Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Симфонии. Ничейная земля. Вороны



 

Я на ничейной земле. Но и симфонии тоже там. Марианне сделала мне подарок, думаю я. Одиночество. Она больше не отвлекает меня. И дни, и ночи принадлежат только мне. На что мне их потратить?

Я занимаюсь, играя этюды. Стучу молотком по своим колышкам.

Но когда наступает вечер, когда низкое зимнее солнце смотрит прямо в панорамное окно гостиной, я ставлю симфонии. Симфонии Брура Скууга. Лучшие великие записи. Караян в Deutsche Grammophon. Маазель и Солти в Decca. Кубелик и Йохум в Philips. Барбиролли и Адриан Боулт в EMI. Фриц Рейнер в RCA. Орманди и Бернстайн в Columbia. Анкерл в Supraphon.

Каждый день я слушаю по симфонии. Моцарт, Гайдн, Бетховен, Шуберт. Шуман. Брамс, Брукнер, Сибелиус, Нильсен.

И утопаю в Малере. В медленных частях.

Да, пришло время для медленного. Раньше все происходило слишком быстро.

 

Я слушаю и смотрю на ели.

Смотрю на ворон. Они почти все время сидят на деревьях. Не имею понятия, что они делают. Я сижу в гостиной один и сам себе кажусь бессмысленным. Слушаю последнюю часть Третьей симфонии Малера. Бетховен написал «К радости». Это ода любви. Я вспоминаю один случай с мамой, это было на Мелумвейен. Мне тогда было шесть лет. Помню, она однажды сказала, когда я уже лежал в постели: «Вставай, Аксель, идем на улицу, увидишь, как ворона‑мама выпускает своих птенцов из гнезда!» Катрине, прямая как свечка, торжественная и нетерпеливая, уже ждала за домом. В деревьях на склоне трамплина стоял страшный шум. Семья ворон распалась. Мама‑ворона сидела на дереве и каркала. Призывно и в то же время успокаивающе. Ее дети летали между вершинами деревьев. Это был их первый полет, одних в целом мире. Мама заплакала. Я тогда не понял, почему она плачет. Но думаю, что теперь, сидя один перед динамиками в доме Скууга и слушая Третью симфонию Малера с Бернстайном, мне кажется, я понимаю. Она плакала от любви.

Хватит ли у меня сил?

 

Иселин Хоффманн

 

Прошло совсем немного времени, и я нашел Иселин Хоффманн. Врач‑дерматолог. От мамы, а может, от отца, мне досталось в наследство одно неприятное качество – я слишком прямой человек. Особенно когда сержусь. Но я не сержусь, когда звоню по телефону Иселин Хоффманн. Я только называю свое имя.

– Я знаю, кто ты, – быстро говорит она. – Что тебе надо?

– Хочу с вами встретиться.

– Да, можно встретиться. Даже нужно.

 

Мы встречаемся в «Вессельстюен», небольшом хорошем ресторане недалеко от стортинга. Это предложила она.

Мы договорились на этот вечер. Я заказал столик. Обратившись к метрдотелю, я ссылаюсь на свой заказ.

– Ваша гостья уже ждет вас, – вежливо отвечает метрдотель и ведет меня через весь ресторан.

Я оглядываю столики. Кто же здесь она? Красивая брюнетка, которая в одиночестве сидит в углу? Типичная блондинка, что сидит у окна и кого‑то ждет? Метрдотель ведет меня дальше, к столику в самом конце зала. Иселин Хоффманн уже заказала себе пиво.

– Вот ваша гостья, – говорит метрдотель. – Вам что‑нибудь принести, пока вы ждете свой заказ?

– Да, колу, пожалуйста, – прошу я.

 

Иселин Хоффманн.

До чего же она безобразна! – думаю я. Поросячьи глазки. Крупное красное лицо. Складки на лбу. Экзема вокруг губ. Хотя она сама дерматолог.

Маленькая и толстая, Иселин Хоффманн пьет пиво большими глотками, не обращая внимания на усы от пены у нее на губах. Я не могу понять, как у Марианне могли быть с ней любовные отношения.

– Для меня было большой неожиданностью узнать недавно о ваших отношениях, – говорю я.

– Между тем я живу уже пятьдесят два года, – говорит она с сухим, грустным смешком.

– Значит, вы старше Марианне на семнадцать лет?

– Да. Моложе – старше, похоже, Марианне нисколько не заботит проблема возраста. К тому же ты не так молод, как ей, наверное, хотелось бы.

Мы оба смеемся.

Я смотрю на нее и чувствую, что мне следует что‑то сказать, объяснить, почему я просил ее о встрече. Но она так некрасива, что я не могу сказать ни слова.

Она голодна. Когда приносят меню, она уже знает, что закажет, – бифштекс с соусом беарнез. Побольше беарнеза, пожалуйста. Когда она говорит о предстоящей трапезе, в ней появляется что‑то крысиное и жадное.

Я заказываю форель с вареным картофелем.

Она будет пить вино?

Да, с удовольствием. Спасибо. Хорошо бы красное бургундское.

Я заказываю «Патриарх». Единственное бургундское, какое у них есть в меню.

Она, по‑моему, довольна.

 

– Для чего мы здесь? – спрашивает она, когда нам становится не о чем говорить.

– Я сам не совсем понимаю. Просто мне казалось естественным, чтобы мы встретились. Вы знаете, что я живу с Марианне?

– Что ты ее жилец? Да, знаю.

– И ничего больше? А вы знаете, что я любил Аню?

– Марианне мне много чего рассказывала. В одно ухо влетало, из другого вылетало.

– Но вы понимали, что Марианне серьезно к вам относилась?

– Серьезно относилась, ко мне? Не понимаю, что эти слова значат. Знаю только, что мы вместе были в Вудстоке. Что между нами произошло нечто особенное. Что‑то близкое и прекрасное. Что с моей стороны это было очень серьезно. Что после этого Марианне никак не могла наладить свою жизнь.

– Правда?

– Да. И дело не только во мне. Такая уж она была. В ней бушевали страсти.

– Но все‑таки вы с ней собирались жить вместе?

– Кому не хотелось бы жить с Марианне?

Иселин Хоффманн смотрит на меня и в ожидании нашего заказа и вина заказывает еще одно пиво. Потом жадно глотает бифштекс, картофель и соус. Большими глотками пьет пиво, тихо рыгает, нисколько этого не смущаясь. Господи, до чего же она некрасива! И неделикатна! И груба!

 

Мы кончили есть. Беседуем о здравоохранении в Норвегии, о больницах, о том, что относится к ее миру. Я вдруг спрашиваю:

– Так вы собирались жить вместе?

Она кивает.

– Да. Мы дали друг другу слово. Клятву верности. Мы собирались быть неразлучны.

– Она хотела к вам переехать?

– Да.

– Аня представляла для вас определенную трудность?

– Вообще‑то нет. Марианне была уверена, что Аня уедет учиться за границу. Она думала и надеялась, что Брур останется жить в их доме. Что он устроит свою жизнь, уже не заботясь о ней. Понимаешь, у нас были вполне конкретные планы. У меня большая квартира в Скарпсну. Мы собирались ее продать и купить себе дом где‑нибудь на берегу, например на Цейлоне.

– Сбежать от всего?

– Нам это не казалось бегством. Мы только хотели спокойной жизни. Думаю, Марианне безумно устала от мелочности Брура. Ты знаешь Марианне. Теперь она будет с тобой. Ты понимаешь, что она не терпит, чтобы ее все время контролировали. Вот я могла бы с этим справиться. Потому что тоже терпеть не могу, когда меня все время проверяют. Я понимала, что ее мучит.

– Вам сейчас тяжело?

– Почему мне должно быть тяжело?

– Из‑за вашего разрыва.

– С Марианне Скууг нельзя порвать навсегда. Ты сам это увидишь.

– Так вы все еще бываете вместе?

– Нет, не в том смысле. Но мы никогда не освободимся друг от друга. Во всяком случае, духовно.

– Вы ревнуете ко мне?

Иселин Хоффманн фыркает.

– Ревную, к тебе? К восемнадцатилетнему парню? Нет, это было бы слишком глупо.

 

Девятнадцать лет

 

Мой день рождения. Марианне об этом не знает. Я праздную его в доме Скууга с Ребеккой, которая привезла торт с марципаном из кондитерской «Халворсена». Но я не болен.

– Ешь, – говорит она и смотрит на меня с любовью и каким‑то огорчением в глазах.

– Очень вкусно. – Я смакую торт.

– Хороший песик, – говорит Ребекка. – Ты уже большой мальчик. Вообще‑то по случаю дня рождения ты вполне заслужил blow job, Аксель.

– Что такое blow job? – спрашиваю я.

– Сейчас узнаешь, – отвечает она и прижимает мою спину к спинке диванчика Ле Корбюзье.

– Нет, – говорю я, понимая, что сейчас произойдет. – Не сейчас. Пощади. Ребекка, милая, только не сейчас!

Потом мы пьем чай. Я рад приходу Ребекки. И немного смущен. Ведь ей не присуща сдержанность. Она смотрит на меня огорченно, как старшая сестра и собственница.

– Может быть, теперь ты меня лучше понимаешь? – спрашивает она.

– Почему?

– Потому что у тебя было время подумать, потому что ты помнишь, что я тебе сказала. Потому что у тебя есть выбор. Потому что ты можешь выбрать между счастьем и…

– И чем?

– И Марианне Скууг.

– Так же как ты выбрала между горем и Кристианом… как там его фамилия?

– Не дразни меня!

– Вспомнил, Лангбалле.

– Все, больше ни слова. Только что тебе было сделано предложение, от которого не отказываются.

– И которое я все‑таки отклонил, потому что я, в противоположность тебе, придерживаюсь определенных моральных принципов.

У нее на глазах слезы.

– Ты по‑настоящему ее любишь?

– Да. Без оговорок.

– Я не думала, что это так серьезно, – растерянно говорит она.

 

Ребекка стоит в дверях, собираясь уходить. Грустная и несчастная. Мне неприятно видеть ее такой.

– Но ты все‑таки будешь свидетелем на моей свадьбе? Да?

– Обязательно, – говорю я и целую ее в щеку. – Буду, несмотря ни на что.

 

Дни в декабре

 

Сельма Люнге звонит мне через день и спрашивает, не хочу ли я у них пообедать. Видно, что она искренне беспокоится обо мне. Однако мне не хочется покидать свое добровольное одиночество. В этом одиночестве я живу в тревоге за Марианне. Но я хочу тревожиться о ней. Хочу обрести покой, думая свою думу. И раздражаюсь, когда мне мешают. В клинике сказали, что на рождественские дни Марианне отпустят домой, правда, ей придется вернуться туда уже на третий день Рождества. Так что на свадьбе Ребекки Фрост и Кристиана Лангбалле ее не будет. Может, оно и к лучшему.

Но Сельма звонит и говорит, что следующий урок со мной хочет провести в доме Скууга. Хочет послушать, как я играю на Анином рояле. В тот же вечер я звоню Марианне в клинику. Она немного напряжена, кажется далекой и как будто не понимает, о чем я ее спрашиваю.

– Ты не возражаешь, если Сельма Люнге придет в твой дом, чтобы провести со мной урок?

– Разумеется, нет, – почти раздраженно отвечает она. – Зачем ты вообще об этом спрашиваешь?

Я не знаю, что ей на это ответить. Между нами воцаряется недобрая тишина. Одна из первых, какие отныне будут регулярно случаться в эту трудную зиму.

– Хорошо, тогда она придет завтра, – говорю я.

– Пожалуйста, – коротко бросает она.

– Что ты сегодня делала? – спрашиваю я.

– Я больше не могу говорить, – быстро говорит Марианне и кладет трубку.

 

Мне плохо от этих коротких телефонных разговоров. Но я понимаю, что ей необходим покой. Она должна многое распутать. Понимаю по ее намекам, что врач считает, будто я могу отрицательно влиять на нее. Я не являюсь частью ее истории. Той, в которой ей надо окончательно разобраться.

Но как они могут поставить ей диагноз и вместе с тем препарировать ее таким образом? – думаю я. Считают ли они, что могут ее вылечить настолько, чтобы однажды она вышла из ворот клиники и сказала: «Вот я. У меня больше нет маниакально‑депрессивных наклонностей»?

Я начинаю рыться в справочниках и энциклопедиях. Читаю все, что могу найти на тему, которая касается Марианне. Узнаю, что от самоубийства гибнет больше людей, чем от автомобильных аварий, что в маленькой Норвегии каждый год происходит больше десяти тысяч попыток самоубийства. Читаю о маниакально‑депрессивном психозе, о резких сменах настроения, о том, что люди, страдающие этим психозом, начинают все раньше вставать по утрам, вместе с тем им становится все труднее сосредоточиться на чем‑то одном, и они чувствуют себя неприкаянными. В справочнике написано, что страдающие этим психозом люди могут быть распущены в сексуальном отношении. Но к Марианне это не относится, думаю я. Если не считать того, что наши отношения начались слишком быстро после случившейся трагедии. Теперь я это понимаю. Я читаю о депрессивных фазах этого заболевания, о том, что больной человек все больше замыкается в себе. Читаю об опасности самоубийства, о том, что риск усиливается, когда депрессия как будто проходит, и к больному возвращаются силы. Такой взрыв силы у Марианне случился вечером дома у Сельмы и Турфинна Люнге. Она была достаточно сильна, чтобы рассказать мне и совершенно посторонним ей людям последнюю часть своей непростой истории. И была достаточно сильна, чтобы через несколько часов постараться покончить с собой.

Прочитанное пугает меня. Больше всего меня пугает, что Марианне настолько нормально вела себя в то время, когда мы были вместе, что я даже не заметил опасности. Установившиеся между нами отношения я считал естественными, несмотря на нашу разницу в возрасте. Она явно показывала, что хочет меня, что ей приятна наша близость, приятно слушать вместе ее любимую музыку, беседовать о том, что ее занимает. Но так ли было на самом деле? Или под этой маской нормальности она знала, что душевно больна, и хотела скрыть это от меня, да и вообще от всех, ведь все‑таки она была врачом?

В настоящее время она зависит от литиума, читаю я. Есть надежда, что этот препарат сократит продолжительность проявлений ее болезни. Но, Господи, думаю я, ведь эта болезнь была у нее и раньше, и в справочнике написано, что человек между проявлениями болезни может быть психически здоровым в течение многих лет.

Считается, что в 80 % случаев болезнь возвращается. И что она может усилиться.

 

Приходит Сельма Люнге. Она стоит перед дверью в дом Скууга, на ней меховое манто, оно выглядит большим и каким‑то немецким. Мы, в этом доме, исполняем непривычные для себя роли. На этот раз я – хозяин. Я даже купил чай дарджилинг.

– Аксель, мой мальчик. Как себя чувствует Марианне?

Пока мы разговариваем, я помогаю Сельме снять шубу.

– Не знаю, – искренне говорю я. – Они не хотят, чтобы я звонил ей слишком часто, это может помешать лечению.

– Они уже поставили диагноз?

– Маниакально‑депрессивный психоз.

Сельма кивает.

– Я так и думала. Мы все носим в себе эту болезнь. Не забывай этого. Иначе мы не занимались бы искусством.

Мне хочется сказать, что это неуместное замечание, но я сдерживаюсь.

– Давай, в виде исключения, сначала поговорим, – предлагает она.

Мы сидим в гостиной на диванчиках Ле Корбюзье.

– Мне нравится этот дом, – говорит Сельма. – У Брура Скууга был хороший вкус.

Я согласен.

– Между прочим, знай, что при желании ты можешь отсрочить дебют, – говорит она.

– Я этого не хочу.

– Но ведь дело не только в тебе. Мы тоже принимаем в этом участие, так сказать, поставили на тебя. В том числе и В. Гуде, твой импресарио.

– Я этого не хочу, – повторяю я.

Сельма Люнге огорченно смотрит на меня.

– Когда Марианне вернется домой, она будет нуждаться в твоем внимании. Ты никогда раньше не оказывался в таком положении, Аксель, поэтому ты не знаешь, каково это. Но она может занять все твое время. И тогда у тебя не останется времени на дебют. Хочешь повторить ошибку Ребекки Фрост? Представить на суд публики нечто полуготовое и пожать плечами? Я уже говорила: суть в том, что, когда есть такие великолепные исполнители, как Аргерич, Баренбойм и Ашкенази, от концертирующего пианиста, отвечающего требованиям времени, нужна полнейшая отдача. Я повторяю это из уважения к тебе и с некоторой долей страха, потому что сомневаюсь, до конца ли ты понимаешь, что теперь от тебя потребуется.

– Я все понимаю, – говорю я. – И собираюсь дебютировать в июне. Свою часть соглашения я выполню.

– А ты помнишь, что в апреле тебе придется поехать в Вену к профессору Сейдльхоферу? Ты понимаешь, что тебе придется уехать от нее?

– Да, – говорю я. – Марианне тоже не хочет ничего менять.

– Поставь для меня Джони Митчелл, – просит Сельма Люнге.

– Джони Митчелл?

– Да, мне хочется послушать музыку, которую ты слушал вместе с Марианне.

Я подхожу к проигрывателю. Ставлю «I Think I Understand».

Сельма слушает, глядя на ели. Я вижу ее профиль. У меня возникает к ней теплое чувство. Она выглядит усталой. Встревоженной. Мне нравится, как она относится к Марианне. Я благодарен ей за то, что она уважает наши отношения. Вот уж не думал, что так будет. Я чувствую, что теперь я перед ней в ответе и должен хорошо сыграть свой концерт. Хватит с нее разочарований.

Песня закончилась.

– Красиво. Но просто, – говорит она.

– Эта музыка много для меня значит. Особенно когда здесь нет Марианне.

– Я понимаю. Но эта музыка не имеет никакого отношения к опусу 110 Бетховена.

– Имеет. И гораздо больше, чем ты думаешь.

– Мне это трудно понять, – говорит Сельма. – У этой музыки нет амбиций, она только создает настроение. Бетховен, напротив, хочет разгадать тайну жизни. Это все равно что сравнивать «Братьев Карамазовых» с дешевым любовным романом. Давай больше не тратить времени на разговоры об этом.

 

Сегодня мы работаем над Бетховеном. Сельма Люнге слушает, как я играю опус 110 на Анином рояле. Она просит меня сыграть всю сонату целиком, как на концерте. Сидит на диванчике Ле Корбюзье и слушает.

Я замечаю, и замечал в последние недели, что эта музыка как нельзя лучше подходит мне в эти дни. Что она имеет точки соприкосновения с моими чувствами. Фрагментарность соединена в ней с глубокой серьезностью. Расплывчатость – со сжатостью и даже с итогом.

Но мне тяжело сосредоточиться. И у меня есть тенденция к излишней сентиментальности в красивых частях. Именно в динамичности проявилось мастерство Бетховена в этих последних сонатах. Неожиданная задумчивость. Неожиданная красота и покой. Я также могу замечтаться, вспомнить Аню, а через секунду уже ощутить глубочайшую серьезность жизни, испытать почти экзистенциальное отчаяние.

– Хорошо, – говорит Сельма Люнге. – Но ты еще не все до конца контролируешь. Следи за тем, чтобы не играть слишком быстро в быстрых пассажах. Помни, это не Шопен. Может, ты в последнее время слишком много играл Шопена. Здесь очень важен выбор темпа. Темп определяет почти все. Это как сама жизнь. Ты либо живешь в бешеном темпе, когда все происходит очень быстро и у тебя ни на что не хватает времени, либо выбираешь более медленный темп, чтобы успеть оглядеться, иметь время на раздумья. Бетховен только в исключительных случаях предпочитал быстрый темп. Все его части аллегро можно играть гораздо медленнее, чем это обозначено. Это завораживает. Сыграй мне еще раз фугу. И не спеши на этот раз.

Я играю для нее фугу. Играю медленнее, чем раньше. Это урок. Рабочая встреча. Все чувства исчезают. Она – профессиональный педагог. Я – послушный ученик. Мы забываем о том неприятном, что случилось. Думаем только о музыке. Бетховен. Опус 110. Его предпоследняя соната для фортепиано.

 

Рождество в доме Скууга

 

Марианне приезжает домой в сопровождении медицинской сестры. Машина довозит ее до двери. Я не видел ее несколько недель и поражен, как плохо она выглядит по сравнению с прошлым разом. Бледная, усталая. Болезненное напряжение в глазах. Она едва держится на ногах. Я думал, что все будет наоборот, что лечение вернет ей силы.

Марианне видит ужас, отразившийся на моем лице.

– Я знаю, что плохо выгляжу, – говорит она и закуривает самокрутку. – Но это последствия лечения. Врачи должны докопаться до самого дна и понять, что там. Я имею в виду боль. Когда я пройду через это, я смогу улыбаться, как Мэрилин Монро. Ты не веришь?

– Я верю всему, что ты говоришь.

 

Я нашел старые коробки с рождественскими украшениями. Эстетика Брура Скууга не позволяла ему злоупотреблять мишурой, но, как бы то ни было, здесь есть одна рождественская звезда от Русеталя, чтобы повесить на окно, и рождественский сервиз Датского королевского фарфора. Я купил маленькую елочку и украсил ее, как мог. Марианне нашла ее красивой.

– Звонила твоя мать, – говорю я. – Она и твоя сестра, вся семья очень хотят тебя видеть.

– Для этого я слишком слаба, – говорит она, сидя без сил на кресле «Барселона». Позвони им, пожалуйста, и скажи, что мне нужен покой. Рождество для них по‑прежнему большой праздник. Они так и не поднялись выше этого. В настоящее время я не в силах думать о младенце Христе.

– Я позвоню твоей матери, – обещаю я.

 

Марианне, измученная, сидит на диванчике Ле Корбюзье и смотрит на елку. Ни ансамбль Ле Корбюзье, ни кресла «Барселона» не созданы для горя или отчаяния. Они созданы для спекулянтов недвижимостью, директоров банков, режиссеров и дизайнеров – людей, которые не знают, как выглядит голова, половина которой снесена одним выстрелом. Она сидит на узком обитом черной кожей диванчике и даже не радуется музыке, которую я для нее ставлю. «Рождественскую кантату» Онеггера. «Рождественские песни» Бриттена. «Рождественскую ораторию» Сен‑Санса. Свое состояние Марианне объясняет групповой терапией. Эта терапия отнимает слишком много сил. Она непривычна. Надо открывать себя перед чужими людьми. Но через это следует пройти, ведь она уже открыла себя в тот вечер у Сельмы и Турфинна Люнге. Она просит у меня прощения. Я отвечаю, что мне нечего ей прощать.

Я готовлю бараньи ребрышки, свиные отбивные, красную капусту, соус и все остальное. Но все это бессмысленно. Я слишком много времени отдаю кухне, а когда я уже накрыл на стол и мы сели есть под приглушенную музыку динамиков AR, Марианне просит меня выключить музыку. Она не переносит никаких звуков, говорит она. Есть она тоже не в состоянии. И почти ничего не ест. Даже не пьет вино. Только воду, маленькими глотками.

– Ты должен набраться терпения, – говорит она, смотря на стену. – Я знаю, что сейчас я для тебя не самое приятное общество. Но знай, независимо ни от чего, мне приятно быть дома.

 

Наступает вечер. Я вижу, что она зевает, ей хочется лечь.

– Ты ляжешь в своей комнате, – говорю я.

– Да, – соглашается она. – Наверное, сейчас это будет самым разумным. Анина кровать слишком маленькая. И мне нужен сон. Но в другой раз…

– В другой раз, – повторяю я. – Не думай об этом. – Я целую ее в лоб.

Потом провожаю в ванную. Я очень боюсь сказать ей что‑нибудь не так. Прикоснуться к ней не так. Нарушить ее покой.

 

Странный и неприятный вечер для нас обоих. В девять вечера она уже в постели. Я сижу у нее на краю кровати, словно она маленькая девочка. И с удивлением думаю, что первый раз нахожусь у нее в спальне.

 

Но прежде, чем я ухожу, Марианне настоятельно просит меня не ложиться, послушать музыку и вообще делать все, что я захочу.

Я подчиняюсь. Сижу в гостиной. Допиваю красное вино, которое не выпила она.

Слушаю Брамса. Соната для фортепиано ля мажор. С Исааком Стерном.

Мамина рождественская музыка. Она любила эту сонату, особенно вторую часть. Медленные отрывки, серьезное возвращение темы, с каждым разом все более сердечное.

Да, думаю я. Сердечность. Долгие, грустные звуки, не перестают петь.

 

Работник клиники забирает Марианне утром на третий день Рождества. Она бессильно целует меня в щеку сухими губами.

– Мальчик мой, – говорит она. – Не бойся. Все будет хорошо. Помни, что я врач. Я знаю все, через что мне предстоит пройти.

Меня это не успокаивает, но что я могу сказать.

Я провожаю ее до машины. Она идет какой‑то неуверенной походкой, словно старуха, которая боится упасть.

– В клинике будет праздничная встреча Нового года. Может, ты приедешь? У тебя хватит сил? Остаться в клинике на ночь нельзя, но там поблизости есть небольшая гостиница, я могу оплатить твой номер.

Работник клиники кивает, чтобы поддержать меня.

– Разумеется, я приеду. И я в состоянии сам заплатить за номер.

– Значит, мы скоро увидимся, – говорит Марианне и улыбается, искренне обрадованная.

– Жду с нетерпением, – говорю я.

 

Свадьба Ребекки

 

Я нервничаю больше, чем на сцене в Ауле. Ребекка Фрост выходит замуж, и я должен буду произнести за столом речь, как положено свидетелю. Господи, я даже не думал о том, что скажу по этому случаю. Нужно быстро что‑то придумать, и это должна быть хорошая речь, потому что Ребекка этого заслуживает.

К счастью, я купил ей хороший подарок в «Norway Design» – синюю стеклянную вазу.

 

Но меня пугает перспектива снова оказаться среди людей, покинуть этот дом страха и скорби, делать веселое лицо, болтать с веселыми и радующимися родственниками Ребекки, которые, конечно, начнут у меня спрашивать, не имея в виду ничего плохого, о моем предстоящем дебюте. У меня остались не самые лучшие воспоминания о посещении особняка Фростов на Бюгдёе. Когда я был там после дебюта Ребекки и впервые понял, в каких отношениях находятся моя сестра и Аня.

Однако на этот раз Катрине там не будет. Она далеко, в Сринагаре, ищет самое себя с помощью гуру и не намерена возвращаться в Норвегию раньше лета.

 

Венчание происходит в церкви во Фрогнере. В Норвегии не так много церквей, способных вместить всех друзей, приглашенных на церемонию семьями Фростов и Лангбалле.

Я прихожу заблаговременно и сержусь на себя за то, что не успел к этому событию купить себе новый костюм. Ребекка несомненно сразу увидит, что на мне все тот же траурный костюм, мой единственный, который она видела на мне в торжественных случаях. Теперь рукава мне уже так коротки, что это смешно. И даже я понимаю, что произвожу впечатление мальчика в коротких штанишках.

Хорошо еще, что я не располнел.

 

Декабрь в Норвегии – самое темное время года. Снега еще нет. Со всех сторон из темноты в освещенную церковь стекаются гости. Сегодня опять очередь Ребекки. Милая Ребекка, думаю я. Уверена ли ты, что поступаешь правильно?

Они с Кристианом отказались от квартиры Сюннестведта. На свадьбу родители подарили им квартиру на Бюгдёй Алле. Это означает, что мне придется искать новых жильцов, но я не в силах сейчас думать об этом. Только не сейчас. Почему никто не написал книгу о страхе? – думаю я. О страхе в литературе написано слишком мало. Об этом болезненном, отравляющем душу чувстве, которое гнездится где‑то внутри. Я и не предполагал, что могу за кого‑нибудь бояться так, как я сейчас боюсь за Марианне. Хорошо, конечно, что она лежит в клинике, там ночью дежурят сестры, и вообще много людей, готовых оказать ей помощь. Но что будет, когда она вернется домой?

 

Я здороваюсь с родителями жениха и невесты, коротко приветствую Кристиана и его свидетеля, который напоминает более брутальный вариант самого жениха. Зовут его Гилберт Вогт. Я им явно не нравлюсь. Их интересует, какую роль я играю в жизни Ребекки. На Кристиане смокинг от «Фернера Якобсена», на лбу у него испарина. Мировые знаменитости из классической среды ждут в галерее, когда на них обратят внимание. Сельма и Турфинн Люнге тоже здесь. Естественно, что они среди приглашенных. На этот раз Сельма одета более скромно. Никакой этакой бирюзы. Она, как и я, в черном, словно на похоронах. Я киваю им со своего места около алтаря, и они дружески кивают мне в ответ. После всего, что случилось, мы стали ближе друг другу, думаю я. Они перестали быть пугающими представителями мировой культуры. Это люди, к которым я могу обратиться в трудную минуту. Они знают, что мне пришлось пережить в настоящее время.

 

Церемония начинается. Отворяются двери. Мы все встаем. Входит Ребекка в белом подвенечном платье, и мы надеемся, что на этот раз она не споткнется. Она и не спотыкается. Она медленно движется по центральному проходу в сопровождении отца, в то время как органист играет свадебный вальс Мендельсона из «Сна в летнюю ночь», эту каверзную пьесу, которая насмехается над моногамией и любовью во всех ее проявлениях. Я не понимаю, почему именно это произведение из пьесы о неверности, влюбленности и заблуждениях должен скрепить брачные обещания людей, у которых не хватает фантазии даже на то, чтобы быть неверными. Неужели все дело только в музыке?

Да, думаю я. Только в музыке. Так велика ее сила.

 

Невесту передают жениху. Наконец жених и невеста стоят рядом, готовые к совместной жизни, которая для них уже началась. Я тоже стою там, сразу за ними, и думаю о том, что мне рассказала Ребекка об их соитии в примерочной «Стеена & Стрёма», в подвальчике Аулы, возле «Фредерикке», а теперь, возможно, и на сцене в Ауле. Но именно здесь, в церкви Фрогнера, они этого сделать не могут, думаю я. Здесь они могут только обвенчаться друг с другом, прямые, как две жерди. И только Бог знает, зачем они это делают. Но Ребекка уже доказала мне, как легко она относится и к своему счастью и к своим страстям.

Меня охватывает грусть, подавленность, страх за все, что связано с будущим. Я думаю о своей речи и еще не знаю, о чем, собственно, буду говорить. Но я должен пройти через это испытание. Мы с Гилбертом Вогтом подходим к этой паре, которая на мгновение кажется мне стоящей на вершине свадебного торта, хотя они стоят на потертой дорожке в церкви Фрогнера и обмениваются кольцами.

– Обещаешь ли ты, Кристиан Лангбалле, верой и честью…

Конечно, он обещает.

И Ребекка Фрост тоже обещает.

 

Достойная церемония. Присутствуют и Ингрид Бьёнер, и Хиндар‑квартет. Пастор читает трогательные строчки из Екклесиаста. Да, всему свое время. А сейчас время для счастья, выбранного себе Ребеккой Фрост. Я стою у алтаря и замечаю, что многие смотрят на меня. Они либо знают, что моя мама утонула в водопаде, либо знают, что я живу с Марианне Скууг, либо – и то и другое. Я не понимаю, что из этого хуже. Кроме того, они разглядывают мой костюм.

После церемонии мы, как велит обычай, едем на автобусах во дворец Фростов на Бюгдёе. Сельма и Турфинн Люнге следят за мной и хотят сидеть в автобусе рядом со мной.

– Как вы с Марианне провели Рождество? – спрашивает Сельма Люнге. – Мы с Турфинном думали о вас.

Она говорит со мной тоном заботливой тетушки. И я не уверен, что мне это нравится, что мне хочется такой близости. Наверное, было бы лучше, чтобы она била меня линейкой.

– Марианне совсем измучена, – отвечаю я.

– Теперь ты успокоился настолько, чтобы заниматься? – озабоченно спрашивает Сельма.

– Теперь у меня уйма времени, – успокаиваю я ее.

 

Нас ждет шампанское, а потом роскошный обед в саду в специальном павильоне для приемов с окнами в мелких переплетах и печками для отопления. Семья Фрост привыкла устраивать большие приемы, и Лангбалле тоже внесли свою лепту. Необходимую, по их понятиям. Но нас ждет не веселый праздник, думаю я, это Конкурс молодых пианистов в гротескном варианте. Нервные ораторы будут по очереди в меру своих сил украшать это торжество. И я – один из них. И вот теперь, когда все становится очень серьезным, я чувствую, что Ребекка не сводит с меня глаз. Сияющих, пронзительно голубых. Какая она красивая! – думаю я. Она создана только для счастья. Господи, что же я ей скажу?

 

Я сижу среди ближайших членов семьи, моя дама за столом – младшая сестра Гилберта Вогта – Камилла. Хорошенькая, интересная семнадцатилетняя девочка, из которой, как водопад, низвергается поток слов, что‑то об акциях и инвестициях. Кроме того, ее интересует, осмелится ли она пойти в Клуб 7, когда он летом переедет в новое помещение в Вике.

– Джаз – это такая прелесть! – говорит она и лукаво на меня смотрит. Она твердо решила поступить в Высшую торговую школу в Бергене и стать экономистом.

Мне странно вдруг оказаться знакомым с людьми, которые способны навести порядок в деньгах. Отец этого никогда не умел. Поэтому я уже давно ничего о нем не знаю. Потерпел ли он крушение со своей новой подругой в Сюннмёре? Все возможно. У меня нет сил звонить ему. А он не из тех людей, которые, чуть что, сами хватаются за телефонную трубку.

Поздравительные речи следуют одна за другой. Я внимательно слушаю, но думать не в состоянии. С каждым услышанным словом от текста, что я держу в голове, остается все меньше. Вскоре там не останется вообще ничего. Речи родителей с обеих сторон забавны и полны смысла. Это воспитатели, которые рассматривают своих детей как личное достояние и как объект для инвестиций. При этом семейство Фрост интеллигентно и полно энтузиазма. Семейство Лангбалле пока что довольствуется только деньгами.

Фабиан Фрост говорит, что его дочь очень добра и что эта доброта может принести ей в будущем определенные трудности, поэтому ей не следует быть слишком уступчивой, однако теперь она обрела мужа, который ее понимает. Со слезами на глазах он пьет за ее здоровье и желает ей счастья.

После этого идут речи обоих родителей Лангбалле, из которых я сегодня не помню ни слова. Потом наступает очередь матери невесты.

Дезире Фрост называет свою дочь художественной натурой. Похоже, она разочарована тем, что Ребекка выбрала карьеру врача, а не музыку, но пытается с энтузиазмом говорить о ее занятиях медициной. Вспоминает несколько трогательных эпизодов из детства Ребекки, выражает сожаление, что в последнее лето на берегу возле их дачи произошло такое трагическое событие. Свою речь она заканчивает мольбой к Кристиану: «Дорогой зять, обещай мне быть добрым по отношению к Ребекке».

Кристиан Лангбалле высоко поднимает бокал и кричит:

– Это я тебе обещаю, Дези!

 

Наконец доходит очередь и до меня. В голове у меня пустота. Я думаю о Шуберте, который больше не посещает меня во снах. Думаю о музыке, которую он еще не написал, но хочет, чтобы я ее уже исполнил. Думаю о джазе и импровизациях.

– Дорогая Ребекка! – говорю я и вижу, что она смотрит на меня большими, полными ожидания глазами. В данную минуту я ее лучший друг. Я не смею не оправдать ее ожидания. И вдруг мне становится ясно, что я должен сказать. Я восхищаюсь ею как большим художником, потому что она вернула меня к жизни, когда я был в глубоком горе. Восхищаюсь ею как мудрым человеком, потому что именно она посоветовала мне искать счастья, пока не поздно. Восхищаюсь ею как верным товарищем. Я чувствую, что это хорошее начало, что гости внимательно меня слушают, что я говорю от чистого сердца. И тут я произношу роковые слова:

– Когда‑то ты сказала мне, что мы с тобой должны были бы пожениться. – Но в ту минуту я даже не понимаю, что гости могут превратно истолковать мои слова. И невозмутимо продолжаю свою речь. Пытаюсь сказать, что я вел себя как безмозглый идиот. Пытаюсь объяснить, что между нами существовала совершенно особая дружба, вспоминаю, какой заботливой по отношению ко мне всегда была Ребекка. Я пытаюсь нарисовать портрет почти совершенной женщины, которая стоит, как скала, на которую Кристиан Лангбалле может полностью положиться. И не слышу отзвука только что сказанных мною слов. Взгляды Ребекки, которыми она меня награждает, вдохновляют меня. Потому что Ребекка тоже не услыхала ничего рокового в той фразе, что услышали остальные гости. Для нее это само собой разумеющееся. Она знает, что это правда. Теперь это знают и все присутствующие.

Однако они делают вид, что ничего не заметили. Даже тогда, когда я описываю дни, проведенные наедине с Ребеккой на даче Фростов в августе, как посещение садов Эдема, где мы бродили почти как Адам и Ева, хотя сердце мое тогда изнывало от горя. Я немного рассказываю об Ане, но у меня получается так, будто Ребекка почти заставила меня забыть ту, которая недавно умерла. И именно теперь, после нескольких бокалов шампанского, белого и красного вина, я слышу, что сказал лишнее, что самому себе я кажусь более интересным, чем это есть на самом деле, что мои слова удивительным образом становятся двусмысленными, почти непристойными, что какие бы слова я ни употребил, я не могу избавиться от сексуальных намеков. Я запутываюсь в грустной риторике садов Эдема, которые заставляют всех присутствующих, включая меня самого, увидеть нас с Ребеккой, разгуливающих нагими по даче Фростов, слушающих Чайковского и вовремя и не вовремя вкушающих плоды своего уединения, пока ее жених отдыхает во Франции, а родители совершают поездку на теплоходе вдоль побережья Норвегии. И хотя я касаюсь также трагических событий того дня, я описываю утешение, которое мы подарили друг другу, словно нас сорвало с тормозов и мы вместе отправились в постель. Но Ребекка ничего не замечает! Она глотает каждое мое слово. И восторженно смотрит на меня, тогда как Кристиан Лангбалле, открыв рот, впился в меня глазами, точно я сумасшедший. Однако, несмотря ни на что, мне удается всех рассмешить. И когда я чокаюсь с Ребеккой, «моим лучшим другом», и она демонстративно целует меня в губы, потому что она так устроена, по палатке проносится смех облегчения. Кто‑то даже кричит «браво!».

 

Большинство гостей, безусловно, решили, что я влюблен в Ребекку, думаю я. Несмотря на все сомнения, одолевающие меня по дороге сюда, я чувствую, что речь мне удалась, что она прозвучала как выстрел.

– Бесподобно! – Какой‑то пьяный судовладелец из Бергена чокается со мной через стол. Он тоже уже не ориентируется в происходящем. – Черт, вот это была речь! Но почему же вы с нею не поженились?

 

Я вижу, что окончательно перестал нравиться Кристиану Лангбалле. Он уже не скрывает своей враждебности. Ребекка что‑то шепчет ему на ухо. Но видно, что его это не утешает.

А речи все продолжаются. Говорят со всех концов, со всех столов. В палатке пахнет кислыми газами – кто‑то не удержался – и водочным перегаром. Речи продолжаются даже после полуночи. Гости начинают чувствовать усталость. В павильоне нет вентиляции, и поэтому трудно дышать. Наконец, около половины второго мы выходим из‑за стола. Время для сладкого, для кофе и коньяка.

Я посматриваю на жениха. Он уже с трудом держится на ногах. Однако находит дорогу к столу с тортом, правда, с помощью Ребекки. Вместе со своей красивой невестой он любуется свадебным тортом. Потом она вовлекает его в свадебный вальс. Он шатается, рыгает, но у Ребекки сильные руки, и она то и дело возвращает его в нужное положение.

Когда вальс подходит к концу и нанятый оркестр Норвежского радио исполняет последние такты не очень удачно выбранного вальса из «Веселой вдовы», Кристиан замечает меня, забившегося в угол, уставшего от светской болтовни, уставшего от тревоги за Марианне. Ни для чего другого во мне сейчас нет места.

– Ты! – кричит Кристиан Лангбалле и освобождается от цепкой хватки своей новоиспеченной жены. – Тебе от меня не уйти!

– Кристиан! – кричит Ребекка.

– В чем дело? – восклицает Дезире Фрост и закрывает рот рукой.

 

Я чувствую приближающуюся опасность и бегу из павильона в главное здание, где стоит стол, заваленный подарками. Он бежит за мной, охваченный бешенством.

– Стой! Стой! – кричит он. – Ты так легко не отделаешься!

Я уже у выхода, но там стоит кучка гостей. Мне через них не пробраться. Я оглядываюсь и вижу, что Кристиан Лангбалле взял курс прямо на мою кобальтовую вазу. Он хватает ее со стола, поднимает над головой и со всей силы швыряет в меня.

– Это тебе по заслугам, вдовий ёбарь! Дрочитель роялей! Проклятый лизун сладких местечек… Кобель!

Дорогая ваза от «Norway Design» попадает мне в плечо и падает на пол. Я чувствую резкую боль. Он мчится ко мне, окончательно потеряв над собой власть. Но путь к выходу освободился. Я бегу туда. Кто‑то увидел, насколько опасно мое положение, и открыл для меня дверь.

 

Я исчезаю в ночи. На земле появился тонкий слой снега. Поскользнувшись на последней ступеньке, я падаю на дорожке перед подъездом.

Но меня никто не видит. Мои невидимые друзья в доме быстро закрыли за мной дверь. Из дома доносятся крики и вопли.

Я бегу в темноте по направлению к Музею народного искусства. Мне хочется убежать от боли в плече, но больше всего хочется убежать от охватившей меня тоски. У меня такое чувство, будто я погрузился во мрак. Он путает мои мысли. В нем все становится неузнаваемым или невидимым.

 

Я перестаю бежать и перехожу на шаг. И иду полночи. Прихожу в Скёйен. Потом поднимаюсь к Аббедиенген и дальше, к Бьёрнслетта. А оттуда уже прямая дорога в Рёа и на Эльвефарет.

Наконец я в доме Скууга и ставлю пластинку Джони Митчелл «Вудсток»: «We are stardust. We are golden. And we’ve got to get ourselves back to the garden».

 

Я тревожусь. Прежде всего за Ребекку. Но и за себя. И за Марианне. У меня перед глазами эта свадьба, брачная ночь. Я знаю Ребекку. Знаю, где проходит ее болевой порог. Может, на первых порах случившееся ничего не значит. Может, почти никто этого не заметил. Может, все объяснимо. Может, Ребекка и Кристиан поговорят так, как мы говорили с Марианне много ночей подряд.

Вдруг все становится опасным.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 187; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.137 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь