросил: «Что?» — Каждому воздастся по вере его... ИСТОРИЯ ТРЕТЬЯ История представляет собой сбивчивый рассказ, записанный со слов Татьяны Тетериной, школьной учительницы. «Познакомились мы, когда я возила свой класс в Пушкинские Горы. Ехали в автобусе вместе от Пскова, он был с рюкзаком. Спросил, нет ли чего-нибудь почитать. Ну, я честно сказала: только учебники, вот "Органическая химия" за 9-10-й класс. А он говорит: "Ну что ж, давайте". И читал внимательно всю дорогу. Под конец я уже не выдержала и спрашиваю: неужели интересно? А он и говорит: "Интересно, но кое-что не совсем понятно". — "Что же вам непонятно?" — спрашиваю. Оказывается, его заинтересовал термин "сублимация". Я вдруг ни с того ни с сего стала ему объяснять. Он слушает, как будто бы очень заинтересованно, а потом спрашивает: "Скажите, девушка, вот тут мне еще одно замечательное слово попалось — крекинг; оно имеет отношение к сублимации?" Я отвечаю, что нет, а он мне: "Очень жаль". Вот. Потом в Михайловском еще виделись. Потом, уже в Питере, он мне позвонил. Или я ему позвонила, точно не помню. Я вдруг сообразила, что крекинг и сублимация из неорганической химии, и в той книжке, что он читал, этого быть не могло». Более подробно о встрече с Клириком Татьяна рассказала на следующий день. «В Пушкинских Горах, где я была на экскурсии, там рядом со Святогорским монастырем есть Пушкинский центр, новое здание. Я хотела оттуда позвонить, а милиционер у входа говорит: "Телефон только местный". Я стою в растерянности, не знаю, что делать. А он, видимо, издалека меня заметил и направился ко мне. Ну, думаю, сейчас начнет говорить, про то, как волосы развеваются на ветру или про стройные ножки. Он подходит и говорит: "А знаете ли вы, девушка, что в Михайловском и окрестных селах до сих пор проживают внебрачные потомки Пушкина? Александру Сергеевичу, говорят, случалось полюбить молодую крестьянку". — "Все может быть, — отвечаю, — ну и что?" — "Ничего. Вы посмотрите на того милиционера". Я оглядываюсь, смотрю — действительно, небольшого роста, смуглый, волосы волнистые, можно даже сказать, кудрявые. Я поневоле улыбаюсь, а он спрашивает: "А знаете, почему я догадался?" — "Что ж, говорю, есть определенное сходство". — "Сходства мало, есть и доказательство". — "И какое же доказательство?" — спрашиваю. "А вы посмотрите, что он делает?" Я говорю: "Ничего не делает, апельсин ест". — "Верно, — говорит Клирик (я сначала ослышалась, думала, что он Кирилл), — ест апельсин, и притом не первый". Я пожимаю плечами: "Ну и что?" — "Как что, это и есть главное доказательство". Я, конечно, смотрю на него с недоумением, а он продолжает: "Позвольте, если вы не в курсе, напомнить вам, прекрасная девушка, одну историю из старых записных книжек Вяземского. Поэт Вяземский приводит один забавный казус, связанный как раз с тем, что солнце нашей поэзии необыкновенно любило апельсины. И вот однажды, зная эту слабость, графиня Воронцова — а дело было в Одессе — решила устроить розыгрыш. Сговорившись с гостями, она велела слугам аккуратно удалить из апельсинов содержимое, так, чтобы это не бросалось в глаза. Дело было исполнено в точности. И вот начинается ужин, разливают шампанское, гости в предвкушении розыгрыша. Пушкин выпивает бокал, тянется, по обыкновению, к апельсину, берет его в руки — и хохот гостей можно себе представить. Но, как известно, Александр Сергеевич был мастером экспромта и ничуть не растерялся. Взглянув на апельсиновую кожуру, он тут же продекламировал: Скажи, о шкурка апельсина, Где ты росла, где ты цвела? Какая подлая скотина Всю середину сожрала?" Рассказал он мне эту историю, мы стоим и хохочем. Я вообще не могла успокоиться: взгляну на милиционера и снова заливаюсь. Так мы и познакомились. Потом, уже в Питере, он мне позвонил. Или я ему позвонила, сейчас не помню». Из дальнейшего, еще более сбивчивого повествования выяснилось, что роман продолжался около двух недель. Татьяна, по ее словам, очутилась на планете, где течет другое время. Ни одна их встреча не походила на другую, каждая разворачивалась под своим собственным знаком — так правление очередного императора в Китае сопровождалось новым девизом. Свои планы на завтра Клирик сообщал только завтра; Татьяна так и не привыкла к этому, но постепенно ей стало хватать того, что завтрашний день наступит. День наступал как новый узор калейдоскопа: поездки, прогулки, любовные игры и беседы. Витражи страсти, скрепляемые маленькой размолвкой или не скрепляемые ничем. Раскадровка времени определялась не сменой дня и ночи и тем более не стрелками часов, а теми моментами, когда Клирик уходил или приходил, переключая черную межкадровую полосу, пропасть отложенной жизни. «Он жил быстрее, у него не было пауз. И это единственное, чего мне не хватало в нашей любви. Времени, чтобы распробовать, чтобы стало просто хорошо и спокойно. Я все спрашивала его, что с нами будет, а он смеялся и втягивал в очередную авантюру. Мы просыпались всякий раз в новом городе, и я никак не могла поверить, что это мой родной Петербург. Он цитировал каких-то поэтов и философов, не называя имен, и я забывала спросить его и забывала запомнить. Кое-что, правда, запомнилось, кажется, из Сартра: "Любовь — это ежедневно возобновляемый выбор друг друга". А меня расспрашивал про уроки химии, почему-то это всегда оказывалось очень смешно. Я знала, что он уйдет, я только думала: может быть, не насовсем». До встречи с Клириком Татьяна не подозревала, насколько люди верны друг другу — не в каком-то особом смысле, а, так сказать, привычно верны. Потребовался исключительный случай, чтобы запеленговать эту инерцию верности, главную причину, благодаря которой мы живем так, как мы живем. Своим открытием Татьяна была обязана человеку, у которого инерция верности напрочь отсутствовала — благодаря чему он жил так, как он жил. И момент расставания наступил. Таня Тетерина поняла это за минуту до того, как Клирик сказал: мне пора. «Напоследок я спросила его: "Веришь ли ты в Бога?" А он и говорит: "Вопрос неточный. Но если бы ты спросила, верю ли я Богу, я ответил бы: нет. Я Ему не верю"». Предварительный комментарий Дорожная история иллюстрирует дистанцию между отбросами, выброшенными с орбиты устойчивой социальности в «асоциальность», и легкими нейтральными частицами, способными преодолевать огромные расстояния, не вступая во взаимодействие с субстанцией слишком человеческого. Один из первых принципов: не сбиваться в стаю. Пучок номадического излучения выглядит, как веер, разворачивающийся в бесконечность. Анализируя поведение Клирика в ситуации с вымогателями, прежде всего можно отметить отсутствие какой-либо солидарности с пострадавшими попутчиками — нет ни разделенного страха, ни разделенного сострадания. С другой стороны, Клирик отнюдь не руководствуется принципом «Пронеси мимо меня чашу сию». Он ведь все равно ничего не терял, да и «виктимность» ни в малейшей мере не свойственна номаду. Подобно истинному даосу номад сливается с любым фоном, и не существует охотника, способного распознать в нем добычу. Клирик просто перехватил роль охотника, и сразу же возникает вопрос: почему? При некотором размышлении придется дать единственный ответ: подвернулась достойная структура приключения. И здесь мы наконец сталкиваемся с понятием, пригодным для описания номадмческих траекторий, с чем-то, обладающим онтологической принудительностью для номада. Понятно, что номадический драйв изначально входит в спектр доступной человеку мотивации, но обычно он находится в связанном состоянии, его позывные перекрыты близкодействующими силами оседлости. Большое количество привязей (привязанностей) не дает реализоваться воле к разбеганию, к экзистенциальному проектированию или набрасыванию проектов, как сказал бы Хайдеггер. Или, как сказали бы мы, не дает реализоваться чистому авантюрному разуму, движущей силе экзистирования как бытия-за-ново. Волк, сидящий на привязи, уже не волк, а собака, привязанность и здесь определяет сущностное различие. Факторы одомашнивания, привязанности в широком смысле слова делают из одного существа другое, одомашнивание выступает как аналог химической связи, преобразующей «свободный радикал» в устойчивую молекулу. И наоборот, расщепление, «ионизация» вызывают к жизни активный элемент: реакция, которую можно назвать экзистенциально-психологической ионизацией, порождает номада, носителя чистого авантюрного разума. Дальше аналогия с химией кончается, поскольку номад обладает «нулевой валентностью», в траектории странствий для него нет постоянных аттракторов, есть лишь участки избирательного сродства. Требуется грандиозная, специально сконструированная ловушка, чтобы поймать хотя бы одну легкую светоносную частицу, но и это возможно только до рубежей третьей номадической. В истории человеческой экзистенции формация чистого авантюрного разума предстает как отвергнутая альтернатива. Оседлое человечество, руководствующееся принципами гуманизма, успокоилось в сознании своей безусловной правоты и не замечает вопиющих противоречий. Но устойчивость гуманизма и его территории — всемирной черты оседлости — объясняется не только соответствующим воспитанием, не только разветвленным репрессивным аппаратом, простирающимся от этики до медицины, но и удачным вытеснением. Позывные чистого авантюрного разума вытеснены в сферу символического: мы высовываем туда голову и слушаем сказку странствий, пока нас не окликнут, чтобы отдать долг или выполнить обязательство. Именно этот грубый окрик опоэтизировал Хайдеггер, назвав его зовом совести. К этому зову мы еще вернемся. |
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-10; Просмотров: 222; Нарушение авторского права страницы