Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Интермеццо среди деревьев



 

– Пора отправляться домой, – говорю я.

– А как же моя история? – Марианне беспомощно смотрит на меня.

– Но тогда нам придется спускаться к озеру Эстернванн и идти на остановку Грини в темноте.

– Наверное, я говорю слишком пространно? – нервно спрашивает она. – Молодых людей вроде тебя не интересуют печальные истории…

– Зачем ты так говоришь! – возмущаюсь я и сам удивляюсь, услышав в своем голосе сердитые нотки. Она вздрагивает. – Прости, – уже мягче прошу я. – Ты прекрасно знаешь, как много для меня значит твоя история. Давай избавим друг друга от ненужной вежливости. Нам она ни к чему. Пожалуйста!

Марианне пытается засмеяться. Встает, покачнувшись, но тут же, незаметно, справляется с собой:

– Мне нравится, когда ты такой, Аксель. Нравится, когда твоя сила вдруг прорывается наружу. Не забывай о ней, что бы с тобой в жизни ни случилось.

Я киваю, боясь поднять на нее глаза. Не хочу, чтобы она заметила, что я покраснел.

– Нас ждет долгий путь, – напоминаю я.

– Да, но, к счастью, он идет под горку.

Мы одновременно понимаем смысл ее слов: рассказанная ею история напрямую связана со словами «идти под горку» – и начинаем смеяться. Переносное значение слов «идти под горку» слишком очевидно. Смех – наш друг, добрый и нежный. Он требует чего‑то большего. Требует объятия, подтверждения того, что мы говорим на одном языке. Она стоит и смеется. Я тоже.

– Идет под горку! – повторяет она. Наконец я ее обнял. – Буквально говоря!

– Да, к счастью. – Я смеюсь, но я растроган, мне так странно, так непривычно держать ее в объятиях.

Мы оба замечаем это и отстраняемся друг от друга.

– Ну, пошли под горку! – говорит она почти весело. – И по пути вниз я расскажу тебе конец этой ужасной истории.

 

Путь в темноте

 

Я ищу в небе ястреба. Знаю, что он где‑то там, но, наверное, спрятался за небольшим золотистым облаком. Отныне он будет прятаться от меня. Мне придется без его помощи толковать все предзнаменования. Но в ту минуту я еще этого не понял. Мы обходим кафе сзади, чтобы не оказаться втянутыми в пьяное остроумие студентов.

– Все парни одинаковы, – шепчет Марианне, как будто извиняя недостатки моего пола.

И когда мы выходим на лесную дорогу и начинаем спускаться по склону, смех стихает и у нас за спиной, и между нами. Нам больше уже не смешно.

– Я жду конца истории, – напоминаю я.

Марианне надевает ветровку, которая была повязана у нее на талии. И на ходу сворачивает самокрутку. Я даю ей прикурить.

 

– Конца истории? Хотела бы я, чтобы этой истории вообще не было.

– Ты жалеешь, что родила Аню?

– Нет, конечно. Но ты не представляешь себе, что значит потерять ребенка. Ты – взрослый во всех отношениях, кроме одного, в этом отношении ты еще слишком молод. Постичь это невозможно так же, как человеку, никогда не имевшему детей, невозможно постичь чувства, которые испытывают мать и отец. Это даже интересно. Ведь мы считаем, что можем понять все. Народное просвещение толкует нам, что мы почти все можем узнать, прочитав определенные книги. Но это неправда. Сколько бы мы ни читали об этом, мы не можем понять, что значит потерять ребенка, во всяком случае, большинство из нас. Так же как большинство из нас не представляет себе, каково это – лишить себя жизни. Но Брур Скууг это знал, знал десятую долю секунды. И я никогда не забуду, что именно ему довелось обрести это знание.

– Когда мы с тобой были в «Бломе», ты сказала, что собираешься уйти от него, когда Ане исполнится восемнадцать, – напоминаю я Марианне.

– Да, – говорит она. Мы медленно спускаемся к Эстернванн, а солнце постепенно приближается к синим вершинам на западе. – Да. Он был болен, и я слишком поздно это поняла. Но если человек болен, это не значит, что он не может сделать ничего хорошего. Его болезнь имела одно тяжелое свойство. Он слишком любил и Аню и меня. Эти два чувства раздирали его. Он ежедневно со страхом следил за мной, уверенный, что я завела любовника только потому, что он когда‑то не хотел, чтобы я родила Аню. Он считал, что я постоянно об этом думала, что я всю нашу жизнь упрекала его за то, в чем был виноват он, двадцатипятилетний. Каждый раз, глядя на меня, он думал, что видит упрек в моих глазах. Я уверяла его, что это не так, умоляла перестать думать об этом, но он не поддавался. И из‑за своей потребности в искуплении он перевел стрелки на Аню. Она не должна была пострадать из‑за ошибки своего отца. Он боготворил ее, и в то же время боготворил меня. Не было более доброго и внимательного мужа и отца, чем Брур. Но этого оказалось слишком много. Его обожание привело к тому, что мы чуть не склонили перед ним колени, и когда я это поняла, во мне что‑то умерло, и уже все перестало быть прежним.

 

Неожиданно ее рассказ прерывается. Марианне больше не о чем рассказывать, пока я не задам ей какого‑нибудь вопроса.

– Он знал, что ты хочешь уйти от него?

– Нет. Но он был ужасно ревнив.

– А Аня тем временем все худела и худела?

– Да, и об этом говорить труднее всего, – признается Марианне. – Потому что я слишком поздно это заметила и поняла, в чем дело. Я думала, что она здорова. Она была успешна во всем. Некоторые считали, что она необыкновенно красива. Но для меня ее красота не была главной. Я хотела видеть ее здоровой и счастливой, хотела, чтобы она с удовольствием ходила в школу, играла на рояле, что для нее было особенно важно. Я проглядела ее болезнь. Не поняла последствия того, что я отказалась родить Бруру второго ребенка.

Не поняла, что его безграничная забота о дочери была связана с его безграничным презрением к самому себе. Ведь именно поэтому он так погрузился в искусство и увлек за собой Аню. Он построил для нее сказочный мир. По сути дела он динамиками AR и диванчиками Ле Корбюзье, Брукнером и Шопеном заменил ей Асбьёрнсена и Му. Но он искренне, почти наивно, верил в то, что это необходимо. Ни один нейрохирург в мире не тратил столько времени на свою личную жизнь. Может, так было еще и потому, что он был непревзойденным специалистом в своей области. Уйдя из больницы, он совершенно забывал о своей работе. Тогда все его время принадлежало Ане. Наверное, он думал, что его забота об Ане поможет ему воскресить во мне былое чувство к нему. Ведь он считал, что сам убил его во время моей беременности.

– Как все сложно.

– Вот именно, дружок. Но странно, что никто из нас не замечал этого. Мы не чувствовали напряжения, витающего в воздухе. Мы жили на Эльвефарет с самого начала нашей совместной жизни, потому что очень богатый дедушка Брура умер, как раз когда мы поженились, и потому, что родители Брура желали помочь нам в нашем трудном положении. Ни у одного студента‑медика не было такого роскошного дома, как у меня. И, может быть, именно потому, что мне все преподнесли в готовом виде, хотя учиться на врача‑гинеколога и одновременно растить ребенка было совсем непросто, я утратила способность видеть то, что меня окружает. Я была твердо уверена, что мы с Бруром, несмотря ни на что, будем счастливы. Во всяком случае, я не думала, что Аню погубит темнота и те ошибки, которые мы совершили в начале нашей совместной жизни.

– Ты не замечала, как она худела?

– Нет, – признается Марианне, в сумерках светится огонек ее самокрутки. – Ведь я любила ее. Конечно, она была папина дочка, но все‑таки я была ее мамой. А мое окружение в Союзе врачей‑социалистов, наша борьба, наш оптимизм были ослеплявшей меня пеленой, когда я приходила домой. И хотя Брур был психически неуравновешенным человеком и у него часто случалась чисто клиническая депрессия, я уверена, что он, прежде всего, думал об Ане. Я говорю это не для того, чтобы как‑то оправдать себя, но чтобы объяснить свою слепоту. Я видела страдания повсюду, только не в собственном доме. Видела столько зла, столько по‑настоящему страшных судеб. Я как будто каждый день должна была кого‑то спасать. Но когда я приходила домой, мне хотелось расслабиться. Хотелось сесть с бокалом красного вина и послушать, как моя дочь играет для меня ноктюрн Шопена. Тогда мне хотелось быть совершенной матерью. Тогда я переставала быть членом Союза врачей‑социалистов. Тогда я отказывалась замечать, как она похудела.

 

Мы разговариваем в сумерках. Скоро становится совсем темно, и я зажигаю карманный фонарик. И превращаюсь в Человека с карманным фонариком, принимаю на себя роль Брура Скууга, искавшего с фонариком меня, спрятавшегося в ольшанике. Он искал возможного врага, соперника. Я ищу только тропинку или дорогу, которая приведет нас на трамвайную остановку в Грини.

– Но как все‑таки она могла так страшно похудеть? – осторожно спрашиваю я. – И как мог Брур разрешить ей играть концерт Равеля с Филармоническим оркестром, когда она весила всего сорок килограммов?

Марианне останавливается в темноте.

Ее голос дрожит:

– Не надо задавать таких прямых вопросов. Я этого не выдержу.

По мне пробегает холодок – это для меня неожиданно. Марианне Скууг? Не может ответить на такой осторожный и очевидный вопрос?

Да, не может, она стоит и покачивается.

– Что с тобой? – спрашиваю я. – Скажи хоть что‑нибудь. Хоть одно слово!

Но она мне не отвечает.

Потом она падает.

 

И вдруг все меняется, думаю я. Словно рана обнаружена слишком поздно. И независимо от того, что произойдет, для чего‑то все равно уже поздно. Именно это тут и происходит. Я стою на коленях на лесной тропинке и поддерживаю голову Марианне. Мне хочется поднять ее с земли.

Но хватит ли у меня на это сил? Я чувствую близость известного всем подземного мира, вставшего над нашим обычным миром, и никакие слова не в силах заглушить глухую тишину, которую я слышу в языке этих миров, заглушить все, на что нет ответа…

 

Марианне приходит в себя и сквозь темноту смотрит мне в глаза, потом растерянно бормочет:

– Прости, пожалуйста. Извини меня. Это получилось неожиданно.

Я пытаюсь посадить ее. Она сидит на земле.

Мы здесь одни. Только звери, лес и мы. И студенты далеко на вершине, они вне досягаемости.

– Где я? – спрашивает Марианне.

– В лесу, – отвечаю я. – Помнишь, мы с тобой спускались с Брюнколлен на трамвайную остановку?

– В лесу? А мне совсем не страшно.

– Осталось только доставить нас домой, – говорю я. – Обоих, тебя и меня.

Марианне прижимается ко мне.

– Не уходи сейчас от меня, – просит она.

– Я доставлю нас домой, – повторяю я.

Она пробует встать. Я ей помогаю.

Но ноги ее не держат.

– Я падаю!

– Путь идет под горку!

Но она уже не помнит, над чем мы смеялись.

– Помоги мне, – просит она.

И крепко обхватывает меня руками.

 

Возвращение

 

Я несу Марианне на спине, я почти не вижу дороги, карманный фонарик я забыл там, где она упала, но вернуться и поискать его я не смею.

Звучит выстрел, она разжимает руки.

– Держись крепче! – кричу я.

Она повинуется, стискивает мою шею. Так я хотя бы чувствую ее близость, думаю я.

– Эти выстрелы неопасны, – успокаиваю я Марианне. – Это последние стрелки стреляют на полигоне.

Я иду в темноте. Почти ничего не видно, но, к счастью, над городом всходит луна.

– Мы справимся, – говорю я.

– С чем справимся? – спрашивает она и как будто просыпается от собственных слов.

– Опусти меня на землю, – просит она и трогает меня за голову. – Что, собственно, случилось?

Я мгновенно подчиняюсь, но поворачиваю ее лицом к лунному свету, чтобы хотя бы видеть ее.

В глазах у нее страх. Зрачки расширены. В этом свете она выглядит белой как мел.

– Ты упала, в лесу, – говорю я. – Потеряла сознание. Такое бывает.

– Не отпускай меня, – просит она. – Я знаю, что это. И знаю, где мы. Это неопасно.

– Не отпускать тебя? – спрашиваю я.

– Да, не отпускай. Разве непонятно?

 

Я иду рядом с нею, медленно, словно она древняя старуха. Неужели она сама этого не замечает? – думаю я, и мне хочется плакать. Все так изменилось.

– Что это у тебя на спине? – спрашивает она, шаря по мне рукой, словно слепая.

– Рюкзак, – отвечаю я. – В нем пустая бутылка из‑под вина. Два стакана. Мы с тобой забыли о шоколаде. Хочешь шоколада?

– Да, спасибо.

 

Мы останавливаемся на лесной дороге и едим шоколад. Я думаю, что шоколад ей поможет, вернет силы. Но после двух кусочков она говорит, что больше не может.

И снова падает.

 

Тогда я несу ее. Несу ее весь остаток пути до трамвайной остановки Грини.

Она молчит. Просто висит у меня на спине, словно мешок с песком. Но каждый раз, когда я велю ей держаться крепче, она слушается меня и сильнее сжимает руками мою шею. Мне тяжело дышать, но я все‑таки дышу, правда, с трудом. Так, не говоря ни слова, мы проходим последние километры до остановки.

 

Когда подходит трамвай, Марианне все еще не может стоять на ногах. Кондуктор принимает ее за пьяную и не хочет впускать в вагон.

– Она больна! – объясняю я довольно резко. – И мы едем только до Рёа.

Мы садимся у самой двери. Пассажиры наблюдают за нами. Марианне молчит, и я не знаю, что ей сказать. То, что она мне рассказала, отворило что‑то в ней самой. Или эту перемену вызвало то, чего она не рассказала? Я совсем не знаю эту женщину, которая сидит рядом со мной. Ее мучит страх. Она не может стоять на ногах. Она дрожит, и я обнимаю ее.

– Не уходи, – шепчет она.

– Я не уйду. Мы с тобой выйдем вместе в Рёа, и я отнесу тебя домой.

Она кивает и глядит в пространство пустыми глазами.

 

Я несу ее по Мелумвейен до Эльвефарет. Она висит на мне, как тяжелый мешок, и я рад, что темно, что на улице никого нет. Наконец мы в доме Скууга, в ее доме. Хорошо и грустно вернуться сюда. Я кладу ее на диван и глажу по щеке, чтобы успокоить. Ее что‑то тревожит.

– Принести тебе что‑нибудь выпить?

Она кивает:

– Да, стакан воды, но еще не сейчас. Сейчас не уходи.

– Я не уйду.

Марианне тяжело дышит, как будто делает дыхательные упражнения. Потом вдруг решительно встряхивает головой, словно вспомнив то, о чем не хочет думать, ее глаза потемнели от горя. И она начинает плакать, кажется, будто открыли шлюз или прорвало плотину. Я никогда в жизни не слышал таких рыданий. Даже в рыданиях Катрине не было такого бездонного отчаяния. И теперь, много лет спустя, я вспоминаю эти рыдания с прежним страхом, и у меня по коже бегут мурашки.

Я держу Марианне в объятиях. Она плачет громко, душераздирающе громко, так могут плакать только дети. Плачет безутешно, как человек, попавший в беду.

– Я не уйду от тебя, – повторяю я ей без конца. – Я не уйду от тебя.

 

Марианне перестает плакать уже глубокой ночью, она смотрит на меня и говорит:

– Прости меня.

– Что я должен тебе простить?

– Что я заставила тебя все это пережить.

– А я и не знал, что я что‑то пережил. Знал только, что тебе плохо.

– Это накатывает волнами, – объясняет она. – Может быть, было еще рано все тебе рассказывать. Но мне почему‑то казалось, что ты должен все знать про меня. – Она испытующе смотрит на меня при этих словах, чтобы понять, как я к ним отнесся, какими глазами смотрю на нее после того, что случилось. – И это тогда, когда тебе особенно нужен покой и стабильность.

– Не думай обо мне. Я обойдусь.

– Я тоже так говорила. И до какого‑то времени действительно обходилась. Но только до какого‑то времени.

– Тебе сейчас лучше?

Она пожимает мне руку и устало улыбается:

– Да, гораздо лучше. А теперь нам обоим надо лечь спать.

– Ты сможешь сама идти?

– Да, не бойся.

Она встает с дивана. Ноги держат ее. Я тоже встаю.

– Покойной тебе ночи, мой юный, верный друг, – говорит она. – Ты даже не знаешь, как ты помог мне сегодня. А когда‑нибудь я расскажу тебе конец этой истории.

 

Она красива даже сейчас, думаю я, хотя лицо у нее в грязных подтеках от слез. Я мог бы поцеловать ее, прогнать ласками злые мысли. Бесстыдно думаю, что мы могли бы не вставать с дивана, что я мог бы лечь рядом, что мы любили бы друг друга. Но уже поздно.

Она быстро целует меня в губы.

– Прости, – говорит она. – Но я видела, что так тебя целовала Ребекка. А ведь она тебе тоже только друг.

Я краснею, потому что она раскусила меня и прочитала мои запретные мысли.

– Иди и ложись, – говорит она с легкой улыбкой. – Завтра будет еще день. Мне надо до понедельника прийти в себя. Завтра я встану поздно.

– И у тебя хватит сил пойти в понедельник на работу?

– Конечно, хватит, – отвечает она.

 

Ночные мысли

 

Ночью я лежу без сна и думаю о том, что случилось, о том, что мне рассказала Марианне. Интересно, услышу ли я когда‑нибудь конец ее истории, хватит ли у нее сил рассказать ее мне? У меня болят плечи, спину ломит. Что это с ней было, приступ страха? Поэтому ноги перестали ее держать? Я кое‑что читал о приступах страха. Мама говорила, что у нее случались такие приступы, когда мы с Катрине были маленькие. Ее убивали их бурные ссоры с отцом. Много страсти, много гнева. В Марианне тоже много страсти, хотя она и пытается скрыть это от меня. Но много и горя. Мне хочется, чтобы она была сейчас рядом. Меня терзают тревога и страх за нее, которые смешиваются с желанием обладать ее телом. Ребекка прямо заявила, что хочет переспать со мной. Первый раз я говорю прямо самому себе, что хочу переспать с Марианне. Это желание растет день ото дня, может быть, потому, что мы с ней одни в этом доме. Я знаю, что у нее есть друзья, много друзей, что она любит общество. И, тем не менее, она каждый вечер приходит домой, и мы кружим вокруг друг друга, как кошка вокруг миски с горячей кашей. Несколько часов тому назад она до смерти напугала меня, но в то же время мы были очень близки друг другу. Даже когда она плакала, когда пребывала в собственном мире, я чувствовал ее близость. Она обращалась ко мне. Только ко мне, все время помнила о моем присутствии. Полагалась на меня и позволяла мне делать то, чего она ждала от меня. У нее на глазах я из мальчика превратился в мужчину. И я инстинктивно понимаю, что я не слишком молод для нее, что, глядя на меня, она думает не о моем возрасте. Близость, возникшая между нами, имеет прямое отношение к нашим чувствам. Она знает, как я жажду ее, думаю я, знает, что владеет всеми моими мыслями, знает, что она по‑прежнему очень привлекательная женщина. Понимает, что я ищу в ней что‑то от Ани и люблю это, независимо от того, светлое это или темное. Главное, что это Аня. Главное, что она Анина мать. И в то же время она больше, чем Аня, больше того, чем Аня никогда не была. У Ани все было впереди, у Марианне многое уже позади. И то, что она пережила, возбуждает меня. Даже ее боль, ее горе возбуждают меня, может, потому, что мне хочется разделить их с нею, потому, что смерть – это лишь фон для этих новых, необычных наших с ней будней.

Но разве так уж невозможна связь с женщиной, которая могла бы быть моей матерью? Разве нездорово испытывать страсть к женщине, у которой горе, которой страшно, которая показала мне именно теперь, что она, несмотря на всю свою сдержанность, все‑таки не совсем владеет собой? Вдруг я на неправильном пути? Откуда у меня такая уверенность в себе? Может, Марианне громко засмеялась бы, если б узнала, о чем я думаю. Она права. Мне нужен покой и стабильность. Прежде всего мне нужно сосредоточиться, много работать, играть час за часом на Анином рояле. Кем я себя возомнил? Подарком для любой женщины? Я, Аксель Виндинг, самый обычный и вместе с тем неповторимый пианист с сильными страстями, хотя мои действия и не слишком логичны. Как я могу тягаться с ее коллегами‑мужчинами в Союзе врачей‑социалистов? Как могу даже осмеливаться думать, будто у меня есть какие‑то преимущества перед мужчинами, с которыми она ходила на яхте этим летом? Сорокалетними мужчинами, может быть, отцами семейств, а может, имеющими за плечами разбитую жизнь. Мужчинами со своей историей. Моя история еще слишком коротка и ничтожна, она не выходит за пределы небольшой долины в пригороде Осло. Она вращается вокруг мамы, Катрине, Ани и еще нескольких человек. Я лежу, думаю, размышляю и слышу, как в низине рядом с домом шумит река. После дождей она стала полноводной. Шум Люсакерэльвы успокаивает и в то же время будоражит Марианне Скууг, думаю я. Бог знает, что будет с нами обоими.

 

Белое воскресенье

 

Я неожиданно просыпаюсь. Сквозь деревья сияет солнце. День давно наступил, на небе ни облачка, и я думаю, что по неизвестной мне причине у меня должна быть нечистая совесть. Тело налито тяжестью от ночных снов. Я вспоминаю, что нынче воскресенье. Вспоминаю, о чем думал перед тем, как уснул. Вспоминаю вчерашний день и отчаяние Марианне.

Я иду в ванную и долго стою под душем, думаю о ней, надеюсь, что она ночью спала, что силы вернулись к ней и она держится на ногах. В мамином старом банном халате я выхожу в коридор и сталкиваюсь с Марианне.

Еще и теперь, столько лет спустя, я не могу вспомнить, кто на кого налетел – я на нее или она на меня. Наверное, какую‑то долю секунды я верил в невозможное. Да, даже много лет спустя у меня в висках стучит кровь при мысли об этом мгновении – когда я раскинул руки, когда мы обнялись, и она почувствовала мою близость совсем не так, как чувствовала ее раньше. Она больше не висит у меня на спине, как мешок с песком, мы стоим живот к животу, и теперь ее очередь зарыться носом в ямку у меня на шее. Мы оба, кажется, понимаем, как серьезно то, что мы делаем, гладя друг друга по спине, не пользуясь бессильными словами утешения.

– Не говори ничего, – просит она. – Пожалуйста, не говори ничего.

– Я и не говорю.

И я не помню, кто кого поцеловал, я – ее или она – меня. Да это и неважно. Этим утром мы целуемся там, в коридоре. От нее пахнет сном и сигаретой. Пахнет вчерашним вином.

– Ты что‑то освободил во мне, – словно извиняясь, говорит она.

Но я не знаю, кому из нас следует извиняться, я прижимаю ее к себе со смелостью и уверенностью, которые до сих пор остаются для меня загадкой. Последние рубежи рухнули. Она так же держит меня. Мы стоим в коридоре на первом этаже. И хотя мы оба смущены, мы не останавливаемся.

– Нет, – говорит она. – Только не здесь. И не так.

– Пойдем в твою комнату, – предлагаю я.

– Нет, в Анину.

 

Все происходит в Аниной кровати. Я расстегиваю ее ночную рубашку.

– Ты не должен смотреть на меня, – говорит она.

– На что именно ты запрещаешь мне смотреть?

– Ни на что. Я хочу отдать тебе все, что у меня есть, даже если я потом и пожалею об этом. Но сегодня…

– Вот именно, сегодня.

Мы словно сломали печать, и, сколько бы раз мы раньше ни делали это с другими, то, что мы делаем сейчас, самое запретное. И это дарит нам глубочайшую радость.

 

– Будь со мной осторожен, – просит Марианне.

– Руководи мною.

– Молчи. Не останавливайся.

Она знает, что я спал с ее дочерью. Из‑за этого мы как будто заключили союз. Не такой, какой заключен у меня с Сельмой Люнге. Я замечаю, что она стесняется своего тела. Частицы ее истории живут во мне. Она все знает о сексуальности. И все время, пока мы лежим в кровати, помнит, что она на семнадцать лет старше меня. У нее наверняка были другие мужчины, не только Брур Скууг и соседский парень. Что, интересно, знал Брур Скууг? Может, она чувствует, что рядом с ней совсем юный парень? Но я не хочу быть юным парнем. Я хочу быть мужчиной. Она вчера упала. И я нес ее на спине. Такие простые символы. Неужели этого достаточно, чтобы чувствовать себя сильным? Какая еще смелость мне нужна? Я даже разрешаю себе наслаждаться ею, хотя всегда боялся показывать женщине именно это чувство. С Маргрете Ирене, Аней и Ребеккой Фрост я был робок и сдержан. Мне было стыдно. С Марианне я не испытываю чувства стыда. И хотя ее тревожит собственный возраст, я замечаю, что она знает себе цену, что она занималась этим гораздо больше, чем я, на это у меня хватает опыта. Сексуальность оказалась ее бичом. В некотором роде она посвятила ей свою жизнь. Кто оставил свой отпечаток на их дочери, она или Брур Скууг? – думаю я. Аня обладала опытом, который не знаю, где получила. Таким же опытом обладает и ее мать. Ее лицо распухло от слез и от сна. Она хочет скрыть это от меня, чувствует, что некрасива. Но я упиваюсь каждой мелочью, каждой морщинкой, каждой трещинкой на губах, запахом ее дыхания.

– До чего же ты красивая, – шепчу я ей на ухо.

– Не говори так, – просит она и отворачивается.

Неожиданно она сильно царапает мне спину и бурно кончает, совершенно неожиданно, с коротким громким всхлипом, непохожим на ее вчерашние рыдания, хотя и в нем тоже слышится отчаяние. Я почти не шевелюсь и не знаю, что мне делать, можно ли и мне кончить, не отпуская ее, ведь мы не предохранялись.

Ее плач не стихает, но я не могу удержаться. По моим толчкам она понимает, что сейчас произойдет, сразу приходит в себя и шепчет:

– А сейчас ты должен меня отпустить!

Я повинуюсь, но она тут же хватает меня, хочет, чтобы и мне было хорошо. Она владеет мной больше, чем я – ею. Она как будто наслаждается моей молодостью, моей откровенной страстью, силой чувств и безудержностью, характерными для этого периода моей жизни. Теперь она играет со мной, хотя все очень серьезно. Вскоре я уже не могу сдерживаться.

– Не стесняйся, – говорит она и закрывает глаза.

 

Марианне продолжает плакать. Еще несколько минут она плачет в моих объятиях. Тихими, другими, усталыми слезами.

– Не надо больше плакать, – говорю я.

– Сейчас перестану, – успокаивает она меня.

Я думаю, что после смерти Ани и Брура Скууга прошло еще слишком мало времени. Что‑то не так, хотя все как будто правильно. Как это могло случиться после того, что случилось накануне?

Она читает мои мысли.

– Ты боишься, что теперь нам станет труднее?

– Ничего я не боюсь.

– Но раскаиваешься?

– Нет.

– Почему мы должны были это сделать? Нас как будто кто‑то подталкивал к этому.

– Ты же знаешь, что я все время чувствовал к тебе.

– Да, но ты примешивал к этому слишком много Ани.

– Ничего удивительного. Мы лежим в ее кровати.

– Но Аня умерла. Я это чувствую. Ее здесь нет. Она не смотрит на нас с неба, как бы мне ни хотелось в это верить. Если бы я в это верила, я бы никогда не позволила этому случиться.

Она обозначила проблему, думаю я. Точно так же ее обозначила Ребекка ночью после кораблекрушения яхты. Но раньше или позже плотину прорывает. Ее прорвало вчера, ее прорвало сегодня. Крайние точки – такие разные. И расстояние между ними может быть очень коротким. Почему Марианне это допустила? – думаю я. Чего она от меня хочет? Ведь о чем‑то она думала? Может, я для нее просто инструмент? Важный кирпичик в каком‑то сложном плане? Спаситель жизни превращается в любовника? В таком случае, играл ли ту же роль мужчина, который утонул?

 

Мы целуемся, как ровесники, слишком рано ставшие взрослыми. Я наслаждаюсь ее возрастом, ее опытом, тем, что она так свободна, несдержанна и вместе с тем так застенчива. Однако, несмотря на то, что мы очень близки в эту минуту, ее лицо замыкается, медленно, словно волшебство между нами исчезает, потому что мы стали любовниками, потому что наши отношения отныне будут зависеть от порывов и страсти, потому что отныне мы гораздо легче можем ранить друг друга, потому что отныне мы оба инстинктивно хотим защитить себя от разочарований, которые можем друг другу доставить.

 

Мы лежим в постели. Мне восемнадцать лет, я полон сил и снова хочу ее. Она замечает это и горячит мою страсть, которую я так долго считал позором. На этот раз она плачет еще дольше. Ей не нужны утешения. Теперь у нас есть ритуал. Как только я отпускаю ее, я тут же чувствую ее руку. Все так просто. Глаза открыты, потом она зажмуривается.

Я не смею спросить ее, в чем дело. И чувствую себя одиноким, хотя она лежит рядом. Она обнимает меня. И тем не менее я чувствую где‑то в теле источник холода и мороза.

 

 

ЧАСТЬ II

 

Разговор на кухне

 

Полдень давно миновал, мы с Марианне стоим на кухне со своими сигаретами и кофе, и я вижу, как она устала. Ее мучит мысль о том, что только что случилось.

Она подходит ко мне.

– Я плохо обошлась с тобой, – говорит она. – Ты этого не заслужил.

– Ты все выворачиваешь наизнанку.

– Пожилая женщина соблазняет молодого человека. Не очень красиво, ни для тебя, ни для меня. Если бы ты был на два года моложе, я бы понесла уголовную ответственность.

Я смеюсь:

– Успокойся. Кто кого соблазнил?

– Давай больше об этом не говорить, – быстро просит она. – Но и не будем придавать этому слишком большого значения. Моя жизнь чересчур трудна, чтобы я могла позволить себе какие‑либо отношения.

– Разве у тебя не было отношений с тем человеком, который утонул?

– Не такие, как ты думаешь.

– Он действует в конце твоей истории?

– Не спрашивай. Пожалуйста. Ты все узнаешь.

– Значит, мы с тобой не одно целое? Не любовники?

– А ты хочешь быть моим любовником? Не думаю, что это было бы умно с твоей стороны. Может, мне надо серьезно тебя предупредить?

Мы пытаемся поддержать веселый тон, но то, что мы говорим друг другу, очень серьезно.

– Между нами стоит Аня?

– Нет, я тебе уже сказала. Не так. И хотя мы оба горюем по ней, мое горе отличается от твоего. Ты можешь спокойно продолжать жить. Но после всех ужасов, которые я пережила, я не уверена, что когда‑нибудь смогу пойти на нормальные отношения с мужчиной. И я хочу, чтобы ты это понимал.

Таким тоном она говорит со своими пациентами, думаю я. Диагноз. Никаких чувств. Одни факты. Но ведь в нашем случае слишком много чувств.

– Нам не обязательно строить планы, – говорю я, чтобы помочь ей.

– Или питать слишком большие надежды. Ты, наверное, заметил, что мне часто бывает нужно побыть одной.

– Да. И удивлялся, куда делись все твои друзья.

– Они есть, но я не хочу приводить их домой, и, надеюсь, ты понимаешь, почему. Мне нужен покой.

– И тем не менее ты сдала мне комнату?

Она кивает, глубоко затягивается:

– Да. Потому что пустой дом начал меня пугать.

– Ты могла бы его продать.

Она опять кивает.

– Знаю, но я еще к этому не готова.

– Ты еще молодая, – говорю я. – Гораздо моложе, чем сама думаешь. Еще можешь родить ребенка, создать семью.

– Знаю, знаю, но это не для меня. И это ты тоже должен знать обо мне.

– Хочешь, чтобы мы продолжали вести аскетический образ жизни, как хозяйка и жилец?

Она целует меня в губы, ведет в гостиную и толкает на диван. И мы падаем в объятия друг другу.

– Если бы это было возможно, – говорит она с покорной улыбкой.

 

Театральное кафе

 

Несколько часов она дает мне позаниматься, подбадривает, напустив на себя материнский вид.

– Ты так же донимала и Аню?

– Нет, – смеется она, – Аня была девочка. А с девочками обращаются бережно.

С этими словами она уходит к себе, в запретную комнату, и работает там почти до вечера. Потом спускается вниз.

– Я тебе мешаю? – спрашивает она во время короткой паузы между этюдами Шопена.

– Нет. Но на сегодня все равно уже достаточно.

– Мне было приятно слушать, как ты играешь, – говорит она. – Аня играла те же вещи.

– У нее была потрясающая техника.

– Правда? Но ты играешь очень выразительно. Даже я это понимаю.

– Спасибо.

– Есть хочешь?

– Очень.

Она приглашает меня на обед, говорит, что, по ее мнению, она должна угостить меня обедом. Сегодня мы три раза обладали друг другом, а теперь она хочет, чтобы мы вели себя как хозяйка дома и жилец, и приглашает меня на обед?

– Ничего ты мне не должна, – говорю я и в ту же минуту замечаю, что она думает о другом, о том, что случилось накануне вечером, о том, о чем ей так трудно говорить. И у меня возникает неприятная мысль: не означает ли наша сегодняшняя близость ее желания вознаградить меня за то, что я нес ее на спине с Брюнколлен домой на Эльвефарет? Может, это только доброта с ее стороны? Желание помочь молодому человеку, находящемуся в трудном положении? Дать ему то, чего ему страстно хочется, так сказать, на десерт?

– Да, я многим тебе обязана, – говорит она.

 

Мы едем в город, мне нравится ее манера не обращать внимания ни на макияж, ни на одежду. Потертая куртка, сумка через плечо, джинсы. Она настоящая радикалка и, очевидно, близка к новой, недавно появившейся у нас среде марксистов‑ленинцев, несмотря на то, что ее семья принадлежит к Рабочей партии. Идя рядом с ней, я меньше думаю об Ане. Раньше я видел только Аню, а Марианне была в тени. Теперь наоборот.

В трамвае она держит меня за руку, но когда мы поднимаемся к Национальному театру, она отпускает мою руку и говорит быстро, почти застенчиво:

– Мы не должны показывать на людях наших отношений. Надеюсь, ты понимаешь, что я имею в виду. Все знают мои обстоятельства и могут начать задавать странные вопросы. Помнишь фильм «Выпускник» с Анной Банкрофт и Джастином Хофманом? Старая ведьма и молодой неуверенный школяр? Я не хочу быть Банкрофт. И ты не должен быть Хофманом.

Меня немного задевают ее слова, и я снова вынужден спросить себя: чего она от меня хочет?

– Мы идем в Театральное кафе, – говорит она. – Ты бывал там раньше?

– Нет, никогда. Отец приглашал меня туда на мое восемнадцатилетие, но я отказался.

– А сейчас не откажешься?

– Не откажусь, большое спасибо.

 

Она‑то, во всяком случае, тут бывала. Служащий в гардеробе кланяется ей. Швейцары у входа одобрительно провожают ее глазами. Марианне естественно, без малейшего стеснения входит в эту среду. Она свободомыслящий врач‑социалист, ее сопровождает молодой человек. Мне странно, почему она выбрала это самое известное кафе в Норвегии, если хочет, чтобы наши отношения остались тайной. Она гораздо сильнее, чем была вчера. И я не верю, что это моя заслуга.

– Здесь хорошо, – говорит она и берет меня за руку. – Все так заняты собой, что уже никому ни до кого нет дела. А значит, нас никто не побеспокоит.

Я ей не верю, но возражать не собираюсь. И вот уже мы сидим друг против друга в глубине зала. Она – на диване, я – в кресле. Она держит себя в руках, хотя явно нервничает, и, когда она смотрит на меня, я вижу, что зрачки у нее сильно расширены, однако не понимаю, что это может означать. Ей приносят меню и карту вин. Официант понял, что это не я пригласил даму. Мне тоже дают меню, но у меня уже пропал аппетит. Марианне быстро откладывает меню и достает табак для самокрутки, я даю ей прикурить, потом закуриваю сам.

– Выбери все, что хочешь, – говорит она. – И не думай о деньгах. Их у меня достаточно. Что ты предпочитаешь, малосольного лосося или бифштекс?

Она не смотрит на меня. Глаза у нее бегают. В ней появилось что‑то постороннее, неестественное. Разве она не говорила, что в воскресенье хочет отдохнуть, набраться сил? Но сейчас она заказывает шабли, самое дорогое из всех белых вин.

– Может, я сегодня воздержусь от вина, – говорю я.

– Чуть‑чуть, – понимающе говорит она. – Только чтобы составить мне компанию.

Я подчиняюсь. Марианне обладает особой способностью придавать всему грешный, но не опасный оттенок.

Мы решаем взять бифштекс. Оба.

– Мне среднепрожаренный, – говорит она. – Жареный картофель и побольше соуса беарнез.

– Мне тоже, пожалуйста, – говорю я и замечаю, что не чувствую себя здесь неловко, как я опасался, напротив, мне нравится в этом месте, где с балкона льется обычная для ресторана музыка и где адвокаты из фешенебельных районов Осло смешиваются с современной богемой из Клуба 7.[8] За два столика от нас сидят несколько поэтов, видно, они уже давно пьют красное вино, с ними красивая полногрудая женщина, которая пишет стихи, наверное, лучше их всех вместе взятых.

Вино ударяет мне в голову.

Марианне осматривает зал, в то же время проверяя мои политические убеждения: что я думаю о Вьетнамской войне, о палестинском вопросе, о Европейском сообществе. Настоящая канонада вопросов. Я отвечаю неуверенно, не хочу, чтобы мое мнение разошлось с ее, по крайней мере сегодня, и придерживаюсь той точки зрения, которую, по‑моему, она может одобрить. Интеллектуально она меня превосходит. Однако я не совсем безнадежен. И мама, и отец всегда интересовались политикой, они приучили меня читать газеты. Да и Катрине все эти годы, пока мы жили дома, держала меня в ежовых рукавицах. Но меня раздражает, что Марианне отводит мне место в другом поколении.

– Что вы думаете о Роберте Никсоне? – например, спрашивает она.

Я сержусь и говорю, что не включаю себя в это вы. Вы? Я принадлежу к людям ее поколения.

– Конечно, – говорит она. – Я замечала это по Ане. Она была неспособна следить за тем, что происходит в мире.

Она да, но не ее поколение.

Нам приносят заказ. Мы оживленно беседуем, но я слишком устал, чтобы обсуждать сейчас важные политические вопросы. Марианне не в себе, думаю я. Она что‑то приняла. И все‑таки я полон ею, позволяю себе опьяняться ее внезапными порывами и считаю великой честью то, что сижу с нею здесь, в знаменитом Театральном кафе. Понимают ли посторонние, что произошло между нами? Она заказывает вторую бутылку вина. Расспрашивает меня о фильмах, которых я не видел. Годар. Антониони, Бергман. Потом смотрит на часы.

– Сегодня в девять вечера идет «Вудсток», – говорит она. – Хочешь посмотреть?

– Конечно. А ты не устала?

– Прекрати. Не делай из меня старуху.

Она старается быть веселой, но лицо у нее грустное. Неожиданно на наш столик падает тень – незнакомый человек в безукоризненном темном костюме смотрит на нас. То есть он смотрит на Марианне.

– Ты? Здесь?

Во мне вспыхивает неприязнь, почти гнев. И я понимаю, что это его она весь вечер искала глазами. Но Марианне невозмутима, удивительно невозмутима.

– А почему бы мне здесь не быть? – спрашивает она.

– Я не думал, что ты готова для этого, – отвечает он.

– Еще не готова. Познакомься с моим жильцом, – говорит она, дружески протягивая руку в мою сторону. – Ты его уже видел.

Он смотрит на меня. Недружелюбно и кисло.

– Правда? Имел такую честь? – спрашивает он, протягивая мне руку. Я вежливо пожимаю ее.

– Аксель Виндинг, – представляет меня Марианне. – Редкий музыкальный талант. В будущем году он будет дебютировать в Ауле. Он спас тебя, когда наша яхта перевернулась.

Незнакомец смотрит на меня с новым интересом. Наконец я узнаю его. Это рулевой.

– Ты был там, когда погиб Эрик Холм? – спрашивает он.

– Он тогда тебя спас, – говорит Марианне. – Представься, по крайней мере.

– Ричард, – неохотно говорит он. – Ричард Сперринг.

– Аксель Виндинг, – говорю я, как того требует вежливость. Теперь я понимаю, что Марианне его ненавидит. Этой минуты она ждала. Она сама все устроила, продумав до мельчайших деталей. Должно быть, она знала, что Ричард Сперринг будет сегодня вечером в Театральном кафе.

– Он вытащил тебя из моря, Ричард, – повторяет Марианне. – Полагаю, ты должен оказать ему внимание. Поблагодарить его.

Ричард Сперринг замирает на мгновение, потом бормочет:

– Безусловно, это мой долг.

Я смотрю на него как на мужчину. Высокий. Хорошая внешность. Но какой‑то нескладный. И не вызывает доверия.

– Ты обедаешь здесь с женой? – спрашивает Марианне.

– Нет, она дома, – отвечает Ричард Сперринг. – У меня здесь деловая встреча с моей секретаршей.

– Это та красивая дама? – спрашивает Марианне и смотрит в другой конец зала.

– Да, – смущенно отвечает он.

Марианне молча кивает.

– Может, увидимся на днях? – робко спрашивает он.

– Может быть, – отвечает Марианне. Разговор с Ричардом Сперрингом окончен, она больше не смотрит на него, она смотрит на меня. Он в замешательстве и чувствует себя униженным. Я краснею от смущения, мне не хочется быть втянутым в их отношения. В глазах Марианне я вижу беспредельное отчаяние.

– Было приятно… – нервно бормочет Ричард Сперринг и понимает, что ему надо уйти. Марианне больше не замечает его. Он скрывается между столиками, возвращаясь к деловой встрече со своей секретаршей.

 

Роковое

 

– Что с тобой? – спрашиваю я Марианне, как только он уходит.

– Ты вытащил его из моря, – лаконично отвечает она. – Он виноват в том, что яхта перевернулась. И в том, что погиб Эрик Холм.

– Я понимаю, что у тебя с ним свои счеты. Но, несмотря ни на что, он пытался спасти яхту. И Ребекка, и я видели это, так сказать, из партера.

– Иногда в нашей жизни появляются люди, которые плохо действуют на нас и являются причиной роковых событий, имеющих роковые последствия. Целую цепь роковых последствий, но сразу мы этого даже не понимаем. Ясно?

– Нет, – говорю я.

– Но в моей жизни Ричард Сперринг именно такой человек. Без него не случилось бы этой трагедии, которая для меня наложилась на две другие. Так или иначе, с теми трагедиями я бы справилась, конечно, с помощью времени. Но то, что яхта перевернулась и Эрик Холм утонул, перевернуло что‑то и в моей жизни. И я никак не могу выровнять мое судно, ты это уже видел.

– Наверное, я тоже внес в твою жизнь что‑то роковое? – спрашиваю я.

Она быстро кладет свою руку на мою.

– Нет, это невозможно. Потому что ты любил Аню.

 

– Я понимаю, о чем ты говоришь, – продолжаю я. – Наверное, нам, знающим человека, легче это заметить. Возьми, к примеру, моего отца. Он так и не смирился со смертью мамы, не справился со своим горем. Тогда у него появилась эта Ингеборг из Суннмёре, которая продает дамское белье. У нее, безусловно, были добрые намерения. Как думаешь, может, и у Ричарда Сперринга тоже были только добрые намерения?

– Как ты мне нравишься, когда так говоришь! – Марианне признательно улыбается, уже готовая забыть о нашей разнице в возрасте. – Ты сразу становишься старым. – Она смеется. – А у меня слабость к пожилым мужчинам.

Она заставляет меня покраснеть.

– А я никогда и не чувствовал себя молодым, – заикаясь, говорю я, смущенный тем, что она разгадала меня, и тем, что мои слова кажутся мне идиотскими. – Может, это такая болезнь. Может, я слишком много думаю. Может, слишком мало живу. Ведь человек должен о чем‑то думать, когда он полдня сидит за роялем и играет этюды. Согласись, что я прав. А мысль об отце и Ингеборг тревожит меня.

– Ты слышал когда‑нибудь пластинку Уле Пауса? – спрашивает Марианне.

– Кто такой Уле Паус?

– Певец, он исполняет песни. У него есть песня о «Старой акуле». О бродяге. Она произвела на меня сильное впечатление. В ней есть такая фраза: «Она хотела вытащить меня наверх, но пошла на дно». Понимаешь? Да, у Ричарда Сперринга были, возможно, добрые намерения, он пытался вернуть меня к жизни, к свету, пригласил на сказочную прогулку на яхте, хотел, чтобы я перестала горевать по Ане и Бруру. Но яхта перевернулась. А я не такая великодушная, чтобы простить его. Он был слишком самоуверен. Безответственней. И Эрик Холм поплатился за это жизнью.

– Кем был для тебя Эрик Холм?

Марианне задумывается, закуривает самокрутку.

– Мы с ним не были любовниками, если тебя это интересует, – говорит она и снова берет меня за руку, теперь почти демонстративно, так, что все сидящие поблизости могут это видеть. Мне нравится, что на практике она противоречит самой себе. На улице мы не могли держаться за руки, но здесь, в этом рассаднике сплетен, оказывается, это можно.

– А кем же он тогда был?

Марианне спокойно курит, не спуская с меня глаз, разглядывает, взвешивает на своих весах, снова и снова. Можно ли на меня положиться? Между нами возникает расстояние. Я больше уже не чувствую себя старым и умным. Меня охватывает отчаяние.

– Он был моим психиатром, – говорит она наконец.

 

Мы молча пьем вино. Курим. Успокаиваем свои мысли. Мне приятно сидеть так. Курить и пить вино вместе с нею. При ней это кажется само собой разумеющимся. Я как будто не должен дебютировать. И мне нравится это чувство. В нем есть свобода. В том, что от меня ничего не требуется. Что существует многое другое, не только занятия с Сельмой Люнге.

– А сейчас у тебя есть психиатр? – спрашиваю я.

– Нет, после Эрика никого нет. Мне не стыдно говорить с тобой об этом. Были периоды, когда я в нем нуждалась. Но он с самого начала не был моим близким другом. Поэтому я и согласилась пройти у него курс психотерапии. С Ричардом Сперрингом, урологом, мы оба были знакомы. Он соблазнил нас морской прогулкой. Все казалось правильным – группа врачей собралась пройти на яхте до Кристиансанда. Эрик должен был понаблюдать за мной, потому что я, конечно, была очень неуравновешенной. Первые дни прошли прекрасно, но потом Ричард Сперринг затеял безнадежную борьбу со стихией. Это было ужасно.

– Иногда люди легко теряют голову, – замечаю я.

Она кивает.

– Запомни это. Когда‑нибудь тебе это может пригодиться.

– Ты знала, что он сегодня здесь будет?

– Да. И, признаюсь, мне хотелось его увидеть. Чтобы подтвердить или опровергнуть то роковое, что он представляет в моей жизни. То, что он вклинился между Эриком и мной, что, может, у него были тайные намерения, что он со своей преувеличенной верой в свои силы оказался причиной еще одной трагедии. Кем мог бы стать Эрик в моей жизни? Этого я уже никогда не узнаю. Но ты достаточно взрослый, чтобы понять меня, когда я говорю, что он хорошо на меня влиял. Может, он был для меня тем, кем является для тебя Ребекка Фрост. Чем‑то очень положительным, верным, надежным. Чем‑то не‑роковым. Человеком, который видит и понимает тебя. Который желает тебе добра. Такими людьми нужно дорожить.

 

Встреча с Ребеккой Фрост

 

Когда мы выходим в гардероб, я вижу Ребекку Фрост с мужчиной, по всей видимости, это и есть Кристиан, который теперь играет главную роль в ее жизни.

– Ребекка! – восклицаю я. – Какое совпадение! Мы только что о тебе говорили!

Она смотрит куда угодно, только не мне в лицо. И пытается сделать вид, что не слышит моих слов. Однако Кристиан реагирует мгновенно. Молодой студент‑юрист с блестящими, зачесанными назад черными волосами. Среднего роста. Натренированный и, вместе с тем, как будто выпивающий, он выглядит глупым и опасным. Будущий хозяин жизни, думаю я, внезапно охваченный ревностью и сильным желанием загодя обвинить его в чем угодно. Какой он вульгарный, думаю я. Когда‑нибудь он с прыщами вокруг губ будет за столом громко рассказывать несмешные анекдоты. Я проникаюсь к нему глубочайшей антипатией, вспоминая в то же время рассказы Ребекки об их проделках при дневном свете в моей квартире на Соргенфригата. Мне трудно это понять. Противно, что он имеет доступ к телу Ребекки, имеет право на ее преданность, доступ в ее круг. Мне грустно за нее. Она заслуживает лучшего. Неужели она действительно намерена выйти замуж за этого человека, прожить с ним всю жизнь? Неужели это и есть то счастье, о котором она говорила, ради которого была готова всем пожертвовать?

Он подходит ко мне, не обращая внимания на Марианне.

– Ты, очевидно, и есть Аксель Виндинг? – говорит он.

– Верно, – отвечаю я.

Он трясет мою руку с вежливой сердечностью. Это меня пугает, потому что в глазах у него бешенство.

– Тебе известно, что ты должен быть свидетелем Ребекки на нашей свадьбе? Мы венчаемся на третий день после Рождества, – спрашивает он.

– Нет, – отвечаю я. – Это для меня большая честь.

– Кристиан! – В глазах у Ребекки слезы.

– Ох, прости! – Он закрывает рот рукой. – У меня это вырвалось случайно.

Да, думаю я. Этот тип как каток для асфальта. Может быть, Ребекка уже давно готовилась задать мне этот вопрос, хотела как‑то особенно его сформулировать, может быть, даже в письменной форме. Как бы там ни было, он это уже убил.

– Познакомьтесь, Марианне Скууг, – говорю я, чтобы поскорее оставить позади эту неловкость.

– О, простите меня, – говорит Кристиан.

Они здороваются друг с другом, и Ребекка приходит в себя. Но посылает мне огорченный взгляд. Не так она себе это представляла.

 

Нужно о чем‑то говорить. Когда мы выходим из кафе, возникает невыносимая, однако внешне вежливая ситуация. Ребекка отводит меня в сторону.

– Я вижу, ты уже переспал с ней, – сердито шепчет она мне на ухо.

– И как ты могла это увидеть? – шиплю я в ответ.

– По твоим глазам. У тебя бесстыжий взгляд!

– Допустим. Я совершил что‑то предосудительное?

– Предосудительное? – Она закатывает глаза к небу. – Я все больше и больше боготворю эту женщину, особенно теперь, когда понимаю, какую работу она проводит в Союзе врачей‑социалистов. Но ей тридцать пять лет, Аксель! И, честно говоря, я не уверена, что тебе нужна именно такая женщина. И не смей игнорировать мои слова! Ты подтверждаешь мое обвинение?

Я киваю.

– Тридцать пять лет – это не возраст.

Ребекка фыркает.

– А я даже не знаю фамилии Кристиана, – беспомощно говорю я.

– Лангбалле, – отвечает она. – Тебе, конечно, такая фамилия кажется смешной.

Я делаю вид, что не слышал последних слов. Но мне грустно, что она досталась такому парню. И хочется спросить у нее, почему лучшие из женщин всегда выбирают таких подонков, но я молчу.

Кристиан Лангбалле идет впереди нас рядом с Марианне Скууг. Время от времени он оборачивается и наблюдает за нами. Я пытаюсь улыбаться. О чем он разговаривает с Марианне? По сравнению с ним у меня есть некоторое преимущество. Только что у меня состоялся с ней важный разговор. Кроме того, я ее любовник. Она очень красива. Сегодня она твердо стоит на ногах. У нее целеустремленная, изящная походка, такая же походка была и у Ани.

– Можешь изменять мне, как хочешь, но только не так, – серьезно говорит Ребекка и больно щиплет меня за плечо.

– Ты тут ни при чем, – почти сердито огрызаюсь я.

– Как это ни при чем? – Она смотрит на меня большими голубыми и очень грустными глазами. – Верь или не верь, Аксель, но я знаю тебя как облупленного. Никто не знает тебя лучше, чем я. На этот раз ты ошибся в выборе. Ты выбрал женщину, которая потребует от тебя больше, чем сама сможет тебе дать. Вспомни, что ей пришлось пережить. И подумай о том, что пережил ты сам. Она потребует от тебя всего. И Сельма Люнге тоже будет требовать от тебя всего. Ты подумал об этом?

– Я не могу сейчас говорить об этом.

– Куда вы идете?

– Хотели посмотреть «Вудсток».

– Какое совпадение!

 

«Вудсток»

 

Мы сидим в зале кинотеатра. Марианне снова нервничает и ест шоколад. Я сижу рядом с ней, обняв ее за плечи. Божии ангелы, те, которые в нашей жизни отвечают за случайности, сегодня настроены недоброжелательно, потому что с другой стороны от меня сидит Ребекка Фрост, а за нею – Кристиан Лангбалле. Вообще‑то Кристиан хотел произвести рокировку и сесть рядом со мной, но Ребекка этого не допустила. Она настояла на своем и села между мною и своим женихом. Таким образом, я сижу между Марианне и Ребеккой. Это беспокоит меня. Я спал с ними обеими. Ребекка знает об этом. Марианне не знает.

Марианне берет мою руку, словно догадывается, что меня что‑то тревожит. У меня кружится голова. За эти последние сутки столько всего случилось! По‑моему, мне этого хватит на всю жизнь. Но оказывается, это еще не конец. Наверное, Ребекка права, думаю я. Наверное, мне не следовало здесь находиться. Какое отношение все это имеет к моему соглашению с Сельмой Люнге? Мало того, я пришел сюда с Марианне Скууг и собираюсь посмотреть фильм о роке, знаменитый «Вудсток». Этого больше чем достаточно, чтобы Сельма Люнге пришла в ярость. Другое дело фильм о Шуберте, Рихарде Штраусе или даже о Малере. Неожиданно я понимаю, почему Марианне так нервничает. Ведь она была там! На фестивале в Вудстоке! Может быть, даже попала в этот фильм, думаю я. Может, она боится того, что мы увидим на экране?

Пока свет медленно гаснет, я оглядываю зал. Здесь много молодежи. Они одеты не так, как одеваемся мы с Ребеккой. Держатся они свободно, расслабленно, их ничто ни к чему не обязывает ни в эстетическом плане, ни в социальном. Но ведь я и сам постепенно становлюсь одним из них, думаю я. Нарушаю границы, пренебрегаю правилами и оказываюсь в неожиданных ситуациях. Подобно Эспену Аскеладдену, герою народных сказок, позволяю случайностям направлять свою жизнь. Меньше и меньше занимаюсь, хотя вскоре должен дебютировать, ставлю все на одну карту. И принцесса, которую я, возможно, уже завоевал, слишком непредсказуема. То она не держится на ногах и падает. То у нее странно расширены зрачки. Вместо Баха она слушает Джони Митчелл. Она мать Ани – великой любви моей юности, и она меня волнует.

 

Фильм начинается. Когда я был в кино последний раз? Я сижу в темном зале и погружаюсь в свое время, во время хиппи, я в нем живу, но не знаю его. Время чувств. Время свободной любви. Время наркотиков. Сначала мы видим подготовительную работу на обычном крестьянском поле на восточном побережье США, где нескольким безумцам пришла в голову сумасшедшая мысль устроить там самый большой и лучший рок‑фестиваль. У них это получилось.

И Марианне Скууг была на этом фестивале.

 

Я сижу рядом с нею и вижу, как возникает сцена, как на поле устремляются тысячи людей. Марианне успокоилась, она больше не ест шоколад. Она сидит и с ожиданием смотрит на экран, сейчас рядом со мной сидит молодая девушка, хиппи, радикалка, она открыта миру, открыта любым возможностям и очень далека от строгой среды Сельмы Люнге. Кросби, «Stills & Nash» начинают песней «Long Time Gone». Звук громкий, оглушительный. Кинозал превращается в далекое крестьянское поле, где известные всему миру артисты стоят на сцене, где явно одурманенные чем‑то люди ходят среди публики и пытаются выразить свою доброту. Еще бы, думаю я, ведь в этом проекте такая широта. На сцену выходит какой‑то человек и дружески обращается к публике, дает ей советы, проявляет заботу, объясняет, где что находится и как следует себя вести. Это не зимние соревнования на трамплине в Холменколлене. Это гораздо значительнее. Это мировое событие. На нем присутствуют не будущие игроки на бирже, мечтающие о максимальной прибыли. Фестиваль в Вудстоке управляется из других сфер. Он управляется частицей внутреннего мира каждого человека, думаю я, уже захваченный тем, что происходит на экране. Это грубо и откровенно. Но разве Шуберт не был таким же грубым и откровенным? Ричи Хэвенс поет «Freedom». Кеннед Хит поет «A Change Is Gonna Corne». Джоан Баез поет «Joe Hill» и «Swing Low Sweet Chariot». Потом выступает группа «The Who». Мне почти ничего неизвестно обо всех этих музыкантах. Я держу Марианне за руку. Она живет в этой музыке, покачивается, отбивает ногой такт. Я не могу делать так же и потому чувствую себя глупо, но не могу. Это не моя музыка, она находится на другом берегу реки, как сказала бы Сельма Люнге. Два разных мира. Я пребываю в одном из них. Марианне – в обоих. Потому что у нее была Аня. Потому что у нее был Брур. Теперь начинается секвенция йоги. Люди поднимают вверх руки. «Getting high on yoga».[9] Я сижу в зале и смотрю на это сообщество людей, понимаю, что нахожусь вне его, и вдруг думаю, что, возможно, упустил в жизни что‑то важное, что будни, проведенные мною за роялем, вовсе не расширили мой горизонт. Между людьми, которых я вижу, существует прямая и открытая связь. На сцену выходит Джо Кокер. О нем я уже слышал. Он поет песни «Битлз» вместе с «The Grease Band». «With a Little Help from My Friends». Вот именно, думаю я и вдруг обращаю внимание на сидящую справа от меня Ребекку. Как я мог забыть о ней? Она любит «Битлз», любит Джо Кокера, она тоже покачивается в такт музыке, как и Марианне. Я сижу между двумя покачивающимися женщинами. Одна из них – радикалка, гинеколог. Другая играла Бетховена, опус 109, перед переполненной Аулой. Гротескное зрелище для тех, кто их знает, думаю я и чувствую себя не на своем месте, как, должно быть, чувствовал бы себя и Шуберт. Чувствую себя смешным дураком. Однако, в отличие от Шуберта, женщины, сидящие по обе стороны от меня, не проститутки. Они спали со мной по своей воле, хотя Ребекка этих слов не употребила бы. Очевидно, и Марианне – тоже. Я чувствую присутствие Ребекки. Она все время обращается ко мне, хотя мы и не разговариваем друг с другом. Она видит мою руку, обнимающую Марианне, замечает наше с ней малейшее движение.

Но сейчас на экране великое мгновение для Джо Кокера. Сейчас все серьезно. Эти минуты уже стали мировым событием. Меня восхищает, как снят этот фильм, как близко режиссер подходит к певцу, как умеет показать все нюансы отношений между музыкантами. Это не наши ритуалы. Мы, музыканты, играющие классическую музыку, чувствуем себя скованными. Особенно мужчины. Фрак. Строгий поклон. Аплодисменты. Номер на бис. А Джо Кокер стоит на сцене в майке и выглядит совершенно свободным. И глядя, как он танцует на сцене, я думаю, как далек его мир от мира Сельмы Люнге. Здесь, в этом фильме, я заглянул в незнакомую мне жизнь, в которой я не принимаю участия, но которая возбуждает мое любопытство. Ребекка Фрост лучше, чем я, понимает эту жизнь. И я чувствую, как растет мое восхищение женщиной, которую я держу за руку, которая действительно ездила туда, в Вудсток, чтобы увидеть певицу, которой там не было. Джо Кокер в ударе. Он размахивает руками и поет свою знаменитую песню, которую даже я слышал несколько раз.

Песня окончена. Раздаются аплодисменты. Потом набегают тучи. Начинается дождь. Невидимый мужской голос просит: «Пожалуйста, отойдите от сцены!» Неожиданный страх. Неужели в оборудовании может произойти короткое замыкание? Все рухнет? Начнется пожар? Я замечаю, что теперь Марианне особенно внимательно смотрит на экран. Что она хочет там увидеть? «Только не дождь! Только не дождь!» Камера показывает сцену.

«Пожалуйста, отойдите от сцены!»

И вот она на экране. Камера направлена прямо на нее. Женщина обнажена до половины, на ней белый бюстгальтер.

Марианне Скууг!

– Господи, это ты? – восклицаю я так громко, что сидящие вокруг люди могут меня слышать.

– Да, – шепчет она и вся сжимается.

И напрасно. Я горжусь ею. Марианне там, на большом экране. Она в Вудстоке. Она ездила туда с подругой. Она поднимает руки вверх. В этом нет ничего непристойного. На ней бюстгальтер. Но в том мире обнаженных до пояса тел этот бюстгальтер выглядит почти непристойно. Я чувствую себя восхищенным придурком. Марианне Скууг, словно Афродита Милосская, в фильме «Вудсток»! Я быстро поворачиваюсь к ней и целую ее в щеки, в лоб, в губы.

– Я восхищаюсь тобой, – тихо шепчу я, чтобы слышала только она.

– Не говори так! – испуганно шепчет она.

– Но ты так красива!

Ребекка щиплет меня за руку:

– Сиди тихо! – приказывает она мне.

 

Конец фильма я помню плохо. Теперь, много лет спустя, я уже не скажу, кто там еще выступал. Только помню, что я сидел в зале и словно в тумане влюбленности слушал «Ten Years After», «Jefferson Airplane», «Country Joe McDonald», «Santana», «Sly and Family Stone» и Джими Хендрикса. Да, я помню Джими Хендрикса. «The Star‑Sprangled Banner». Помню возникшее в теле Марианне беспокойство, когда он поджег свою гитару, испортил свой инструмент, самый дорогой из тех, что у него были. Теперь у него, безусловно, есть новые гитары, но символика была потрясающая. Помню, я подумал: ведь возможно поджечь даже рояль. На пути свободы все возможно. Возможно даже поджечь рояль. Эта мысль пришла мне в голову впервые. Я знаю, что выбрал другую дорогу. Дорогу послушания. Есть люди умнее меня. Сельма Люнге умнее меня. Я должен слушаться и учиться. Такова жизнь. Это моя судьба.

 

– Подумать только, ты была там! – говорю я Марианне после конца фильма, когда мы встаем, уставшие от более чем трехчасового просмотра. Уже поздно, и я радуюсь нашему возвращению домой, в дом Скууга, где мы с нею останемся наедине. – Подумать только, мы тебя видели!

– Да, подумать только, что я осмелилась показать всему миру свой бюстгальтер, – говорит Марианне с осторожной улыбкой, лоб пересекает тонкая морщинка.

– Это было смело! – восхищенно говорит ей Ребекка, неохотно глядя на нас.

– Ты была такая красивая, – опять говорю я. Конечно, это глупо.

– Не надо употреблять таких слов, – сердито просит Марианне.

Мне стыдно, и я краснею. Первый раз она не скрывает, что я ее раздражаю.

– Ты знала, что тебя снимают? – с интересом спрашивает Ребекка и легко прикасается ко мне пальцем, чтобы утешить меня. – Похоже, что знала.

– Да, – почти Пристыженно признается Марианне. – Мы знали, что там все время снимают. Когда начался дождь, оператор направил камеру на меня. Я решила, что могу обратить это в шутку, сделать вид, будто принимаю душ.

Да, думаю я, и получилась почти эксгибиционистская сцена. Врач‑гинеколог из Норвегии, которая на несколько дней сбежала от мужа и ребенка. Социалистка. Любительница рока. Открытая миру. Это произошло осенью 1969 года. В то время еще не было принято легко и быстро перелетать через океан.

 

Возвращение домой

 

Ребекка и Кристиан решают идти домой через Дворцовый парк и Бугстадвейен. А мы спускаемся под землю на остановку «Национальный театр». Кристиан рассеян и задумчив. Для него вечер оказался не очень приятным. Прямой взгляд Ребекки на меня предупреждает о том, что она тревожится за всех нас.

На этот раз она не целует меня в губы. Мы только обнимаемся.

И это правильно, думаю я, быстро взглянув в сторону Кристиана. Он вежливо прощается с нами. Лицо у него мрачное. Ребекка нашла не счастье. Она нашла Кристиана Лангбалле. Сложного и трудного человека. Почему я не могу сказать ей об этом? Ведь она время от времени говорит мне правду в глаза? Почему я не могу ей сказать: «Ребекка, ты не найдешь счастья с этим человеком. Уходи от него как можно скорее! Он тяжелый элемент в твоей жизни. Марианне все знает об этом. Слышишь?»

Но я не могу ей это сказать. Наша дружба этого не выдержит. Сейчас я могу сказать Ребекке только одно: «Я рад быть свидетелем невесты на твоей свадьбе».

И я опять остаюсь наедине с Марианне. Чем ближе мы с ней становимся, тем меньше я ее понимаю, так, по крайней мере, мне кажется. И это неприятная мысль. Доверие, которое она проявляет по отношению ко мне, не внушает доверия. Но вызывает новые вопросы. Сидя рядом, я украдкой наблюдаю за ней. Зрачки у нее больше не расширены. Она достает табак для самокрутки. Спички у меня наготове. Трамвай, идущий в Рёа, поздний воскресный вечер.

Вот она, моя жизнь, думаю я. Трамвай в Рёа, туда и обратно. Как это далеко от Вудстока!

Марианне смотрит прямо перед собой и курит.

Надо что‑то сказать. Поблагодарить ее. Ведь это она пригласила меня в ресторан и в кино. Показала мне что‑то важное для нас обоих. И одновременно показала это всему миру. Как я могу забыть ее красивую фигуру, белый бюстгальтер, игривую, жизнеутверждающую манеру принимать душ, когда Господь Бог открыл кран? Тысячи людей запомнят ее такой, думаю я. Они не знают, как ее зовут, но запомнят белокурую молодую женщину, которая подняла руки к небу, когда пошел дождь. Они запомнят, какой веселой и счастливой она была.

Марианне сидит рядом со мной и смотрит в пустоту.

Я не смею сказать ни слова.

 

Мы не держимся за руки, когда по Мелумвейен спускаемся к Эльвефарет. Она явно о чем‑то размышляет. Курит и размышляет. Я ей не мешаю. Я хотя бы дал ей прикурить, думаю я.

Наконец мы входим в ее дом.

Мы больше не любовники. Я только жилец. Ключи у нее. Она хозяйка дома. Я стою у нее за спиной. Похоже, ей даже неприятно, что я рядом. Но у нас заключено соглашение, я снимаю у нее комнату. И я стою у нее за спиной.

Она впускает меня в дом, но как будто не замечает. Сейчас я для нее не больше, чем воздух. Она курит и о чем‑то думает, погруженная в мир, куда у меня никогда не будет доступа. Я понимаю, что сейчас должен быть особенно осторожным, чтобы случайно не помешать ей. Она проходит на кухню.

– Покойной ночи, – говорю я.

– Покойной ночи.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 202; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.473 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь