Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Сеанс лечения – 21 (последний)



 

После двойной дозы снотворного в вену мальчик проспал почти сутки.

Он открыл глаза и первое, что увидел, это было бледное, истерзанное страхом и сомнениями лицо Преображенского.

— О, Небо! Я еще не умер? — простонал он.

— Тебе нельзя умирать, мой дорогой! — ответил ему дрожащим голосом Преображенский. Он говорил с трудом. Подбородок его, прихваченный парезом, едва двигался, а глаза смотрели с вымученным сомнением, продираясь сквозь пелену жесточайшего стыда.

— Никак нельзя тебе умирать! Это безумие! Еще можно все поправить. Неужто ль Садовник не сможет помочь нам?

— Не сможет! — прошептал мальчик.— Теперь будет Потоп.

— Но ведь он будет так или иначе!

— Будет! Но я уже не смогу спасти человечество. А отсылать другого Посланника поздно. Убейте меня! Я заклинаю вас! Если я останусь жить, я всю жизнь буду мстить человеку. Я превращусь в Джека-Потрошителя. В людоеда. Зачем вам это надо?

— Тебе не придется превращаться в людоеда, мой мальчик! — с жаром заверял Преображенский. — Мы вернем тебе память, а вместе с тем к тебе вернется твой прежний интеллект. И, может, тебе еще удастся выполнить свою миссию.

Профессор смутно верил в это, но в голосе его звучала отчаянно-правдивая струна.

— Нет, вы никогда не сможете вернуть мне моего космического интеллекта! В моем мозгу произошли необратимые процессы.

Уголки губ Преображенского протестующее вздрогнули.

— Я не согласен здесь с тобой, дружок! — возразил он. — И объясню – почему. Дело в том, что ты потерял память не по причине какой-нибудь физической травмы, а в силу того, что вследствие торможения твоего либидо в твоем мозгу произошла блокировка синтеза биологических макромолекул. Заметь – блокировка, но не нарушение самого процесса их химических преобразований. А раз так, то это практически восстановимо. Мы долго и тщательно изучали произошедшие в твоем мозгу нарушения, и нашли причину. Наши лаборатории сейчас близки к тому, чтобы установить, какой фермент и какого препарата разрушил РНК, ответственную за память. Я уверен, нам удастся вычислить химический состав этого фермента, и тогда мы посредством соответствующих реактивов сможем окислить его, разложить на составляющие и вывести затем из организма. Вследствие этого, в твоих клетках начнется нормальная синтезация РНК, то есть произойдет ее самовосстановление. Так что, — развел профессор руками, — необратимые процессы, о которых ты говоришь, могут оказаться вполне обратимыми.

— Несомненно! Несомненно! — горячо подхватил Цвеккер. — Но я добавить хочу. Прекрасно я понимаю, мой хороший, что медицина точная в твоих глазах есть всего лишь научный паллиатив, ничтожный придаток к регуляции процессов тех сложных, которые происходят в нейронах человеческого мозга. И здесь я с тобой согласен вполне – еще недостаточно сильна медицина. Но человеческий организм – всемогущ. Да, медицина знает примеры, когда приговоренные ею к смерти подымались буквально из могилы. В живых клетках сокрыты запасы энергии, способные произвести колоссальную, почти невозможную работу. Стоит человеку лишь захотеть, как энергия эта начинает высвобождаться из него тут же и творить вещи самые невероятные. Вот потому о «необратимых процессах», мой дружок, рановато еще говорить. Не все еще потеряно. Попробуем! Но вах-вах! пусть скажет Элохим! как пробовать мы будем, если ты этого не желаешь?

— Вы снова обманываете меня, — с отчаянием проговорил мальчик. — Вернуть память вы, может быть, и вернете, но интеллект – никогда. К тому же я не хочу уже спасать мерзопакостного человечка. Пусть пропадает.

— Чепуха! Какая чепуха! — взорвался Преображенский. — А как спасают интеллект человека, совершено потерявшего рассудок? Мы вытащили тебя из ямы абсолютного идиотизма, когда ты дауном лежал в постели, пучил глаза в потолок и пускал бульбы. Тебе этого мало? Или ты забыл об этом?

— Все равно не хочу! Дайте мне спокойно умереть! Я смертельно устал! — и Аваддоша отвернулся к стене.

Несколько секунд стояла тишина, и было слышно сквозь ее неподвижные полотнища живые вздохи весеннего воздуха, играющего за прозрачным окном, белый шепот стен и ропот бьющейся в венах крови. И тут в застывшее марево полузвуков, в это тяжкое палаточное раздумье, осторожно вплыл обманчивой радостью колокольный звон. Мальчик воспрял. Приподнял голову и устремился своим бледным, истощенным лицом к окну. Он узнал эти колокола. Это звонил златоглавый Владимир.

Он вспомнил прохиндея в рясе, коричневые стопы деревянного идола, запах ладана, крови и тлена, вспомнил женщину-насекомое и убиенного ею своего четвероногого друга, тотальную лживость мира, его порочные радости и порочные надежды, которые этот звон пробуждал в человеческих душах. О, нет! Нет! Нет!

И ненависть с новой силой зашевелилась в нем. Она была такой ярой и такой бессильной, и это приносило сердцу его такую истязающую боль, что не было никаких сил вытерпеть ее. Какое слепое и жестокое наказание Небес – поражение! Оно посылается человеку за его слабость и спесь, посылается для того, чтобы отнять у него ум, силу и могущество, превратить в червя и раздавить ужасным грузом унижения, от которого трудно даже дышать. Посылается для того, чтобы сбросить его до низин подземной клоаки, до размазанных по ее нутру нечистот. Поистине, это самое громкое и самое ужасное проклятие, какое только можно выдумать. Ничтожный червь во прахе был гораздо могущественней его. Червь сосал трупный гной. Червь – довершал. Червь – наслаждался. Он делал важное дело, он очищал биосферный заповедник Геи от гнусной материи и гнусных миазмов. И это было – хорошо! Он же, Посланник Сфер Высших, был абсолютно бессилен. Невозможно было что-нибудь сделать, что-нибудь выправить в этом изувеченном человеческом мире. Выхода не было. Посланный в мир для того, чтобы излечить его от проказы, он уходил теперь ни с чем. Уходил, облачившись в платье позора. И огненные холсты этого платья невыносимо жгли его тело. Ах, зачем? Зачем было затеяно это лицедейство с перерождением человеческого царства? этого выспреннего полотна Вседержавного Самозванца? если для того, чтобы разрушить помпезные эти идеи, оказалось достаточно одной микроскопической пилюли, одной тончайшей иглы, одного ничтожного «клистира» какого-то полусумасшедшего эскулапа? О, Небо! как могущественна и неистребима Глупость! И как глуп, смешон и ничтожен вечно прихрамывающий ее попутчик – Рассудок!

Стыд кипел в нем расплавленной лавой, и она жгучими вервиями текла по его жилам, испепеляя сердце. Жить было глупо, опасно, и смешно. Но нельзя было и уходить. Можно было лишь броситься в колодезь спасительного безумия, на дне которого невозможно ни что-либо помнить, ни что-либо понимать.

Все! Все! Все! Пусть приляпнутый Вершитель, пусть даже хоть сам великий Садовник даст ему благословенный яд отпущения. Пусть Он погасит Солнце. Пусть испепелит воздух. Пусть…

— О, Йешуа га-Нацри! — закатывал выпуклые свои глаза Цвеккер.— Ты поистине безумец. Чем виновато Солнце? Чем виноваты рыбки, пташки и букашки?

— Да! — вторил возмущенно Преображенский. — Чем!?

И тут, кажется, кто-то услышал странный этот диалог. Услышал и тихонечко стукнул в дверь. О, нет! Стукнули, кажется, где-то за окном. Очень далеко. Кажется, это прокатился за краем неба заблудившийся гром.

Прокатился, и исчез.

Все глянули в окно. На небо. Небо пылало чисто-плазменно­й лазурью, грозы ничто не предвещало, но гроза, тем не менее, шла.

Мальчик чутко потянул воздух. Да! В воздухе плавали электрические заряды. И он снова глянул в окно. За окном что-то случилось. Смолк лепет распускающейся листвы; стих птичий гомон; исчез куда-то невесомый шелест крыльев бабочек и перегуд шмелей; еще не померк, но испуганно вздрогнул и оцепенел воздух; запоздало шарахнулась расхлыстанными в панике крыльями какая-то птица; встревоженные мухи трусливо перекочевали подальше от окна и теперь настороженными кочками сидели на потолке по углам: все торопилось спрятаться, укрыться в своих убежищах. Зрела пронзительная тишина.

А глупые колокола все били и били гороховую свою аллилуйю.

И тут снова стукнуло. Уже совсем рядом. А через минуту-другую в окна ворвался зловещий шорох несущихся туч. Небесное око стремительно сузилось и погасло. И солнце, беспомощно трепыхнувшись, тотчас утонуло во мраке. Страшное огненное вервие рассекло почерневшее небо от края до края, и Зверь Небесный рявкнул уже так, что содрогнулись стены и зазвенели оконные стекла. Раздался каскадный шум, будто мчался на жестяных своих крыльях легион саранчи. В мгновение ока он возрос до гула и накрыл все пространство.

Это обрушился на землю ливень.

Мальчик поднялся с постели и, крайне возбужденный, болезненно улыбаясь, заторопился, пошатываясь, к окну. Слабыми руками он ухватился за подоконник и стал жадно созерцать бушующую за окном стихию. Бледное лицо его, озаряемое вспышками молний, ликовало, глаза сверкали, как плазменные свечи. Он дрожал от восторга, и исхудавшая грудь его дышала прерывисто, взволнованно и жадно.

— Смотри, смотри! — раздалось вдруг отчетливо в притихшей палате. — Это последняя твоя гроза.

—Ты никогда больше не увидишь Зевса, пускающего огненные стрелы, — ответил ему голос другой.

Мальчик в недоумении оглянулся на голоса, увидел испуганные лица своих эскулапов и протестующе снова повернулся к грозе. Наверное, он не хотел, чтобы эта гроза была в его жизни последней.

— Ты уйдешь в никуда!

— Ты превратишься в глину!

— Нет! Этого не может быть! — не отрываясь от грозы, отвергал человеческие голоса мальчик.

— Это так! Ты превратишься в глину, и тебя будут месить копытами стада диких животных!

— Нет, я уйду к своему праотцу, — так же, не оглядываясь, снова возражал он.— Там я буду счастлив.

—Как ты будешь счастлив, если будешь помнить всегда, что покинул несчастный мир и ничем не смог помочь ему. К тому же, там все не так, как здесь. На земле.

— Там нет Солнца.

— Там нет Луны и звезд.

— Там не звенят луговые колокольчики.

— Там не гудят шмели.

— Там не цветут ромашки.

— Там нет добрых твоих четвероногих друзей. А без них твоя вечная жизнь покажется тебе бессмысленной.

— Если ты уйдешь, ты не сможешь отомстить за своего Мальчика!

— В подземном царстве ты не поставишь ему памятника.

— И никто никогда не вспомнит о нем!

— И расплодятся по земле женщины-насекомые и будут безнаказанно творить свой суд.

Аваддоша вздрогнул. Медленно повернулся к жестоким своим эскулапам.

— Не растерзывайте меня! — умоляюще пошевелил он губами, но очередной треск грома поглотил этот его стон.

— Ты прожил на свете всего лишь девять лет.

— Ты ничего еще не видел!

— Мир фантастически богат, а ты без сожаления покидаешь его. Во всей Вселенной нет больше такого чудесного домика, как наша Земля. И глупо! Глупо, черт бы тебя побрал!

—Ты не видел статуи Колосса Родосского!

— Ты не видел статуи Зевса Олимпийского!

— Нет в мире человека, которого бы эта статуя не потрясла.

— А висячие сады Семирамиды!?

— А руины Колизея?

— Какой там Колизей!? Он не видел даже верблюда!

— Даже павлина!

— И океана.

— Да, и океана! Ты не видел подводного мира.

— Это неземное зрелище. Ни одна сказка не сравнится с ним.

— А как извергаются вулканы?! Это чудовищная фантазия!

— Ты не слышал голоса тигра. Когда он ревет, все живое содрогается от этих звуков.

— Ты никогда не увидишь гор и моря, о которых мечтал.

— Ты никогда не увидишь джунглей.

— Ты никогда не увидишь Амазонки и Миссисипи.

— Ты никогда не увидишь тундры.

— Пустыни Сахары.

— Ты никогда не увидишь Земли с высоты самолета.

— Да он и самолеты видел только в небе!

—А ты знаешь, что такое Форосский маяк? Миллионы людей мечтают его увидеть и едут для этого на другой край земли.

— А мавзолей царя Мавсолы в Галикарнасе?

—Ты даже представления не имеешь, что это за сооружение!

— А пирамиды Хеопса?

— Не мучайте меня! — взмолился ребенок. — Я не хочу слушать человеческой речи. Я хочу в последний раз послушать голос стихии.

— Безумец!

— Истинный безумец!

— Ты не выполнишь своей миссии. Что ты скажешь своему праотцу, когда предстанешь пред ним? Как ты посмотришь ему в глаза? Ведь он ждет тебя!

— Но что я могу сделать? — закричал мальчик. — Ведь вы изувечили меня! Неужели праотец меня не поймет!?

— Поймет, поймет! Ты у него будешь на иждивении, как инвалид.

— Больной на голову!

— Приляпнутый!

— Он будет тебя жалеть и всем показывать.

— Как образец. Вот, дескать, что сделали людишки на Земле с моим отпрыском!

— Как я вас ненавижу! Пусть вас всех сожрет Потоп! И мир забудет о вас, — отвечал мальчик.

— Поистине безумец! Ты желаешь забвения и Собакевича? И де Сада? И Моцарта? Ты желаешь их праху мучений и мытарств?

Пронзительная молния ослепила палату, и жуткий гром, будто от этих слов возмутился и раскололся Везувий, потряс все здание.

—Ты проклинаешь Моцарта!? — снова раздался в наступившей тишине возмущенный человеческий глас.

— Моцарт! Моцарт! Моцарт! — всплеснулся ему в ответ глас другой.— Ты что, забыл, что такое Моцарт?!

— Беспамятный безумец!

— Ты вечно будешь вдыхать запахи смоляных котлов, слушать треск костра и никогда уже не услышишь его великого реквиема.

— Безумец!

— Безумец!

Снова сверкнула молния, и за ней тут же: чей-то опомнившийся возглас, оглушительный треск грома, быстрая дробь шагов, рассекающих воздух, апоплексический вздох открывшегося дверного полотна, снова голос, но уже приглушенно-стиснутый, и через минуту в уши мальчика сквозь симфонию бушующей за окном стихии, ненужно и странно полился еще какой-то невесть откуда взявшийся звуковой хлам: металлические стоны, щелчки и хрипы, шорох магнитофонного диска и писк индикатора. Удушливо ударил в ноздри запах горячей пластмассы, и спустя несколько секунд, в которых был слышен лишь грохот летящего с небес водопада, в палату ворвался шквал потрясающе знакомых звуков.

Мальчик вздрогнул и медленно повернул к этим звукам свое изможденное нечеловеческими страданиями лицо.

В памяти тут же всплыло негативом: фойе с зеркалами, бархатные гардины, хрустальные люстры, сверкающий хром дверных ручек, притихший партер и тысячи глаз, тревожно и жадно взирающих из его краснобархатного ложа на немую, затянутую в голубые полотнища сцену. И еще: оркестровая яма, наполненная тихим подземным светом, хаос вздымающихся из ее таинственной глубины инструментальных фраз, черный силуэт человека, стучащего в pupitre деревянной палочкой, и сладостно тревожащая сердце тишина. А потом выплыло вдруг откуда-то от левого плеча необыкновенно красивое женское лицо и большие, сверкающие глаза, взирающие на него из полумрака партерного ложа таинственно, восторженно и …притязательно.

На миг он отстранился от видения.

Жалкий всхлип скрипок лился из магнитофонного чрева, пробуждая в нем мотивы какого-то забытого крушения. И все большая тревога сгущалась в пропахшей грозовыми ионами палате. И тут все повторилось. Как в приступе парамнезии. И стало совсем непонятно: обман ли это памяти или он действительно когда-то слышал эти звуки? а вместе с ними и краски, и чувства:

Жалобный всхлип оркестровых скрипок возрастал в своем звучании. Вот скрипки всхлипнули двадцать четыре такта, и взревел оркестр. Но тут же эту глыбу звуков, едва она поднялась, взорвал истерично пронзительный крик скрипки сольной, полоснув ледяным ножом по сердцу.

Cкрипка прокричала всего четыре раза, но за эти мгновенья показалось, что раскололся на звенящие осколки мир, и что не скрипка это кричала по нему отчаянно и страшно, а какое-то живое, вобравшее в себя всю боль Вселенной существо. И вслед за этим криком грянул мощный мужской хор. Пронзительные крики примы продолжались, но теперь с каждым тактом набирал fortissimo хор, набирал до тех пор, пока не вылился в потрясающий пространство ураган.

Ураган бушевал за окном, ураган бушевал здесь.

Это было страшно.

Холодный пот заструился по лицу мальчика. Он дрожал от возбуждения и страха, он был на грани крушения, и все его растерзанное существо металось в поисках защиты от этих чудовищных звуков и не находило ее. А звуки продолжали сотрясать его душу.

И тут в стихию грозы и в стихию музыкальных звуков ворвалась еще одна стихия. Стихия человеческого голоса. Мальчик вспомнил. Это был голос великого злодея человечества Антонио Сальери. Трагическим голосом Сальери вещал, взывая к Всемогущему:

Как я работал! Трудился ради того, чтобы в единственно доступном мне искусстве услышать Твой глас. А теперь я слышу его, и в нем звучит одно имя – МОЦАРТ.

Испепеляющая молния хлыстанула за окном, ослепив палату, и гром рявкнул так, будто взорвался небесный свод. Он был таким чудовищным, что зашатались каменные своды здания и испуганно задребезжали стекла. Все ослепло, оглохло и онемело. И на миг даже перестала безумствовать за окном стихия. Кажется, оборвался даже безумно-рыдающий реквием. Жуткая тишина накрыла оглохшее пространство. И тут эту тишину пронзил чей-то нечеловеческий вопль:

—Господи! Господи! Добрый и праведный! Укрепи же руку мою! Помоги мне изничтожить этого человека!

Это Великий Злодей просил Вседержителя помочь ему совершить преступление, для которого на Земле не нашлось бы суда.

— Не пей! Не пей! Не пей! — страшно, как и тогда, закричал мальчик и устремился к безжалостному пластмассовому вещуну и стал бить его кулачками.

Но все было тщетно. Он помнил: добрый Вседатель, услыхав вопль рыдающего завистника, ничтоже сумняшеся, испепелил человеческого гения. Испепелил самое высокое свое порождение: Гений выпил поднесенный ему с Его благословения яд.

Мальчик бил, бил и бил пластмассового идола, исторгающего ужасные звуки, но идол упрямо довершал свое действо. Ревели трубы. Истерично рыдали скрипки. Оглушительно трубили фаготы. Плачем Ярославны бились виолончели. Кричал безбрежную трагедию хорал. И, конечно же, не покойную жену черного человека, по имени Вальзегг Штуппах, отпевал реквием. Он отпевал – Мир. А вместе с ним и истинного его сына, истинного бога Земли. Убитого человеком. И можно было честно теперь возопить: " Бог умер! ", как тό возопил некогда устами Заратустры Ницше. Ибо если бы Бог действительно не умер, то умер бы разве сейчас Бог этот? Земной?

И мальчик, осознав неумолимость времени, похитившего Гения, осознав, что боги тоже рождаются и умирают, что он тоже некогда был богом, и его тоже некогда убили, осознав все это, заметался по палате, затем бросился ниц на постель, спрятал в ладошки лицо и зарыдал так отчаянно, что стихия за окном на мгновенье смущенно смолкла. Он рыдал мучительно и больно, упоенно, жалко и безутешно. И кровь, его благородная космическая кровь, богорожденная и отравленная земными миазмами, искалеченная жестокой ненавистью к человеку и освященная любовью к убитому богу и почти убитому уже миру, горячая и безумная его кровь перерождалась теперь в нем. И какие-то неведомые до сей поры дух и воля, дух, воля и страстное желание вновь превратиться в бога и все же сотворить свой суд над убийцею Мира, побежали вместе с этой кровью по его изболевшимся венам.

Он рыдал до тех пор, пока не отгремели последние аккорды трагической мессы и не стих за окном хаос. И с последним его всхлипом в палате воцарилась легкая, прозрачная тишина. Он отнял ладони от истерзанного голодом и безумием лица и с удивлением очнувшегося от страшного сна глянул миру в его светлые очи, все еще не понимая, что произошло с ним и что произошло с его кровью. Сквозь пелену слез, все еще стоявших в его малахитовых светочах, он увидел жалкие, изничтоженные до пепла фигурки своих белых истязателей. Над их мудрыми седыми главами, жалко склоненными, незримо витал черный траурный нимб.

И еще что-то провернулось в нем. Будто какой-то тайный рычаг отомкнул и отвел тайную створу и открыл лежащую в темной скрытнице сокровищницу.

И он вспомнил этих добрых человечков, день и ночь пекущихся о его бедном рассудке.

И жалость острая, пребольная и жгучая, захлестнула его детское сердце и сдавила так жутко, что судороги свели его увядший лилейный рот.

И он почувствовал вместе с этим, как какая-то титаническая глыба, тупо давящая на его мозг, вздрогнула, гулко зашаталась и тяжело обрушилась на свою первооснову.

Он глубоко и свеже вздохнул, и долгий, удивительно легкий выдох полú лся из его освобожденной груди.

Спасители его, почуяв это чудное воскрешение, воскресли сами. Несмело подняли головы и взглянули на своего трудного, ужасно трудного и вряд ли исцелимого пациента. И лица их, истомленные долгим трудом и сомненьем, засветились надеждой.

— Все! — едва слышно повел устами Пациент. — Я уже… не сумасшедший. Отворите двери, … снимите решетки и распахните … окна. И принесите водки да чего-нибудь …поесть.

Ах! — тут же опамятовался он.— Сначала поставьте что-нибудь из Россини. Пожалуй, увертюру «Севильского цирюльника»: после долгого заточения так хочется света!

 

 

Часть четвертая

Зрелость Антихриста

 

Глава 1

Возрождение

 

Было начало мая. Мир потрясли еще несколько гроз, и он очистился и засиял скрытыми под слоем пыли и грязи красками. Лето обещало быть богатым и зрелым и принести природе и человеку полные благоденствия корзины.

Через две недели мальчик окреп и мог уже обходиться без сердобольных своих дядек, но время от времени глубокая печаль одолевала его, и он был близок, как казалось Цвеккеру, к рецидиву своего прежнего состояния. Он думал о Самозванце, которому никогда теперь не сможет предъявить своего счета, и Тот на века останется властвовать над миром и над человеком, и все под Луной останется тогда по-прежнему, и по-прежнему будет торжествовать Зло; думал о великом своем пращуре, хранящем где-то там, за земными пределами, великую надежду о нем; думал о страдающей от нашествия человеческой саранчи Гее, простирающейся за его окном, и никак не мог согласиться со своим поражением.

— Ты думать не должен об этом! — говорил Цвеккер мальчику в такие минуты. — Навсегда должен ты забыть, что был метачеловеком, и о миссии своей. Ты исходить должен не из того, что имел, а из того, что имеешь. А имеешь ты сокровища против того, что имеет человек обыкновенный. Ты сделать должен в жизни все, чтобы облегчить страдания земли. Ты вырастешь и научишься многому, ты откроешь тайны великие, ты сделаешься генетиком, ты научишься человеческие гены конструировать и придавать им моцартовскую высокость. Тебе с твоим интеллектом сделать удастся так много, как не удалось еще ни Карлу Линею, ни Леонардо да Винчи. Отныне посвятить свою жизнь ты должен переустройству мира и человека. И разве этого мало? Разве не стоит ради этого жить?

Мальчик молчал. Он думал о том, что Потоп грянет намного скорей, нежели он преобразует человечество своим гением. И Цвеккер, видя печальное его лицо, понимал, о чем он думал. И чувствовал, как с этими мыслями мало-помалу перерождаются в его душе стихии: мальчик готовился жить. Как ревнивая квочка за единственным своим птенцом, ходил он за ним, ни на миг не оставляя его без присмотра, и высматривал, и вынашивал его перерождение. Потихоньку, как неокрепшего еще после болезни, склонял он мальчика на путь праведный, помня его безукоснительно-опасные высказывания относительно Творца. Нельзя было оставлять эту катастрофическую крайность в его мировоззрении, и Цвекекр осторожно пытался расшатать и изъять как больной зуб эту застарелую болезнь его сознания. Старался приобщить его к Богу, к торе, к аскезе, и особенно к аскезе, видя в том наиболее верный и близкий путь к духовному совершенству, но все было напрасно. Мальчик решительно отказывался от Божьего попечительства и был в своем мировоззрении непоколебим, и Цвеккер, в конце концов, отступился, переручив эти нелегкие заботы провидению.

Нельзя было торопиться и с многочисленными программами.И совсем уж неразумно было тотчас закладывать его, едва поднявшегося от недуга, в школьную сбрую. О гимназии Цвеккер даже не заикался. Он ждал, когда мальчик созреет и заговорит об этом сам.

Преображенский, наконец, осознал значимость психоаналитической практики своего талантливого коллеги. Еще бы! Весь Институт, и особенно его Четвертое психиатрическое отделение, буквально млел пред лицем своего даровитого сотрудника, и теперь польщенный и воспрявший Цвеккер писал по ночам – докторскую, мучаясь тщеславными грезами получить наконец-таки без партийного билета высокое звание, а вместе с тем и славу медицинского светоча.

Преображенский освободил воспылавшего докторанта от обязанностей заведующего психиатрическим отделением и вменил ему теперь единственно: быт, здоровье и воспитание Пациента, полностью и целиком сложив эту нелегкую заботу со своих менее талантливых (как он честно и вполне справедливо сейчас полагал) плеч. И теперь Цвеккер, забыв о своих личных заботах и печалях, которых, надо думать, было не счесть, пребывал в институтских стенах с раннего утра до позднего вечера, без праздников и выходных, отчитываясь каждый день в десять вечера перед Преображенским за каждый свой шаг и за каждый вздох драгоценного Пациента.

Несмело, проснувшись однажды поутру, мальчик обратился к забытой скрипке. Вынул ее из чехла, тронул смычком занемевшие струны. Тихий, охрипший от долгого молчания голос инструмента нежно коснулся его сердца. Еще и еще раз протянул он смычком по струнам; пробежался пальцами по грифу; забил по басам; сорвал инструмент в крик…

— Чистая моя, как я мог предать тебя!? Прости! — поцеловал он скрипку, и слезы очищения и благодарности полились из его глаз.

Скрипка стала первым мотивом его истинного пробуждения. Ему казалось, и казалось вполне обоснованно, что мысль, заложенная в ее звуках, может выразить, возвысить и утешить его душу так, как не могут ее выразить, возвысить и утешить косные речевые звуки. И теперь сложнозвучные струнные импровизации оглашали удивленные коридоры третьего этажа день и ночь. Импровизации были взвихрены, оглушающи и сумасбродны. В них была несокрушимая энергия бури, и все в них ревело, гудело и стонало, и оставалось удивляться, как не лопались от этих беснующихся звуков стекла и как выдерживала их старая, потрескавшаяся штукатурка на высоких потолках. Но, глядя на субтильную, сверкающую нежным лаком вещичку, уж совсем поражало: как могла она, хрупкая и невинная, так чудовищно все вокруг сотрясать? И как выдерживали такой страшный напор ее тонкие, хрупкие струны?

Но иногда те же коридоры оглашали звуки особенные. Да, они были такими же неистовыми, и была в них та же несокрушимость, но буря эта была все же не та. Слишком было много в ней печалящей сердце меланхолии. Это был величественный, непобедимо-скорбный минор. И когда его трезвучные рыдания проникали сквозь белые стены этажных палат, все в них обмирало и проникалось светло-печальным устремлением – очиститься.

И радостные слезы очищения лили изломанные, прикованные к постели, распятые на штангах и металлических тросах больные, лили очаровательные, нежно-субтильные сестры и угрюмые, небритые санитары, лили дежурные врачи и отважно рассекающие человеческий мозг и сердца хирурги, лили в патологоанатомической лаборатории забрызганные уж остывшей, неживою кровью патологоанатомы, хладнокровно расчленяющие трупы, лили случайные прохожие, столбенеющие на тротуаре, схваченные за горло скрипичными стенаниями. Что там говорить!? лили слезы даже бродячие собаки, праздно шатающиеся по палисадникам лечебницы. Они вздымали свои морды к рыдающему окну и жалобно выли.

— Что это за музыка? — спрашивали все отчаянно музицирующего мальчика, но более всех любопытствовал по этому поводу Цвеккер.

— Какой мотив жуткий и для чего творишь ты его? — нарекательно изумлялся он. — Тебе делать нечего больше, как вводить и без того обреченных в страдания?

Но Аваддоша молчал и Цвеккеру.

Впрочем, сочинение его никак не походило на вольную импровизацию. Оно было для этого слишком гармоничным, и с каждым днем сложные мелодии его звучали все уверенней и пространней. День и ночь не выпускал он из рук нотного альбома, в который записывал карандашом свои фантазии, а потом проигрывал их на инструменте. И даже среди глубокой ночи можно было порой услыхать надрывные, долго не утихающие скрипичные пируэты и пассажи.

Но вот мальчик оставил скрипку и сел за рояль. И теперь рояльные партитуры оглашали своды этажа, и были они до изумления настойчивы и меняли свое звуковое лицо так часто и так неузнаваемо, что создавалось впечатление того, что замысел сочинителя был очень не мал и удивительно серьезен.

— О, Иезекииль! Да что же ты творишь такое? — доискивался пораженный эскулап. — И когда закончится это?

И опять не отвечал мальчик, и Цвеккер, подергавшись, уходил восвояси.

Вскоре Аваддоша попросил принести ему – трубу.

— Тру-бу? — пресекся спазмами Гектор Соломонович. — Какую трубу?

— Ангел мой! Ну, не чугунную же!? Духовую!

— Ох! — схватился за лоб Цвеккер. — Крыша с тобой едет! Но зачем она тебе? Нам только трубы не хватает! Больные и без того жалуются. А твоя труба будет орать, как иерихонская, на все этажи! Лабораторные кошки уже не знают, куда деваться от этих душераздирающих воплей. У них пропал сон и аппетит! — страшно пучил и без того выпуклые глаза Цвеккер. — Я даже н-не-знаю! — растерянно пожимал он своими мальчишескими плечами.

—Ничем не могу вам помочь, Гектор Соломонович. Ни больным, ни кошкам. Пусть уж потерпят! Трубу я осилю за две-три недели, да еще неделя мне понадобится для того, чтобы написать трубную для сочинения партитуру.

— О, Захария! Да ты же со свету нас всех своей дурацкой трубой сведешь! — взывал к состраданию немые стены Цвеккер. — Не знаю, не знаю! Нужно посоветоваться бы с Георгием Валерьяновичем. Я, право, в затруднении. Уж больно, дружок, неугомонен ты!

— Если не купите трубу, я откажусь от гимназии.

— Это как же?

—Я снова стану ходить по земным переходам со скрипкой и играть. Буду собирать деньги на инструмент. Когда же будет мне учиться!?

— Гм! Прямо голова кружится, дружок, от твоих виражей крутых.

Поохав и поахав, Цвеккер ушел в большом расстройстве, а мальчик бросил ему еще вдогонку:

—Чтобы труба завтра была! И самоучитель – тоже! И хотя бы пару сборников классики к ней. Вы хорошо меня поняли!? Это необходимо для человечества. Для мировой музыкальной классики! Ах, да! Трубу принесете не натуральную, а хроматическую! Надеюсь, вы имеете об этом хотя бы элементарное понятие?

— Ох-х-х! — раздалось уже могильное где-то за коридорным изломом.

Охнул так Цвеккер уже оттого, что немного понимал, что такое есть труба хроматическая. Хроматические трубы только-только начали вытеснять трубы натуральные. Натуральная труба играет мелодии орущие, воинственные, а хроматическая – задушевные, плавные. Хроматическая труба может вести свою сольную партию в оркестре.

На следующий день, ближе уже к обеду, измученный длительным галопом Цвеккер снова ввалил в палату. С черным футляром в руках и кипой нотных альбомов.

— Свинья! — изрек он в сердцах самое страшное свое ругательство и как дрова свалил ношу на диван.

Аваддошка кинулся к футляру, долго с изумлением разглядывал новенькую желтомедную трубу с еще не изжеванным мундштуком, несколько раз громко дунул в нее, огласив палату ужасно неэтичными звуками, пробежал глазами нотные альбомы, отметив, что написаны они для трубы именно хроматической, и бросился обнимать " дядьку".

— Не подлизывайся, гаденыш, не подлизывайся! — журил весьма польщенный любовью мальчика Цвеккер, отирая платком с лица ручьи пота.— Заниматься в подвале будешь с дурой этой истеричной, — и он показал пальцем в тартарары. — Рядом с моргом. Там есть чуланчик свободный с инвентарем кладбищенским. Мертвецам, нужно думать, сильно не помешает труба твоя.

—Хорошо! Хорошо! — радовался мальчик. — Хоть в склепе! Сегодня же, да?

— Да, да! Черт бы тебя задрал! Будешь ключи брать в покое приемном. У тети Лены. Георгий Валерьянович распорядился уже на сей счет. И вот потолковали еще о чем мы с ним... Не помешало бы, дружочек, хоть раз в неделю тебе мозгишки проветривать. Уж больно закисли они у тебя! Будем ездить по воскресениям на загородные прогулки.

— Ура-а-а! — запрыгал от радости мальчик и забил в ладоши. — Я сто лет уж не был на природе. Я никогда еще не видел зайчика. А куда мы поедем?

Тут же было решено ехать в сосновый Зеленоградский бор. И, конечно же, за грибами.

 

Глава 2

Лес

 

 

В лес поехали в первое же воскресение. Аваддоша мечтал взять с собой Авика, но Цвеккер объяснил, что в метро не впускают пассажиров с собаками, к тому же Авик еще маленький, ему будет нелегко выдержать весь день на ногах и на поводке, к тому же в лесу клещи, мошка да комары. Нет, нет! Кроме хлопот, ему не выйдет никакого удовольствия. Уж как-нибудь в другой раз! А?

— Ладно! — нехотя согласился Аваддошка.

Ехать пришлось сорок пять минут на электричке, потом минут двадцать на автобусе, а потом еще полчаса, хоть было и рядом, шагали по витиеватому, заросшему травами проселку к бору, и Аваддоша, очарованный обилием трав и цветов, бегал от былинки к былинке, подолгу разглядывал их и осторожно прикасался пальцами к веточкам, цветочкам и лепесткам, совершенно серьезно опасаясь того, что они от грубых его прикосновений могут рассыпаться или тотчас завянуть. Он подбегал к каждой былинке и безошибочно, видя ее, несомненно, в первый раз, восклицал: «Да это же пастушья сумка! Как можно ее не узнать!? А это – пижма, да? А вот – тысячелистник! Узнал я? Узнал? Это же тысячелистник? Ах, вы совсем не разбираетесь в травах! Как можно!? А вот глядите, что это? — остановился мальчик, пораженно, у крошечной лужайки, на которой цвели ромашечные головки.

Глаза Цвеккера сверкнули торжествующим пламенем.

— Ты что, мой дружок, не узнал обыкновенной ромашки?

— Что? Ах, вы полагаете, что это ромашка аптечная?

Цвеккер, заподозрив оплошку, смущенно замолчал, пристально разглядывая цветы.

— Если я не ошибаюсь, — нюхал ромашечные соцветия Аваддоша, стоя на четвереньках, — это… это Pyrethri romani radix. Римская ромашка. В просторечии – бертрам. Но как она попала сюда? В Подмосковье? Из Палестины? Вы можете что-нибудь сказать по этому поводу?

— М-м-мня-я! Чудеса, и только! — сконфуженно соглашался Цвеккер, перейдя на иврит. Наверное, ему было стыдно говорить на общепонятном наречии: а вдруг птички и порхающие в траве бабочки, выросшие среди русской речи, понимают ее? Иврит же они понимали вряд ли. — Способности у тебя удивительные, дорогой мой! Теперь и сам я вижу, что эта ромашка не обычная. Лист, соцветия и прочее… Гм, гм! Но как ты доказать можешь, что это, допустим, ромашка Римская именно, а не Кавказская, скажем?

— На пальцах – никак! — так же на иврите, чтобы ни единая живая душа не узнала о постыдном невежестве его ученого опекуна, отвечал Аваддоша. — Но в Ленинке вы можете взять Определитель растений Средиземноморской ареолы и убедиться.

— Гм! Гм! Думаю, ты бы мог ботаником сделаться неплохим!

— Может быть! Кстати, это растение оказалось бы вам полезным. Да! У вас не совсем здоровы зубы, у вас ослабленный тоник пищеварения. У вас угнетена нервная система кишечника. А эта трава великолепно возбуждает слюноотделение.

—Ты откуда о моих болезнях знаешь?

— По многим признакам. У вас болезненно сухая конституция, у вас не совсем свежий запах изо рта, вы почти никогда не говорите о пище и никогда не торопитесь на обед, у вас утомленный цвет лица, у вашего пота есть примеси сероводорода, вас постоянно мучает изжога, у вас заметна голосовая фонация, у вас неприятный привкус во рту, о чем говорят характерные движения ваших губ и языка, ну и прочие там симптомы. Я полагаю,


Поделиться:



Популярное:

  1. Аяты и методы лечения конкретных заболеваний
  2. ГЛАВА 14. ПРОГУЛКИ И РАЗВЛЕЧЕНИЯ НА СВЕЖЕМ ВОЗДУХЕ
  3. ГЛАВА 2 ПРАВОВЫЕ ОСНОВЫ ПРИВЛЕЧЕНИЯ ВОЕННОСЛУЖАЩИХ К ЮРИДИЧЕСКОЙ ОТВЕТСТВЕННОСТИ
  4. Глава 3 Анализ особенности юридической ответственности военнослужащих, порядок привлечения военнослужащих к юридической ответственности. Виды юридической ответственности военнослужащих.
  5. Государственный долг как следствие привлечения государственного кредита в качестве источника финансирования дефицита бюджета
  6. ЗАИНТЕРЕСУЙТЕСЬ УВЛЕЧЕНИЯМИ СВОЕГО ЛИДЕРА
  7. Записи сеансов прямого ченнелинга Кройона
  8. Истории, подтверждающие эффективность лечения водой
  9. Как безопасно и осознанно провести сеанс автоматического письма
  10. Как вводится унитиол для лечения тяжёлых поражений резорбтивной формы отравления люизитом?
  11. Классификация методов привлечения молодых специалистов
  12. Конвенции о правах ребенка (извлечения)


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-09; Просмотров: 314; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.104 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь