Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Сердечные бездны при свете разума
Все до единой клетки человеческого организма каждые семь лет обновляются. Это означает, что ныне даже малейшая частица вашего тела семь лет тому назад вам не принадлежала. Все меняется. В первые дни своей второй жизни я заметил, как тень от телеграфного столба крадется между садами двух домов на другой стороне улицы – от сада дома 152 к саду дома 150 – на протяжении нескольких часов, от ужина до вечера. Пронаблюдав за этим несколько раз, я взялся за вычисления: перемещение тени из одного сада в другой означало, что оба дома, телеграфный столб, улица и все мы преодолели тысячу сто шестьдесят миль вокруг Солнца вместе с движением Земли. За то же время мы покрыли около семидесяти шести тысяч миль, двигаясь в космосе, и гораздо большее расстояние явилось частью вращения галактики. И никто ничего не заметил. Покоя нет, есть только движение. Вчерашнее здесь не является сегодняшним здесь. Вчерашнее здесь – оно теперь где‑то в России, в диких лесах Канады, в каком‑нибудь нигде посреди Атлантического океана. Оно теперь позади Солнца, в глубоком космосе, в сотнях тысяч, в миллионах миль позади. Мы никогда не можем проснуться в том же месте, в котором уснули. Наше место во Вселенной, да и сама Вселенная – все это с каждой секундой меняется. Каждый из нас, стоящих на этой планете, все мы движемся вперед и никогда не возвращаемся. Правда состоит в том, что покой есть идея, греза о приветливых огоньках, по‑прежнему горящих во всех местах, которые мы ежесекундно навсегда покидаем.
* * *
– Что? – Нет. – На докторе Рэндл был зеленый джемпер с вышитыми на нем красными северными оленями. – Просто… просто раньше вы никогда не упоминали о том, что у вас есть кот. – Ну что ж, теперь он у меня есть. Когда я уходил, он сидел на диване и смотрел мультик. – Интересно. – Правда? – Вы сказали, что у него на ошейнике были ваше имя и адрес? – Нет, его имя и мой адрес. Вы полагаете, что кто‑то мог так надо мной подшутить? – Хм… это не похоже на шутку. А вы как думаете? – Думаю, не похоже. А может, кто‑то решил пристроить своего кота, зная, что я не пойму, что это не мой кот? Я пытался ее позабавить. Это не подействовало. – Не вижу в этом смысла, Эрик. Вы же сказали, что он к вам привязан? – Нет, господи, нет, совсем не привязан. Однако кот меня не боится. – Ну, может, он просто молод. Может, вы завели его незадолго до своего последнего рецидива и не успели мне об этом рассказать? – Он довольно стар и непригляден. Рэндл рассмеялась. Прежде я ее смеха не слыхал. Звук был чем‑то средним между лошадиным ржанием и россыпью фейерверка. – Ладно, – сказала она. – Я рада, что он поднимает вам настроение, откуда бы он ни явился. Как его зовут? – Иэн. – Ну и ну, – сказала она. – Да. Письмо от Эрика Сандерсона Первого на свою встречу с доктором я решил не брать. Лгать я начал, когда умолчал о том, что именно нашел на столике под вешалкой в первый день своей новой жизни, и – отчасти – было легче продолжать в том же духе, чем возвращаться на путь правды. Это можно назвать тактикой выжидания и наблюдения за тем, как к тебе относятся. Я решил не читать никаких других писем, если они придут, и не говорить о них доктору Рэндл до поры до времени. В сложившейся ситуации это представлялось мне позицией нейтральной: ни вашим ни нашим. Я буду выполнять важную часть указаний доктора, однако писем ей в руки давать не буду. Мне было понятно, что эти письма могли бы помочь в излечении моей болезни, но… Но, но, но. Удастся ли мне это объяснить? Просто все произошло слишком быстро – я недостаточно долго пробыл в этом мире, чтобы мне по душе было столь слепо доверять диагнозу. Письмо со столика под вешалкой, второе письмо, доставленное несколько часов назад, а также любые будущие, которых открывать я не стану, – все они отправятся в кухонный шкаф и останутся там до тех пор, пока я не почувствую, что готов их ей вручить. Я думал: еще через пару сеансов, когда я обрету уверенность, когда нащупаю почву под ногами, – вот тогда‑то я и откроюсь. Как только мне удалось покончить с темой кота Иэна, я спросил Рэндл о своей семье и друзьях. Она сказала, что ничего о них не знает. – Ничего? – усомнился я. – Вы ничего о них не знаете? – Да, Эрик, я ничего о них не знаю, – сказала она, – потому что вы мне никогда ничего не рассказывали. – Но разве вам не приходило в голову, что это могло бы принести пользу? – Разумеется, но у меня были связаны руки. – Кем? Мною? – Да. Кем же еще? Очевидно, Эрик Сандерсон Первый решил полностью изолировать себя от своей прежней жизни перед тем, как разразилась его болезнь. Он не хотел восстанавливать свои связи даже после того, как его состояние ухудшилось, будучи убежден, что должен быть совершенно свободным на случай, если ему когда‑либо придется совладать с тем, что на самом деле произошло в Греции. У меня сложилось впечатление, что Рэндл была этим заинтригована. Она опять разглагольствовала о редких патологических состояниях сознания, замещениях, провалах памяти и назвала решение Эрика разорвать все связи со своей прежней жизнью очень интересным симптомом. Я спросил, не думала ли она, что необходимо связываться с семьей, если состояние Эрика становится хуже. (Говорить вслух «мое состояние» я тщательно избегал.) – Может быть, я недостаточно ясно описала природу наших взаимоотношений, – в ответ на это сказала доктор Рэндл. – Условия здесь диктуются не мною, а вами. Я делаю лишь то, на что вы даете свое разрешение. – Но я ведь был болен. Я хочу спросить, вы только не обижайтесь, но почему у меня не было надлежащего лечения? – Я обеспечиваю вам надлежащее лечение, Эрик. – Бросьте, – сказал я. – Вы же понимаете, что я имею в виду. – Боюсь, я не совсем понимаю, что именно вы предлагаете. То, чем мы занимались, все, что здесь происходило, было основано на вашем собственном выборе. Это то, чего вы хотели. Я действительно считаю, что могу вам помочь, но если вы больше не хотите, чтобы дело шло таким образом, – что ж, прекрасно. Да, прекрасно. У вас полная свобода обратиться к любому другому психотерапевту или же в больницу. Такой свободой вы располагали всегда. Она произнесла это весьма любезным тоном – вот, мол, мой вам беспристрастный совет, – однако в комнате нетрудно было ощутить радиоактивное покалывание. Из‑за сухих прикосновений ворота футболки у меня стала зудеть шея. Меня ужасно, до самого нутра, беспокоила мысль о том, что Рэндл потакала Эрику Сандерсону Первому, чересчур легко уступая его требованиям о полной изоляции, лишь с одной целью: сохранить исключительные права на то, что происходило у него в голове. Эрик не хотел никаких контактов со своей семьей, но был ли он, в конце концов, в достаточно здравом уме, чтобы принимать такое решение? Я не вполне уверен, как, на мой взгляд, следовало поступить доктору Рэндл, но ее отношение представлялось мне неверным. В нем чувствовалась – нет, не угроза, но, по меньшей мере, холодная академичность. Или, может, я просто хотел, чтобы дело обстояло иначе, чтобы кто‑нибудь присматривал за мной, пока я ко всему этому не прилажусь. Потому что – во всяком случае, в ту пору – я мог полагаться только на самого себя. Или нет? Пока Рэндл продолжала вещать, защищая свои уязвленные этические принципы, я перебирал в уме свои возможности. Очень может быть, что в запертой комнате у меня в доме лежит записная книжка с массой телефонных номеров и от меня требуется только одно – вломиться туда и завладеть ею. Но, с другой стороны, может быть, за дверью меня ждет очередная «психическая травма» и, если она сработает, как спусковой механизм, я вновь «ударюсь в бега». Что произойдет, если в следующий раз, очнувшись на полу, я не буду помнить, как говорить или как ходить? Или – как дышать? Возможно, какая‑то важная информация содержится в заклеенном конверте с надписью «Райан Митчелл», который Эрик Сандерсон Первый приложил к своему письму. Эта информация может оказаться важной в критических обстоятельствах. Могу ли я рискнуть и открыть его? Как выбрать направление, если все, что ты видишь, – это одинаково плоский горизонт? Полагаю, что никак. Полагаю, в такой ситуации остается только сохранять спокойствие и ждать, пока что‑нибудь само собой не случится.
* * *
Один за другим проходили безмятежные дни. Они слагались в безмятежные недели, и мы с Иэном вывели свой новый мирок на крошечную орбиту. По утрам в понедельник и в четверг я отправлялся за покупками. Приобретя кулинарную книгу, написанную знаменитым шеф‑поваром, я, начав с самого начала и методично продвигаясь к концу, стал ежедневно готовить по одному из описанных там блюд. Иэн ел вместе со мной, обычно – нарезанную ветчину или тунца, а после полудня мы вместе смотрели спортивный канал. Иэн, как выяснилось, был настоящим фанатом снукера. По выходным я подолгу валялся в постели и читал газеты. По вечерам в пятницу смотрел видео или ходил в кино. Денег в банке хватало на два с половиной, а то и на три года жизни такого рода. К тому же мне ровным счетом ничего не приходилось делать со счетами – у всего была своя точная дата, свой прямой дебет. Делать не надо было вообще ничего. Я был совершенно свободен. По воскресеньям я отправлялся на прогулку в желтом джипе, обычно не назначая себе какого‑нибудь определенного места, хотя однажды добрался до самого побережья. Благодаря этим занятиям у меня начало складываться идеально очерченное существование, в голове возник аккуратный квадратный садик – цветы, трава с маргаритками, обнесенные белым заборчиком, – почтовая марка освоенной территории среди многих и многих миль безлюдных вересковых пустошей. Я начал формировать себя внутри и снаружи. Эрика и не‑Эрика, маленькую болванку собственной личности в мире. Порой я гадал, счастлив я или же несчастлив, но казалось, что этот вопрос теперь стал неуместен, что я более не принадлежу к тем существам, к которым применимы эти понятия. Я был маленьким роботом, машиной для существования, просто следующей всем тем прописанным программам, что сам для себя установил, не более и не менее. Сидя в кресле с котом на коленях и глядя на игру в снукер по телевизору, наблюдая за тенью телеграфного столба, совершающей свое путешествие по земному кругу, я немало думал о том, какой мне смысл оставаться в живых. И думал совершенно спокойно и открыто, без трагических срывов. Просто мне было любопытно. Благодаря ежедневной рутине, меня перестало заботить, становится ли мне лучше или нет. Я утратил интерес к Эрику Сандерсону Первому. К тому, старается ли доктор Рэндл вылечить меня на самом деле. Я просто ни о чем этом больше не думал. В сердце у меня была непроглядная бездна, а в голове – холодные вычисления. Моя жизнь представлялась списком покупок. Однажды утром я слишком быстро вынул чашку из сушилки и уронил одну из тарелок в раковину. Тарелка не разбилась, но удар был настолько громким, что этот звук заставил меня разрыдаться совершенно безо всяких на то причин. Что‑то либо произойдет, либо нет. Я понимал, что рано или поздно мне придется принять решение, вот в чем было дело. Лишенный возможности выяснить, что такое должно со мной случиться, я просто посиживал в своем маленьком заводном мирке, меж тем как он тикал, крутясь вокруг Солнца, и увлекался в будущее. Новые письма от Эрика Сандерсона Первого приходили почти каждый день. Всякий раз во время ланча я брал очередной конверт и, не вскрывая, клал его в кухонный шкаф. Некоторые из писем были толстыми, некоторые вполне тянули на бандероли, другие же оказывались настолько маленькими и тонкими, что внутри их мог находиться лишь единственный листок бумаги, сложенный вчетверо. Когда пришло письмо с плотной квадратной карточкой внутри, я понял: прошлая моя личность решила, что я готов получить ключ от запертой комнаты. Но то, что в ней находилось, больше не представляло для меня интереса. Мир за запертой дверью не был частью того меня, к которому я начал привыкать. Если на то пошло, то запертая комната угрожала стабильности моего мирка, и у меня не было ни малейшего желания бросать вызов тем границам, что я вокруг себя воздвиг. Этот конверт отправился в шкаф вместе со всеми остальными. Я потом все‑таки вскрыл конверт, вложенный в первое письмо, тот, который был помечен надписью «Райан Митчелл». Это произошло вечером после моей второй встречи с доктором Рэндл, когда мне никак не удавалось отделаться от мысли о том, что этот самый Райан Митчелл мог оказаться одним из оставленных Эриком друзей, что там, возможно, содержится способ вновь найти точки соприкосновения с его прежней жизнью. Но все оказалось совершенно не так. Внутри я обнаружил шестнадцать машинописных страниц с глубоко личной, но бесполезной информацией о Райане Митчелле – имена его тетушек и дядюшек (только имена, без фамилий), анализы на аллергические реакции, результаты тридцати двух диктантов, написанных им в возрасте десяти лет, список его подружек, описание того, в какие цвета были окрашены три комнаты его дома. Ни адреса, ни телефона. Совершенно ничего, что могло бы соединить Эрика с этим неизвестным, кем бы там он ни был, ничего из того, что мне действительно могло потребоваться узнать. Эрик Сандерсон Первый озаглавил эти страницы так: «Мантра Райана Митчелла». Я приколол их на кухне к доске для заметок и каждый раз, готовя какое‑нибудь из блюд своего прославленного повара, пытался разобраться, какую пользу можно было бы извлечь из этой информации. С доктором Рэндл я виделся дважды в неделю и, как уже упоминал, вскоре вообще утратил интерес к этим встречам. Она отвечала на мои вопросы, я – на ее, и мы пили чай. Наши отношения распространялись ровно настолько, и это все более и более становилось максимумом того, чего мне хотелось. Ни к терапевту, ни в больницу я так и не обратился. Я никогда не говорил ей о запертой комнате, а она ничем не давала знать, что ей хоть что‑то о ней известно. Я не говорил ей о письмах. Не говорил о «Мантре Райана Митчелла». По сути, я не говорил ей ни о чем. О чем я мог ей сказать? Моя жизнь была спокойной и бесцельной, и если это не означало ничего хорошего, то и ничего плохого это тоже не означало. С течением времени я обнаружил, что много думаю о Клио Аамес. Я гадал о ней и об Эрике, о том, как они относились друг к другу, как занимались любовью, какими жестокими словами, сами того не желая, бросались друг в друга, когда ссорились. Я воображал себе ее. Рэндл сказала, что она училась на адвоката. Иногда я представлял ее себе блондинкой, иногда – брюнеткой, то с длинными волосами, то с короткими. Иногда я делал ее чувствительной и заботливой, иногда – крутой и никому не дающей спуску. Это было игрой, своего рода проверкой барьеров на прочность. Идея реальной Клио Аамес – ее кожи, голоса, мыслей, цвета глаз, прошлого, того, что она любила, и того, что ненавидела, ее крови, ногтей, туфелек, месячных, слез и кошмаров, ее улыбки, смеха, отпечатков пальцев на стекле – была для меня чрезмерной (еще одна причина, по которой я не открывал запертой двери). Нет, все призраки, которых я призывал к себе поздними ночами, во время долгих поездок или заполненных сидением перед телевизором послеполуденных часов, были нарисованы моими собственными руками на стенках моей пустой головы. И это была именно та степень близости, которая мне требовалась в отношении кого‑либо или чего‑либо на свете. Почти через два месяца после того, как я очнулся на полу спальни, прибыла коробка с электролампой.
В прилив ночной субботней толчеи скользнула тень под рябью разговора и, замутив неоновый просвет, круги звонков задела на воде от трескотни мобильных телефонов.
Неверный номер, долетев сюда, за много миль, меня во сне тревожит.
Как будто кто‑то у дверей звонит. Похоже, одиночество мое имеет вкус и тень плывет на запах. И острым, черным, страшным плавником нас друг от друга отделяет напрочь.
Открыв глаза, я обнаружил, что лежу в гостиной на диване. Телефон звонил. За исключением одного‑единственного раза, когда позвонила доктор Рэндл, чтобы перенести нашу встречу, он всегда молчал. Пошатываясь, я вышел в прихожую, совершенно одурманенный, с трудом пробираясь через зыбучие пески сна, но, когда добрался до стола под вешалкой, звонки прекратились. От стен вокруг отскакивали пустые отзвуки эха. Я набрал 1471. По линии донесся шум, похожий на шипение морской раковины: этот в самое ухо ударяющий звук, похожий на шуршание волн, разбивающихся где‑то очень‑очень далеко. Я пару раз нажал на крохотные черные дужки рычага и попробовал снова. На этот раз до меня донесся лязгающий компьютеризованный голос телефонного автомата: «Вам позвонили в… двадцать… двадцать шесть… Номер вызывающего абонента не определен». Я положил трубку и направился было обратно в гостиную, когда – бум‑бум‑бум‑бум‑бум – звук чьей‑то ладони, стучащей во входную дверь, заставил меня сильно вздрогнуть и покрыться мурашками от ужаса. Я слегка приоткрыл дверь, и в щель ударил влажный порыв вечернего воздуха, пропитанного дождем. Снаружи стоял какой‑то старик. Жилистый, с большим носом и крупным подбородком. В редеющих прядях, начесанных поверх лысины, скапливалась дождевая вода, сбегавшая вниз и повисавшая кристальными серьгами на длинных мочках его ушей. Руки он держал крест‑накрест, запахивая отвороты плаща, и часто моргал из‑за дождинок. – Да? – сказал я. – Вам бы надо забрать это в дом. Пропадет. Если уже не испорчено. Я, проследив за его взглядом, посмотрел на крыльцо. У моих ног стояла насквозь промокшая коробка. – Да, – сказал я. – Верно. Он в безмолвном упреке задрал подбородок, затем повернулся и, по‑прежнему сам себя обнимая, заковылял вниз по отданной во власть дождя и желтой от фонарей улице, не сказав больше ни слова. Коробка на крыльце была большой, вроде тех, которыми вы пользуетесь, когда переезжаете. Она была обернута коричневой бумагой и пропитана влагой. Кроме того, она оказалась довольно тяжелой. Я неуклюже вертелся на крыльце, пытаясь не помять и не порвать ее промокших картонных краев о дверной проем. В конце концов мне это удалось, я осторожно ступил в прихожую и потянулся пяткой назад, чтобы захлопнуть входную дверь. Совершенно синхронно со стуком двери дно коробки порвалось и ее содержимое высыпалось на пол. Письма. Влажная груда писем на ковре прихожей. Я поставил коробку под вешалкой и нагнулся, чтобы лучше их рассмотреть. Симиану Кеслеву, 90, Шеффилд‑роуд. Гаррисону Броди, 102, Сейнт‑Мэри‑роуд. Стивену Холлу, 3, Йорк‑стрит. Бобу Фентону, 60, Чарльзтаун‑роуд. Ни одно из этих писем не было адресовано мне. Роясь в этой груде, я обнаружил непонятный набор других вещей. Видеокассету, плотно обернутую клейкой пленкой. Пластиковый футляр, содержавший две потрепанные тетради. Намного меньшую и тоже плотно обернутую клейкой пленкой картонную коробку, из которой, когда я поднял ее, чтобы осмотреть, раздался звук разбитого стекла. Я сидел на корточках над этой кучкой мелких вещиц и понимал, что, пожалуй, мне следует засунуть все это обратно в коробку, убрать в кухонный шкаф и постараться обо всем этом забыть. Если бы предметы были более таинственными, то я, возможно, так бы и поступил. Но я этого не сделал. Тетради и видеокассета? Это было слишком просто. Даже будучи такой механической личностью, в которую превратился, я не мог безразлично протекать мимо чего‑то вроде этого. Оставив груду писем там, где они упали, я взял кассету, футляр с тетрадями и коробку, из которой доносилось позвякивание разбитого стекла, после чего направился обратно в гостиную.
* * *
На видеокассете оказалась длившаяся почти час запись того, как в затемненной комнате вспыхивает и гаснет электрическая лампа. И ничего больше. Я пару раз перематывал пленку вперед и назад, просто чтобы в этом убедиться, но там ничего не было, кроме голой лампочки, включавшейся и выключавшейся, включавшейся и выключавшейся в полной тишине. После этого я вытряс на какую‑то газету содержимое маленькой коробки – осколки стекла, проволочную спираль и цоколь разбитой лампы. Я догадался, что, возможно, взираю на «звезду» странного домашнего видеофильма, все еще крутившегося на телеэкране. Осторожно отложив осколки в сторону, чтобы иметь возможность обследовать их позже – бог его знает зачем, – я переключил внимание на тетради. Первая из них была почти нечитаемой: страницы с формулами и таблицами, абзацы, обведенным красным, целые страницы вымаранного текста. Я быстро ее перелистал, прежде чем обратиться ко второй. Эта тетрадь была в лучшем состоянии, и на ее обложке имелось название – «Фрагмент о лампе». Я открыл ее, и первое же слово заставило меня оцепенеть. Я пробежал глазами вниз по странице, просмотрел ее в обратном направлении и наконец удостоверился в том, что именно у меня в руках. Закрыв тетрадь, я перевел дух. Мои мысли вертелись вокруг того, как какой‑то отрезок времени может быть засушен и сохранен, подобно тому как засыхает и сохраняется цветок между страницами старой энциклопедии. Память, расплющенная в текст. «Фрагмент о лампе» представлял собой что‑то вроде дневника или расшифровки стенограммы. Это было мое потерянное прошлое. Дрожащими руками я снова открыл тетрадь.
4 Фрагмент о лампе (Часть первая)
Клио, в маске и с дыхательной трубкой во рту, пробила головой поверхность воды и взмахнула рукой. Это был широкий, медленный взмах, подобный тем, которые были характерны для завсегдатаев рок‑концертов в восьмидесятых, – полностью влево, затем полностью вправо, рука входила в воду и выходила из нее. Я поневоле улыбнулся. Поднявшись на своем лежаке в тени огромного тента, я постарался, чтобы мой ответный взмах не слишком походил на нацистское приветствие. Я также позаботился о том, чтобы он продлился достаточно долго, чтобы привлечь внимание пожилой четы, расположившейся рядом с нами, и заставить Клио, которая уже вышла из воды по пояс и, раскинув руки в стороны, удерживала равновесие в бурунах, замереть, оторопев от ужаса, прежде чем попытаться сбежать обратно в море. Подобные выходки мне всегда лучше удавались. – Клио! – завопил я чересчур уж громко. Пожилая чета и горстка прочего пляжного люда обернулись, глядя на меня, а затем они перевели взгляд на нее. – Клио! – крикнул я снова, преувеличенно широко взмахивая рукой. Сложив ладони рупором вокруг рта, хотя на самом деле она не находилась так уж далеко, я выдержал крайне важную паузу, сосчитав до трех. – Клио Аамес! – Затем, исполняя новый, более плутоватый взмах, проорал: – Клио, я люблю тебя! Пока она пробивалась сквозь волны, одной рукой стягивая с себя маску и вынимая изо рта трубку, а другой – откидывая назад мокрые волосы, превращая их в растрепанный конский хвост, у нее имелась небольшая аудитория. К тому же она была без лифчика, но это ни в коей мере не являлось чем‑то вроде игры «ха‑ха‑ха, все глазеют на тебя». Тела своего Клио не смущается, в смущение ее привожу именно я. Прошла уже почти неделя с тех пор, как мы бросили осматривать археологические достопримечательности греческого острова ради того, чтобы поваляться там же на пляже, и первый день она провела в топе, сняв его лишь на десять минут, но прикрывая соски крышками от пивных бутылок – так сказать, «для акклиматизации», – а остальные четыре с половиной дня ходила по‑простому и с сиськами не канителилась. По правде сказать, здесь в отношении Клио надо отметить нечто важное. Когда она говорит «сиськи», то это звучит остроумно и привлекательно, вполне в духе двадцать первого века («Какой смысл поднимать шум из‑за таких вещей, Эрик?»), так же, как это безо всяких усилий удается некоторым другим женщинам и, полагаю, некоторым парням. Но когда это слово произношу я, оно звучит у меня как у последнего представителя «желтой прессы» на свете. Сколько бы я ни старался, по‑другому у меня не выходит. Раньше я говорил «бюст», но теперь стараюсь этого избегать, потому что Клио хохочет и говорит, что тогда у меня получается еще хуже – как у помешанного на сексе зануды, которому никто не дает. В последнее время я стал прибегать к болезненно жалкой фразе: «Ты просто прелесть как выглядишь без этого своего топика», – за что иногда удостаиваюсь негромкого «м‑м‑м» и поцелуя в лоб. А вот в ее устах любая «анатомическая деталь» звучит совершенно пристойно. К тому времени, как Клио добралась до наших лежаков, аудитория более или менее утратила к ней интерес. Она повесила маску и трубку на одну из спиц нашего огромного зонтика и взяла полотенце, которое прикрывало мои ступни от всепроникающего солнца. Вид у нее был слегка осуждающий: внимательно приглядевшись к такому ее выражению, можно было заметить скрывавшуюся за ним улыбку, обычно прорывавшуюся наружу. – Повторяй за мной, – сказала она. – В нацистских приветствиях нет ничего забавного. – В нацистских приветствиях нет ничего забавного, – сказал я, снимая солнечные очки и прищуриваясь на нее. – Но все находили забавным, когда это проделывал Питер Селлерс.[4] – Да, – сказала она, вытирая волосы. – Но у него и выходило забавно, правда? – Ну да, – ухмыльнулся я. – Ты, как всегда, права. – Итак, – сказала она. – Что ты собираешься делать? – Воздерживаться впредь от нацистских приветствий. – А еще? – Накупить побольше выпивки, чтобы ты не смогла забраться на ближайший паром и бросить меня здесь, на острове, раз я такой безнравственный червяк? – А еще? – Что? – спросил я. – А еще? – Что – еще? – Ты что, тупой? – И что? Она закончила вытираться, скомкала полотенце и швырнула его мне в голову. – Бери себе эту штуку, – сказала она, – и верни мой топ, он мне нужен. Мы отправились в кемпинговый бар. Кемпинговый бар хорош тем, что в нем подают по‑настоящему холодное пиво «Амстель», которым мы пробавлялись в дневное время, и по‑настоящему крепкие коктейли, на которые мы переходили, как только небо начинало темнеть. Иногда здесь случаются оранжевые закаты, иногда – а может, и чаще всего – голубизна неба просто становится все более и более серой, и в какой‑то точке этого процесса вдруг замечаешь, что песок и камни под ногами стали теплее, чем воздух. С моря дуют прохладные бризы. Обычно между «Амстелем» и коктейлями мы отправляемся обедать в одну из таверн, вытянувшихся вдоль береговой полосы. Наш кемпинг находится достаточно далеко от любого рода клубной активности, могущей существовать на этом острове, и только проселочная дорога, сплошь в ухабах и рытвинах, отделяет таверны, универсальный магазин и вход в кемпинг от собственно пляжа. Заказывая еду, Клио обычно ведет себя как местная. Я же по большей части обхожусь пиццей, потому что, во‑первых, я филистер, а во‑вторых, нахожусь в отпуске и вправе делать все, что захочу. За пару дней до инцидента с топом и нацистским приветствием я обнаружил: воздух над нашей частью острова так слабо загрязнен, что если в три часа ночи улечься на спину на маленькой слежавшейся песчаной дюне, то можно различить голубые и багровые крапинки Млечного Пути, пересекающего все небо. До тех пор мне ни разу не доводилось видеть Млечный Путь, и я подумал, что во всем этом присутствует что‑то очень близкое к научной фантастике пятидесятых. К «Затерянным в космосе», например.[5] – Ты обыватель, – сказала на это Клио. Я кивнул, снова стал смотреть на нее и нацедил через соломинку добрый глоток крепчайшего коктейля «Зомби», купленного в кемпинговом баре. – Тебе всегда требуется сравнивать то, что происходит в реальной жизни, с тем, что ты видишь в фильмах? – А что? – А то, – сказала она, – что из‑за этого ты выглядишь мелким, не интересным, и, – губы чуть вытянуты, голова слегка наклонена, пряди темных волос падают вниз, в глазах играет насмешливо‑сочувственная улыбка, – честно говоря, в такие моменты ты немного смахиваешь на ботана‑неудачника. – А я и есть ботан‑неудачник. Тебе, вероятно, следует меня бросить, потому что у тебя все получается намного лучше и ты достойна гораздо большего. – Я скрестил на груди руки. – Ты должна это сделать, Клио, ради собственного блага. И вообще… – Что «вообще»? Я, мол, говорил о настоящих «Затерянных в космосе», а не о том идиотском римейке девяностых, да? Я опустил взгляд в стакан с выпивкой. – Все равно, ты смахиваешь на ботана‑неудачника, – снова сказала она, в точности с такой же интонацией, но на этот раз сопроводив свою фразу медленным, не допускающим возражений кивком. Я пожал плечами. – М‑м‑м, – сказала она. Паскудная улыбка Клио есть нечто совершенно особенное – уголки ее обычной улыбки заостряются, точно лезвия, а глаза становятся сплошь наэлектризованными и сияющими. В течение той половины секунды, которую она длится, я думаю, что эта мерзкая, низкая, жестоко‑сексуальная улыбочка представляет собой одну‑единственную совершенную вещь, когда‑либо существовавшую на свете. Яркую горячую вспышку среди миллиарда старых обшарпанных звезд. – Я люблю тебя. – Ох, милый, – сказала она с улыбкой. Потом подалась вперед и легонько коснулась пальцами тыльной стороны моей ладони. – До чего же ты провинциален. Когда я не ответил, она откинулась назад так, что передние ножки ее стула оторвались от пола, и подняла брови. Тайна вот в чем: самая мысль о том, что Клио Аамес реальна и пребывает в этом мире, причиняет мне боль. Я протянул ногу под столом, пытаясь ее опрокинуть. Она догадалась о моем намерении, и ее стул со стуком опустился на все четыре ножки. – Что еще за дурачество? – сказала она. Позже тем же вечером мы оказались втянутыми в разговор с парой туристов из Лондона. К тому времени мы были в отъезде больше месяца и лишь во второй раз более или менее продолжительно разговаривали с другими. Это было странно – снова говорить так, словно сидишь где‑то в пабе. Им приходилось постоянно нам все объяснять, возвращаться назад и заполнять бреши в новостях. Мы осознали, что наши собственные разговоры эволюционировали в своего рода стенографию – им стал присущ этакий аккуратный минимализм. Покрывать весь холст широкими и яркими мазками ради посторонних казалось нам тратой времени и усилий. Разговор с примечаниями – так назвала это Клио позже, когда мы ковыляли к своей палатке. И все же наши собеседники были очень милы, и мы немало с ними позабавились. Как выяснилось, их квартира располагалась неподалеку от аэропорта Хитроу. – К шуму привыкаешь, – сказала девушка, Джейн. – Примерно с месяц мы думали, что не сможем его выдержать, но потом просто через это перешагнули. Теперь его там словно бы даже и нет. – Первую пару ночей здесь, в палатке, – сказал парень, Пол, – нам стоило немалых трудов, чтобы уснуть. Пусть даже мы и не слышим больше самолетов у себя дома, но вот заснуть без них поначалу не могли. Насколько же это странно, а? – Он на секунду призадумался. – Словно бы в тишине чего‑то не хватает. – Здорово, – сказал я. – Антизвук. Клио скользнула по мне взглядом. – И Дымка, – добавила Джейн, снова вступая в разговор. – Когда мы только‑только туда въехали, я думала, что у Дымки будет нервный срыв. – У Дымки? – переспросила Клио. – Это наша кошка. Она уже старенькая, раньше жила у двоюродной бабушки Пола. Сиамка, очень чувствительная. Джейн какое‑то время поразглагольствовала о своей кошке Дымке, рассказала пару кошачьих анекдотов, которых я не запомнил. – А у нас только что появились два котенка, – улыбнулась Клио. – И оба – мальчики. – М‑м‑м, – сказала Джейн. – И как их зовут? Я внутренне ухмыльнулся. – Гэвин и Иэн, – сказала Клио. Лица Джейн и Пола, с которых до тех пор не сходило выражение «как мы рады с вами познакомиться», словно бы осунулись, черты их стали слегка расплывчатыми. Это было нашим вознаграждением: мы с Клио затратили немало сил, подыскивая имена, которые могли бы вызвать именно такую реакцию. Имена, совершенно для котов не подходящие, абсолютно неуместные и все‑таки допустимые, что не могло не сбивать с толку. – М‑м‑м, – сказала Джейн, но только чуточку погодя.
* * *
– Утомительно, когда не знаешь людей, правда? – сказала Клио позже. – Приходится даром тратить слова, – согласился я. Мы пили «Зомби» на протяжении почти всего вечера. Я недоумевал, почему мы не набрались сильнее. Завтра, решил я, нам придется подналечь, чтобы как следует напиться. Какое‑то время мы молча брели к палатке. – Знаешь, о чем я думаю? – Что мы как следует не опьянели? – Хм, – сказал я. – Ты что, всегда знаешь, что у меня на уме? – Да. – Всегда? – Именно так. – Ну и ну, – сказал я. – Угадаешь, о чем я сейчас думаю? – Это непристойно. – Ну и ну, – снова сказал я. – Я поражен. Она стиснула мою ладонь, потом отпустила ее и обвилась рукой вокруг моей талии, засунув пальцы в задний карман моих шорт. Потом склонила голову мне на плечо, и дальше мы так и шли. Молния у нашей палатки была слегка испорчена. Скоро она сломается совсем, но в то время ее все еще можно было открыть, если ты знал, как это делается, если у тебя был подход. У Клио он был, у меня не было. Пока она обеспечивала нам доступ внутрь, я стоял, глядя, как крупные мотыльки вьются вокруг слабого электрического фонаря, время от времени об него ударяясь. Ночь целиком состояла из звезд, пустого пространства и запаха горелых насекомых. Ветра не было. Мы занялись любовью, а когда кончили, Клио, меж тем как я все еще пребывал у нее внутри, согнула руки в локтях и улеглась мне на грудь – ее голова покоилась у меня на плече, а лоб касался моего подбородка. Все ощущалось так ясно, все было донельзя сфокусированным и точным. Мои пальцы лежали на ее влажной спине, поверх ее ребер. Из‑за моего дыхания ее тело приподнималось и опускалось, а из‑за ее собственных вдохов и выдохов слегка натягивалась и расслаблялась ее кожа. Сопротивление наполнению моих легких: вес Клио в этом мире. Я убирал волосы с ее виска, следуя изгибу ее уха так нежно, как только мог, проводя рукою поверх обитающих там призрачных волосков, почти что их не касаясь. Это было всем, и в самой сердцевине всего пребывало простое, совершенное вот так, как оно есть. Рука Клио пролезла у меня под спиной, и ее пальцы обвились вокруг моего плеча. Когда она наконец заговорила, я ощущал исходивший из нее воздух, превращавшийся в слова. – Обещай, что оставишь меня, если тебе когда‑нибудь это понадобится. – Что? – Я изогнул шею, пытаясь ее увидеть. – Не говори глупостей, не собираюсь я тебя оставлять. Она приподняла голову, и ее глаза встретились с моими. Я нахмурился. – Я не шучу, – сказала она. – Если тебе необходимо покинуть меня, если я делаю тебя несчастным, тебе надо просто так поступить, и все. – Она оперлась на локти и задвигала бедрами, освобождаясь от меня. – Ты должен пообещать мне, Эрик. Это очень важно. – Эй! – Я потер ей руки. – Что такое? Она долго на меня смотрела сверху вниз, и я всерьез стал опасаться, что она вот‑вот заплачет. – Эй! – снова сказал я, откидывая ей волосы с лица. – Да ничего, – сказала она с расплывчатой улыбкой. Затем снова улыбнулась, на этот раз более узнаваемо. – Ничего, просто я не в себе. Я обхватил ее руками, и она снова опустилась на меня. Мы держали друг друга в объятиях, и ее голова лежала у меня на груди. – Ну же, – сказал я. – Выкладывай. – Ты весь в поту, – сказала она, приподняв голову. – Ты тоже. Какое‑то время мы так и лежали. Я прислушивался. Снаружи палатки не раздавалось ни звука. – Я бы не перенесла, если бы я тебя погубила, – сказала она. – Клио, – сказал я, гладя ее по затылку, – ты же не можешь отвечать за все, что с нами произойдет.
* * *
Кофе в Греции пьют холодным, обычно без молока и без сахара, но туристам склонны подавать и то и другое. Его называют «фраппе», или «нескафе‑фраппе», или просто «нескафе». Мы, устроив себе выходной, сидели снаружи кофейни в городе Наксос,[6] глядя на гавань. Наксос называют зеленым островом, пусть даже в настоящее время он не очень‑то зелен, хотя, с другой стороны, лето уже на исходе, а представление о том, что нечто может оставаться зеленым круглый год, является, вероятно, чисто английской особенностью. В любом случае, все относительно. На некоторых других греческих островах зелени гораздо меньше, там одни только скалы да песок. Если верить путеводителю, древние греки вырубили исконные леса на большей части своих островов и заменили их оливковыми деревьями. У оливковых деревьев попросту нет таких корней, которые могли бы позволить им удерживаться в почве на склонах, так что все это земное богатство оказалось смытым в море или обращенным в пыль, и теперь эти острова представляют собой лишь гребни каменистых гряд с разбросанными там и сям заплатами бурой травы и ящерицами. Наксос красив, но по‑настоящему он не зелен, во всяком случае не сейчас. Официантка подала нам фраппе с молоком и сахаром, ни о чем не спрашивая, но, с другой стороны, я был одет немного в стиле Хантера С. Томпсона[7] – шорты цвета хаки, небесно‑голубая гавайка, изукрашенная чайками, огромные солнечные очки и шляпа с маленькими полями, – так что это, по всей вероятности, было из‑за меня. Когда вам подают фраппе, то, если он по‑настоящему хорош, кубики льда лежат внизу, на самом дне. По мере того как напиток убывает, становясь в большей мере кофе и в меньшей – пеной и сливками, лед постепенно пробивается кверху. Подобно огню, это оказывает своего рода гипнотическое воздействие. Клио сказала что‑то о наполовину высеченном из камня колоссе высотой в двадцать пять футов в древнем карьере на другой стороне острова. Этого оказалось достаточно, чтобы я заморгал, оторвав взгляд от своей чашки. – Что? Она положила путеводитель на стол и слегка опустила темные очки: – Проснись! – Понятно, – сказал я с улыбкой. – Это, наверное, из‑за жары. Клио водрузила очки обратно на переносицу и с секунду меня рассматривала. – Тебе надо повышать жизнестойкость, Сандерсон. Что мне от тебя толку, если ты подорвешь здоровье? Я превозмогал все ее язвительные уколы. – Я тебе нужен только здоровым? – Да, – сказала она. Через несколько часов после того, что я неуклюже обозначил про себя как временный кризис, испытанный Клио, мы снова занялись любовью, в сколько‑то там часов утра. Во второй раз это было чем‑то сонным и медлительным, плывущим по течению, почти бессознательным. Клио что‑то очень тихо говорила, пока я двигался внутри ее, и я тоже говорил, и эти слова являлись откуда‑то с очень большой глубины, просто слова, и все. Ночные слова, сексуальные или там астральные, я не знаю, слова, не предназначенные для разговоров при свете дня. Не те слова, что можно запечатлеть с помощью букв и чернил. Я и в самом деле не знаю, как это объяснить, но все было именно так. – Я люблю тебя, – сказала Клио из ниоткуда, когда я потянулся через стол, чтобы взять путеводитель. – Знаю, – кивнул я, беря книгу и начиная ее листать. – Мне тоже нравится проводить с тобой время. – Пьяница, – рассмеялась она. – Таким я тебя ненавижу. – Таким ты сама меня изобрела. – Отдай‑ка мне книгу, – сказала она. – Хочу показать тебе этого каменного истукана.
5 |
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 50; Нарушение авторского права страницы