Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Шпион внутри шпиона, а в нем сидит шпион



Про агента Dasein нам известно, что ему всегда противостоит Другой. Начиная с Сар­тра, почти все заметные представители французской философии писали об этом, далеко не всегда, впрочем, достигая уровня проницательности Хайдеггера. Собственно, против Другого (или Других) и осуществляется шпионаж — и наоборот, спецслужбы СМЕРШ, выслеживающие шпиона (бедного шпиончика), — это глаза и уши коллективно­го Другого.

Увы, такая упрощенная схема не дает пред­ставления о глубинах шпионологического измерения бытия. Тот, кто противостоит Я (Dasein), в качестве Другого не слишком опа­сен — он не претендует на мое имя, на место­имение «я» в моей речи, для его обмана доста­точно элементарной конспирации. Шаг в сторону — и мой голос сливается с голосами других, еще шаг в сторону — и я, оставляя свой автоответчик в хоре других, продолжаю свой диверсионный рейд в тылу врага. Утверждение Лакана, что мое желание определяется при-знанностью Другого, сильно смахивает на ле­генду, разыгранную агентом Dasein для пред­ставителей спецслужб, — но мы пока отложим рассмотрение этого вопроса, тем более что оп­позиция Я и Другого, гораздо более примитив­ная, чем пара сущность/явление (и тем более видимое/невидимое), на сегодняшний день ис­черпала свои эвристические возможности и смертельно надоела.

Реальная опасность, подстерегающая Dasein, а именно угроза собственной аутен­тичности, состоит не в столкновении с Дру­гим, а в проникновении семян Чужого, пара­зитарных микрофрагментов, не признающих суверенитета Я ни в качестве «господина», ни даже в качестве «раба», пытающихся ок­купировать территорию Я, захватить имя собственное (мое собственное имя). «Чу­жой» — это не «Другой» хотя бы потому, что для него не существует статуса Другого, для него Dasein не отвечает на вопрос «кто?».

Откуда же заносится во «внутренний мир» семя Чужого, как оно там оказывается? По­слушаем размышления Фрейда, высказанные им, правда, по другому поводу. «Импульсив­ные желания, которые никогда не переступа­ют через Оно, а также впечатления, которые благодаря вытеснению опустились в Оно, виртуально бесмертны — спустя десятилетия они ведут себя так же, как и в момент возник­новения».

Фактически мы присутствуем при начале истории под названием «Происхождение шпиона», но только речь идет не о Dasein, за­сылаемом в мир с миссией осуществления своей подлинности, «здесь-бытия», а об опас­нейшем враге, засылаемом навстречу, о Чу­жом, проникающем во внутренний мир. Па­разиты Weltlauf (мы, многогрешные) в свою очередь поражены паразитами: «Признать в них прошлое, суметь обесценить их и ли­шить заряда энергии можно только в том слу­чае, если путем аналитической работы они станут осознанными, и на этом в немалой сте­пени основывается терапевтическое действие аналитического лечения»2.

Следовательно, семена Чужого (или вооб­ще «чужие») — это виртуально-бессмерт­ные обитатели подсознания, как изначально дислоцированные в нем, так и проникшие извне — «Опустившиеся в Оно», по словам Фрейда. Все они — производные времени, отпавшие от его естественного течения, не­кие хронохимеры. Их отличительная особен­ность в том, что они «не проходят», остают­ся «теми же самыми» и спустя десятилетия. Психоаналитик борется с ними, играя на по­нижение («обесценить»), используя, напри­мер, такое оружие, как история болезни. Ведь «болезнь » такого рода боится истории: возникшее не проходит лишь в том случае, когда удается скрыть следы своего возник­новения.

Итак, в подвалах бесознательного, где хранятся зародыши монстров, время не те­чет, сюда и проваливаются обрывки нетеку­щего или вялотекущего времени, некие нере-ализованности, «обсессии», не получившие доступа к хроноэкспозиции времен Я. Все они — законспирированные агенты, мечтаю­щие внедриться и овладеть формой Я. В ин­дуистской и буддистской терминологии это «голодные духи », жаждущие перерождения в более высоких аватарах. В Ведах говорится о «сонмище голодных духов», и понятна их ненасытная жажда — ведь плоть всегда в де­фиците — вот духам и призракам и прихо­дится вести отчаянную борьбу за воплоще­ние. Поскольку тела, наиболее пригодные для вселения, находятся под юрисдикцией Я, главная диверсионная задача Чужого — от­щепить модус субъектности ( произвести де­персонализацию).

Конечно, если бы надежда защититься от вторжения сводилась только к «аналитичес­кой работе», все тела давным-давно были бы уже захвачены Чужими — ясно, что внут­ренняя контрразведка Dasein организована, по крайней мере, не хуже, чем спецслужбы Weltlauf. Множество зародышей-хронохимер блокируются на подступах к сознанию — роль пограничных столбов и колючей прово­локи могут выполнять моральные запреты. Все же через КПП проходят не только свои, но также переодетые и хорошо законспири­рованные «чужие» — их при наличии мало-мальски убедительной «легенды» (вроде фрей­довской «рационализации») пропускают на территорию Я. Само по себе это еще не пред­ставляет угрозы. С проникшим агентом может совершиться метаморфоза, уже известная нам как парадокс шпиона: навязчивость вби­рает в себя санкционированные цели Я и тем самым работает на штирлица.

Универсальным естественным способом избывания является сновидение, и для пони­мания происходящего во сне таинства следу­ет обратиться к такому проницательному на­блюдателю, как Джеймс Хиллмэн: «Когда мы интерпретируем происходящее с нами во сне как свидетельство психической жизни Я, мы допускаем одну коренную ошибку, про­ходя мимо очевидной вещи, не замеченной Фрейдом и, разумеется, его последователя­ми. Мы отдаем себе отчет, что снящееся нам есть нечто воображаемое — но «воображае­мым» в этом же смысле является прежде все­го субъект — тот, кому снится. Я сновидца отличается от бодрствующего Я хотя бы тем, что оно само снится, равно как и все проис­ходящее с ним. Я, видящее сон, есть событие сновидения, причем основополагающее со­бытие».

Сны, в сущности, мне не принадлежат, по­скольку тот, кому они принадлежат, — вре­менный гость в этом теле, пусть даже мой собственный десант, «я-представитель», тихо отслаивающийся в небытие. В океане снови­дений Я уступает свою форму и модальность голодным духам — благо, навык делегирова­ния прекрасно отработан в операции fort/da. Ребенок забрасывает привязанную катушку, а потом подтягивает ее к себе: агент возвра­щается с донесением. Пример, предложенный Фрейдом, не случайно стал самой мощной мо­делирующей системой освоения мира. Лакан построил на нем свою алгебру «маленького объекта» petit а, вполне шпионологическую теорию познания. Но в данном случае «petit а» не возвращается назад: Я сновидца заранее приготовлено к от-знаванию и от-чувствованию, оно по определению есть «смертник».

Итак, основная операция группы СМЕРШ выглядит следующим образом. Требуется обезвредить свернувшийся в кольцо обрывок ненастоящего времени, который ведет себя воистину как голодный дух, пытаясь во что бы то ни стало субъективизироваться. Ему и предоставляется его вожделенное, форма Я — но это приманка, разновидность уже упоминавшейся false self system. Чужой зама­нивается в отплывающий кораблик, предназ­наченный к затоплению, в пустую оболочку, которая развеется с первыми лучами дневного света. Во сне всякий нормальный человек уступает мес­то шизофренику или потенциальному шизофренику, тем самым избавляя свое бодрствование от этой пато­логической угрозы.

Сновидение выступает как основной прием контрразведки Dasein, осуществляющий нейтрализацию агентуры Чужих, уже про­бравшихся через иммунную систему (тамож­ню) Я. Семена сорного времени, потерявшие всхожесть, т. е. способность давать ростки бу­дущего, отреагируются естественным обра­зом. Через сон идет «отзнавание» повседнев­ных «первичных сцен» — обиды, зависти, ревности, вины. С помощью массированной ночной операции Dasein удается отвязаться от этих навязчивостей: утро вечера мудренее. Фрейд говорил о виртуально-бессмертных обита­телях Оно, но в поисках более точного описания можно обратиться к Гегелю, описавшему «дурную бесконеч­ность» — упрямое, безостановочное перечисление од­ного и того же. В данном случае мы как раз имеем дело с такой разновидностью дури — с дурным бессмертием.

Поэтому наряду с трансцендентальным субъектом познания (Я-познающее), в единст­во Я входит и трансцендентальный субъект развоплощения конкурентов — от-знавания. Поскольку данная инстанция или является под­системой штирлица, или находится с ним в тес­нейшем симбиозе, ее можно назвать «мюлле-ром» — в самом деле, для внутренней службы безопасности Dasein трудно предложить луч­шее название. И хотя рабочий механизм от-знавания не менее сложен, чем трансценден­тальный субъект познания, а последствия его поломки могут быть просто катастрофически­ми (утрата аутентичности, безумие) — Мюллер тем не менее, как и положено Мюллеру, оста­ется в тени. В силу общей неразработанности шпионологического дискурса, наши сведения о деятельности мюллера крайне скупы: его служба «и опасна, и трудна, и на первый взгляд как будто не видна», а между тем — непрерыв­ная реставрация охранных рубежей Я, обез­вреживание проникших агентов обеспечивают рутинное благополучие в форме Я, простую длительность подлинного субъекта во време­ни. Стоит вовремя не распознать кристаллиза­цию какого-нибудь квази-субъекта из струк­туры застоявшегося времени — и последствия не заставят себя ждать. Если не удается вытес­нить агента в подсознание — ибо он многолик и навербовал сторонников, не удается про­длить его законспирированность и постепенно перевести ее в сублимацию (т. е. устроить ему «парадокс шпиона»), не удается вывезти в чел­ноке Я-сновидца и затопить в океане сновиде­ний, — это значит: мюллер спекся.

Приходится обращаться к помощи Другого, прибегать к психоаналитической процедуре — увы, протез не лучшая замена естественному органу. К тому же даже и эти ограниченные возможности психоанализа имеют смысл только на ранних стадиях образования навязчивостей: Фрейд честно предупреждал, что его метод годится только для неврозов, но не для психозов.

Итак, посмотрим, что происходит, когда Dasein не справляется с проникшим на его тер­риторию агентом (агентами). Метаморфоз Чу­жого развертывается последовательно, по всем правилам агентурной работы. Сначала сверх-

ценная идея, вытесняя прочие мысли из насто­ящего (времени), начинает доминировать в ана­литическом круговороте, подсовывая транс­цендентальному субъекту только себя. Затем она проникает в моторику (навязчивые дейст­вия, длинные цепочки шизофренической ритуализации и т. д.). Она все чаще высказывает се­бя—а Dasein, бедняга, думает, что высказывает себя, а не ее (его). Наконец — итоговая дивер­сия, перерезание коммуникаций между всеми подсистемами, расщепление Я.

Территория Я, захваченная Чужим или Чу­жими, это Terra Schizophrenia, порабощен­ная страна, где отменено течение времени и нет ни прошлого, ни будущего, ни настоя­щего, а царит зацикленное в дурном бессмер­тии ненастоящее: вечное «одно и то же», ма­ния, одержимость. Шизофреник психически и экзистенциально не стареет, поскольку ему нечего предъявить к проживанию-в-будущее. У квазисубъекта принципиально отсутствует внутренняя достоверность возраста.

По существу, вечную жизнь Чужого огра­ничивают лишь биологические ресурсы орга­низма — (не)собственного тела, или Брата Ос­ла, как называл его Франциск Ассизский.1 И здесь трудно удержаться от напрашиваю­щегося вывода: чем дольше длится заброшен­ность Dasein, его пребывание в мире, тем более возрастает вероятность роковой ошибки, до­пускаемой, например, в работе сновидений, да и в других отделах контрразведки и погран­службы. Соответственно, возрастает угроза решающей диверсии и последующей оккупа­ции Чужим. И коль скоро экспансия империи Terra Schizophrenia радикально пресекается лишь отмиранием захваченных тел, то воз­можно, что слишком медленное продвижение человечества к своей сверхзадаче — к модер­низации или замене самого слабого лимити­рующего звена — органического носителя Я, тела — имеет немалый смысл1. Упрямство глу­пого Брата Осла по отношению к понукани­ям своего умного младшего Брата Погонщи­ка не потому ли так велико, что вызвано нежеланием возить Чужого седока?

Далее. Нельзя не заметить явный паралле­лизм между персонажами демонологии и агентами, проникающими во внутренний мир Dasein. Две общие черты можно выделить сразу же. Во-первых, виртуальное бессмер­тие обитателей Оно (бессознательных моти­вов) и проникших в него агентов явно корре­лирует с дурным бессмертием призраков, вампиров, голодных духов и прочих кощеев. Характерно, что мифы и сказки практически никогда не сообщают о естественной смерти представителей потусторонних сил — обыч­но речь идет об их принудительном разво-площении. Появляется герой, который либо отправляет нечисть в могилу вместе с обезо­браженным, уже ни на что человеческое негодным телом — либо возвращает захвачен­ную плоть законному владельцу. Психиатрия пока тщетно ожидает явления такого героя.

Во-вторых, все потусторонние существа психологически просты, или, лучше сказать, атомарны. Для них характерно нулевое само­сознание, полностью совпадающее с функци­ональным предназначением. Точно таковы и наши агенты: в целостной картине психиче­ской жизни они создают осложнения, но сами по себе они элементарны. Как мономеры, вхо­дящие в состав сложной органической моле­кулы. Обратимся вновь к Фрейду, пока еще не превзойденному знатоку внутренней контр­разведки Dasein: «Если такая психическая ор­ганизация, как болезнь, существует длитель­ное время, то она ведет себя в конце концов как самостоятельное существо, она проявля­ет нечто вроде инстинкта самосохранения, образуется своего рода modus vivendi между нею и другими сторонами душевной жизни, причем даже такими, которые, в сущности, враждебны ей»1. Это верно. Но очевидно и другое — как «самостоятельное существо? болезнь никогда не дотягивает до реальности субъекта, она остается типичным квазисубъ­ектом с нулевым самосознанием, демоном, пребывающим в аватаре ракшаса.

Опираясь на эти два пункта, продолжим сопоставления в поисках сходств и различий. Приглядевшись, можно заметить, что демо­нология и психология как бы описывают раз­ные стадии метаморфоза. В волшебных сказках и фильмах ужасов мы сталкиваемся с диссеменацией Чужого, уже «проросшего из семени (споры)» и меняющего плоть как пер­чатки. Психология (психиатрия), напротив, занимается почти исключительно ранней стадией метаморфоза, когда невротический агент не стяжал еще ни одной субъектной ха­рактеристики, еще не отпал от породившей (или вскормившей) его психики и представ­ляет собой некую особенность поведения.

Такой разности акцентов есть свое объяс­нение. Дело в том, что только ранняя стадия метаморфоза Чужого проходит в среде пси­хического и может быть названа психической стадией. Но когда вызревание заканчивается, и из кокона психики вылупяется готовый ква­зисубъект, монстр, его деятельность уже не поддается описанию в категориях психоло­гии, ибо его собственная «психика» атомар­на, определяется простой, далее не разложи­мой формулой типа «ах, как я зол», «ох, как я велик», «меня хотят убить» и т. д. При этом предыдущая среда обитания, в которой про­исходило окукливание, теперь напрочь раз­рушена и представляет собой «остаточную психику», по существу — руины того, что не­когда было субъектом.

И здесь юрисдикция психологии заканчива­ется, поскольку кончается сама сфера «Пси­хе», здесь царство простейших... Остаточная психика шизофреника претерпевает коллапс, автономные территории лишаются права ав­тономии: нет человека более цельного, чем ма­ньяк. Именно он может узнать только то, что «уже знает», и понять лишь то, что «уже понимает»: агент по кличке Dasein и агент по кличке Чужой в равной мере непсихологичны как агенты, только один из них имеет внутрен­ний мир, а другой (Чужой) — не имеет. Психо­логия прежде всего наше внутреннее дело, а коли нет никаких внутренних дел, то нет и психологии (монада Psyche отсутствует).

Нечувствительность современной фило­софии и психологии к шпионологическому измерению препятствует пониманию мета­морфоза в последовательности (или непосле­довательности) стадий. Диалектика, как некая частная процедура, описывает только такие трансформации, где из любой произвольно взятой точки траектории видна точка старта. Между тем путешественнику, вышедшему из царства Психе, назад тем же путем уже не вернуться. Общий случай метаморфоза не со­храняет стартовой точки: эпилептический припадок не связан следом памяти с соседними модусами проживания, он не из этого биогра­фического единства — его время не расходует­ся в манифестации, а значит, не приобретает никакого иноприсутствия. Нельзя помнить то­го, что не осталось в прошлом, того, что не да­но ни в каком иноприсутствии. Диалектика описывает процессы, связанные имманент­ностью переходов в некой единой процессу­альное™, но она теряется и спотыкается, сталкиваясь с радикальной заброшенностью, с каким-нибудь строгим метаморфозом, когда течение собственного времени прочно переби­вается временем чужого.

К классу таких метаморфозов относится, на­пример, метемпсихоз — душа ничего не помнит о прежней аватаре, воплотившись в новую — или довольствуется «воспоминаниями», кото­рые сфальсифицированы резидентом (супер­шпионом). Сюда же относятся раздвоение лич­ности, припадок, амок, сон и пробуждение...

Подвиг разведчика

Terra Schizophrenia. Выжженная земля. Ос­лабевший штирлиц как тень перемещается от стены к стене — он даже не знает, в тюрьме он или в лабиринте — во всяком случае, где-то в глубоком подполье. Все захвачено или раз­рушено Чужими — они пользуются теперь бесхозным имуществом Я. Штирлиц слеп, ибо смотровое окошко сознания уже давно захва­чено Чужим — с тех пор все данные восприя­тия поступают к Одержимому; точнее говоря, к Одержавшему, к Победителю.

— Зачем они ему, — думает штирлиц, — ведь практически вся информация внешнего мира для этого монстра избыточна. Вся моя иерархия целей, глубина замыслов, вся авто­номия отдельных способностей не нужна этому захватчику, застрявшему в своей мо­номаниакальной идее.

Кричать, взывать к кому-нибудь бесполез­но, да, собственно, и нечем кричать — штир­лиц глух и нем. Штаб-квартира Я оккупиро­вана — разумеется, занята и радиорубка, речевой центр Dasein. Чужие поочередно вы­крикивают моим голосом какие-то глупости, размахивают моими руками. Осталась тень: я теперь как голодный дух, думает штирлиц.

Степь да степь кругом.

Но надо пробиться к передатчику, попро­бовать выйти в эфир — это единственная на­дежда.

Уже не первый раз штирлиц пытается про­никнуть в штаб-квартиру, но вслепую, на ощупь — разве пройдешь? На рубежах созна­ния встречает стража — и сбрасывает вниз, в чертог теней, к слепым ласточкам. Подлые пограничники! Когда-то ведь неплохо слу­жили штирлицу, подстраховывая дальность броска... Вновь звучат некогда пропущенные мимо ушей слова мюллера, звучат тихо, как только способен передать их внутренний го­лос внутреннего голоса:

— Никому нельзя верить. Даже себе.

Мне — можно.

Золотые слова. Поздно, слишком поздно.

Однако час выбран удачно, кажется, ранний рассвет, точка перегиба всякого метаморфоза. По фоновой вибрации передатчика штирлиц угадывает порог Штаб-квартиры. Стража до сих пор не спохватилась. Есть шанс. Собраться с силами — во что бы то ни стало.

Невероятно, пройдены все посты. Еще мгновение — есть! штирлиц прильнул к смот­ровому окошку сознания. Свет по векам уда­рил, трубы зазвучали, подключились блоки оперативной и долгосрочной памяти. Впер­вые за несколько лет восстановлена полнота присутствия Dasein. Но надо спешить. Не то слово, нельзя терять ни минуты. Передатчик Dasein начинает по всем частотам транслировать сигнал бедствия. Сигнал — мольба о по­следней надежде с Выжженной Земли, он не изменился с тех пор:

Я, Гея-Земля, взываю к Тебе —

О, Зевс-Громовержец, спаси что осталось...

Задумчивый психиатр смотрит на пациен­та. Опять новый голос, какой-то незнако­мый, совсем охрипший. Опять никакой логи­ки. Delirium. Обострение. Придется завтра госпитализировать.

Ясно, помощи ждать не приходится. Вот если бы был экзорцист, умевший изгонять Дьявола, — но та техника уже никому более не ведома. Этот даже не понимает, кто гово­рит. Ему и невдомек, что речевой центр за­хватывается в первую очередь — сразу после Диверсии. И вместе со всеми подсистемами, с инстанциями резонов и аргументаций.

Все, передатчик отключен — больше ни слова. Теперь действительно последний шанс. Разведчик включает правую панель мотори­ки. Скорее, надо успеть. Чужие уже ломятся в Башню — спохватились, гады. Ноги слуша­ются плохо, руки едва шевелятся, дыхание сбито. Понятно, почему маньяк такой силь­ный — ему ведь не жаль этого тела.

Добрести до дома. Так. Где-то была верев­ка. Вот она. Не до мыла, поздно. Выдержит ли крюк? Штирлиц снова слеп — чужие от­ключили восприятие с левой панели. Но ве­ревка затянута: сейчас, негодяй, сейчас, сво­лочь. Матахари, хватило сил, табуретка упала. Все, Чужой уничтожен.

 

Книга Номада

Это сочинение представляет собой раз­розненные мысли номада и столь же разроз­ненные попытки метафизического анализа номадизма. Концы с концами никак не свя­зываются, но книгу номада я мыслю себе именно так.

Дорога как введение

Мы попробуем рассмотреть хроносенсорный аспект дороги или, иными словами, дорогу как неповторимую единицу проис­ходящего. Экзистенциал дороги пропущен Хайдеггером и тому есть несколько причин. Во-первых (об этом еще пойдет речь), проект Dasein предназначен для оседлого человече­ства, пойманного в силки и одомашненного. Во-вторых, прогрессирующее забвение бы­тия коснулось дороги едва ли не в первую очередь. Самоупразднение Дороги предста­ет как знамение эпохи Графиков и Расписа­ний. Современные дороги (точнее сказать, трассы) прокладываются так, чтобы обойти стороной сферу воображаемого и миновать испытания; идеальный пассажир современ­ных трасс неподвижен, он даже не входит во внутреннее время пути, пребывая в оцепенещается только тело, усилия транспортных компаний направлены на то, чтобы оградить перемещаемое тело от внезапной и трудно­предсказуемой полноты присутствия: иначе возможно, что в пункте Б придется иметь де­ло с совсем другим человеком. А эпоха Графиков и Расписаний обязана обеспечить ми­нимальную самотождественность команди­рованного во всех пунктах.

Между тем Дорога, как все еще сохраняю­щийся экзистенциал, знаменует выпадение из Времени Циферблатов и вхождение в по­ток происходящего, отдаленный от строя повседневности. Хроносенсорная автоном­ность делает дорогу трансцензором фоново­го времени.

Дело происходит примерно так: все при­вычное, связанное с жестким расписанием будней переводится в категорию внутримир-но-встречного (Хайдеггер), переставая быть единственно возможным. Пресловутая «оза­боченность» разжимает свои тиски. Все, что я ежедневно делал, теперь отложено, и в ре­зультате операции откладывания оно скуко­жилось, поникло, утратило настоятельность настоящего. Отсрочено не только то, что я де­лал, но и привычный ход мыслей, так называ­емых «паразитарных ожиданий», заполняв­ших все пустоты в графике ежедневных дел. Дорога еще не привела меня никуда, но уже вызволила из-под пресса времени, я освобо­дился от занятий, которыми был занят, и те­перь их шеренга сомкнулась предо мной, вер­нее, за моей спиной — и я волен смотреть на меня», отстраненно, безучастно, едучи в этом смысле «спиной вперед».

Это часть пути, когда мы думаем о том, что покидаем: удаляющийся объект сжима­ется в точку согласно законам перспективы. При этом изымается из-под хрономаскировки, выводится в непотаенность событийный гори­зонт, который, кажется, и нельзя было пред­ставить без меня — а теперь он не только мыс­лим, но и по-своему ясно видим. Если дорога не экранирована от собственного времени пу­ти, если нет маниакальной зацикленности на пункте прибытия, мы непременно ощутим предчувствие номада. Оно гласит: а вдруг без меня прекрасно обойдутся и те, кому я обе­щал, и те, кого я приручил? Пока это только предчувствие, но оно истинно. Просто не было времени подумать об этом, потому что время, которое было (Время Циферблатов), характе­ризуется минимальным хроноизмещением (де­фицитом, нехваткой) и принципиально исклю­чает из себя номадическое влечение, опыт иного бытия

И вот теперь, под стук колес (допустим), свершается трансцендирование, преодоление собственной неизымаемости. По сравнению с этой прямой трансгрессией интеллектуаль­ное трансцендирование вторично. Да, человек устроен так, что? «находясь внутри храма, может одновременно увидеть сверху его зо­лотые купола» (Н.Б.Иванов) — и только этот необъяснимый дар делает нас мыслящи­ми существами, Но способность трансцендирования в рефлексии зависит от более фунда­ментальной операции — от способности предъявлять к проживанию иное время и пе­реходить к измененным состояниям созна­ния. Каждое такое превращение опирается на особый метафизический предмет, который можно назвать трансцензором. Дорога вы­ступает как трансцензор времени — наряду с другими измененными состояниями созна­ния, но в явном отличии от них.

Наряду, ибо вполне возможно сравнение с таким трансцензором времени, как жидкий кристалл алкоголя. Выпивка ведь тоже поз­воляет дистанцироваться от принудительно­сти жизни, выскользнуть из-под пресса Вре­мени Циферблатов, она отдаляет близких и делает близкими случайно приблизившихся далеких. Однако пользование этим транс­цензором высвобождает лишь призрачных Я-представителей с коротким периодом по­лураспада. Того, кому сегодня все ясно, зав­тра уже не будет — поступь Времени Ци­ферблатов сотрет его вместе с мимолетной ясностью.

Хроносенсорика дороги лишена прину­дительной последовательности, связанной с распадом актуализуемого виртуального Я. В момент перехода (в точке старта) об­разуется временной коридор, с узкими стенками, оставляющими тем не менее сво­боду маневра. Сразу же можно выделить три существенных момента обретаемого собственного времени: 1) спиной вперед — возможность сжать объекты озабоченности в точку и вырваться из окружения, преоб­разовав его в линию удаляющегося горизонта; 2) бытие-навстречу. Это резкое ослабление ежедневно воспроизводимых обязательств, направленных на самого себя; 3) огляды­ваться по сторонам — едва ли не самая ин­тересная возможность, предоставляемая трансцензором. Она точно обозначена по­этом: Виток дороги — еще не итог дороги, Но виток дороги важнее, чем ее итог. (70. Левитансхий)

Номадическая траектория конституирует­ся дорогой, экстраполируемой в вечность, но даже разовый глоток пробного бытия уже пробуждает предчувствие.

Под стук колес

Пристальное внимание к собственной раз­мерности дороги (к хроносенсорике) пока­зывает, что выбор транспорта отнюдь не без­различен. Для попадания в желаемое место (действительно желаемое) он так же важен, как и правильный выбор направления.

Вот я еду на поезде по Западному Казах­стану, выхожу на станции Эмба, разгляды­ваю убогие станционные постройки, облу­пившуюся краску, чахлые пыльные деревца. Пригодность этого места для жизни почему-то вызывает сомнения. Но если бы я приехал сюда со стороны степи после многодневной езды на арбе, я попал бы в другой город с тем же самым названием (что не меняет дела), с теми же постройками, но не убогими, а пре­исполненными своеобразного величия. Это могло бы случиться в тот же самый час с точ­ки зрения внешнего фонового времени, но события в любом случае принадлежали бы к разным временам — ведь совпадение про­екций на шкале циферблатов, оповещающее о «настоящем времени» данного момента, отнюдь не устраняет разности темпоральных порядков, которые могут быть совершенно инопланетны друг другу. Насильственная синхронизация всего на свете по календарю и часовой стрелке далека от создания настоя­щего: получается лишь синтетическая одно­временность, огибающая множественность собственных времен происходящего наподо­бие ленты Мебиуса.

Абстрактное «время в пути» выравнивает все дороги в общий рельеф синтуры (если воспользоваться термином Станислава Лема): замуровываются сквозные коридоры, че­рез которые может ворваться бытие-навстречу. И дело не в том, что по этим трассам от себя не уедешь — исключена даже возмож­ность различить то же самое и иное.

Только дорога вне графика, выбивающая­ся из расписания, развертывается в собст­венном времени, создавая туннельный эф­фект выхода - из Времени Циферблатов, дистанцирования от озабоченности. Только в этом случае мы имеем дело с путе-шествием, а не путе-глотанием.

О том, что дорога дороге рознь, говорится во многих сказках. Направо пойдешь — слу­чится одно; прямо или налево — совсем дру­гое. Однако вполне возможно, что все три дороги, начинающиеся от камня на развил­ке, ведут в один и тот же «географический пункт» — сказка опускает такие подробности как не относящиеся к сути дела. Ведь для ме­тафизики пути важнее другое: то, что дорога это прежде всего удаление от дома, удаление от ловушки привычного и приближение к не­привычному. То есть к себе. Сближение с собой есть основное свойство пути — совсем не обязательно в метафорическом смысле как «пути к истине» или «пути к спасению». В любом путешествии самым удивительным первым встречным могу оказаться я сам. Возможна и проблема с узнаванием, возни­кающая из-за того, что нет привычных дру­гих, кому я могу передоверить свое присут­ствие. Круг повседневных дел, в котором я был распределен, теперь сжался в точку, все мои двойники-дубли, выполнявшие за меня работу бытия, — развоплощены. И кто те­перь этот незнакомец?

Вопрос о скорости

Нет ли противоречия между двумя экзис­тенциальными характеристиками дороги — трансцендированием, т. е. переходом в изме­рение, которое является иным по отноше­нию к «обычному», и самообретением, вос­становлением подлинности бытия? Почему подлинное непременно должно иметь вид потустороннего?

Обратимся к элементарной феноменоло­гии номадизма. Трансцендирование как за­ступание за горизонт есть некое движение от себя, оно всегда направлено отсюда туда. Но перенос центра тяжести создает двойст­венное, неустойчивое положение. С одной стороны — «Человек, стоящий на цыпочках, долго не простоит» (Лао-цзы). А с другой — центр тяжести может быть стабилизирован и в новой точке. Выдвижение в иное порождает угрозу аутентичности, однако само­сборка в новом хронотопе остается вполне возможной.

Я-покидаемое и я-обретаемое, разумеет­ся, не одно и то же. Пока колеса стучат по рельсам, отсчитывая километры — сотни, тысячи километров, происходят важные трансформации. Они связаны не только с выходом из круга привычных обязаннос­тей, перемены касаются и непосредственно телесности. Казалось бы, что может поколе­бать внутреннее ощущение себя в этом те­ле? Но если нет подтверждений со стороны моих близких и знакомых, их периодической реакции на облик — тогда внутренний резо­нанс не срабатывает, волнам признанности просто неоткуда отталкиваться. Ситуации подобной неловкости возникают сплошь и рядом, и сам термин справедливо указывает на телесное состояние определенной диско-ординации. Отсюда, кстати, видно, что лов­кость записана не в мышечном тонусе, а в совокупной санкции внешнего мира — ес­ли речь идет о ловкости (уместности) бытия. Но «неловкость», растянутая во времени, требует уже перегруппировки, опробования нового тела. Один только внутренний образ бытия-в-этом-теле оказывается недостаточ­ным, сумма реакций других выполняет для человеческого тела ту же функцию, что и земное тяготение, — только на более высо­ком уровне.

Отсутствие визуального подкрепления привычной телесности и такого же подкреп­ления устоявшегося ролевого репертуара есть верный признак совершаемого трансцендирования — «брошенность», говоря словами Хайдеггера, только речь идет о брошенности в свободное падение.

Ситуация продолжающегося броска со­вершенно иная, чем самосборка в новых ста­ционарных условиях. Стабильные условия просто переакцентируют уже имеющиеся навыки адаптации: по мере обнаружения подходящих свободных ниш в них тут же прорастают новые дубли, к ним присоединя­ется биографическое единство и т. д. Понят­но, что самосборка в точке заброшенности может оказаться не столь комфортной, как прежде, но все же она ориентирована на не­кий типовой образец и в этом смысле до­статочно рутинна. Иное дело — длящееся пребывание в пути. Тут моя расплывчатость встречается с другими расплывчатостями — скажем, меняются попутчики в купе, потом я выхожу и иду (еду) дальше. Негде сгруппи­роваться, никак не обрасти тяжелым телом, поскольку отсутствует гравитация фиксиро­ванных взглядов, система координат, вы­нуждающая носить громоздкий панцирь бытия-в-признанности.

Вот почему тело путешественника я назвал бы астральным телом — оно все время имеет пробный характер, удерживая только лету­чие элементы формы, обеспечиваемые лишь собственным притяжением кочующего цент­ра личности. Это легкое тело и сопутствую­щая ему легкость на подъем есть важнейшее достояние номада, Воина Блеска. Легкому телу меньше свойственна усталость, как,

впрочем, и полезная работа. Набранный им­пульс скорости позволяет пробивать плот­ные слои озабоченности — вплоть до омра-ченности существованием; только вечное и мгновенное входят в интеллектуально-чув­ственный резонанс, складываясь в вектор бесконечной дороги.

Впрочем, для того чтобы этот драйв стал не просто значимым, а действительно неутоли­мым и самовозрастающим как логос эллинов, необходимо набрать третью номадическую скорость, т. е. обрести нулевую массу покоя. Падение энергетического уровня и переход к номадическим скоростям низшего порядка ориентирует траекторию номада параллель­но заботе. И виртуальное Я, скользящее по орбите устойчивой социальности, вызывает печаль. Остается след, по которому можно пройти, запеленговать пунктир брошенности.

Вот я прохожу по улице Жуковского в Пе­тербурге и обращаю внимание на витрину пу­стого магазина, закрытого на ремонт. На пыльном витринном стекле чьим-то пальцем выведена строчка: «Негде котику издохти...» След номада. Быть может, трагедия Агасфе­ра вовсе не в обреченности на вечное скита­ние, а именно в невозможности набрать тре­тью номадическую скорость и вырваться из посюстороннего. Взгляд Пославшего неот­ступно следит за ним, не позволяя совершить метаморфоз Я. Приговор свыше всегда одно­значен: «Ты все тот же».

Это приговор особой тяжести, пока от не­го не избавишься — далеко не уедешь. Необходимо прежде всего отрваться от слежки, от «фикции Я», как сказал бы Ницше, — но эту инстанцию надзора обмануть труднее всего. Единственный шанс — пребывание при синтезе вечного и мгновенного. Дом Бы­тия должен быть поставлен на колеса, спу­щен на воду, но ясно, что не каждый захочет (и тем более сможет) пить из этой чаши. Су­ществующие здесь различия гораздо глубже национальных, расовых или половых — де­ление на прикованных и неприкаянных ука­зывает на принципиальный водораздел двух способов производства и удержания челове­ческого в человеке.

Регистр скоростей

Какие перемены происходят в экзистенци­альном измерении человека при выходе на номадические орбиты? Говоря в общих чертах, происходит обрыв связующих нитей. Интуи­ция русского языка побуждает воспользо­ваться словом «привязанность », что в данном случае куда нагляднее, чем немецкое «забота» (Sorge). Можно сказать, что сеть привязанно­стей образует каркас заботы, и тогда нетруд­но визуализировать поэтапное или внезапное избавление от пут.

Вполне уместна и аналогия с астрофизи­кой: как известно, первая космическая ско­рость обеспечивает выход на околоземную орбиту, вторая дает возможность для меж­планетных перемещений, третья требуется для того, чтобы покинуть пределы Солнечной системы. Нечто подобное обеспечивает и регистр номадических скоростей — ско­рость тут выступает как показатель обретен­ной свободы, а свобода как результат на­бранной скорости.

Привязанности сплетаются в ткань бытия, в этой ткани и прочные нити повседневнос­ти, и те нити судьбы, которые ткут Мойры, и даже те, которые Кант называл «максима­ми моей воли». Морально-этическая приро­да связей в данном случае несущественна, имеет значение лишь их прочность на раз­рыв. Набор даже первой номадической скорости требует обрыва и «прочных уз» и «тяжких цепей», усилие дистанцирования не может избирательно обрывать одни, щадя другие.

Мир многими способами достает и повязыва­ет нас. Чем мы привязаны к ближним? Великой силой инерции, зависимостью взаимозаботы, уже упоминавшимся визуальным подкреплени­ем собственной телесности со стороны «любя­щих других». В одном случае обрыв привязи (привязанности) затруднен страхом («Как же я без этого, без своей работы, дачи, избы-читаль­ни, тюрьмы, etc.»), в другом случае — жало­стью, тем же страхом, только перенесенным на другого, но так или иначе номада характеризу­ет лишь абсолютная величина прочности пре­одоленной связи. Возможность выхода на ту или иную орбиту суверенности тоже опреде­ляется общим количеством оставшихся позади об(в)язательств: чем больше обрывков болтает­ся, тем выше орбита и скорость перемещения по ней.

Обрывки натянутых уз отрывают, конечно же, и частицу меня самого, и если номад все же выбирает свободу, то вовсе не потому, что считает ее похожей на витаминный баль­зам и ополаскиватель в одном флаконе. Быть может, он просто услышал позывные чисто­го авантюрного разума и оценил их непре­взойденную музыку, Номадический драйв вовсе не ведет в сторону «лучше», ибо та шкала, на которой откладывается лучшее в противоположность худшему, остается где-то сбоку. Излишне говорить, что траек­тория номада пролегает по ту сторону добра и зла.

Легкость на подъем обретается воином в дороге, если дорога достаточно длинна по сравнению с пребыванием в пунктах назна­чения, она создается не только выходом из привязанностей, но и утратой массы покоя. Как принято писать в соболезнованиях: «Мы понесли тяжелую утрату». Тяжесть утраты обусловлена как раз тем, что в сброшенном балласте остается не только груз забот, но и весомость бытия, уверенность в своей собственной самости. Набор первой номадической сопровождается неизбежным чувст­вом никомуненужности, которое следует преодолевать как звуковой барьер. Но уже первая щемящая нота (огромное небо затя­гивается тучами, или зевает сосед по купе, совершенно мне не знакомый и предвещаю­щий появление множества других незнако­мых) останавливает большинство путников. Они сворачивают с дороги, им дальше не по пути, им не нужно по ту сторону, да и попросту нет скорости, чтобы проскочить этот звуковой барьер. И путник возвращается, пространством и временем полный, чтобы путешествовать на листе бумаги или на экра­не, куда спроецированы лучи чужого вооб­ражения. Номад же преодолевает звуковой барьер, попутно приобретая некое знание, лучше всего сформулированное в книге Чжуан-цзы: «Уважать родителей легче, чем их любить, любить родителей легче, чем их за­быть, забыть родителей легче, чем заставить родителей забыть о тебе, заставить родителей забыть о тебе легче, чем самому забыть обо всем в Поднебесной, забыть обо всем в Подне­бесной легче, чем заставить всех в Поднебес­ной о тебе забыть». Каждый шаг в этом на­правлении знаменует утрату очередного кванта массы покоя.

Но и преодоление звукового барьера еще не гарантирует истинной пустоты. «Если в поисках своего места в жизни ты наткнул­ся на очередь — знай, что ты забрел не ту­да» — гласит одна из заповедей номада. Дальнейший путь пролегает через разрежен­ное облако маргиналов. Они выброшены из черты оседлости, оторваны от социального тела, но все же сбиваются в стаи (в тусовки, банды, таборы). Они держатся поодаль, но движутся параллельно общему курсу Weltlauf и потому отчетливо идентифициру­ются как анти-частицы, асоциальные эле­менты. Изгои, бродяги, уголовный мир. Ус­корение, недостаточное для отрыва, хотя и приводит к отрицанию моральных норм ус­тойчивой социальности (экзистенциальной оседлости), но все же стая имеет свои волчьи законы и связана страхом их нарушить.

На малых скоростях, где число степеней свободы ограничено, всегда существуют точ­ки кристаллизации и вокруг них взлетающая и оседающая пыль — унесенные ветром, ли­шенные суверенности самопричинения. В оп­ределенные периоды истории, когда проис­ходит общее ослабление социальных связей (революции, гражданские войны, обвал стол­пов нравственности), мы видим повышенную концентрацию неприкаянных. Из них лишь немногие обретают устойчивость в движе­нии, свой Дом Бытия на колесах, большинст­во готово променять ужас неприкаянности на любую степень послушания. Только ис­тинный номад, доброволец и профессионал неприкаянности готов к ежедневному началу бытия-заново.

Три истории о Клирике

Эти три истории, неприхотливые в литера­турном отношении и лишь отчасти докумен­тальные, весьма полезны для иллюстрации вышеизложенного и для пояснения дальней­ших разрозненных мыслей.

ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ

Леха Шалый с бригадой катал работали на поезде Архангельск — Киев, собирая «нало­ги» с вахтовиков. К беспределу был не скло­нен, оставляя обираемым как минимум половину. Слишком большие компании обычно не трогал, хотя по настроению мог пойти и на риск. Леху уважали за правильную интуи­цию (пруху), за ничтожный процент неудач и отсутствие мокрых дел.

День, когда произошла встреча с Клири­ком, начался как обычно. Проводник вагона объяснил, какие купе следует трясти; пятое было последним. Леха и двое его ребят от­крыли дверь специальным ключом, Шалый привычно поинтересовался, все ли хотят до­ехать до дому живыми. Трое вахтовиков-нефтяников, быстро перепробовав все воз­можные возражения от угроз до причитаний («целый месяц вкалывал», «дома дети ма­лые»), смирились перед более убедительны­ми аргументами, среди которых был и писто­лет. Тем более что Леха объяснил: сами не отдадите сколько надо — обшманаем и все заберем.

Четвертый попутчик, лежа на верхней полке, с интересом наблюдал за происходя­щим.

— Ты чего разлегся? Давай слезай и плати.

— А сколько с меня? — поинтересовался пассажир.

— Сам называй половину. Только учти, попробуешь зажать — заберем все.

Человек приветливо взглянул на Леху:

— Я-то не совру. А ты возьмешь полови­ку? Иначе фарту не будет, ребята знают, — спрыгивая с полки, четвертый пассажир под­мигнул спутникам бригадира.

— Слово, — ответил Леха, окидывая взглядом потрепанные джинсы и еще более потрепанный чемоданчик, доставаемый с ба­гажной полки.

Человек открыл чемодан, извлек из него сменную рубашку, шерстяные носки, склад­ную удочку, Библию и, наконец, кошелек. Из кошелька он выташил монетку и протя­нул Лехе.

— Что это? — спросил бригадир.

— Это десять эскудо, португальская де­нежка.

Леха кивнул ребятам, те без лишних слов похлопали фраера по карманам и раз­вели руками. Бригадир швырнул монетку в раскрытый чемодан и повернулся, чтобы уйти.

— А слово? — лучезарно улыбаясь, спро­сил человек.

— Что слово?

— Ты обещал взять половину? Бери. Каталы недоумевающе посмотрели на

странного пассажира. Тот пожал плечами:

— Мне-то что. Тебе же с ребятами фарту не будет. Вдруг пруха возьмет и кончится? И что вам тогда этот поезд?

— Во дает, чудила, — не выдержал один из нефтяников. Однако бригада молчала, со­образив, что происходит что-то неладное.

— Прикинь, Леха, видать, не фраер, — пробормотал напарник.

— Почем курс твоей паскуды? — спросил Леха.

— Девяносто семь копеек за десять — на вчерашний день.

Помолчав секунду Леха Шалый выругался и произнес:

— Ну что ж, мужик, ты выиграл. Штуку возьмешь?

— Нет, спасибо, Алексей, каждому свое. Я не в обиде. Вот просьба небольшая к тебе есть.

— Ну, говори.

— Видишь ли, мне не очень надо в Киев. То есть я не спешу. Давай я сойду с вами, ты меня покормишь ужином, а завтра посадишь на следующий поезд. Идет?

— Ты о чем, в натуре, говоришь?

— Я правда не спешу. А вот выпить и пе­рекусить не помешает. Кстати, подарок при­мешь от меня?

— Какой подарок? — Леха Шалый снова ничего не понимал.

— Да вот эту книжку. Возьми.

Леха растерянно повертел в руках Библию и покачал головой:

— Тебе нужнее. Мне некогда такие книж­ки читать.

— Я ее и так наизусть помню. Так что тебе нужнее, тем более что там про тебя написано.

— Ты съехал, что ли?

— Ну давай проверим. Если ты, конечно, не очень торопишься. Раскрой наугад.

Бригадир катал Леха Шалый, немало по­видавший на своем веку, послушно раскрыл книгу:

— Ну?

— Какой номер страницы?

— Ну, 222.

— А, это Второзаконие, — сказал человек и на минуту задумался. — Вот, скажем, стих 66. Проверяй.

Каталы склонились над Библией. Не меняя интонации, странный пассажир продеклами­ровал:

— «Жизнь твоя будет висеть пред тобою и будешь трепетать ночью и днем и не будешь уверен в жизни твоей...»

Леха не сразу нашелся, что сказать, мол­чали и подельники. Наконец бригадир спро­сил:

— Поп какой-нибудь?

— Ну, не совсем. Я клирик, хотя это не­важно. Так как насчет просьбы, договори­лись?

— Ну пойдем, коли не шутишь.

Каталы и Клирик сошли в Рязани.

Затем был ужин в ресторане. Клирик с удо­вольствием пил коньяк, оказавшись к тому же мастером неназойливой беседы. Леха с ребя­тами единодушно отметили важное качество, нечасто встречающееся в людях: «Никакого напряга».

— Переночуешь у меня на хате, — сказал Леха. — А завтра посажу на поезд. Ну и шту­ку все-таки возьми...

— Идет, — коротко ответил Клирик.

Распрощались с ребятами, и бригадир по­вел Клирика домой. Шли через парк; Леха, будучи в прекрасном настроении, стал изла­гать свою любимую мысль о том, что пруха всегда исходит от Бога. Клирик согласился, что этот тезис будет посильнее онтологичес­кого доказательства Ансельма Кентерберий-ского.

Когда до дома оставалось метров сто, Ле­ха Шалый вдруг ощутил резкую боль в затылке и потерял сознание. Он пришел в себя, когда уже светало. Несмотря на страшную боль, прежде всего обшарил карманы и убе­дился, что они пусты. Не осталось ничего — ни пистолета, ни денег, ни документов. По словам Лехи, рядом лежал лишь ском­канный листочек, вырванный из Библии. Простым карандашом были подчеркнуты два стиха из Второзакония.

66. Жизнь твоя будет висеть пред то­бою и будешь трепетать ночью и днем и не будешь уверен в жизни твоей.

67. От трепета сердца твоего, кото­рым ты будешь объят, и от того, что ты будешь видеть глазами твоими, утром ты скажешь: «о, если бы пришел вечер!», а ве­чером скажешь: «о, если бы наступило утро!»

ИСТОРИЯ ВТОРАЯ

История была рассказана господином Жеромом Кюйсмансом, гражданином Бель­гии.

По словам месье Жерома, он стоял в оче­реди в Пулковском аэропорту для прохож­дения таможенного досмотра, когда к нему подошел человек и с приятной улыбкой, ха­рактерной больше для Америки, чем для России, предложил вместе с женой пройти для проверки документов в отдельное поме­щение. Еще по пути Жером Кюйсманс успел подумать, что и среди русских чиновников есть люди, неплохо владеющие француз­ским.

В таможенном помещении оказалось два стула и дверь в соседнюю комнату. Именно ту­да и удалился чиновник, попросив билеты и па­спорта. Вскоре он вернул билеты и документы супруге Кюйсманса, а ее мужа попросил еще пару минут подождать. Месье Кюйсманс заме­тил, что уже начинается посадка, но в ответ та­моженник рассмеялся и заверил, что «самолет без нас не улетит».

Однако самолет улетел без Жерома Кюйс­манса и его прекрасной половины, что выяс­нилось лишь через час, когда возмущенный бельгиец, открыв дверь, обнаружил, что ве­дет она не в соседнюю комнату, а в коридор с множеством других дверей. Выяснилось также, что, в отличие от поддельного, насто­ящие таможенники, равно как и милиционе­ры, по-французски не говорят.

Таким образом Клирику удалось выиг­рать драгоценное время: запрос в Брюссель­ский аэропорт пришел через полчаса после посадки.

Прошло несколько месяцев, бельгиец за­был о своих неприятностях, а историю с та­моженником рассказывал скорее как забав­ную, придумав даже эффектную концовку в виде афоризма: «Бойся русского, который всем своим видом вызывает доверие».

Реальная концовка оказалась, однако, не­сколько иной. В один прекрасный день, вы­ходя из дому, бельгиец столкнулся нос к но­су с пулковским псевдотаможенником. Пока в голове у бедняги лихорадочно прокручива­лись варианты поведения — бежать, спокой­но пройти мимо, возмутиться, позвать на помощь, поздороваться, — Клирик вежливо поздоровался сам:

— Благодарю вас, месье, за предоставлен­ную возможность увидеть вашу страну. Она мне понравилась более многих других.

Кюйсманс отметил блестящие успехи в произношении.

— Я возвращаю вам ваш паспорт и прино­шу извинения за доставленные неудобства. Поверьте, если бы не вы, мои неудобства мог­ли бы быть гораздо более существенными.

— Не ожидал, по правде говоря, вас уви­деть, — ответил все еще растерянный Жером.

— Да, хороший повод поразмышлять, чем случайные встречи отличаются от неслучай­ных. Деньги за билет, если вы не возражаете, я верну вам завтра.

Клирик посторонился, давая возможность месье Кюйсмансу пройти. Тот почему-то медлил.

— Вы, может быть, не верите, что завтра я верну вам долг?

— Да кто вас знает, — ответил Жером, на­конец-то придя в себя.

Клирик пожал плечами, улыбнулся, затем сказал что-то на незнакомом языке. Жером автоматически переспросил: «Что?»

— Каждому воздастся по вере его...

ИСТОРИЯ ТРЕТЬЯ

История представляет собой сбивчивый рассказ, записанный со слов Татьяны Тетериной, школьной учительницы.

«Познакомились мы, когда я возила свой класс в Пушкинские Горы. Ехали в автобусе вместе от Пскова, он был с рюкзаком. Спро­сил, нет ли чего-нибудь почитать. Ну, я чест­но сказала: только учебники, вот "Органиче­ская химия" за 9-10-й класс. А он говорит: "Ну что ж, давайте". И читал внимательно всю дорогу. Под конец я уже не выдержала и спрашиваю: неужели интересно? А он и го­ворит: "Интересно, но кое-что не совсем по­нятно". — "Что же вам непонятно?" — спра­шиваю. Оказывается, его заинтересовал термин "сублимация". Я вдруг ни с того ни с сего стала ему объяснять. Он слушает, как будто бы очень заинтересованно, а потом спрашивает: "Скажите, девушка, вот тут мне еще одно замечательное слово попалось — крекинг; оно имеет отношение к сублима­ции?" Я отвечаю, что нет, а он мне: "Очень жаль".

Вот. Потом в Михайловском еще виделись. Потом, уже в Питере, он мне позвонил. Или я ему позвонила, точно не помню. Я вдруг сообразила, что крекинг и сублима­ция из неорганической химии, и в той книж­ке, что он читал, этого быть не могло».

Более подробно о встрече с Клириком Та­тьяна рассказала на следующий день.

«В Пушкинских Горах, где я была на экскур­сии, там рядом со Святогорским монастырем есть Пушкинский центр, новое здание. Я хоте­ла оттуда позвонить, а милиционер у входа го­ворит: "Телефон только местный". Я стою в растерянности, не знаю, что делать. А он, ви­димо, издалека меня заметил и направился ко мне. Ну, думаю, сейчас начнет говорить, про то, как волосы развеваются на ветру или про стройные ножки. Он подходит и говорит: "А знаете ли вы, девушка, что в Михайловском и окрестных селах до сих пор проживают вне­брачные потомки Пушкина? Александру Сер­геевичу, говорят, случалось полюбить моло­дую крестьянку". — "Все может быть, — отвечаю, — ну и что?" — "Ничего. Вы посмот­рите на того милиционера".

Я оглядываюсь, смотрю — действительно, небольшого роста, смуглый, волосы волнис­тые, можно даже сказать, кудрявые. Я поне­воле улыбаюсь, а он спрашивает: "А знаете, почему я догадался?" — "Что ж, говорю, есть определенное сходство". — "Сходства мало, есть и доказательство". — "И какое же дока­зательство?" — спрашиваю. "А вы посмотрите, что он делает?" Я говорю: "Ничего не делает, апельсин ест". — "Верно, — говорит Клирик (я сначала ослышалась, думала, что он Ки­рилл), — ест апельсин, и притом не первый". Я пожимаю плечами: "Ну и что?" — "Как что, это и есть главное доказательство". Я, конечно, смотрю на него с недоумением, а он продолжа­ет: "Позвольте, если вы не в курсе, напомнить вам, прекрасная девушка, одну историю из старых записных книжек Вяземского. Поэт Вяземский приводит один забавный казус, связанный как раз с тем, что солнце нашей поэзии необыкновенно любило апельсины. И вот однажды, зная эту слабость, графиня Воронцова — а дело было в Одессе — реши­ла устроить розыгрыш. Сговорившись с гос­тями, она велела слугам аккуратно удалить из апельсинов содержимое, так, чтобы это не бросалось в глаза. Дело было исполнено в точности. И вот начинается ужин, разлива­ют шампанское, гости в предвкушении розы­грыша. Пушкин выпивает бокал, тянется, по обыкновению, к апельсину, берет его в руки — и хохот гостей можно себе пред­ставить. Но, как известно, Александр Серге­евич был мастером экспромта и ничуть не растерялся. Взглянув на апельсиновую ко­журу, он тут же продекламировал:

Скажи, о шкурка апельсина,

Где ты росла, где ты цвела?

Какая подлая скотина

Всю середину сожрала?"

Рассказал он мне эту историю, мы стоим и хохочем. Я вообще не могла успокоиться: взгляну на милиционера и снова заливаюсь. Так мы и познакомились. Потом, уже в Пи­тере, он мне позвонил. Или я ему позвонила, сейчас не помню».

Из дальнейшего, еще более сбивчивого по­вествования выяснилось, что роман продол­жался около двух недель. Татьяна, по ее сло­вам, очутилась на планете, где течет другое время. Ни одна их встреча не походила на другую, каждая разворачивалась под своим собственным знаком — так правление оче­редного императора в Китае сопровожда­лось новым девизом. Свои планы на завтра Клирик сообщал только завтра; Татьяна так и не привыкла к этому, но постепенно ей ста­ло хватать того, что завтрашний день насту­пит. День наступал как новый узор калейдоскопа: поездки, прогулки, любовные игры и беседы. Витражи страсти, скрепляемые ма­ленькой размолвкой или не скрепляемые ни­чем. Раскадровка времени определялась не сменой дня и ночи и тем более не стрелками часов, а теми моментами, когда Клирик ухо­дил или приходил, переключая черную меж­кадровую полосу, пропасть отложенной жизни.

«Он жил быстрее, у него не было пауз. И это единственное, чего мне не хватало в нашей любви. Времени, чтобы распробо­вать, чтобы стало просто хорошо и спокой­но. Я все спрашивала его, что с нами будет, а он смеялся и втягивал в очередную авантю­ру. Мы просыпались всякий раз в новом го­роде, и я никак не могла поверить, что это мой родной Петербург. Он цитировал каких-то поэтов и философов, не называя имен, и я забывала спросить его и забывала запом­нить. Кое-что, правда, запомнилось, кажет­ся, из Сартра: "Любовь — это ежедневно во­зобновляемый выбор друг друга". А меня расспрашивал про уроки химии, почему-то это всегда оказывалось очень смешно. Я зна­ла, что он уйдет, я только думала: может быть, не насовсем».

До встречи с Клириком Татьяна не подо­зревала, насколько люди верны друг другу — не в каком-то особом смысле, а, так сказать, привычно верны. Потребовался исключитель­ный случай, чтобы запеленговать эту инерцию верности, главную причину, благодаря кото­рой мы живем так, как мы живем. Своим от­крытием Татьяна была обязана человеку, у которого инерция верности напрочь отсутствовала — благодаря чему он жил так, как он жил.

И момент расставания наступил. Таня Тетерина поняла это за минуту до того, как Клирик сказал: мне пора.

«Напоследок я спросила его: "Веришь ли ты в Бога?" А он и говорит: "Вопрос неточ­ный. Но если бы ты спросила, верю ли я Бо­гу, я ответил бы: нет. Я Ему не верю"».

Предварительный комментарий

Дорожная история иллюстрирует дистан­цию между отбросами, выброшенными с ор­биты устойчивой социальности в «асоциальность», и легкими нейтральными частицами, способными преодолевать огромные расстоя­ния, не вступая во взаимодействие с субстан­цией слишком человеческого. Один из первых принципов: не сбиваться в стаю. Пучок номадического излучения выглядит, как веер, раз­ворачивающийся в бесконечность.

Анализируя поведение Клирика в ситуа­ции с вымогателями, прежде всего можно отметить отсутствие какой-либо солидарно­сти с пострадавшими попутчиками — нет ни разделенного страха, ни разделенного сост­радания. С другой стороны, Клирик отнюдь не руководствуется принципом «Пронеси мимо меня чашу сию». Он ведь все равно ни­чего не терял, да и «виктимность» ни в ма­лейшей мере не свойственна номаду. По­добно истинному даосу номад сливается с любым фоном, и не существует охотника, способного распознать в нем добычу.

Клирик просто перехватил роль охотника, и сразу же возникает вопрос: почему? При некотором размышлении придется дать единственный ответ: подвернулась достой­ная структура приключения. И здесь мы на­конец сталкиваемся с понятием, пригодным для описания номадмческих траекторий, с чем-то, обладающим онтологической при­нудительностью для номада. Понятно, что номадический драйв изначально входит в спектр доступной человеку мотивации, но обычно он находится в связанном состо­янии, его позывные перекрыты близкодей­ствующими силами оседлости. Большое ко­личество привязей (привязанностей) не дает реализоваться воле к разбеганию, к экзис­тенциальному проектированию или набра­сыванию проектов, как сказал бы Хайдеггер. Или, как сказали бы мы, не дает реализо­ваться чистому авантюрному разуму, дви­жущей силе экзистирования как бытия-за-ново.

Волк, сидящий на привязи, уже не волк, а собака, привязанность и здесь определяет сущностное различие. Факторы одомашни­вания, привязанности в широком смысле слова делают из одного существа другое, одомашнивание выступает как аналог хими­ческой связи, преобразующей «свободный радикал» в устойчивую молекулу. И наобо­рот, расщепление, «ионизация» вызывают к жизни активный элемент: реакция, кото­рую можно назвать экзистенциально-психологической ионизацией, порождает номада, носителя чистого авантюрного разума. Даль­ше аналогия с химией кончается, поскольку номад обладает «нулевой валентностью», в траектории странствий для него нет посто­янных аттракторов, есть лишь участки изби­рательного сродства. Требуется грандиозная, специально сконструированная ловушка, чтобы поймать хотя бы одну легкую свето­носную частицу, но и это возможно только до рубежей третьей номадической.

В истории человеческой экзистенции фор­мация чистого авантюрного разума предстает как отвергнутая альтернатива. Оседлое чело­вечество, руководствующееся принципами гуманизма, успокоилось в сознании своей бе­зусловной правоты и не замечает вопиющих противоречий. Но устойчивость гуманизма и его территории — всемирной черты оседло­сти — объясняется не только соответствую­щим воспитанием, не только разветвленным репрессивным аппаратом, простирающимся от этики до медицины, но и удачным вытесне­нием. Позывные чистого авантюрного разума вытеснены в сферу символического: мы высо­вываем туда голову и слушаем сказку стран­ствий, пока нас не окликнут, чтобы отдать долг или выполнить обязательство. Именно этот грубый окрик опоэтизировал Хайдеггер, назвав его зовом совести. К этому зову мы еще вернемся.


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-10; Просмотров: 206; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.193 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь