Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Моя «лебединая песня» на шахте «Заполярная»



 

Свершилось то, о чем так долго упорно поговаривали, к чему готовились: шахта 13/15 распалась на две шахты. И это случилось в результате пожара, преждевременно. У 15-й шахты, «Заполярной», еще не было ни устья, ни подъемника, ни раскомандировки, ни даже бани!

Самое неожиданное, и к тому же неприятное, что начальниками этих шахт не стали ни Коваленко, ни Гордиенко. Коваленко пошел на повышение, а Гордиенко на понижение.

Коваленко получил чин майора НКВД (кстати, во время полета в Красноярск, где ему был присвоен этот чин, самолет потерпел аварию, хотя сам Андрей Михайлович отделался лишь контузией) и место в горнорудном управлении, его назначили начальником управления угольных шахт. А Гордиенко, опытнейший и знающий руководитель, лучше которого и представить себе немыслимо, оказался опять лишенцем: у него отняли паспорт и стоял вопрос о его высылке в места еще более отдаленные. Это очень характерно. Тогда, в 1950–1951 годах, именно так поступали со всеми политическими, уже отбывшими срок. Гордиенко перевели в вентиляцию и поручили ему окончательную ликвидацию последствий пожара – заливку аварийных забоев. А ведь 15-я шахта была поистине детищем Ефима Васильевича! Наперекор начальству, которое требовало, чтобы шахта проходилась «прямым ходом», Гордиенко сумел настоять, чтобы шахта отрабатывалась «обратным ходом».

Разница огромная! Работая «прямым ходом», наравне с прокладкой основных, капитальных выработок, вели и очистные работы. Шахта сразу давала уголь, но какой ценой? Рядом с выработками, которым предстояло стоять годы и годы, находились завалы, из-за чего горное давление до того увеличивалось, что приходилось с ним непрерывно бороться.

При «обратном ходе» этого нет. Пройдя до намеченной границы шахтного поля, начинают очистные работы и, постепенно отступая, оставляют завалы, к которым уже больше не возвращаются. Надо было иметь немало мужества, чтобы противиться этому «давай-давай» партийных хапуг, живущих сегодняшним успехом, без заботы о завтрашнем дне.

Гордиенко же настоял на том, чтобы по штольне был пущен полукрупный электровоз, а не маленький, способный тащить лишь однотонные вагонетки. Этот расход с лихвой окупился. И появилась возможность развернуться. И все же Гордиенко был признан не заслуживающим доверия и отстранен от ответственных работ!

Слухи ползли все настойчивее: скоро всех женщин из шахт и рудников уберут и лагпункт «Нагорный» – «ласточкино гнездо» на груди Шмитихи– ликвидируют.

Много рождалось разных лагерных «уток». Чаще всего – предполагаемая амнистия, приуроченная к какому-нибудь юбилею. Например, к тридцатилетнему юбилею революции, в 1947 году, или в 1950-м, к пятилетию Победы. Сколько было разговоров, надежд! А обернулось все усилением режима и спецлагерями.

Но в данном случае «утка» была зловещей и поэтому могла быть правдой.

Хоть и нелегкая эта штука – шахта, но девчата к ней уже притерлись, притерпелись. Когда над твоей душой не торчит «попка» с винтовкой – это уже счастье.

А я за четыре года стала настоящим шахтером, полюбила свою трудную и опасную работу и была благодарна шахте: меня там ценили и уважали. Работая так, как я работала, там можно было сократить срок неволи – заработать зачеты. За один отработанный день – три дня зачета.

Итак, наш участок отошел к 15-й шахте. Ходить на работу было очень далеко. Нас водили, как и прежде, до Оцепления. Затем мы шли до 13-й шахты, а оттуда, уже под землей, до 15-й шахты спускались вниз. Это 1575 ступенек! Получали наряд и опять поднимались по тем же ступенькам в шахту, а после работы опять спускались, чтобы выкупаться в бане ЦУСа. Баню не достроили, и вода почти всегда была холодная. Назад нас вели с девчонками угольной сортировки. Целое кругосветное путешествие! Больше двух часов ходьбы! Но мы были и этому рады, лишь бы не седьмое лаготделение, где находилось тысяч пять заключенных, из которых добрая половина – бытовички.

Работала я на смешанном участке №8 у горного мастера Васи Сидоркина. Смешанным участок был, потому, что давал он одновременно и добычу, и проходку. На первом пласту он давал коксующийся уголь из лав и камер; на втором пласту – нарезал для себя «столб». Главное – добыча из забоев первого пласта; по ней надо было выполнять план. Проходка же – это будущее. Она очень нужна, но за нее не платят. Значит, тот, кто работает на проходке, всегда будет получать минимальный паек – «гарантию».

Я охотно взяла на себя проходку. Голодать мне было не привыкать, зато полная свобода действий: я и мой забой!

Приходя, я осматривала и обирала кровлю, забуривалась под клин, вешала ролик, отскрейперовывала от забоя весь уголь и перевешивала ролик на раму. Затем провешивала забой, то есть определяла маркшейдерское направление забоя, отмечала центр забоя и ямки для крепления. Доставляла в забой крепежный лес на две-три рамы, затяжку, клинья, брала приямки. Лишь после этого я шла к мастеру, чтобы он дал кого-нибудь, чтобы поставить со мной рамы. Поставив рамы, я забуривала забой и отправлялась на бремсберг к телефону и через диспетчера вызывала взрывника. Возвращаясь, я прихватывала глиняных пыжей, которыми затрамбовывают патроны в шпурах. Дожидаясь прихода взрывника, я отгружала скрейпером уголь в бункер. Когда приходил взрывник, мы вдвоем заряжали забой и палили. Взрывник очень неохотно лезет в забой, я же очень хорошо переносила ядовитые газы, так что практически отпалку производила сама. Пока забой проветривался, я заканчивала погрузку угля и начинала весь цикл сначала.

Мне нравилось добиваться самого высокого КПД проходки на один цикл. За одну отпалку я продвигалась почти на два метра. Когда работают лишь «для галочки» – только, чтобы записать себе «цикл», – забой продвигается лишь на 80 см, а то и на 35.

Такая работа меня вполне удовлетворяла. На любой иной я могла бы чуть меньше голодать, но зато тут имела полную независимость и работала «со вкусом» – от всей души.

В этот день все шло своим чередом. Забой был готов к отпалке. Я побежала на бремсберг, вызвала взрывника и, наложив на затяжку глиняных пыжей, быстро зашагала назад. Второпях я допустила непростительную неосторожность: чтобы идти было легче, каску вместе с телогрейкой я оставила в забое. Дойдя до сопряжения (перекрестка) штрека с откаточной штольней, по которой был проложен транспортер, обслуживающий три участка, я остановилась как вкопанная – этого обычно абсолютно спокойного сопряжения было не узнать. Все вокруг стонало и трещало, стойки на глазах колченожились, а одну, особенно толстую, выкручивало буквально как половую тряпку.

 

 

Я просто остолбенела, увидев эту картину. «Сейчас произойдет обвал! – подумала я. – Даже если лава и не сядет, то все работающие в ней будут отрезаны от выхода. Надо подхватить кровлю – не дать ей обрушиться. Надо выводить из лавы людей. Надо сообщить по телефону диспетчеру…»

Все это надо! Но с чего начать? Казалось бы, в первую очередь следовало позвонить диспетчеру. Он пошлет рабочих, вызовет горноспасателей. Но когда прибудет помощь? По подземным выработкам– это так далеко! Пока я доберусь до телефона, кровля рухнет. Люди – те, что в лаве, – будут отрезаны завалом. Пожалуй, лучше сообщить горному мастеру в лаве. Он выведет людей. Там их человек 30–35. На бремсберге есть лес. Можно «подхватить» кровлю, а уж затем звонить диспетчеру. А если произойдет обвал, а диспетчер не поставлен в известность? Пока с других участков позвонят, чтобы узнать, почему транспортер остановился, пока моторист пойдет... Решено. Прежде всего – в лаву: вывести людей с инструментом и ликвидировать аварийное положение своими средствами. А там и помощь подоспеет. Все эти рассуждения заняли столько времени, сколько понадобилось, чтобы сбросить с плеча затяжку с пыжами.

Трап, соединяющий первый пласт со вторым, был слишком далеко, и я решила воспользоваться гезенком – вентиляционной выработкой, соединяющей оба пласта. Довольно рискованный акробатический номер – лезть по шатким перекладинам в этой каменной трубе! Зато не прошло и двух-трех минут, как я была уже в лаве.

Без видимой спешки подошла я к Сидоркину и сказала вполголоса (опять же для того, чтобы не вызвать паники):

– Вася, выводи сейчас же людей. На сопряжении, в откаточном, положение угрожающее: вот-вот произойдет обвал. Надо подхватить кровлю!

И тут случилось то, на что я не рассчитывала. Сидоркин мне не поверил:

– Что ты мелешь? Какой обвал? Да там нет ни малейшего горного давления. Не может быть опасности!

– Не теряй времени! Положение угрожающее: если сейчас еще есть время, то через несколько минут будет поздно!

Но он, не слишком спеша, пошел к трапу, ведущему вниз. Я его не осуждаю: весть, принесенная мной, была просто неправдоподобна! Откуда ему или мне было знать, что Шмитиха дала трещину? Весь угол, выходящий на север в сторону Горстроя, та его часть, где на месте гибели самолета поставлен обелиск, чуть осел. На поверхности образовалась трещина метров двадцать шириной, а точка упора рычага пришлась как раз на это сопряжение.

Вернулся Сидоркин. Теперь он убедился, что положение действительно угрожающее, растерялся и совсем потерял голову. Выводить людей из лавы? Поздно! Кровля рухнет, и все, в том числе и он сам, будут отрезаны. Надо немедленно подхватить кровлю! Крепежный лес – он тут, рядом, на бремсберге! Озираясь, он увидел двух лесогонов, идущих вниз от лебедки. Прихватив их обоих, он побежал с ними за стойками, не подумав о том, что здесь нет крепежного инструмента, чтобы замерить, отрезать и заклинить стойки.

К счастью, в моем забое, совсем рядом, нашлось все, что нужно. Я ринулась туда, сгребла весь свой инструмент: топор, пилу, лом, кайло, шуровку и лопату, не забыв несколько заготовленных мной клиньев, – и помчалась к месту аварии, перескакивая через все препятствия. Когда Вася Сидоркин с лесогонами приволокли три бревна, весь необходимый инструмент был под рукой. Я расчистила наиболее угрожающее место и уже «брала приямок». Пока они «подхватывали» наиболее угрожаемый участок, я – опять же по гезенку – поднялась в лаву, вывела людей (с инструментом) и помчалась к телефону – сообщить об аварийном положении.

Диспетчер мне тоже сначала не поверил. До того все это было неправдоподобно, что походило на дурную шутку. К счастью, диспетчером был Ананьев – опытный шахтер с лицом, изрешеченным взрывом, и стеклянным глазом. Одно время он работал начальником на нашем участке (еще на шахте 13/15) и знал меня хорошо, так что он сообщил об аварии на те три участка, что были за нашим и в случае обвала оказались бы отрезанными. Когда же Сидоркин распорядился, расставив подоспевших из лавы рабочих, то он сбегал к телефону и подтвердил все сказанное мной.

 

 

Тут уж пошла кутерьма! На ликвидацию аварии бросили все силы. Целую неделю длилась борьба со взбунтовавшейся Шмитихой, и наконец была одержана победа. Этого, увы, мне не довелось увидеть... То, о чем все время говорили, свершилось. Женщин вывели из шахты и угнали в седьмое лаготделение. Свою шахтерскую «лебединую песню» я спела, а услышала ее эхо несколько позже.

 

 

Премия

 

Какое это счастье – спать! По крайней мере, для меня. Я сплю. И нет для меня ни тюрьмы, ни лагеря, ни всего того, что меня окружает. Я снова в Цепилове, вокруг меня шумят дубы. Где-то ржет кобылица, и ей в ответ заливисто ржет жеребенок. Скрепит журавль колодца. Ветер колышет душистые листья ореха, и где-то рядом – отец, мать. Все мне дорого, близко...

Но почему так холодно?

Впрочем, это становится ясно, когда я открываю глаза. Я не в Цепилове. Я на полу этапного барака седьмого лаготделения. Начался новый отрезок моей подневольной жизни.

 

Наверняка не самый приятный.

Ноябрь в Заполярье – это глухая зима. Ночь. Пурга. Все самое отвратительное, что только могла придумать природа и что становилось еще отвратительнее стараниями людей, имевших власть над другими, бесправными и абсолютно беспомощными людьми (вернее, не людьми, а заключенными).

– Керсновская! Тебя вызывают в штаб к начальнику! – разбудил меня голос посыльной.

Я уже спала на своей верхотуре после целого дня тяжелой работы на морозе. Кости еще гудели от тех кирпичей, которые я таскала весь бесконечно долгий и беспросветно темный день. Я только начала согреваться: из меня как бы сочился холод, накопленный на работе и особенно по пути с работы – километров пять против ветра.

«В чем я провинилась? » – подумала я, но вопроса этого не задала. Заключенный всегда виноват. Даже если за собой никакой вины не чувствует. И поэтому я напялила на себя весь мой весьма скудный гардероб. ШИЗО не отапливается, и пытка холодом– одно из распространенных видов наказаний (точнее, издевательств).

И вот я стою навытяжку перед заместителем начальника седьмого лаготделения Кирпиченко. Впервый раз (но, увы, не в последний) встречаюсь я с этим «злым гением» нашего лаготделения. Он довольно долго и с явной подозрительностью осматривает меня с ног до головы.

– Ты Керсновская?

– Керсновская Евфросиния Антоновна, статья 58, пункт 10, срок – 10 лет.

– Ты работала в шахте?

– На шахте 13/15, а после ее разделения – на шахте 15.

Опять он уставился на меня, кривя губы под крючковатым носом, и опять я с наигранным безразличием смотрела на его переносицу. Мое сердце сильно колотилось (что греха таить? ) при напоминании о шахте, черной шахте, единственном светлом пятне на фоне темных лет неволи.

– Вот! Это тебе!

И он, вынув из конверта листок бумаги, на котором было что-то напечатано, протянул его мне.

Я читала, и строчки плясали перед моими глазами: «На торжественном собрании по поводу Дня шахтера 23 августа 1951 года начальник участка №8 Сидоркин Василий (ага, он уже начальник! ) предложил премировать... сто рублей... высказать благодарность... мужество и находчивость... предотвратить аварию... могущую причинить человеческие жертвы... материальные убытки...»

Я смутно помню, как Кирпиченко взял из моих рук эту бумагу и сказал:

– Можешь идти. Премию тебе выдадут!

Я словно летела на крыльях сквозь ночь и непогоду, и сердце пело.

Слезы душили меня. Шахта вспомнила обо мне! Шахта сказала мне спасибо!

Меня уже там не было, и не было никакого интереса поощрять отсутствующего. Но начальник участка, когда надо было назвать самого достойного извсех, назвал меня – женщину, уже изгнанную из шахты!

В бараке встретили меня удивленные взгляды:

– Как это тебя не посадили?

Репутация Кирпиченко вполне оправдывала подобный вопрос.

Впрочем, своей премии – ста рублей – я так и не получила. Но разве имело это какое-нибудь значение?

«Снежки»

 

В книгах часто встречаешь героев, которых обуревает «демон далеких дорог». Каюсь: в свое время я им завидовала. Не совсем искренне, но все же... Я сама мечтала о дальних дорогах, может быть, именно оттого, что очень уж хорошо было мне у себя дома.

А в неволе, когда этапы так же неотвратимы, как смена времен года, казалось бы, они не должны пугать, ведь у тебя нет ничего своего – ни семьи, ни работы, ни даже нар, на которых спишь. И все же любой этап пугает. Не оттого ли, что когда у человека нет ни прав, ни свободы, то он может ожидать от любой перемены лишь перемены к худшему?

Этап – это прежде всего сдача казенных вещей. Казалось бы, чего проще, сдаешь то, что получил из лагерной каптерки: валенки или ботинки, телогрейку или бушлат, смену белья, миску, ложку. Иногда в виде особого исключения люди получали одеяло и обязаны были его сдать.

 

 

Вот тут и начиналась свистопляска. Те, кто ведал вещдовольствием (обычно вольнонаемные, к тому же семейные), щедрой рукой черпали из каптерки все, что могли использовать – продать, обменять, а записывали недостающие вещи в специальные книжки заключенных, особенно женщин, ведь женщины всегда умеют – всеми правдами и неправдами – прибарахлиться. И вот эти вещи конфискуются взамен «утерянных» (ав действительности неполученных) казенных вещей. А чтобы ни одна мало-мальски хорошая вещь не могла ускользнуть от жадных глаз дежурнячек, они роются в личных вещах своих жертв и не менее жадные руки обшаривают бесцеремонно их тела... Трудно найти слова, чтобы объяснить тем, кто не подвергался этой унизительной процедуре – инвентаризации и обыску!

Лично для меня изгнание из шахты было тяжелым ударом. Из-под ног ускользал последний клочок твердой почвы. Значит, опять ощущение трясины, готовой вот-вот сомкнуться над головой, и уверенность в том, что никто не услышит твоего призыва о помощи...

Достоевский утверждает, и у меня нет основания ему не верить, что самое жестокое по своей нелепости наказание – это перекидывать с места на место никому не нужный песок. Песок в седьмом лаготделении мы не перекидывали. Но кирпичи с места на место перекладывали. Работы для нас не было, а не работать мы не имели права. Отсюда – нелепый, почти сизифов труд.

Но самое неприятное – это дорога на работу. Вели нас в Горстрой мимо зданий, которые строили бытовики – центр управления комбината, банк и еще что-то значительное. Смело можно сказать, что нас прогоняли «сквозь строй» с молчаливого одобрения конвоиров.

Наша бригада была сплошь политические, а наши конвоиры – самоохранники. Не приходится удивляться, что они находили остроумными выходки тех уркачей, которые осыпали нас бранью и насмешками, выстраивались в оконных проемах, делая непристойные телодвижения и выставляя напоказ свои половые органы.

Еще хуже было то, что они сопровождали эти «шутки» снежками, в которые были закатаны куски льда и обломки кирпича. Проходя под градом этих «снарядов», мы не смели нарушить строй, так как в этом случае нас останавливали и заставляли перестраиваться под градом камней. Редко кто из нас не получал удара камнем, а бывало и хуже: одной хохлушке камнем оторвало кусок уха, а другую мы вынесли без сознания.

Нет ничего удивительного в том, что когда нарядчица однажды объявила о моем переводе в ЦБЛ, то я обрадовалась.

ЦБЛ в 1951 году

 

И все же радоваться было нечему. То, что я на этот раз застала, было так далеко от того, чем оно должно быть! Начальница больницы Урванцева была поглощена одной заботой: ей надо было угадывать, в чем на данный отрезок времени заключается «партийная линия». Больше всего она боялась, что ее могут заподозрить в симпатии к заключенным и в послаблении режима. Так что администрация была сугубо тюремная. Настоящие врачи – Омельчук и Людвиг – были в Горлаге. Появились новые – Арканов и Аликперов, оба бывшие военнопленные, осужденные в 1947 году, когда возобновившаяся волна репрессий захлестывала все новые и новые толпы «изменников Родины» из числа тех, кто и понять не мог, в чем он виноват. Они были оглушены и растеряны, находились в состоянии какой-то прострации.

Медицину я себе без клятвы Гиппократа никак не представляю. Медицина – это служение; морально раздавленные люди на такого рода служение не годятся.

Ванчугов... Ну, этот сумел приспособиться: он был бездарен, но покорен хозяйской воле. Такой «верный холоп» вполне устраивал Кузнецова. Пока он сносил, даже с благодарностью, все издевательства шефа, то мог быть спокоен за свою судьбу.

Молодые врачи-вольняшки, пройдя практику на заключенных, перешли на работу в город.

Сильно увеличился «удельный вес» Пуляевского. Он не был ничтожеством, как Ванчугов; он был величиной отрицательной. Когда верховным главнокомандующим является такой беспринципный авантюрист, как Кузнецов, а пациенты – стадо бесправных подопытных заключенных, то бездарная «отрицательная величина» – огромная опасность.

Кто я была? Строптивая, но бесправная заключенная за номером 79036, представитель среднего медперсонала, обязанная пассивно подчиняться. Мне некуда было отступать– шахты за мной больше не было. Шансов уцелеть в создавшихся условиях не оставалось. К счастью, моральный фактор играл для меня всегда главную роль. Я говорю – «к счастью», потому что он всегда облегчал выбор пути и образ действия. Мне никогда не приходилось мучиться сомнениями и раскаиваться в принятом решении, так как путь, по которому я шла, мог быть только тот, который указывала мне совесть.

Но это не исключало существования фактора материального. На этот раз и в этом отношении дело в ЦБЛ обстояло далеко не блестяще. Работали в две смены: ночную и дневную, по 12 часов. Считая время на развод и дорогу – 14 часов. Питание мы получали в лагере двухразовое. Значит, похлебал баланду, съел хлеб и через 15 часов снова хлебай лагерную баланду, на сей раз без хлеба. Врачи жили и питались при больнице, а сестры и санитары… Можно ли осуждать их за то, что они кормились за счет больных? Но лиха беда начало. Началось с того, что они черпали из кастрюли, предназначавшейся для больных, а потом уж выработалась привычка забирать себе все, что повкуснее. Может быть, это донкихотство, но именно в этом, как и во всем прочем, я компромиссов не допускала, что вызывало недовольство остальных: в моем «воздержании» они чуяли (и не без основания) порицание себе.

Но, разумеется, не это главное. Главное – это работа, то есть долг медика – забота о больных, о тех, кто доверен нашей заботе и куда больше нуждается в этом и без того недостаточном питании. Я-то по крайней мере была здорова. Да! Здорова и сильна. Как это у Алексея Толстого князь Курбский говорит Шибанову:

«Ты – телом здоров, и душа не слаба,

А вот и рубли в награждение! »

Вот так и я однажды попала в роль Васьки Шибанова. Только рублей мне никто не сулил.

«Консультация»

 

Хотя ЦБЛ утратила свою былую славу, но другого «медицинского центра» не было, и туда продолжали приводить на консультацию больных из разных лагерей. Кому – поставить диагноз, кого – госпитализировать, предписать лечение, обследовать, положить на операцию... Для многих заключенных это была последняя надежда на спасение.

И вот на консультацию зачастила Масяева из седьмого лаготделения. Здорова она была, как кобыла, и никакой консультации ей не было нужно. Но в ЦБЛ в хирургии лежал в глазном отделении один из ее любовников, засыпавший себе глаза химическим карандашом.

Кто не слыхал о Масяевой?

Масяиха – урка, уголовница-рецидивистка, некоронованная королева преступного мира.

Всякий король, равно как и королева, должен быть символом, иметь неограниченную власть и опираться на силу. Все это у Масяихи имелось. Символом она была, безусловно. Символом преступности. В ее неограниченной власти было что-то мистическое, словно существовал какой-то гипноз, который побуждал всех уркачек к фанатичному повиновению и мистическому обожанию. Что же касается силы... Ну, сила была вполне реальной: это были поддержка и благословение со стороны лагерных властей на основе давно испытанного и проверенного принципа: «Я – тебе, а ты – мне». Для полной картины остается добавить, что была она уже далеко не первой молодости, но по-своему красива – красотой раскормленного, никогда не работавшего животного. Ну а темперамент... Нет, не буду обижать сравнением животных! Официально она числилась комендантом какого-то барака. Фактически никакой работы не выполняла. У нее была своя «квартира»: комната с кухней в бараке «лордов»– лучшем бараке зоны. Там она жила со своим сыном Иваном-богатырем – здоровым, раскормленным бутузом, шестым по счету лагерным байстрюком. Обычно лагерные дети находились при мамках, пока их кормили грудью. Отлученных, их отправляли в Дом младенца, в Горстрой, а оттуда – в какой-либо детдом, чаще всего в Красноярск. Для масяихиного отродья сделали исключение. Больше того, ей выделили пару «шестерок»: одна нянчила Ивана-богатыря, другая стряпала. Продукты, любые по ее выбору, ей давали из лагерной кухни, где неофициально питалось и лагерное начальство, кроме начальника лаготделения капитана Блоха. Дефицитные продукты всеми правдами и неправдами доставляли ей в виде оброка.

Сложная и грязная эта система оброков по зависимости. Уркачки знали, что нарядчицы пошлют их на работу, а значит, и на «заработки» (кого – «по специальности», например карманщиц, кого – на заработки «передком»), куда захочет Масяиха, и жучки покорно платили ей калым. Стоило им засопаться – их выручала та же Масяиха, имевшая у начальства неограниченный блат.

Начальство ценило Масяиху за то, что она держала в повиновении весь преступный мир седьмого лаготделения, не допуская никакой самодеятельности, что очень облегчало работу руководства. Иеще одна особенность роднила Масяиху с «псарней»: она, как и все урки, зверски ненавидела фраерш, то есть интеллигенцию (основной контингент 58-й статьи), и бандеровок – хохлушек, главным образом западниц, осужденных по той же 58-й статье (но по другому пункту, за измену Родине) за национализм, сепаратизм и прочие «измы». Всем этим и объяснялось всемогущество Масяихи.

Врач-заключенная из седьмого лаготделения не смела ей отказать в направлении на консультацию вЦБЛ; нарядчица не смела ее завернуть с вахты; в приемном покое больницы никто не смел ее притормозить. В ЦБЛ ей была открыта «зеленая улица». Кто осмелился бы ей сказать «нельзя»? У санитаров, вахтеров, врачей – у всех были любовницы, проживавшие в седьмом лаготделении, в феодальной вотчине этой самой Масяихи.

Все знали ее жестокость. Кто не побоялся бы ее беспощадной мести?

Кому не люба на плечах голова?

Чье сердце в груди не сожмется?

И Масяиха прямо с вахты направлялась на второй этаж, набросив на плечи первый попавшийся ей врачебный халат, висевший в раздевалке, беспрепятственно шла в палату глазников, с неподражаемым бесстыдством раздевалась и ложилась в постель к своему «избраннику».

Не будем говорить о безнравственности и неэтичности подобного «действа». На это можно было бы закрыть глаза. Но если это повторяется регулярно, каждый вторник, то рано или поздно кто-нибудь стукнет об этом начальству Норильского лагеря... Вдруг кто-нибудь из верхов нагрянет?! Ведь не скажет же, допустим, Ванчугов: «Я не посмел вытащить эту бандершу из постели, так как мою любовницу в седьмом лаготделении изувечат или убьют»?

Впрочем, был выход – отказать в консультациях всему седьмому лаготделению.

Но это нельзя ничем мотивировать. В лаготделении пять тысяч женщин. Оно рядом. И конвой всегда есть.

No passaran Масяихе

 

Невольно на князя сомненья нашли…

Вдруг входит Шибанов в поту и пыли:

«Князь! Служба моя не нужна ли?

Вишь, наши меня не догнали! »

Нет, своих услуг я Ванчугову не предлагала.

– Евфросиния Антоновна! – сказал он мне, не глядя в глаза. – Вы должны не пустить эту женщину на второй этаж.

Понятно, Ванчугов поступил со мной нехорошо. Это было подло, трусливо и жестоко. Но я не могла проявить малодушие и отказаться выполнить его распоряжение, хотя и понимала, чем это мне угрожает.

Шибанов в ответ господину:

«Добро! ...А я передам и за муки

Письмо твое в царские руки».

Ванчугова в тот день я вообще больше не видела. Он отлично знал, на что меня обрекает.

«...И много, знать, верных у Курбского слуг,

Что выдал тебя за бесценок!

Ступай же с Малютой в застенок! »

Впрочем, не было у меня времени задумываться над опасностью этого поручения и над его последствиями – Масяева уже поднималась по лестнице.

Я шагнула вперед и встала на верхней ступеньке.

– Посторонним вход запрещен! – сказала я твердо.

Она даже опешила от неожиданности.

– Да ты что, очумела?! Я – Масяева.

– Вам тут делать нечего, Масяева!

– А ну, уматывай...

Здесь последовал отборный лагерный «букет», от которого покраснел бы не только ломовой извозчик, но и его лошадь.

С этими словами она шагнула вперед и ударила меня под ложечку. Но я этого ждала, заслонилась, отбила ее руку и нанесла ей удар в подбородок. Скакой яростью ринулась на меня эта бешеная тигрица! Мое преимущество было в том, что я стояла на несколько ступеней выше. Зато она была куда опытнее меня, особенно по части запретных ударов, ведь недаром за ней числилось несколько мокрых дел.

 

 

Я дралась отчаянно, как Леонид, царь Спартанский, в Фермопилах, и меня, должно быть, постигла бы его участь, с той, однако, разницей, что памятника со словами «Остановись, прохожий! » никто бы мне не поставил. Санитары, сестры и врачи – все на это время «притаились в кукурузе». Но тут подоспели мне на помощь с полдюжины выздоравливающих и вынудили ее, визжащую и изрыгающую немыслимые сквернословия, отступить.

Фраер - честняк

 

Через день или два ко мне подошла Вера Богданова – одна из отпетых жучек-рецидивисток, с детства не выходивших надолго из лагерей. Красивая какой-то наглой красотой: крупная, курносая, с карими веселыми глазами и зубами, как тыквенные семечки. Жила она с девчонкой-коблом, похожей на развратного мальчишку, – Люсиком.

Должна подчеркнуть, что я – отъявленнейший «фраер», и все же пользовалась симпатией у тех урок, которые в лагере именуются «честными ворами». Такая симпатия вызвана была тем, что я, будучи образованной, не соглашалась ни на какую поблажку, даже на бригадирство, и не искала легкой работы. Например, умея неплохо рисовать, я отказывалась от работы в культурно-воспитательной части, в клубе. Словом, не стала «сукой» (то есть не приняла ни звания, ни послабления из рук начальства). Случилась своего рода аномалия: фраер-честняк.

– Скажи, Фрося, это правда, что ты выгнала нашу Масяиху из ЦБЛ?

– Сущая правда!

– Ай как нехорошо! А я спорила, говорила – не может быть!

– Что поделаешь! Она повадилась туда ходить на случку, а из-за нее женщины, нуждающиеся в лечении, не смогли бы попасть на консультацию к специалисту.

– Жаль, очень жаль... Тебя могут убить или изувечить. И я помочь тебе не могу.

– А я о помощи не прошу. И пощады не жду!

– Один совет могу дать тебе: береги лицо, особенно глаза. Подставляй спину. Особенно под первые удары. И когда упадешь, то постарайся – ничком и туда, где побольше снегу. Можешь кричать. Авось кто-нибудь и выручит...

– За дружеский совет спасибо. А вот чтобы кричать, так уж этого не будет. Не надо мне вашей пощады, не надо мне и помощи от псарей.

– Поверь, Фрося, мне очень жаль. Но иначе нельзя. Желаю тебе удачи...

Что-то вроде:

Если смерти – то мгновенной,

Если раны – небольшой!

Я отлично понимала, что эта «экзекуция» неизбежна. А уж если так, то лучше – скорее. Ожидание всегда тяжело. Но пусть уж на открытом месте, а не где-нибудь в нужнике. Короче говоря, я и не пыталась прятаться за чью бы то ни было спину, скорее – наоборот.

Как-то вечером к нам в барак пришла какая-то мамка и сказала, что врач Авраменко, которая работала в зоне, в лагерном Доме младенца, получила дурные вести из дому и хочет со мной посоветоваться. Каких еще вестей можно ждать из дому, когда там осталась сирота с полуслепой старухой? Чем могу я помочь? Но в беде вопросов не задают.

Татьяна Григорьевна удивилась, увидев меня в столь поздний час. Зато я не удивилась, когда быстро вошла мамка и сказала ей на ухо, но достаточно громко, что группа жучек поджидает меня, чтобы устроить мне «темную».

Татьяна Григорьевна побледнела:

– Сюда они зайти не посмеют. А затем, когда будет обход, вы с дежурным до барака дойдете.

– Ну нет, не хватало еще, чтобы я у псарни защиты искала! Мой счет – мне и платить. Кроме того, вам не след в это грязное дело впутываться: вам среди этих жучек жить. Нельзя с ними отношения портить: эти подонки мстительны и готовы на любую гадость.

И я быстро вышла из комнаты. В темных сенях задержалась минуты на две. Не для того, чтобы собраться с духом, а для того, чтобы глаза привыкли к темноте.

Глупо было бы утверждать, что я не испытывала страха. Страх как и боль: нет человека, который бы его не испытывал, но не всякий ему поддается.

Я открыла дверь, спустилась с крыльца. На Промплощадке полыхало зарево коксовых печей, и в его багровых отблесках я увидела семь фигур, выстроившихся полукругом.

– Э, да вас совсем немного! – бросила я с презрением. – Всего лишь семеро на одного. Кликнули б еще хоть с полдюжины на подмогу!

Кто командовал и кто нанес первый удар, я не разобрала. Они ринулись все сразу, и удары железных кочережек посыпались на меня градом. Я рванулась вперед, пытаясь вырвать из рук одной из жучек железный прут, и еще успела пожалеть, что не прихватила кочергу, стоявшую у Татьяны Григорьевны возле печки. Но это длилось мгновение.

 

 

Затем под градом ударов я свалилась ничком в снег, закрывая лицо руками. Действовала я инстинктивно или невольно поступила так, как мне советовала Верка Богданова?

Некоторое время я лежала без сознания. Багровое зарево уже почти угасло. К счастью, мороз был невелик, и я не успела обморозиться. Я села и, набрав пригоршню снега, прижала к лицу. Губы были разбиты, из носа текла кровь, левый глаз заплыл. Но, в общем, лицо не очень пострадало. Зато все тело так ныло, что я едва смогла встать на ноги. Добравшись до барака, я с трудом влезла на свою верхотуру (к счастью, мое место – первое сверху возле дверей), захватив с собой тазик снега.

До самого утра прикладывала я снег к разбитой физиономии и лишь после того, как развод ушел, забылась – далеко не сладким сном. Спала я очень недолго. Меня разбудила дневальная.

– Керсновская, вас вызывают в штаб! Сегодня дежурный Кирпиченко.

Тьфу, пропасть, опять Кирпиченко! Везет мне...

– Ты нас не обманывай! Говори, кто тебя избил? И из-за чего?

– Я оступилась на льду и разбила лицо о железную трубу водопровода! – развела я руками.

Чего уж только не наговорил мне Кирпиченко! И улещал («Мы всегда на стороне человека интеллигентного...»), и обещал («Того, кто нам доверится, мы сумеем уберечь и защитить...»), но больше всего запугивал и угрожал («Это лишь начало! Они на этом не успокоятся...») или, наоборот, обрушивался всем своим гневом на меня: «Ты из их шайки! Ты их покрываешь! Мы на всех управу найдем! »

Я продолжала стоять на своем: расшиблась – и баста. И в санчасть не пошла. Не имея освобождения, я в ночь пошла на работу, хоть меня сильно лихорадило. Дежурил в ту ночь Аликперов, до работы меня не допустил и дал мне освобождение на три дня. Ночь была спокойная – никого не привозили, и мы всю ночь проболтали в приемном покое. Первый и единственный раз поговорили по душам, и мне, право же, стало жаль этого уже немолодого азербайджанца. Он считал, что, продолжая лечить раненых защитников Севастополя после падения города, он выполнял свой долг, и не мог понять, почему через два года после окончания войны оказалось, что он, чтобы не стать «изменником», должен был застрелиться, да и раненым надо было умереть, а не выздоравливать в плену у немцев. Вообще-то давно известно, что логика не относится к точным наукам...

Иду как-то вечерком по зоне. Задумалась и, как это часто бывает, не обратила внимания, что кто-то со мной поравнялся, пока не услышала:

– Ты молодец, Фрося!

Смотрю – рядом Богданова.

– А знаешь почему? – и, не дождавшись ответа, продолжала: – Хорошо держалась: не дрогнула, на помощь не звала. Никакого шухера. Теперь – лады. Больше никто тебя из наших не тронет. Это законно!

– Для меня закон – это то, что совесть велит. Ваши законы не про меня писаны. Дрожать я не привыкла. А помощь... Чья помощь? Уж не псарни ли?! Нет, Вера, я помощь могу принять лишь от того, кого уважаю. И видит Бог, их не так уж много, да и тех подводить неохота. Нет, я делаю лишь то, в чем без стыда могу признаться. При всех. И не опуская глаз. Так мне спокойнее. А там будь что будет!


Поделиться:



Популярное:

  1. В незащищенности лежит моя сохранность
  2. Возвращение в Россию – Столетие Бородина – Моя помолвка
  3. Г. Кемерово, пр. Шахтеров, 14. Тел. - факс: 64-33-80
  4. Даже моя смерть принесёт пользу, объединив людей
  5. ДЕНЬ 1. «Я И МОЯ ТЕРРИТОРИЯ», 22.04.2016
  6. Марисса: Наконец моя жизнь, кажется, имеет смысл
  7. Мое рожденье – Матушкино разочарованье – Берлинский зоологический сад – Моя прабабка – Дед с бабкой – Родители – Брат Николай
  8. Моя дочь страдает анорексией. Вы говорите, что это означает, что она обижается на свою мать. Что мне сделать, чтобы она осознала это, и как мне узнать, почему она на меня обижается?
  9. Моя дочь страдает анорексией. Вы говорите, что это означает, что она обижается на свою мать. Что мне сделать, чтобы она осознала это, и как мне узнать, почему она на меня обижается?
  10. Моя мечта (Из записей мага Александра Лучезарного)
  11. Описание трудового процесса. Моя работа в мастерской


Последнее изменение этой страницы: 2016-05-29; Просмотров: 577; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.093 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь