Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Странный «сюрприз»: медицинская комиссия
– Антоновна! Завтра по выходе из шахты к девяти часам зайдите в медпункт. Там вы пройдете медицинскую комиссию, – сказал на вечернем наряде Володя Зарудин, наш новый помощник начальника, молодой специалист, заменивший Гаращенко.
– Это с какой стати? – возмутилась я. – Я же со своим участком прошла комиссию – рентген и все прочее. – Не знаю, не знаю, это распоряжение управления угольных шахт, и я за вас расписался. Уж вы меня не подведите! Что за нелепость! Мне осталось три недели до выхода на пенсию. Еще месяца не прошло со времени последней комиссии, где я была признана совсем здоровой. И, кроме того, идти на комиссию прямо после работы – напряженной, опасной, требующей полной отдачи всех сил, физических и душевных, всех нервов?! Молодой, крепкий мужчина после подобной смены будет далеко не в форме. А я как-никак женщина, и к тому же отнюдь не молодая: мне уже 52 года. Хоть бы часа три отдохнуть! Это кто-то умышленно решил мне подложить свинью. Но кто? Все на шахте ко мне хорошо относятся, все ценят мою работу... Нет, не все. Начальник участка Пищик... Этот меня очень не любит! Раньше я была ему нужна. Никто лучше меня не справлялся с целикам. Каждая отпалка была «произведением искусства», так как приходилось каждый шпур обдумать – рассчитать его глубину, направление, величину заряда. Кто еще стал бы из кожи лезть, если за это не платят, а опасность большая? Hо теперь я дорабатываю последние дни, и Пищику от меня уже не так много пользы. Если меня выставят из шахты, то я на этом могу очень много потерять. Кто знает, получу ли я пенсию? Всегда можно по-разному толковать закон о пенсии: считать ли год за два, если расчет стажа будут производить не в шахте? Ведь я – член профсоюза чуть больше года. А... а как же мама? Она ждет! В большом «смятении чувств» вошла я в комнату. Там, кроме нашего шахтного врача, молоденькой девушки Ани, я увидела еще четверых: Селегеневу, заведующую нашей горняцкой поликлиникой, терапевта Юру Марковну Циер и двух незнакомых мне мужчин. Первой за меня принялась Аня. Выслушав довольно поверхностно сердце и легкие, она стала измерять давление. В нем, как я полагала, заключалась для меня главная опасность. Если систолическое давление превысит 150 мм, то под землей работать нельзя. Ура! На левой руке 125/80. Теперь – правая: 120/80. Еще раз – ура! Аня переглянулась со всеми, встала и сказала: – Посидите здесь, я еще не окончила. Я на несколько минут… И выбежала из комнаты. В ожидании ее возвращения у нас завязалась беседа. Начала ее Юра Марковна, которую я знала еще по работе в морге. Но вскоре нить разговора перешла к незнакомому мне мужчине в коричневом костюме. Против подобной беседы я не имела никаких возражений, напротив! То, что кровяное давление (единственная, как я думала, для меня опасность) в полном порядке, подняло мое настроение, и я сама была не прочь поговорить с людьми, тем более что подсевший ко мне поближе собеседник оказался очень умным и образованным человеком. О чем только мы ни говорили! Я даже не обратила внимания, что человек в коричневом костюме наводил разговор то на одну, то на другую тему: о работе, об истории, о литературе, даже о тригонометрии. И как-то так направлял беседу, что я должна была высказывать свое мнение обо всех и обо всем. И я была, как говорится, в ударе. Остальные трое лишь изредка подавали реплики. Наконец мой собеседник встал и поспешно куда-то вышел. Вскоре он вернулся с Аней. – Ах, извините, я вас задержала, – сказала она и, ткнув фонендоскопом меня пару раз в ребра, закончила осмотр. Уже стоя в дверях, я сказала с деланным упреком: – Эх, как бы я сладко спала у себя дома, кабы не вы! – Не жалейте, Евфросиния Антоновна! Зато теперь, поверьте мне, вы сможете спать спокойней! – сказала Юра Марковна. Через несколько дней, посмотрев в новом кинотеатре картину по опере «Хованщина», зашла поделиться впечатлением к Дмоховской. В разговоре она спросила: – У вас была на днях комиссия? – Да, была. А вы-то откуда знаете? – Моя подруга Селегенева мне рассказала все: кто комиссовал и по какому поводу. Я пожала плечами. – Комиссовала наша Аня. А по какому поводу? Я полагаю, что это Пищик хотел мне свинью подложить. Но то, что я узнала от Марьи Владимировны, возмутило меня до глубины души. – Селегеневу, как начальницу вашей поликлиники, вызвали в управление угольных шахт и велели с двумя врачами-психиатрами вас освидетельствовать и признать психически ненормальной, чтобы уволить с работы в шахте. Но Селегенева и Циер, которые обе вас очень уважают, решили вывести вас из шахты иным путем, а именно – по причине высокого кровяного давления, чтобы не лишать вас возможности устроиться где-нибудь и доработать до пенсии. Когда же оказалось, что давление у вас в норме, тогда терапевт ушла и за вас принялся врач-психиатр. Он в беседе тщательно вас изучил и затем вызвал Аню, чтобы закончить эту процедуру. Когда вы ушли, он, то есть Меркурьев, обратился к Селегеневой: «Не хочу обижать присутствующих, но должен признать, что из всех известных мне здесь в Норильске женщин самый во всех отношениях полноценный интеллект как раз у этой Керсновской. А вы, – обратился он к Селегеневой, – доставьте мне на обследование этого вашего начальника, который решил признать ее сумасшедшей». Я была буквально потрясена и в довершение всего удивлена. Этого Коваленко (не нашего Андрея Михайловича, а того, кто был начальником Управления угольных шахт) я видела только однажды, года два тому назад, когда нас, женщин, работающих в шахте, решили уволить и собрали в клубе, чтобы об этом объявить. Тогда мне не дали слова, но женщины устроили обструкцию и добились того, что мне разрешили говорить от их имени, что я с успехом и сделала. Но даже после разговора с Мусенькой Дмоховской я не поняла, где тут «собака зарыта». Дело Маслова
Еще одно – последнее – предупреждение могло бы мне открыть глаза на надвигающуюся опасность. Но я была в состоянии, которое иначе, как «эйфория», не назовешь. Тот певец, который пытался намеком спасти князя Канута, оказался бы так же бессилен, пытайся он мне растолковать значение «зловещих предзнаменований». Но это был не «певец», а Федора Гылка, моя землячка. – Вы слышали, что произошло с Масловым? – испуганным шепотом спросила она меня. – Как? Вы даже не слышали? Но об этом все только и говорят. Вся местная газета – только о нем. О том, как его судили в зале театра и что обвинителем был самый главный чекист. Это поворот к методам сталинских времен! Оказывается, речь шла о враче «скорой помощи» Николае Маслове. Ах, врач? И судили его врачи? Ну, это обычная склока, которая так часто встречается (к сожалению, разумеется) среди представителей самых, казалось бы, гуманных профессий – врачей и педагогов. Только чем им не потрафил Коля Маслов, безотказный трудяга, готовый днем и ночью, в любую погоду мчаться туда, где случилось несчастье? Ах, говорят, что он морально разложившийся субъект? Алкоголик? Тут что-то не то. Кто же здесь, в Норильске, не пьет? Может, он и выпивает, но на работе трезв как стеклышко. И вообще человек интеллигентный и несчастный: в финскую войну попал в плен, а значит, автоматически был объявлен изменником Родины, осужден на 10 лет и заклеймен пожизненно. О нем я вспомнила, когда зашла к Мусеньке Дмоховской. – Да, это была очень унизительная и мучительная процедура. Для него и для нас. – Для вас? А вы-то причем? – удивилась я. Маслова судили «товарищеским» судом за то, что он «морально разложился». Это предлог, для того чтобы организовать позорное зрелище, когда беззащитного человека дружно топчут его же товарищи, а он, как червяк, извивается и умоляет о пощаде. И никто из медработников не мог уклониться от участия в этой расправе, ведь обвинителем выступал местный глава КГБ. Его же распоряжением всех – от врачей до санитарок – обязали под расписку явиться в помещение Заполярного театра. Все знали, что дело вовсе не в пьянстве (пил он у себя дома и только когда был «выходной»), а в том, что, владея английским языком, он слушал заграничные радиопередачи и, бывало, делился с друзьями тем, что услышал. Ему угрожало изгнание из Норильского комбината с потерей всех льгот, в том числе и льготного стажа. Бедняга плакал, стоя на коленях, умолял, каялся, обещал исправиться. И тогда одна из медработниц, с разрешения обвинителя, предложила взять Маслова на поруки, понизив в должности, но из комбината не изгонять. На чем и порешили, ошельмовав его до предела. – Как? И вы, Марья Владимировна, принимали также участие в этой экзекуции? – воскликнула я в негодовании. – Разумеется! Иного выхода не было, если я не хотела и себя погубить! «Нет, до чего может дойти малодушие и эгоизм этих медработников! Какое счастье, что я успела «отряхнуть прах» этой организации с ног своих! До чего же это гнусно! Вот уж ничего подобного не могло бы произойти на шахте! » – думала я, бодро шагая из Горстроя домой, поглядывая на гору Шмитиху – туда, где находилась шахта. Моя шахта! Смертельно опасна шахтерская работа, но тверда и надежна шахтерская дружба и взаимная выручка. И ни разу не пришло мне в голову спросить себя: а как же попытка объявить меня сумасшедшей? А как же Геращенко? Ничего не подозревая…
Я торопливо шагаю по штольне. Позади – очень тяжелая ночная смена, но на редкость удачная отпалка. На душе так радостно и спокойно, как бывает только тогда, когда чувствуешь какую-то особенную гордость от хорошо выполненной работы. При выходе из шахты, получая свой жетон, слышу: – Керсновская, зайдите к часу дня в отдел кадров! Что им может от меня понадобиться? И на что он мне сдался? Для сдачи документов на предмет получения пенсии – еще рано: до 15 апреля чуть больше трех недель. Медицинская комиссия? Так я буквально на днях прошла эту самую комиссию. Свериться, по какому разряду меня проводят? Так вопросы заработка меня не интересовали и тогда, когда мне предстояло еще работать и работать, а теперь, когда остались считанные дни, и подавно! Да, совсем немножко – и моя старушка склонит свою седую голову на мое плечо и обопрется на мою руку, чтобы уже до самой могилы не терять этой опоры. А впрочем... Ба! Да понятно, в чем тут дело! Вот уже недели две в раскомандировке висит объявление, приглашающее всех шахтеров зайти в ОК – проверить трудовые книжки. Во всей шахте, наверное, я одна не интересуюсь своим заработком. Разумеется, это и есть причина вызова. Ладно, уж загляну к ним. Я не торопясь убрала комнату, сварила похлебку-универсал из сушеных овощей, поела и легла спать около одиннадцати утра без особенной уверенности в том, что я пойду в отдел кадров. Даже проснувшись к часу, я не знала, что делать. Лучше всего повернуться на другой бок и снова уснуть. С другой стороны, в кинотеатре «Луч» идет картина «Процесс откладывается». Ладно – иду в кино! Лишь запирая дверь и натягивая рукавицы, я вдруг переменила решение, повернула направо и зашагала к шахте. Бодро шагая под лучами холодного, но яркого солнца, я дальше всего была от мысли, что плыву навстречу рифу, на котором, может быть, разобьется мой корабль – совсем уже в виду той пристани, где я рассчитывала спокойно бросить якорь. Навстречу мне попалась наша рассыльная. – Как хорошо! Я уже за вами шла, а вы – вот вы и сами. – А где бы вы меня нашли? Вам известен мой адрес? – Улица Горная, 24. – Верно… Квартира пять. В отделе кадров я уселась в ожидании, пока двое или трое шахтеров решат свои вопросы. Прошло несколько минут. Кто-то приоткрыл за моей спиной дверь, и начальник отдела кадров обратилась ко мне: – Евфросиния Антоновна, зайдите в парткабинет. Вас там ждут.
И сердце мне не подсказало, что я стою на пороге еще одного «университета», долженствующего пополнить мое «высшее образование», которое я, в доверчивой наивности, считала законченным. Лейтенант
На пороге парткабинета я остановилась. Никого из шахтеров здесь не оказалось. Лишь какой-то высокий, худощавый полувоенный стоял у стола. На фоне окна он выделялся в виде силуэта. Я не могла себе представить, зачем я ему понадобилась. – Вы не ошиблись, – сказал он, видя мое замешательство. – Да, это я вас вызвал. И жестом он мне указал на стул, продолжая стоять. – Вы давно в шахте? Как работа? Как относятся к вам начальники, товарищи? Нет ли у вас каких-либо жалоб, претензий? Я скорее удивилась, чем насторожилась. Однако отвечала так, как это делала всегда: с максимальной доброй волей и минимальной осторожностью, так как мне органически претят всякого рода расчет и «прощупывание». Может, это идиосинкразия к малодушию, но я брезгаю надевать личину притворства, сознательно отбрасываю все, чем можно было бы заслониться от ожидаемого удара. Затем он сел, придвинул к себе довольно-таки объемистую папку и заглянул в свои бумажки. – В органы государственной безопасности поступили тревожные сигналы о некоторых ваших словах и поступках, и я хочу, чтобы вы со всей откровенностью ответили на все мои вопросы. Вы помните, как-то у вас не совсем хорошо получилось с лотерейными билетами? – Я за них заплатила наличными, разорвала их на четыре части и вернула товарищу Поликарпову. Да, это было. – Ну вот, видите! Как это можно назвать? Государственная лотерея – и вдруг вы рвете ее знаки! – Я их не «вдруг» порвала. Этому предшествовал довольно продолжительный диспут. Билеты мне не предложили взять, а обязали. Я возразила, говоря, что не беру билеты не оттого, что мне жаль денег, и в доказательство того деньги ему дала, а билеты взять отказалась, мотивируя тем, что я принципиально против всякого рода азарта: картежной игры, рулетки и прочих порождений итальянского темперамента. Мечтать о том, чтобы дать пять рублей и получить 35 тысяч, – безнравственно и глупо. Получается, тот, кто выиграл, – подлец, а тот, кто проиграл, – дурак. А я – рабочий. Мой труд оплачивается, и притом хорошо. С моего заработка удерживается налог, и немалый. Таким образом, и я и государство выполняем обоюдно все наши обязательства. – Так вы говорите, что билеты порвали оттого, что вам их навязывали? – Безусловно. В нынешнем году насильно их никому не всучивали, и я, чтобы никто не думал, что я скуплюсь, взяла билеты, заплатила за них и, даже не взглянув на номера, отдала их забойщику Пасечнику, дочери которого в этот день исполнялось восемь лет: «На, бери – на счастье девочки! » – Однако это еще не все. Вы помните... Вы ведь художник, не правда ли? Я собралась возразить, но он остановил меня жестом и продолжал: – Вы нарисовали боевой листок. Там изображен ваш участок. Много разбросанного инструмента... Я силилась вспомнить, какая еще ересь вкралась в один из тех «Крокодилов», на которые я тратила свое свободное время, а иногда и последние листы столь дефицитного ватмана? – Вы там изобразили... гм... такой нехороший символ. Вообще, как-то так получилось... Вспомнила! Я изобразила, как все шахтеры нашего участка мечутся по всем забоям в поисках хоть одной исправной шуровки, а горный мастер Матлах объясняет Крокодилу, который явился в качестве общественного инспектора, что у нас так принято. – Я пририсовала Матлаху свастику и подписала карандашом «Геббельс». Это его кличка. И я рассказала, почему это сделала. Матлах – это отвратительный тип: трусливый в минуты опасности, лживый и изворотливый; с начальством – подлиза и низкопоклонник; наглый, когда мог себе это позволить. Матлаху всячески мирволил Пищик.
Его смена вышла на одно из первых мест исключительно благодаря моей отпалке. Когда надо, я оставалась на час или на два часа по окончании смены, не говоря уж о том, что, не щадя своего здоровья, лезла в газ, не дожидаясь проветривания забоя, и добивалась самого высокого КПД при минимальном расходе взрывчатки, стараясь не повредить крепление. (Это не похвальба. Просто я любила свою работу и душу в нее вкладывала.) Матлах не мог оценить честный труд. Он видел в этом мою слабость и окончательно обнаглел: откладывал отпалку одного, а то и двух забоев на время после окончания смены и требовал, чтобы я работала эти лишних два часа, причем эти требования сопровождал угрозами и дошел до того, что стал разрешать себе похабную брань. Я его осадила и предложила извиниться. Он осыпал меня отборной бранью. Смена уже окончилась, все ушли. Если б не хамство Матлаха, я поработала бы лишних два часа. А так – я ему сказала: «Мое рабочее время истекло. Пусть отпалку производит следующая смена, которая приступит с восьми часов». Уйти на-гора я не могла, так как забой был заряжен. Но и Матлах не имел права уйти. Впрочем, он-то ушел и, воспользовавшись тем, что я осталась в заряженном забое, сочинил такую лживую историю, что сам Геббельс – мастер пропаганды – позеленел бы от зависти! В довершение всего он принудил татарина Фатахова подписаться в качестве «свидетеля». Заварился такой сыр-бор, что всполошилось все высшее начальство комбината. Разумеется, у лжи – короткие ноги, и все это было распутано. Вот тогда-то я в нашей раскомандировке на боевом листке пририсовала Матлаху свастику и надпись «Геббельс». Конев что-то листал в своей папке. Я – ждала. – У вас есть знакомые, с которыми вы переписываетесь? Например, на Украине, в Сумах? Есть? Ну так вот. Вы написали такое возмутительное письмо, что они вознегодовали, прислали это письмо органам ГБ. Люди сознательные... – Вы хотите сказать, что у старушки, которой я написала письмо, оно было выкрадено? Или при перлюстрации задержано? Старушка болеет, чувствует себя несчастной – у нее отобрали пенсию. В свое время она (Маргарита Эмилиевна в 1947 г. была старшей сестрой хирургического отделения ЦБЛ) за мной ухаживала, и, быть может, благодаря ее уходу, у меня не ампутировали ногу. Я пишу ей бодрые, юмористические письма, которые ей поднимают жизненный тонус: подбодрить больного – значит помочь ему побороть болезнь. – Но отдаете ли вы себе отчет, что умышленно извращаете смысл знаменитой, единственной в своем роде речи, которая является краеугольным камнем целой эпохи и открывает новую эру – эру великой семилетки?! Я напряженно думала: о каком это, черт возьми, из моих писем идет речь? Лишь услыхав слово «семилетка», я вспомнила! Конев между тем вынул из папки письмо (Ага! Hе копия и не просто донос, а оригинал! Любопытно, кто это оказался предателем и выкрал все письмо? ) и прочел из него несколько отрывков. Ничего там не было криминального, ну абсолютно ничего! Просто в остроумных выражениях я отобразила, какой кавардак образуется в голове у неискушенного слушателя после речи Хрущева, когда добрых пять с половиной часов на голову сыплется целая лавина статистических данных. Счетная машина, и та зарапортовалась бы! Конев явно старался раскусить меня, хотя в его вопросах и в том, как он реагировал на мои ответы, не было заметно предвзятости. Но если я взята на мушку еще в 1958 году («дело» с билетами лотереи), это значит, что уже третий год они накапливали материалы (папку-то во как разнесло! ), чтобы «выступить из тьмы», откуда было легко наблюдать за каждым моим шагом. Так не для того же они столько ждали, как бы ловчее накинуть мне петлю на шею, чтобы ее сегодня снять! И все же у меня осталось впечатление, что он усомнился в целесообразности расправы надо мной. Оценил ли он искренность и прямодушие (хотя это как раз и есть самые непростительные грехи)? Или он почувствовал разницу между теми пресмыкающимися, которые в страхе извиваются, лишь только видят над собой занесенный каблук, могущий раздавить их самым безжалостным образом, и мной, готовой встретить судьбу с достоинством? – Мы продолжим разговор завтра в моем кабинете следователя госбезопасности – четвертый этаж, сорок третий кабинет. В два часа дня. Время вас устраивает? Усмехнувшись, я пожала плечами. – Это не теща приглашает на блины. Ваши приглашения не принято отклонять. Он тоже усмехнулся и крепко пожал мне руку. И... пожелал успеха. Мне отчего-то вспомнился средневековый обычай: перед тем как казнить осужденного, палач преклонял пред ним колени и просил у него прощения. Старая пластинка
С фасада это самый обыкновенный пятиэтажный дом. Надо зайти со двора. Там на нижнем этаже находится милиция и есть соответственная вывеска, а вот на втором, третьем, четвертом и пятом этажах никакой вывески не найдешь, но стоит только пройтись по этим длинным коридорам с двойным рядом черных узких дверей, на которых лишь таблички с номерами, стоит только присмотреться к снующим по коридорам людям в военных, полувоенных, слегка военизированных и штатских костюмах, стоит заглянуть в эти кабинеты, в которых стоят шкафы – простые и несгораемые, как невольно вспоминаются слова Гаращенко: «Поверьте: это татарская орда в ожидании зеленой травки! » Четвертый этаж. Кабинет №43. На сей раз я меж двух огней: кроме лейтенанта, меня обрабатывает майор. Кто один раз прошел через это, тот знает, что у каждого водоворота есть дно воронки; чем тяжелей предмет, попавший в водоворот, тем быстрее он будет поглощен бездной. А на мне такой запас тяжелых грузил, что было бы наивно надеяться на спасение без чуда. Где надежда, что корабль, вовлеченный в сказочный Мальмстрем, вдруг начнет вращаться против вращения воронки и выберется из водоворота? И все же пассивно ждать гибели – не в моем характере. Я слушаю плавную, гладкую речь майора. Полное впечатление, что он читает главу, давно уже читанную и перечитанную: – …Происки классового врага... затаенная злоба, прорывающаяся наружу... дворянское происхождение... аристократическое воспитание... преклонение перед Западом... попытки затормозить наши гигантские успехи... бессильная клевета... стремление воздействовать на слабых духом... – Добавьте еще «выполнение директив из заграницы», «стремление ниспровергнуть существующий строй» и «возврат к капитализму». Это давно знакомая мне, старая-престарая пластинка, напетая еще двадцать лет тому назад Берией и двадцать раз мне надоевшая. Давайте говорить не по шаблону. Нет и не было у меня озлобленности против моей Родины, как нет и не было желания с кем-то свести счеты за все те испытания, через которые я прошла за последние двадцать лет. Только прежде я полагала, что я – жертва недоразумения, ошибки, несчастного стечения обстоятельств, одним словом – недоразумения. Мне казалось, что стоит мне распахнуть свою душу, показать, что нет в ней темных закоулков, и все станет ясным. Хотя если смотреть через черные очки, то белого цвета вообще не увидишь… Я взяла себя в руки с твердым намерением доказать, что у меня слово с делом не расходится. Для этого мне не пришлось делать усилия и ломать себя: честное отношение к труду и глубокое уважение к правде были привиты мне с детства, и им я останусь верна до смерти! Теперь я вижу, что для вас «бдительность» и «недоверие» – синонимы. И убеждать вас я ни в чем не собираюсь. Ведь самый глухой – это тот, кто не хочет слышать. А ваши уши так плотно занавешены профессиональными предрассудками, что никакой «вопль души» в них не проникнет, разве что вой побитой собаки. Не рассчитывайте! Скулить я не буду! Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2016-05-29; Просмотров: 594; Нарушение авторского права страницы