Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


ПОСЕЛЕНЦЫ И РОССИЙСКИЕ ЧИНОВНИКИ В СИБИРИ



Население Томска по новейшим географиям, равняется 26, 000; насколько верны подобные статистические данные относитель­но населения города, мы не знаем. Но если принять во внимание последнюю перепись жителей в Москве, где численность населения оказалась вдвое более, чем значилось в учебниках и календарях, то относительно населения города Томска можно с некоторою положительностью высказать сомнение. Томск — са­мый бойкий торговый город. В зимнее время он служит центром для всевозможных сделок. Сюда из разных мест Сибири и России съезжаются агенты торговых и промышлен­ных обществ. Зима — это самое кипучее время для населения. Длинной вереницей тянутся по улицам обозы: чай, мед, масло и проч. продукты идут через Томск в Россию; из России идут, через Томск, в Восточную Сибирь ситцы, сахар, яблоки (величайший предмет роскоши, продаваемый в Сибири в свежем виде по 60 коп. за штуку; замороженные яблоки 75 к. десяток), кофей, апельсины (70 коп. за штуку) и прочие европейские товары. В наплывном населении Томска бывает иног­да очень много беглых. Каждую весну в отдаленных улицах города можно натолкнуться на беглого. В 1865 году, наплыв беглых каторжных был замечателен. Часов в шесть вечера эти «несчастные», партиями человек в пять, ходили по отдаленным улицам города и сбирали милостыню. Подобные странствования «несчастных» сопровождаются, конечно, и мел­кими кражами, бывают и убйства, но это очень редко. Беглые, для которых Томск служит только местом отдохновения, где можно найти себе пристанище и потом отправиться в дальнейший путь — народ не опасный. Но те из беглых, ко­торые проживают в городе постоянно, платя «праздничное» полиции, представляют зло и зло страшное для всего населения. В отдаленных частях города этот бродячий народ живет свободно с какими-то свидетелъствами, выданными Бог знает откуда... У нас есть узаконение, по которому полиция имеет право выдавать свидетельства просрочившим паспорты, но отно­сительно беглых подобных законов нигде нет, ни в одном государстве. В одной только Сибири дается такое обширное толкование закона о беспаспортных. С свидетельством, выданным каким-нибудь приставом, беглый живет в городе сколько ему угодно. Все почти кражи, за ничтожными исключениями, совершаются этими темными личностями, и полиция толь­ко в случае крайней необходимости выдает виновников преступления.

В одну зиму, часов с шести вечера, было невозможно хо­дить по улицам. Какие-то молодцы, с песнями, на тройке, в кошеве разъезжали по городу и ловили арканом и баграми проходящих и проезжающих по улицам. И все это сходит с рук и считается в городе вещью крайне обыденною, к которой жители привыкли и пригляделись. Предмет для разговоров всегда есть; но тон самых разговоров идет, как будто о погоде. Какая-нибудь кумушка совершенно хладнокров­но, нисколько не возмущаясь, рассказывает об убийстве или воровстве, как будто дело идет о зарезанном теленке или разбитой посудине. В первое время я удивлялся подобным вещам, но потом мало по малу совершенно привык и обжился.

Впрочем, беглые составляют, во всяком случае, ничтожный процент из числа ссылаемых в Сибирь, и по беглым никак нельзя судить вообще о поселенцах.

Все поселенцы, которые остаются в Томске на жительстве, устраиваются очень хорошо. Честного, трудолюбивого работника хозяин любит, а из поселенцев, высланных в Сибирь по разным проступкам, всегда бó льшею частию выработываются хорошие труженики. Выработываются не в смысле нравственного перелома, а благодаря только лучшим экономическим условиям сибирского быта. Той вопиющей нищеты и бездолья, какие встречаются в России, и впомине нет. Крайней нуж­ды воровать и мошенничать не представляется. Была бы только охота работать у поселенца, и он может через несколько лет сделаться хозяином своего дома. Конечно, многие поселен­цы попадают в руки и эксплуататоров, которым они и служат, как дойные коровы. Но где же нет кулачества? В России, где люди живут теснее и взаимные экономические отношения поддерживаются легче, эксплуатация рук сильнее, и кулачество развито в бó льшей степени, чем в Сибири.

Вообще, все почти поселенцы очень скоро привыкают к сво­ему новому отечеству, усвоивают новые обычаи и нравы и в то же время сами иногда вносят в общество новые небывалые привычки и свойства. Все общество относится к ним доверчиво, не обращая внимания на то, что поселенец, идя по «владимирке», перебывал во всех острогах и мог окончательно развратиться и сделаться негодным человеком. Мне рассказывали, что на заводах, у какого-нибудь смотрителя, прежде можно было найти отличного повара, сосланного в каторгу за отравление своих помещиков, или няньку, убившую барского ребенка в России. Их никто не боится; здесь нет причин делаться им рецидивистами, если они в своем уме; их прошлое точно оторвано от настоящего; о прошлом никто не вспоминает, и все обращаются с ними сообразно тому поведению, какое они возымели на новых местах. Из бывших убийц здесь можно встретить очень добродушных и честных людей, глядя на которых невозможно поверить, чтобы они могли быть когда-нибудь преступниками.

Поселенец устроивается, обзаводится домом, женой и делается полным семьянином. Простор, богатая природа, деше­вая жизнь до баснословия заставляют поселенцев полюбить свое новое отечество. У меня был случай понаблюдать за по­селенцами, пришедшими со всех концов России, и я пришел к тому заключению, что вообще уроженцы Московской, Ярослав­ской, Костромской и других смежных губерний очень скоро привыкают к месту и усвоивают быстро все нравы и обы­чаи, так что Сибирь для них делается вполне новым отечеством. Уроженцы же южного края (например малороссы) — замечательно народ не податливый и крайне недоверчивый к своим новым соотечественникам; никто так страстно не любит своей родины и никто так не привязан к своим родным полям. Каждый простой малоросс или «хохол» (как вообще называют их в Сибири) — в душе поэт, поэт великий. У меня был один знакомый «хохол» Степан; он жил водовозом в одном казенном заведении. В Сибири, на поселении, он живет уж лет двадцать. Постоянно молчаливый и угрюмый, он мог говорить только тогда, когда кто-нибудь упоминал его родину. Тут он пробуждался, как буд­то, от сна: каждое слово его дышало страстною любовью к родине. Чаще всего он вспоминал украинские весенние ночи. Природу он рисовал, как поэт. Бывало, слушаешь Степана и не веришь, что это — какой-то водовоз, заброшенный в Сибирь из далекой Малороссии. Мастерски он описывал жизнь и малороссийскую природу. Беседуя с поселенцами о далекой родине, я узнал от них многое, чего нельзя узнать из географии и этнографических очерков России...

Замечательно, что сибиряки, не только вполне примиряющиеся с ссыльными, но и относящиеся к ним обыкновенно друже­любно и приветливо, хотя из ссыльных выходит не мало беглых, творящих разные пакости, никак не могут прими­риться с приезжающими из России в Сибирь чиновниками.

О чем бы ни заговорил настоящий прикрепленный сибиряк, он всегда дойдет до «российских чиновников», ко­торые посылаются из самых отвратительных подонок чернильного царства. Честный и дельный чиновник может служить и в России. В Сибирь едут зачастую проиграв­шиеся шулера, пропившиеся пьяницы, гласно проворовавшиеся взяточники, и все это едет наживаться, едет не надолго, что­бы возвратиться тотчас же, как только немного наполнится совершенно пустой бумажник. Бесцеремонность в наживе пол­ная: до Бога высоко, до царя далеко! Вследствие этого, глухое раздражение в народе и подавленный гнев никогда не упускают случая высказываться в виде самых грубых ругательств на российское чиновничество по самому ничтожному поводу. В черном народе самое слово российский сделалось ругательством, синонимом слова жид. Тон этого слова: российский, на устах мужика, всегда дышит ненавистью, отвращением, глубоким негодованием и величайшим презрением, точно сами колонизаторы Сибири пришли не из России, точно они сами никогда не были российскими и не имеют с ними ничего общего. Так можно подумать с первого взгляда и даже заподозрить сибиряков в некотором сепаратизме. Это подозрение, как и сравнение сибиряков с американцами, на самом деле выходит почти нелепым. Сибиряк — враг своих действительно дурных чиновников, но он — никогда не сепа­ратист: нет края России, где бы Царь пользовался такою по­пулярностью, как в Сибири; под тяжелым гнётом чинов­ничества, приехавшего кормиться, все обращают свои надежды только на Царя и от него одного ждут спасения... несколько лет назад было затеяно судебно-политическое дело о планах отделения Сибири от России. Не было в Сибири ни одного че­ловека, который бы ни смеялся над этим планом (созданным тринадцатилетним кадетом О—ского корпуса К.), и не было ни одного человека, который бы ни жалел от души жертв судебной ошибки, просидевших, по подозрению в се­паратизме, по нескольку лет в крепости. Нельзя сомневать­ся, что, если бы, в качестве чиновников из России посылались более честные и дельные люди, то не было бы и этого печального дела...

 

VI

ИЗ ИСТОРИИ СИБИРСКОГО ЗОЛОТА

 

Когда дело мое, за которое я попал в Сибирь, выяснилось и мне дозволили возвратиться в Россию, я находился в большом затруднении, как мне вернуться в Россию. Денег у меня не было, а их на дорогу требовалось немало. Добрые сибиряки нахлы­нули с разными советами о способах безденежного возвращения в Россию.

Из тысячи и одного совета, которые преподаны мне были разными доброжелателями, я выбрал совет моего хозяина: ехать через Барнаул с золотом. Другие знающие люди под­твердили мне, что это — путь действительно самый дешевый и выгодный. Из Томска до Барнаула я мог доехать с доверенным (золотопромышленника), а в Барнауле мог попросить начальство, и меня бы даром велели довезти с караваном до Петербурга; без этого распоряжения я должен бы был заплатить караванному офицеру, его помощнику или одному из сопровождающих золотой караван солдат много-много рублей десять или пятна­дцать за проезд до Нижнего. Этим путем из Сибири ездят в Пе­тербург много молодых людей, желающих поступить в универ­ситет.

Надобно было отыскать доверенного, который бы довез меня до Барнаула (четыреста верст от Томска). Они возят по боль­шей части даром, ради компанства и веселья: все равно платить за тройку. Казак, которого дают доверенному для охраны зо­лота, обыкновенно бывает очень толстым и пьяным Фальста­фом, который, ввалившись на козлы, теряет всякое различие от куля с мукой и с которым поэтому разговаривать о чем бы то ни было и развлекаться нельзя: он всегда спит и молчит. Осенью, когда на приисках кончаются работы и золото везется в Барнаул для сплава с сотен приисков, попутчика из доверен­ных было отыскать очень нетрудно. Мне сразу разные добро­желатели указали до десяти таких попутчиков. Я поладил с пер­вым, к которому пришел. Это был тучный сонный мужчина с большими перстнями на коротких жирных пальцах. Я застал его зевающим перед графином с водкой: рубашка его была распахнута, и мохнатая широкая грудь была обнажена. Он выглядел утомленным, невыспавшимся человеком.

— В Россию пробираетесь: свое зубам добро... Садитесь, пейте! А только, будь я на вашем месте, если бы в три бича меня гнали отсюда, не пошел бы. Россия — это глупость одна. Лучше бы вам здесь...

Я ждал этого: меня все оставляли в Сибири, всякий сибиряк хвастал своей Сибирью; одними кушаньями вроде пельменей мне надоели: «Ну, что у вас в России! есть этакие пельмени? А кто из российских съест сто штук? а я четыреста съедаю!..» Распространившись, по обычаю, о прелестях сибирской жизни, доверенный объявил, что берет меня с собой, если уж я так упорно и безрассудно желаю покинуть эту прекрасную страну; когда я заговорил о цене, он просто махнул рукой и налил две рюмки вина.

— Мы — не из россейских! не станем баграми топить вас, когда вы тонуть будете: сами потонем, а вас вытащим! О плате разговору нет! Мне ничего не стоит, и с вас ничего не возьму!.. Завтра поедем, а сегодня пообедаем вместе: пельмешки будут...

Это — очень хорошее кушанье, но сибиряки, кажется, злоупотребляют им. Пельмени делаются обыкновенно из мел­ко рубленной, до вида теста, говядины с перцем и луком. Эту говядину берут в размере половины чайной ложки и вкладывают в тонкий соченок теста, величиной в круг маленькой рюмки: загибают пирожок, соединяют оба его конца вместе, так что получается кругляшок с углублениями и выпуклостями чело­веческого уха. Это — пельмень... Таких пельменей наготавли­вают к обеду несколько сот, укладывая их на досках, на решетке сит, на подносах и проч. Если дело происходит зимой, их замо­раживают впрок. Мороженые пельмени легко перевозимы и ни с чем не сравнимы как подорожники. Если на станции можно достать огня и воды, вы всегда имеете превосходную закуску, к которой не нужно даже и хлеба. Пельмени стоит опустить в ки­пяток (они потонут) и вынимать каждый из них, который вы­плывет наверх. Сибиряки едят пельмени во множестве и в раз­ных видах. Как суп, их едят с уксусом, бульоном и перцем; едят со сливками, едят с горчицей; едят, просто обливши топ­леным русским маслом; едят с кисленьким вареньем; едят с медовой сотой... Весь обед может состоять из пельменей; они могут заменить даже пирожное. Сибиряк не знает лучшего ку­шанья этих пельменей, и (в особенности в заговенье, перед постом) их съедается невероятное количество. Иной действи­тельно может съесть их до четырехсот штук (около четырех фунтов говядины). Вероятно благодаря этим пельменям и еже­минутному употреблению водки редкий из доверенных и людей богатых в Сибири не страдает ожирением. Говоря об употреб­лении водки, я не могу сказать, чтобы сибиряки были пьяни­цами. Там чрезвычайно трудно встретить пьяного человека, в особенности на улице, как это зачастую бывает в Петербурге. Сибиряк пьет так же, как мы курим; он пьет постоянно и никогда не может напиться до безумия; от опьянения он делается немного оживленнее, но затем, перехватив меру, просто засы­пает; он никогда от вина не войдет в экстаз: не будет ни цело­ваться, ни драться, так же как у нас от самой крепкой сигары не может закружиться голова; он привык... Это питье водки, не ведущее к опьянению, поэтому нельзя назвать пьянством; это — скорее вредная для здоровья привычка. Большинство сибиряков (в особенности из простонародья) ничего не пьют, но не считают пороком и пить, так же как не считают пороком курить или нюхать; безобразия в пьяном виде чинят только одни «российские чиновники» — и это служит источником презрения к ним: «и выпить-то по-человечески не умеете! собаки! лакают — пока брюхо не лопнет! » — «Выпьет на грош — на рубль надо веревок покупать, чтобы вязать его». «Пьяница, — говорят в Сибири, — не тот, кто много пьет, а тот, кто пьян на­пивается: меры себе не знает», — поэтому пить водку нисколько не считается позорным. Многие из «россейских чиновников» очень пострадали от этого в Сибири. Их споили. При мне быв­ший председатель палаты ходил почти нагишом по улицам, едва прикрывшись грязной рогожей и встречая отовсюду гнусные издевательства и извергские шутки со стороны всего уличного народа, начиная с мальчишек. Никто его не жалел, он был презрителен, и самые добрые люди «омывали руки», бормоча: «достойно есть, яко воистину»...

Хвастая о своей драгоценной Сибири, Иван Михайлович (так звали доверенного) в прохладце, после нескольких таре­лок пельменей, начал рассказывать мне, каким блестящим образом можно устроиться здесь без некоторой охулки на руку.

— Вы знаете миллионера N? Кто такой был N? Он до пя­тидесяти лет был горьким титулярным советником, выгнанным везде и отвсюду... Ходил по кабакам, писал кляузы. Так и умер бы у ступицы кабака! В молодости ничего, кроме гадостей, не делал, ничего не приобрел; в старости приобресть трудно. А вот приобрел! — умер, до десяти миллионов оставил, на восьми женах женат был... Три были законные... Женится на одной, а через месяц выправит свидетельство, что она умерла; на другой женится, а потом таким же манером — на третьей — и жил, как турка, со всеми, которые умершими считались... Ну, да это пустяки!

И в доказательство того, как можно, не клавши охулки на руку, нажить в Сибири десять миллионов, Иван Михайлович рассказал мне историю богатства N. Это был мелкий чиновничишко-кляузник, обязанный подпиской никуда не писать и не подавать прошений. Он жил и надеялся умереть в кабаке. Вдруг купцу X потребовался грамотный человек для отправки с разведочной партией... Один из рабочих познакомился в ка­баке с N и рекомендовал его. N отправился на разведки. Такие разведки, делаемые по показанию крестьян, обещающих рублей за пять или за десять указать случайно открытые богатейшие россыпи (крестьянин-открыватель лишен законом права экс­плуатировать свое открытие; из этого вытекает множество не­лепых жизненных отношений, о которых я поговорю после; богатейшие сибирские прииски, случайно открытые крестья­нами, обработываются дворянами или купцами — сословиями, имеющими по закону право искать и находить золото; в то время когда настоящие открыватели богатств пресмыкаются в нищете и бедности, эти ничего не делающие люди, оплатившие открытие красненькой бумажкой, получают миллионы годового дохода благодаря странной сословной привилегии), по большей части кончаются ничем. Является к богатому золотопромышлен­нику какой-нибудь пропившийся мужичонко и объявляет, что он был в такой-то тайге, захотел испить водицы из речки и зачерпнул целую горсть шлихового золота... За благоприятное известие рабочему дается каких-нибудь три целковых; снаря­жается партия и отправляется по его указанию. Вожака кормят и поят на убой; он водит партию по тайге до тех пор, пока не заблагорассудит исчезнуть с какого-нибудь ночлега, предо­ставляя партии самой разыскивать золото, где угодно... Наугад выбирая шурфа (то есть копая ямы) и промывая песок, такая партия иногда совершенно неожиданно нападает на богатое содержание золота, а чаще приказчик для очистки совести, найдя где-нибудь чуть заметные следы золота, ставит столбы и заявляет в местном земском суде о своем открытии. У всякого золотопромышленника есть много таких заявленных приисков, которые не разработываются и называются тунележащими. Эти столбы в тайге всякий должен обходить; это — уже прииск, хотя его никто не разработывал. Собака на сене лежит, сама не ест и другим не дает. Бывали случаи, что тунележащий прииск, по истечении длинного срока лет тунележания (то есть нахождения в первобытном, без приступа к разработке его заявителем состоянии) отходил в казну, подвергался исследованиям других искателей и оказывался очень бо­гатым.

N посчастливилось напасть на богатейший прииск, он по­ставил столбы и заявил его, где следует, на свое имя. Насту­пили заморозки, партия возвратилась в Томск, и хозяину объяви­ли, что ничего не найдено; он этого ждал и остался совершенно спокойным. Между тем N скомпоновал как-то маленькую пар­тию рабочих и весной исчез из города... В первое же лето он привез в Барнаул более чем на двести тысяч золота... Уз­навши об этом, X начал судебное дело. Это было огромное дело; обе стороны не жалели денег, и старые чиновники до сих пор с слюнотечением вспоминают невозвратно прошедшее время процесса X и N. На следующий год N доставил в казну золота более чем на миллион рублей. Дела его пошли лучше и лучше, и он не мог не выиграть процесса... После этого он начал разработывать много других приисков и умер всеми уважаемым благотворителем и миллионером в своем дворце. Не могу умолчать и еще об одном сибирском Крезе, Горохове. По всей России были распространены фаянсовые изделия с изо­бражением великолепного сада и с подписью: сад Горохова в Томске. Очень может быть, и вы, читатель, кушали с таких тарелок.

Горохов был очень знаменит, и о его богатстве до сих пор можно слышать в Томске просто легенды и баснословные предания; все ходят в его огромный, запустелый, заросший сад с полуразрушенными китайскими беседками, с заброшен­ными холодными гротами, с фантастическими башенками, с декорациями замков, с висячими мостиками, прудами и ка­налами... Теперь везде выбиты стекла, везде полиняла кра­ска, везде покачнулись колонны, полуразрушились крыши, пруды покрылись заволоками зелени и водорослей; каналы огрязнились, омельчали. А прежде по этим каналам плавали фантастические гондолы; в иллюминованном саду гремела музыка; на крытых террасах шли танцы; из разукрашенных башенок раздавались пушечные выстрелы; в уединенных, закрытых зеленью, разбросанных там и сям китайских бе­седках происходили, может быть, любовные свидания. Когда-то этот пустырь с полуразвалившимися строениями был оживлен и радостен. Теперь эта глушь и развалины имеют вид грустного воспоминания о скоропроходящем земном сча­стии... Сам великолепный Горохов умер, говорят, в крайней бедности.

Когда-то это был блестящий и первый человек в Томске, хотя он явился сюда почти только с одними надеждами, без всяких других фондов. Ловкий и смелый авантюрист нашел здесь счастие, о котором и во сне ему, вероятно, не снилось. Совершенно случайно с первой же разведочной партией он открыл богатейшие прииски. Дела его пошли великолепно; он начал пользоваться огромным кредитом, который нужен был ему для несоразмерной с доходами роскошной жизни; на кухне заведены были серебряные кастрюли, и их бесстыдно крали чуть не все желающие; он проживал на свои пышные праздники более полумиллиона в год... Доходы перестали покрывать расходы. Занимая в долг везде и всюду, Горохов обобрал чуть не все деньги в Западной Сибири; у редкого че­ловека не было его векселя. Настал кризис; все лопнуло; назначен был конкурс... Председатели конкурса наживали тысячи; кредиторы выли, расписываясь в получении рублей, тогда как им выдавали копейки... Сменяли одного председа­теля; другой оказывался еще с меньшей охулкой на руку... Всюду проклинают Горохова, но едва ли справедливо?!. Сведущие люди говорили мне, что все долги Горохова при честном ведении дела легко можно было бы покрыть в пять лет доходами с его богатейших приисков; а вот уже тянется конкурс более двадцати лет; председатели его наживаются и меняются один за другим, а кредиторы, говорят, в большинстве остаются без всякого удовлетворения: гороховские миллионы идут на со­держание конкурса, и сам он при жизни получал какие-то гроши, чуть не умирал с голоду, наравне с своими несчастными заимодавцами.

 

ДОРОГА И СИБИРСКИЙ МУЖИК

 

Несмотря на то, что я довольно пожил в Сибири, путешествие с золотопромышленником, везущим в своем тарантасе на не­сколько десятков тысяч золота, которое могло послужить хорошей приманкой для воров и разбойников, не могло мне не казаться опасным. Сидя на мешке с двумя пудами золота, я и в России ехал бы не совсем спокойно. Когда я принес свои утлые пожитки к своему попутчику и начал укладывать их в тарантас, меня не могло не удивить, что казацкая шашка и пистолет (единствен­ное наше оружие) положены были на самое дно тарантаса, в сено, возле кожаного мешка с золотом, как какие амулеты, имеющие симпатическое свойство защищать золото от воров. Мне припомнился Павел Иванович Чичиков, возивший на дне своего тарантаса саблю «для внушения надлежащего страха кому следует»...

— Это вы напрасно тут шашку положили! — сказал я ка­заку. — Вдруг какой случай...

— Какой случай? Вы думаете, опрокинемся, пистоли вы­стрелят? Курок тряпкой замотан; ни в жизнь не выстрелит; вы не сумлевайтесь...

— Я не насчет этого... А если на нас разбойники на­падут, как мы тогда? шашку из-под всей клади в час не отрыть!..

— Какие разбойники? — с самым живым удивлением спро­сил казак.

— Ну, на дороге, например...

— Нешто вы слышали?

— Н-нет, а ведь могут... все-таки... для безопасности...

— А я думал, что вы слышали! — невнимательно и как будто с сожалением пробормотал казак и начал уминать сено в кузове тарантаса.

Хотя сибирские дороги представлялись мне ульями, киша­щими разбойниками, но я оставил казака в покое, тем более что меня волновали чувства человека, готовящегося освобо­диться из тюрьмы; он уже оправдан, приказ об освобождении получен, но еще надо исполнить некоторые формальности, которые в жажде свободы кажутся очень длинными; думается, что все должны находиться в той же ажитации и так же торо­питься, как ты сам, а тут тюремный сторож, отбирая казенное платье, считает его с таким возмутительным спокойствием и даже позволяет себе оттягивать время, ковыряя в носу и рассказывая, до чего строг его смотритель... Видя всех покойными и медлен­ными, замечая, что не приведены еще даже лошади, я не верил, что какой-нибудь неожиданный случай не помешает мне тотчас же выехать из Томска.

Я пошел в комнату моего попутчика; к великой моей досаде, он сидел в одной рубахе перед графином с водкой и, по-видимому, совсем не полагал одеваться.

— Еще лошадей не привели, — печально и чуть не уко­ризненно сказал я ему.

Отъезд был назначен в двенадцать часов, а было уж два... Он провел своей левою ладонью но своему лицу, как кот, ко­торый моется.

— Приведут. Выпьемте.

— Покорно благодарю... Я хотел сказать вам: ваш казак и шашку и пистолеты упрятал бог знает куда, так что если на нас нападут разбойники...

— Тьфу! Ворожите!

— Все быть может...

— Типун вам на язык! Здесь ведь не Италия, чтобы разбой­ники были… Там Фрадиаволо... я читал... Только этим пустякам тоже не верю: выдумка все, я думаю — пустое... И вы, верно, тоже читали. Не бойтесь! ха-ха-ха! Фрадиаволо! Это — пустяки! Вы не думайте, что здесь Италия!

— Я никогда этого не думал, а полагал только, что здесь Сибирь, куда ссылаются из России все воры и разбойники...

Это замечание почему-то вызвало самый задушевный смех; мой попутчик откинулся на спинку кресла, разинув рот, и начал качаться, в то время как огромный живот его колыхался, как море, в беззвучном, но самом искреннем смехе...

— Ра-а-азбойники! — пробормотал он через силу, утирая выплывшие на щеках слезы своей широкой ладонью, опять точно кот, когда он умывается лапой.

Я даже немного обиделся, а смутился вполне. Мне не могло не показаться, что спутник мой говорит так храбро о разбой­никах потому только, что он пьян. После я узнал, что сомнение мое относительно разбойников было очень смешно. Но оно не было нелепым. В самом деле, ехать с полумиллионом даже по немного глухой петербургской улице не совсем безопасно, а ехать по дороге, в лесах и дремучем бору, где станция от стан­ции отстоит иногда на шестьдесят верст, так что никакие крики не могут привлечь помощи; ехать в Барнаул с казаком на коз­лах, так что все видят и знают, что везем золото; ехать в Сибири, где дороги кишат беглыми каторжниками, мне, по здравому смыслу, казалось делом очень рискованным и опасным, чуть не отчаянным... Радость моя, когда мы сели в тарантас, гре­мящий колокольчиками на лошадях, очень омрачилась этими довольно серьезными опасениями.

— Ну! С богом! Трогай!

— Ау-у-д-а-о-о-о!

Колокольцы звякнули, залились в вой, и мы понеслись!.. В России любят ездить шибко; в Сибири любят ездить сломя голову; ко всему тому малорослые сибирские лошади, круглые, сытые и проворные, далеко превосходят разбитых кляч на рус­ских почтовых станциях. У меня просто дух захватывало от гро­хота и быстроты, с которыми мы скакали по довольно плохому шоссе, проведенному от города до перевоза. Это — три версты, но я почти не опомнился, как мы их проскакали. На перевозе Иван Михайлович закурил сигару, бросил спичку в воду и, сонно чмокая губами, спросил: «ну что — разбойники? » Он посмеивался над моими опасениями...

По России я ездил очень мало; был в деревнях Тверской, Новгородской, Черниговской и Харьковской губерний; везде в этих местах я видел бедность и грязь. Быт сибирских крестьян меня очень изумил. Во многих деревнях приходилось останавли­ваться не в станционных домах, которые здесь чрезвычайно редки, а в простых первых попавшихся крестьянских домах. В этих домах нет ничего похожего на русские крестьянские избы. Комнаты высоки; все стены обиты тесом и выкрашены синей или зеленой масляной краской (иногда, смотря по за­тейливости хозяина, разрисованы птицами, павлинами и всякой пестротой); русская печь у сибирячки содержится с кошачьей опрятностью. Под печкой всегда стоит ведро с известкой, и после каждой топки все почерневшие от дыма видные места немедленно забеливаются самой стряпухой, тотчас же по закрытии трубы. Сам сибирский мужик сравнительно с русским крестьянином выглядит барином. Он молчалив и серьезен, но никогда не прочь посмеяться и иногда бывает очень колок и юмористичен. Ест он так, как дай бы бог есть чиновнику сред­ней руки в Петербурге. Жена его встает утром в четыре часа топить ночь, и пока он спит, изготовляет ему пряженики, блины, шаньги или что-нибудь вроде этого: в шесть часов он садится за чай, окруженный тарелками со всякой снедью и с горшком растопленного масла, в которое он макает пряженики (пироги с осердием — ливером, как называют в Петербурге), шаньги или блины, запивая закуску чаем. Чай очень дешев сибирскому мужику: он покупает его от проезжих обозных с караванами чая, а то и просто дарят ему; но сахар он покупает и потому старается его больше лизать, чем кусать. Это, впрочем, не ме­шает ему сытно и плотно позавтракать за чаем. После этого он всегда уходит из дому на работу. Здесь ведется дело артельно, и всегда есть работа: в самую глухую зиму крестьяне или рубят впрок дрова, которые оставляют в лесу: «кому поднадобятся, тот и вывезет». Траву, скошенную летом, также оставляют на зиму в поле для вывоза всем, кто в ней нуждается. У сибиряка много земли и леса, и он не жаден. Его заботливость о других иногда бывает даже трогательна. Он засевает около большой дороги горох или репу исключительно для лакомства проезжающих. Раз как-то нам пить захотелось.

— Вот сейчас к дыням подъедем, — сказал ямщик.

— К каким дыням?

— Теперь спелые... Митрофан Онин садил. Шутник!.. Коли, говорит, дыню с проезжающим есть будешь, так и по­мяни ему, что Митрофан Онин дыни садит. Старик!.. де­лать нечего, за шестерыми сынами живет, — ну, и смеется!.. Чудак!

Замечательно то, что сибирский мужик, вышедший из Рос­сии, как в умственном, так и в нравственном отношении пре­восходит русского мужика, которого, сравнительно с сибир­ским мужиком, справедливо назвать мужичонкой. В Сибири мужик как-то выглядит даже больше и сановитее. Он ни перед кем не ежится, не подличает, он никогда не робок. Он смело говорит резон и дело, не преклоняясь перед авторитетом всякой чернильной души. Ко всему тому, сибирский мужик никогда не бывает пьяницей: он пьет перед обедом, пьет с холоду, выпи­вает на семейном празднике, даже, может быть, напивается допьяна, но никогда не унизится до того, чтобы выказывать свое опьянение буйством, горластой песней или просто шатаньем при ходьбе.

Дорогой нам случилось засесть, по случаю переломившейся оси, часов на шесть в одной деревне. Было воскресенье и еще какой-то храмовой праздник. По улицам ходили разряженные девушки и молодые женщины, ели кедровые орехи и жевали серу[14], выплевывая слюну на сажень в какую-нибудь цель. Мужчины сидели дома, чинно пили, закусывали и покойно и весело разговаривали о своих делах без всякого шума, не­раздельного со всяким праздничным пиршеством в русской де­ревне. Сибирскому мужику водка не в диво, как русскому кре­стьянину, который, дорвавшись до нее в кои веки, рад выпить море; в Сибири мужик пьет умеренно и никогда не может на­питься до безобразных возбуждений: он не полезет на драку и не будет целоваться; почувствовав себя неприлично охме­левшим, он скоро пойдет спать. Мне так по крайней мере ка­жется... Я не видел сибирских мужиков пьяными: они все такие солидные, что как-то не верится, чтобы они унижались до скотского опьянения, к которому так склонен, например, петербургский мастеровой или русский мужик...

 

ЗОЛОТАЯ БЕСЦЕРЕМОННОСТЬ

 

В дороге, сидя один на один в тарантасе и скучая вместе всякими неудобствами путешествия, сблизиться очень нетрудно. Несмотря на то, что мой спутник был большим флегматиком, мы не могли всю дорогу спать и молчать. Порой Иван Михайлыч даже оживлялся, в особенности когда дело касалось золотопромышленности. Он был того мнения, что золотопро­мышленность падает в настоящее время именно благодаря давно устарелым законам, выдуманным, не сообразуясь с мест­ными условиями, петербургскими чиновниками, не знавшими, что за люди живут от нас за пять тысяч верст в Сибири, не знав­шими ни условий тамошнего быта, ни даже характера своей природы. Кроме того, в полстолетия со дня издания положений о сибирской золотопромышленности уже очень много изменилось в России и не могло не измениться в Сибири. В то время как в России признан уже вредным принцип крепостного права, в операциях сибирской золотопромышленности, которые предо­ставлены в эксплуатацию привилегированных сословий, прин­цип этот господствует вполне. Какой бы богатый прииск я ни открыл, но если я не принадлежу к этому сословию, я не могу его разработывать, даже если бы я имел на это средства. Мне нужно продать мое открытие золотопромышленнику за какой-нибудь пустяк или назло всем, как это по большей части слу­чается, сделать из него бесполезную и для себя и для других тайну, обыкновенно уносимую в могилу: «коли не достанется мне, — пусть не достается никому! » Большая часть сибирской тайги еще неизвестна, и случайные счастливые открытия могут совершаться в ней каждый день, но и десятой доли их не экс­плуатируется, благодаря именно монополии, дарованной древ­ним законом привилегированным классам. Нынешний золотопромышленник живет в Петербурге или за границей; он не только никогда не был в Сибири, но не видал даже шлихо­вого золота и часто верит, что его управляющие выламы­вают золотые слитки из рек так же, как в Петербурге выла­мывают лед.

Умерший несколько лет назад золотопромышленник С. Ф. Соловьев (строитель Румянцовского, или Соловьевского, сквера в Петербурге) был еще опытнее других, но когда он по­сетил Сибирь, с ним случился очень скверный анекдот, дока­зывающий, что золотопромышленник столь же мало знает зо­лото, как и любой петербургский нищий, никогда его не видавший иначе, как в виде колец, цепочек и других по­делок.

Проезжая где-то в Енисейской губернии осенью, по сквер­ной дороге, Соловьев захворал и принужден был остановиться в одном селе на продолжительный отдых, в ожидании снега, чтобы продолжать уже свой путь не на колесах, а на полозьях. Местные жиды тотчас же осадили петербургского миллионера с предложениями всяких товаров, начиная от сквернейших духов томской фабрикации до «настоящих» гаванских сигар изделия Федченки в Барнауле. Ни прыскаться амбре, выделан­ным из сивухи с ладаном, ни курить махорочные сигары пе­тербургский барин, конечно, не пожелал. Тогда какой-то до­гадливый жид подъехал к нему с совершенно новым товаром: с золотыми самородками. Соловьев даже изумился: купил у одного жида за бесценок самородок в четверть фунта весом, а через час ему все жиды принесли по самородку, один одного больше. «Куда нам девать! Купите! Что дадите, за то и купите! » Самородки, стоящие, по расчету Соловьева, по тысяче и более рублей, ему просто навязывали за две красненьких. Обрадо­ванный золотопромышленник накупил целый мешок самород­ков за несколько сот рублей и начал даже сомневаться насчет своих управляющих: золото в Сибири оказалось гораздо де­шевле, чем он думал раньше и как ему докладывали. Проехав в город, он встретил одного из своих управляющих и не без хвастовства, конечно, сказал ему о своей покупке и показал самородки:

— Оцените-ка!

— Рубль, — объяснил управляющий, чуть взглянув на прекрасные, блестящие камни.

— Что-о-с? Семнадцать самородков!..

— Это — сернистый колчедан; его много... Это — не золото, вас обманули... Такой кусок золота должен весить не меньше полуторых пудов, а тут и двух фунтов не будет...

Соловьев обиделся было и разгорячился, отстаивая несо­мненность своих самородков, но управляющий тотчас же доказал, при посредстве пузырька с кислотой, что за эти «самородки» не следовало платить больше рубля. Сернистый колчедан дей­ствительно очень похож на золотой само<


Поделиться:



Популярное:

Последнее изменение этой страницы: 2016-08-31; Просмотров: 339; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.052 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь