Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Глава четырнадцатая: весы и висельник
Закрой ей лицо, мои глаза ослепли от слёз; она умерла молодой.
Джон Уэбстер
Что происходит дальше, не помню.
Вроде бы сползаю на кафель вниз мордой.
Вроде бы слышу Тони, и не слушаю. Он находит меня там, сжимающего листок. «Право на смерть, – не то думаю, не то говорю, – она требовала, именно требовала: права на смерть».
Закладывает уши. Он зовёт, трясёт, без толку. Нет меня: некого звать и трясти. Прёт на руках в мою комнату. Я разрешаю обращаться с телом, как с набивной игрушкой. Может, всё-таки пригрезилось? Может, я всё ещё сплю?
А потом Тони трещит пощёчинами. По моим синякам. Ему страшно… но чего? Чего бояться? «Оставь меня одного, – прошу с закрытым ртом, – я в порядке». Вылетаю из тела, в чистый разум, туда, где нет ни рук его, ни щёк, ни синяков.
Стены смазались с древесиной стенки, со шкафами и телевизором. Кто-то пытается привести кого-то в чувство. Не нужно мне чувство. Нечего меня в него приводить.
– Крис! – Надрывается он, подкрепляя зов шлепком. Рвёт щёку. – Смотри на меня, сучья рожа! Крис, отвечай! Смотри сюда! Ты слышишь меня? Слышишь? – Веки склеены: перевожу на него взгляд с таким усилием, словно монолитный блок поднял без подпорок. В Египте так возводили пирамиды, рабы, на себе.
– Да слышу я, хватит орать. – Не узнаю своего голоса. – Всё нормально.
– Нихуя себе нормально, – чуть расслабляется. – Коматозник, блять. – С облегчением отступает от кровати и убирает со лба волосы. Пара прядей выжжены, седые, остальное – каштановый. Отблески света в его волосах – не в красноту и не в рыжину. Просто отблески. Смотрю на лепестки люстры. Желтоватые, изогнутые.
Замечаю: кулак зажат до туго натянутой кожи, до белых костяшек, рвущих покровы. Кулак с подсохшей запиской, колкими углами и синими клетками. Мелкий почерк. В каждой строчке – несколько рядов.
Выдержать можно всё, что угодно. Было бы, ради чего. Ради чего? Ради кого? Ради себя? Кто я, если не бог? Человек? И что это значит? Животное с умом, следуя Дарвину. Что есть ум? Нечто, сознающее смертность. Значит, ум сам по себе – выше смерти, раз он сознаёт её. Видит со стороны. Откуда бы ему, уму, взяться в обезьяне? Хорошо, начнём заново. Что такое человек? Что в нём из космоса, что из хаоса? Человек ли я? В себе ли я – то есть в человеке, – если мне удобнее взрывать себе голову абстракциями, чем принять: её нет?
За каким хреном было влюбляться в смертницу? Отвечаю: за тем же, зачем и жить, зная, что умрёшь. Демо-версия жизни предполагает демо-версию света: счастья, любви, свободы и т. д. «Бесплатное время вышло. Чтобы продолжить, заплатите кровью. Да-да, наша валюта – кровь, здесь, в Небыляндии».
– Подозреваю, о чём ты там думаешь. – Ни с того ни с сего нападает Тони, поворачиваясь ко мне всем корпусом. – Не смей! – В напряге, как гитарная струна, выговаривает части предложения раздельно. – Ты, самый упёртый выживанец из всех, кого я знаю, реабилитируешься с такой скоростью, что, подозреваю, не обошлось без внеземных цивилизаций, ты… ты валяешься… – Кривит рот. Подходит, опускается рядом. Нечитаемый формат? – Не ты, не такой, как ты, может позволить… какой-то шлюхе… себя сломать.
«Какой-то шлюхе».
В мозгу перемыкает, по горлу спазм… не успев понять, что творю, что будет, вскакиваю и врубаю кулаком ему в челюсть. Под ухом. От неожиданности он падает, я грохаюсь сверху, злой до такой степени, что готов снести ему голову. Тони без труда скидывает меня с себя на ковер, но не возвращает тычка. И тут до меня доходит. Он спровоцировал. Чтобы вывести из апатии, врезал с помощью слова. Руки-то не помогли.
Тони позволяет себе улыбнуться.
– Она не какая-то шлюха, – говорю я, поднимаясь на ноги. – Для тебя тоже.
Треснул я его неслабо, он и не поморщился. Черепушкой своей в его плечо припечатался, всем весом продавил. Чуть дух ни вышиб, а Тони улыбается, сука. И после этого заливает о болевой терпимости, запредельном "пороге". Сам-то.
Прямо на полу закидывает руки под голову, распластав шевелюру по ковру.
– Нет, – говорит, убрав, наконец, лыбу с лица, – какой-то шлюхой она не была. Вполне конкретной – была. Шлюхой, которая… человек побольше нас с тобой. Но теперь это не имеет значения.
– А что имеет? – Сижу над ним. Сгибает ноги, забрасывает на кровать. С кроссовками вместе, не снимая. Найки. Шитая галочка на потёртой коже. – Может ты знаешь, какого чёрта нужно выбираться, выживать… Если нет цели, никакого смысла. – Локти на коленях. Кулаки вязнут в тесте щёк. – Когда твоя жизнь вращается вокруг конкретной шлюхи. И вот её раз, и нет. – Солнечный свет пробивается в окно, сквозь пелену дождя. На кровать стелятся отражения лучей. – Я есть. Ты есть. Дышишь, ходишь, разговариваешь. Её нет. И больше никогда не будет. В чём смысл, Тони? В чём смысл, ответь мне. Я сознаю себя, как разум, себя-вверх, как рассудок, себя-вниз. Я сознаю, что я есть. Могу быть, могу не быть. Только смысла во всём этом, хоть убей, не вижу.
– Вот где твоя изначальная ошибка. – Под стать мне, приглушённо. Садится, сблизив лотосом подошвы. – Ты ищешь смысл в ком-то, а не в чём-то. Но на одушевлённых глупо полагаться. И особенно глупо делать их своей опорой.
– На чём держишься ты? – спрашиваю, укладывая котелок на подушку. Ноги свешены на пол. Пятна крови на коленях, заскорузлые. Джинсы-то я так и не переодел. – В такие моменты. Что тебя держит? – С каждым звуком я ухожу дальше, вглубь, в яму. – Я не держался на ком-то. Я думал, можно жить для будущего, для того, чтобы с ней, там, вместе. А ты?
Молчит. Обдумывает ответ. Окно бьют мелкие капли. Дождь стекает, чтобы раствориться в зелёном бархате травы, на глине, на асфальте. Разметку на нём они слизывают, медленно, но верно. Дождь и солнце. Рассеянные тучи.
Тони выдавливает правду с трудом, придушенно как-то:
– Обычно я сосредотачиваюсь на способах решения проблемы: не бывает дерьма, из какого нельзя выплыть. И сейчас… меня слишком волнует твоё состояние, чтобы позволить себе хандрёж.
Цель достигнута. «Ты сам видишь смысл в ком-то». Что дальше?
– Ты себе противоречишь, – я разрываю рот звуками, как лезвием. – Нельзя привязываться к живым. Минуту назад ты так сказал. В чём дело? Я не жив?
– Теория расходится с практикой, – усмехается. Ни к месту и не ко времени добавляет: – Тебе бы поспать.
***
– Вздремнул бы ты чуток, устал же, – залезает на кровать, обнимает меня за талию.
Зелёные, переливчатые ногти успели вырасти из привычных огрызков. Волей заставляет себя их не есть. Ладонь её, что улеглась мне на живот – ледышка. Холодный, тонко очерченный, нос уткнулся в спину. Ей сон не нужен. Она обо мне думает. Говорит:
– Я буду рядом. – И обнимает крепче. – Засыпай.
***
– Я никуда не уйду. – Обещает мне Тони, растянувшись на другой половине постели. Не трогая меня. Вот и молодец. Несколько минут лежим беззвучно. Дождь шепчет. Потом он заговаривает: – Послушай меня, Крис. Затишье не будет долгим. Не знаю, сегодня ли, завтра, но копы притащатся прямо сюда. Будут задавать вопросы, много вопросов. Мурыжить станут в основном тебя, как первого свидетеля и близкого человека. У неё не хватило ума подождать, пока мет выведется… в связи с ним начнут расследование. Ты понимаешь, о чём я говорю? – Бесстрастные интонации. Деловые. Сугубо деловые.
– Я понимаю, о чём ты говоришь. – Подтягиваю коленки к груди, созерцая гудящее пространство. Он за свою задницу беспокоится. Могу сдать его с потрохами. Какая разница, что случится со мной?
Её разделают, как куриную тушку. А она хрупкая: треснет, если тронуть скальпелем. Хрустнет, расколется как хрустальная вазочка. Нельзя так. Пылинки сдувать надо, а они – резать…
– Крис, это важно. От нас не отцепятся, если не докажут невиновность. Здесь не фильм, где достаточно сунуть взятку полицейскому, – выдыхает. – Если не выпрыгнет стукач, нам в принципе не о чем беспокоиться… Но всё зависит от того, насколько убедительно ты соврёшь.
***
– Я никогда не вру, – взгляд тёмно-карих глаз, тёплые кляксы у зрачков. – Я недоговариваю, ухожу от ответа, выкручиваюсь, прибегаю к уловкам, мечусь, не зная, кто я, заимствую, приукрашиваю, сочиняю, выдумываю, фантазирую. Не вру.
– Сама придумала? - спрашиваю.
– Не совсем, – смеётся она, – то есть я, но не я, которая с тобой разговаривает. Меня так много, людей, что сама себя плагиачу.
***
– Можешь повторять за мной, – говорит Тони, – сказать, что видел зависимость, но ничего не смог сделать. Так и было, собственно. – Соврать, сказав правду. – Упусти подробности наших взаимоотношений. Пожалуйста.
Я сам их знаю, подробности? Последний день… ночь. Ослепительный, блять, финал. Письмо ляжет на стол следователя. Это я знаю. Братишка не знает. И, что писала она, не знает.
– Не хочется созерцать небо в клеточку? – поворачиваюсь к нему. – Что, если я тебя посажу? Изнасилование, наркоторговля, сексуальная эксплуатация, доведение до суицида. Надолго уедешь? Лет на двести?
– Ты серьёзно этого хочешь? – высохшие губы, разбитные ресницы.
– Нет. Я хочу отмотать время назад. Я хочу вернуть её. Возможности мне не интересны, уже или пока. В том числе твоя присядка. Я хочу невозможного.
***
– Для нас нет ничего невозможного. – Она расчёсывает волосы перед зеркалом. Те электризуются, налипают к красной массажной расчёске. Синие щупальца. – Всё, что придумано, существует. Наш электротехнический мир – фантастика, даже для двадцатого века. Мы всё можем. Вопрос: когда. Вопрос: зачем. Вопрос: потянем ли порождения собственного ума. У всего есть обратная сторона. Я пользуюсь благами цивилизации. Значит, принимаю её с детской порнографией, снаффом, безразличием, некрофилией... Такой, какая она есть. Иначе, не приемля негатив, я отказываюсь также от позитива. И иду куда-нибудь в леса, строить избушку, пытаться вернуть первозданность… Всё мы можем, Крис. Как люди, как творцы. Вопрос: чего мы хотим? Вопрос: знаем ли мы, чего хотим по-настоящему? Кто мы такие, если отрицаем зло в себе? Я равно настолько монстр, насколько и фея. Вот что пугает меня. Знаешь, – поворачивается она ко мне, глаза горят: так, как она, смотрят знающие слишком много, – если бы, теоретически, бог существовал, и я, умерев, встретила его, я бы ему сказала: «Худшее, что можно пережить от любимого существа – даже не равнодушие. Насилие и насмешка. Я знаю, каково это. И ты знаешь. Тони был для меня чем-то, похожим на ответ. На зеркало. Твоим зеркалом был человек. Тони вбил меня ботинком в грязь и смеялся. Человек убивает в себе саму любовь. Я знаю, каково это», – и я бы его обняла, не как низшая: как равная ему. Равными становятся, когда под выражением "я тебя понимаю" – не воздух. Когда под ним кровь. Нет. Я лучше обниму тебя. – Тут же и обнимает, чего тянуть. – Мы не бессмертны. Но мы есть. Я есть, потому что ты есть. Мы подтверждаем существование друг друга взглядом снаружи. Если я – все люди, то я нуждаюсь в ком-то свыше. Если я – один человек, не все, просто я, мне достанет человека… здесь. Вот разница между человеком-творцом и человеком-живущим: первому жизни мало. Спасибо тебе, – шепчет, благодаря: за что? – За то, что мы – это как… я, а я – это как… не совсем мы.
Растянутый ворот футболки сползает на плечо, открывая выпирающую ключицу. Оба привыкли к множественному числу. Мы, нам, о нас.
***
– С нами, – бормочу, – что ты с нами сделала… – назвать имя сложнее всего. Произнесу его вслух, и вернусь в себя. В человека-потерявшего. – Прочти, – отдаю Тони письмо, – она и к тебе обращалась.
Увидит или не увидит письмо следователь, уже не знаю. Я даю брату прочесть её манифест (иначе не назовёшь) потому, что тот имеет право знать.
– Не думай о ней хоть полчаса. – Он берёт бумажку. – Поспи, если можешь. – Закрываю глаза. Под веками, как вязаный шарф, растёт паутина.
Её звали Кэтрин.
***
Представьте себе пробуждение после векового сна. Для вас это длилось секунду, но вокруг, в привычном мире, пробежало целое столетие.
Первым позывом становится… да, насущная потребность. Сделать звонок. Сольвейг, если вы Пер Гюнт. Кэт, если вы я. Рука тянется к мобильнику, и тут вы осознаёте, что его попросту нет. Нет того, кого вы любили. Не существует.
В сумерках вы разбираете голос брата, проклятого сводного братца, но не испытываете раздражения. Заупокойная месса звенит в ушах. Кроет голос. Жеребец кроет пастора. Души у людей больше нет. Голос Тони вытесняет пение хора:
– … и да, Марти, передай Джошу, Сэму, остальным, на всякий случай… «Мы с Крисом, вчера она не поехала, а сегодня это…» – звучит, будто он делится, но посылка отправлена. – Если встретишь Ло, скажи ей, чтоб мне перезвонила. Я заебался оставлять ей сообщения на автоответчике… Линда там близко? Дай ей трубку… алло, Лин? – дальше в том же роде. Перестаю прислушиваться. У него своя политика. Вчера в клубе Кэтрин не было. Были мы с Тони. И только. Она не смогла. Была дома, нанюхалась, вскрылась. Письмо за него не выйдёт. – …Скорее всего. Тина в курсе. Не стану я звонить этой грымзе. Можешь ты? У тебя лучше получается втираться в доверие… не только поэтому. Кто пришёл? Немедленно отдай ей телефон! Ло! – Раздражённая радость. Да-да. Сложные эмоции, понимаю. – Собирай монатки и живо дуй сюда. Экстренная ситуация. Вкратце они тебе расскажут… да, мне нужно с тобой поговорить.
Иллюзия кипучей деятельности. Вот, что его спасает. Я закрываю глаза, больше всего на свете мечтая заснуть обратно.
Представьте себе мир через туман. Как флэшбэки в фильмах. Воспоминания, но с поправкой, что всё происходит в режиме реального времени: мои глаза и уши стали чёрно-белыми, окружающее тоже. Тони замечает, что я проснулся. Не заговаривает. Вертится в компьютерном кресле, сжимая в руке телефон.
Представьте Кристину, настаивающую на том, чтобы мы поели. Заказанную пиццу, на вкус напоминающую резину. Я пережёвываю, сидя на софе перед телевизором, с ним и с ней. Я их не вижу.
Представьте Глорию перед парадным. Тони, ломанувшегося к ней, впуская в дом. Афроамериканка здоровается со мной, с Крис. Приятель, или кто он ей, тащит её на кухню, ото всех, одну. Они разговаривают, приглушив голоса.
Не вникаю. Мне всё равно. Без показухи: «Всё равно». Всё одинаковое.
Представьте. Я представляю себе её смерть. О чём она думала? Может, ей было холодно? Вряд ли больно. Кровь вытекает медленно, человек слабеет. Такая смерть похожа на сон. Глаза слипаются. Устала, кошечка. Нагулялась.
Представьте. Я представляю себе жизнь. Дальнейшую. Без неё.
А теперь представьте, как вам лезут в душу. Пардон, забыл: у вас нет души. Психика есть. Души нет. Одно и то же? Ладно бы так.
Раздвигают края у раны щипцами (не стерильными или, на худой конец, продезинфицированными кипятком, а грязными). Раскрыв для удобства, засучивают рукав на волосатой ручище, полной, потной. И погружают по локоть, выискивая что-то в ране. Без перчаток. Возможно, недавно той самой ручищей жопу подтирали или дрочили. Ворошат мелочи: утра мне не хватило. Вытаскивают капилляры по одному, тонкими нитками: подшить к делу.
Глория испарилась раньше. Крис готовит кофе для следователя. Тот доит информацию – гной вместо молока. Тони – рядом. Абсурд, но, не будь его рядом, я не смог бы этого вынести. Отвечаю односложно. Боковое зрение зацепилось за нож на столе. А он, Тони, незаметно, под столом, сжимает мою руку. Я впиваюсь в неё, в его руку, ногтями, как утопающий в свою соломинку.
– Вчера она не пошла, звали отдыхать. Не знаю, почему. Сказала, хочет быть одна. Да, для неё это нормально. Она же художница, чёрт возьми, если бы ни была одна, когда бы она рисовала?
Подробности. Детали. Детальные подробности. Подробные детали.
– Вчера мы с ней виделись утром. – Курю открыто. Курит Тони. Следак тоже курит. Кристина, принёсшая всем кофе, курит тоже. Жалко, следак – не тот, у которого жена. Тот коп – не следак. Следак похож на холостяка, у него гель на волосах. – Кэт у меня ночевала. Нет, больше не виделись. Ей позвонила мать. Надо было посидеть с сестрой. Какая выходила? Нормальная. Не ругались.
Никто из присутствующих в клубе её не видел. Вычеркнутое воспоминание. Даже если следствие полезет дальше.
Результатов вскрытия пока нет, завтра, наверняка, будут вопросы, вопросы, вопросы. Я говорю про то, как она трахала мне мозг, а в голове – её улыбки, осевшая в мимических морщинках тушь и синие косы.
– Да, я знал об анорексии. Да, пытался что-то сделать. Она ещё и употребляла, представьте себе. Скорости. Амфетамин, в основном. Кто я ей, доктор? У самой голова на плечах. Была. Поставщики? В душе не чаю.
Меня держит Тони. Тони, позволивший ей упасть.
***
Зеркало. Я стою перед зеркалом в уборной. Я смотрю на бледное, обсыпанное мукой лицо за стеклом. На изломы бровей (от широкого к тонкому в опущенных хвостах: мышки без кошек). На синяки, красноту, тяжёлые веки. И ступенчатые концы волос, чёрных, как тот кот. Гляжу на вытертую сине-зелёную футболку с Че Геварой. На руки… все в венах – толстых, наружных, как у наркомана.
Смотрю и, не сдержавшись, грохаю со всей дури в стекло, нет, не костяшками: ладонями. Ладони в крови. «Ни хрена себе», – думаю отрешённо. Ни меня, ни её. Никого. Перекошенная рожа грохнула вниз. Обломки сыплются в раковину, чудом не срезав мне лапы.
Тони распахивает дверь, показываясь в проёме. Злость – красная. Руки – в молниях. Плохо шевелящимися пальцами беру ломоть стекла, шкрябнув по эмали, так быстро, что он не успевает ничего сказать.
– Никогда не прощу! – ору, швыряя в него осколок. Он предусмотрительно уклоняется. Осколок разлетается о косяк. Крошево блестит снегом на полу. – Никогда не прощу тебе её, сука! – воплю в припадке и исступлённо луплю кулаками ему в грудь, когда он врывается в ванную, пытаясь утихомирить меня, скрутить, сдержать. Из-за него она покатилась. «Худшее, что можно стерпеть от любимого существа – насилие и насмешка». Из-за него. Плевать мне на её права. Тони столкнул её в гроб. А я заколотил крышку. Вбил гвоздь. Вырываюсь, но он перехватывает мои запястья, цепко стягивая за спиной, при этом прижимая к себе: суставы сводит, ладони, изрезанные, зудят, плечи тоже. Я ненавижу его, извиваюсь и скулю от бессилия. – Я тебе её не прощу. Я и ты, ни ты, ни я, мизинца её не стоили. Она была такая живая. Живее нас, вместе взятых. Я тебе её не прощу... – Повторяю, хлюпая носом в футболку Тони с надписью: Sex Pistols. «Мы Сид и Нэнси, – говорила она. – Мы Джон и Йоко». Мы то, мы сё… нет нас. Ни одного из нас нет.
– Тшшш, – шепчет он, не выпуская меня, не отстраняя. – Не прощай, не надо. Не кричи.
– Ты убил её. – Меня трясёт: вытрясывает. Вибрацией в кармане? Сотовый? Позвони, скажи, что с тобой всё хорошо! Убеди меня, что это галлюцинация, посоветуй иногда спать: ты любишь спасать людей от того, чем больна сама. Распиши падение, только не достигай дна, не надо, милая, умоляю! Позвони мне. Мы во сне. Сон во сне, из тех, что кажутся жизнью. Китти-Кэт… это не может происходить с нами. Тони держит меня, ткань под щекой пропускает тепло его тела. Она холодная. Я опоздал.
Мир – не реальный. Нужно проснуться. «Он убил её».
– Нет, – ослабляет хватку, позволяя утыкаться в его плечо. – Я, как и ты, позволил ей умереть. Поздно что-то исправлять, Крис, остаётся смириться и жить дальше, – никакой анестезии: жесткий голос. – Не хорони себя вместе с ней. Ей ты уже не поможешь.
Её цитирует. Из её письма цитирует. Как проснуться? Просто открыть глаза?
– Отпусти, – прошу, и тот отпускает. Кровь на руках. Второй положительной. Слишком красная, слишком моя, слишком чужая. Разглядываю свои ладони, принадлежащие кому-то другому – треснувшие, как штукатурка на заброшке. Красный лак, глянцевый красный лак на ногтях, уголки их, с ним, Кэт всегда сгрызала в задумчивости. – И отдай письмо, – говорю я ему. – Никто, кроме меня, его не увидит. Ни предки, ни копы.
Тони шагает навстречу. Показывает на мои изуродованные конечности:
– Обработать и перемотать. Сейчас. И не смей спорить. Письмо в комнате, никуда не денется… Там, где ты, бьётся стекло. Не впервые, заметил?
***
Я заглядываю в кабинет. Там её латают. Местное обезболивание. Швы, где кожа не соприкасается – с собой. Две полоски в ряд. Одна из них разошлась сантиметра на три-четыре, кровь хлестала, как из водосточной трубы в ливень. По вене попала. Случайно ли? Игла втыкается в кожу. Тёмная нитка стягивает рану. Мне становится дурно не от вида крови. Мне дурно оттого, что она, лёжа на больничной кушетке, улыбается мне. Так, что пупырышками бегут руки под курткой. Улыбка в сочетании с потухшим взглядом.
«Ради себя одной жить не хочу, бессмыслица, бег по кругу. Ради тебя – толку-то, ты сам не знаешь, куда идёшь. Ради искусства? Искусства умирать?» – на моих глазах застывают её. В пустоту. В никуда.
– Продержись, хорошая моя, – одними губами, – я тебя отсюда заберу, домой. Заберу тебя домой.
Китти слышит. – Где дом, понять бы. Для начала. – Мне в тон: одними губами.
***
Тони выливает йод на раны. Коричнево-оранжевый, резко пахнущий, он грызёт кожу, кусает тонкие дорожки вглубь: сжимаю зубы, чтобы не шипеть. Тони дует на обеззараженные ладони. Так делала мама, когда я вдрызг обдирал коленки, лазая там, где не лазать нельзя. Мальчишки бьют шишки. Мальчишки, они без девочек поубивают себя и друг друга. Тони оборачивает мои кисти бинтом, плотно закручивает повязку. Смотрю на его опущенные веки, на ресницы… верхние почти сходятся с нижними. У Кэт – тушь. Без неё лучше. Без неё она – девочка, не женщина. Чем-то похожа на Ким Хи Сун. Была похожа.
Закусываю нижнюю губу. Тони кусает изнутри щёку. Отрывает ещё один кусок бинта, стирает кровь и велит поддерживать его, пока ни свернётся до корки. У Тони блёкло-серые, бесконечно усталые глаза. У меня глаз больше нет.
***
(Раньше на неделю.)
Не двигаясь, сижу на полу возле неё.
– Больно? – спрашиваю, разматывая прилипшую, в крови, ленту бинта.
Она отрицательно качает головой. И морщится. Логично, чего. Сбрызнуть присохшие швы антисептиком из распылительного баллончика, коснуться нитей, что топорщатся на швах, спиртовыми салфетками. Взять свежий бинт, специальные кисейные-марлевые отрезы, ими заложить пострадавшее место, закрепить сверху. Кэт накручивает на палец кончик неряшливой косы. Глядя в меня сверху вниз с выражением не то вдохновенным, не то просто нежным. Я целую её ногу чуть выше колена: худенькую ногу с атласной кожей. Поднимаю ногу себе на плечо, ступню в смешном носке, и прижимаюсь губами к внутренней части её бедра. Поднимаюсь выше. Она закрывает глаза.
Процедурная – моя комната. Здесь же, где…
***
…я нахожусь теперь.
Сигарета (бумага на ней) сгорает с каким-то особенно громким хрустом, потрескивает, как сухие сучья, щепки. Я на кровати. Рядом Тони. Курим. Молчим. Курим. Говорить нечего. Курим. Орать не хочется. Курим.
Тони тушит бычок в пепельнице, застрявшей на покрывале: между мной и им. Внизу хлопает дверь. Доносятся голоса Кристины и… наших родителей.
Топот по лестнице. На входе – мать и отчим. Мои руки перемотаны. Мой взор остекленел. Мой окурок дымится между пальцев.
Мама стремительно подходит к нам: вихрь светлых гофрированных волос, муслина и богемной туалетной воды, Love in Paris от Нины Риччи.
– Крис, – начинает она дрожащим голосом, сев на диван, – что я могу для вас сделать? – для нас с братом. Она переводит взгляд с одного на другого. Тони гримасой показывает ей, что ко мне лучше не приставать. Маскироваться под некурящего не собирается. Как и я сам. Не до этого.
Ей тридцать четыре. Морщинки в уголках глаз, натуральный макияж и родинка на виске. Я был бы рад её видеть, я обнял бы её и поцеловал. Не будь трупом. Не нахожу сил, чтобы улыбнуться. Затушив сигарету, отвечаю:
– Всё нормально, мам. Со мной всё нормально.
На большее меня не хватает. Крис проскальзывает мимо брата. Невысокая, острая, как шпиль готической башни, присаживается на компьютерный стул. Дэвид смотрит на нас, не говоря ни слова, кивком подзывает к себе Тони. Мне становится страшно, что он исчезнет, Тони исчезнет, вслед за ней. Вдруг? Так страшно, что не пошевелиться. Вполне по-братски сжав моё плечо и задержав взгляд с небратской тревогой, тот пробирается к отцу, с видом дуэлянта перед перестрелкой. За ними закрывается дверь.
Джемма смотрит на Кристину: ищет поддержки. И тут я сознаю, что не хочу видеть никого кроме Тони. Люди, не наблюдавшие, чем была для меня Кэт – они не в состоянии даже понять, что уж рассуждать о какой-то там помощи. Хотя, Крис, скорее всего, поймёт. Крис, не мама. Мы настолько отдалились за последние месяцы, что вот, казалось бы, никаких преград, но… Мне нечего ей сказать. Она не знала Кэт. Не улавливает происходящего. И открытие это, что мы с матерью – чужие, меня не смущает. «Мне всё равно». Всё одинаковое.
Люди, люди, люди. Нет моей Китти.
Подкуриваю новую сигарету. Мама ничего не говорит.
***
В комнату ко мне никто не вламывается. Окна завешены. Брат остаётся на ночь, и мы спим на разных частях постели. Если не считать того, как я за него цепляюсь, выскакивая из кошмаров, как он обнимает меня, после чего я заново проваливаюсь в сон, если не считать того, что Тони в пижамных штанах, но без футболки (как и я), всё благопристойно и цивильно, не подкопаешься.
Я просыпаюсь от глухих завываний ветра и гулкого перестука. Ливень. Может, всё и не так, но надо же расписать пробуждение. Голова пристроена у него на груди, рука перекинута через его живот. Отнюдь не семейным образом.
День превращается в замкнутую последовательность действий. Сходить в туалет-ванную, где убрали осколки и повесили другое зеркало, вернуться к себе, включить музыку, прикорнуть бок о бок с Тони, стерпеть визиты иных, настояния «Скушать что-нибудь», оставленные на пристройке тарелки.
Початая пачка "Кента" и непрекращающийся поток мыслей о том, что было, что было бы… что могло бы быть. Точки отсчёта. Точки, точки, точки…
***
Шаг вперёд. Прикладываю ладонь к её шее, щупая пульс: колотит сотни на полторы. В минуту. Кэт сглатывает, глядит на меня снизу вверх. У скул – желваки, щёлкают стиснутые зубы. Не отступает. Только на секунду, на одну, двойным ресничным слоем отделяется. Чем-то ещё вкинулась? Поди пойми.
– Крис? – Охрипшим голосом. С трудом фокусирует взгляд, шепчет едва разборчиво. – Скажи... ничего бы существенно не изменилось, если бы я сказала, что люблю тебя?
Вариант первый:
– Изменилось бы, – отвечаю фантазии. Потом, обнаглев, прошу: – Давай убежим. Сейчас, пока ничего не случилось, пока мы оба живы. У меня есть деньги, свои, сбережения ещё с Нью-Йорка. Улетим куда-нибудь за границу, подальше от Тони, от твоих порошков. Ты говоришь: идти некуда. Я говорю: ты ни черта не видела. Интернет – глобальная деревня, но жизнь не в нём. Жизнь снаружи. Я покажу её тебе. Как ты можешь, вот так легко, выбрать смерть? Как ты можешь выбирать, если не знаешь, из чего?
Что бы она ответила, остаётся загадкой.
Вариант второй:
Целую её. Шепчу: «И я тебя люблю».
Несу какой-то дикий бред, обнимаю, обескураженную. Мне не претит стоять с ней под изумлёнными взглядами людей, мне плевать на них, я бы кому угодно кишки вытянул и кокон ей сплёл, лично. Подростковые страсти, надо же. Мне в тот момент было поперёк само слово. Я испугался слова. Не того, что за ним.
Я не танцую с ней. Не сталкиваюсь с перебравшим братом. Сажусь в "Матис", сажаю Кэт и увожу очень-очень далеко. Куда – непонятно.
***
ERROR
Я снова дома. В прострации.
Хотите знать, что происходит? Следствие закрыто.
Ни один из его круга не выдал правды. Есть нечто магическое в том, как Тони влияет на людей. Я не понимаю (и вряд ли пойму), почему они пляшут под его дудку, как змеи. Ах да, ещё: Джун нашла блокнот дочери в её комоде. Звонила мне, сказала: приедь. Я приехал. Там всякое было. Кэт шла к самоубийству не со вчера. Она решила сделать это до нашего знакомства. С лета, с конца. Нет, никаких «Сегодня я подумала…» с её блокнотом рядом не стояло. Он и дневником-то называться не хочет. Я не зову. Рисунки, записи, отрывки.
«Есть те, кто свет. Есть те, кто тьма. Есть те, кто то и другое. Их я называю людьми», – говорила она, и изображала мифических гибридов.
Рифмовала, обращаясь к братцу: «Отойди подальше, лиха не буди. Нам – семью, мой мальчик? Бог не приведи. Растоптали нежность, размозжили страх. Что бы мы ни делали – танцы на костях. За гримасой нет лица, я слепа, ты сед. Нынче дети старятся в восемнадцать лет». Ей нет восемнадцати.
Про меня она высказалась лаконично: «Если небо спустилось, чтобы оставить меня на земле, что ж, ему… почти удалось». И много, ужасно много портретов.
«Я знаю, что покончу с собой. Когда? Вопрос времени. Я почувствую, когда», – сказала она. Дальше можно не читать. Траурная лента в последнюю ночь. И эта строчка.
Хотите знать, что происходит? Следствие закрыто блокнотом. Блокнот у меня. Зелёный, как яблоко. Когда невмоготу, я смотрю в него, как гадатель на карты. Мало ли, увижу то, чего там не было.
Письмо я выучил наизусть. Опубликуй на том же тамблере – общественный резонанс обеспечен. Это можно сделать и потом. На холодную голову. Пока что я взял английскую булавку, продел сложенную вчетверо бумагу: заткнул его в кожу груди, над соском. Где-то я читал нечто похожее. В какой-то книге… не помню. Так она ближе. Её кровь, моя кровь. Я схожу с ума? Похоже на то.
– Держись, – говорят они. Не уточняя, за что.
Тони не тратит слов. Он вообще ничего не говорит. Но и не отпускает.
Дым оседает на одежде, волосах и мебельной обшивке. Последний вдох истерзанной сигареты. Пепельница в опорожнённом блюдце. Я так дышу.
***
– У меня уже! Нет! Шанса! – Раздельно выкрикивает. – Я хочу побыть живой. Побыть живой, какого чёрта. Ни один из вас не даст мне того, что мне нужно. Совершенство, блять. Один, второй… истощение чувств после избытка. Нет ничего долговечного. Не хочу больше из людей тащить. Химия так химия…
Росту в ней, на танкетке: метр пятьдесят пять.
– Совершенство, блять, – передразниваю её. – Да пошла ты! Не будет нигде твоего совершенства, пока ты мир принимать, как есть, ни научишься. Я знаю, сколько везде дерьма. И ты знаешь, что без компоста цветы не растут. Какого хуя? Что тебе надо? Ты и есть движение, ты и есть желание, ты и есть жизнь, сука. Не хочешь, не живи. Не хочешь, не будь. Я хочу, чтобы ты жила. Я хочу, чтобы ты…
«К кому вы, сэр, обращаетесь? С позволения спросить...»
Сколько мне осталось? Год? Я не загремлю в тюрягу, меня не будут освобождать воинствующие Франклины. Но история повторится. Вишес, изображавший басиста и бога, умер вскоре после ножа в Спанджен.
Может, самоубийцы попадают в особый мир? Не в рай, не в ад. Мы обустроимся там, и станем теми, кем мечтали стать. Не здесь. Кэт?
Она молчит.
«Сэр, с вами всё в порядке?»
***
На похороны я собираюсь со скрипом. Смокинг? Зачем выряжаться? Зачем таблетка? Рехнулся, Тони? Мне не нужны успокоительные. Вспомни-ка, что сказала Кэт. Вот коньяк, другое дело. Коньяк – благородный напиток. Сэр пьёт коньяк. Бутылку в два рыла. Я валяюсь под блэкухой, в наушниках. Тони так-то – второе рыло, пившее коньяк. С каждым глотком мрачнеет. Воплощение моей музыки. Я в наушниках, он сидит в кресле у компа… в мягких тапочках. Ужас, а не тапочки. Рваные джинсы, водянистые глаза, хвостик на боку (на голове) под резинкой в цвете мандаринов. Ходячий… сидячий парадокс. Угрюмый взгляд и вопиюще-счастливый смайл на футболке. Что представляю из себя я, предполагать стрёмно. Нет, наушники не помогают. Сдёргиваю их:
– Сними с себя этот пиздец, – шиплю, – не трави душу!
Тони, очнувшись, поднимает брови и… стягивает футболку через голову, со смайлом вместе, и запускает её через всю комнату: в меня. – Я не то имел в виду. Но спасибо. – Оставляю на себе тряпку, пахнущую им. Загибаю колени, зарываюсь в неё носом. Дышать через майку, как сквозь марлю.
– Тебе, видимо, хватит, – замечает. – Фетиш на мои вещи? Ты заболел?
Складки кожи на обезжиренном животе, безволосая грудь. Я понимаю, что ничего не понимаю: убить его хочу или обнять. Между покоем и взрывом.
– Это ты больной, – кисло отзываюсь. – Иди оденься. – Не смей простыть и сдохнуть, тварь. На дворе ноябрь.
– Да ладно. Так намного лучше… – заводит было прежнюю шарманку. Бодрый проигрыш звонка заставляет меня вздрогнуть. – Что? – гневно вопрошает трубку Тони. – Да, звонил, сто раз причём, до вас хуй дозвонишься. Отбой, всё окей. Что делаем? Пьём. С Крисом, с кем ещё. – Дождь по-прежнему молотит в стекло, выстукивает бласт-бит. Под соском, булавкой, ко мне приварена Кэт.
Амброшюры наушников, на кровати, без меня, содрогаются от симфо-криков Cradle Of Filth. Я опускаюсь лбом на футболку, пропитанную его запахом.
***
Тони держит над нами зонт. Раскидистый чёрный зонт.
Слякотная земля булькает. Хлюпает грязь под подошвами. Родители похожи на заострившиеся, посеревшие изваяния, немногочисленные родственники и друзья, то есть мы – рядом.
Черная яма – бездна. Самоубийц не отпевают по обряду, их закапывают без отпущения грехов. Без ритуала и бритых служителей Христа. Её это не заботило, она не верила ни во что, кроме идеала, который распяла, как Иисуса. В себе самой.
А сейчас над её красивым, накрашенным в похоронном бюро лицом – доски гроба. Над красным платьем с длинными рукавами (самовольная отставка не видна), выпрямленными синими волосами… Кэт плела косы. И красилась она иначе. И тряпок официальных на себе не терпела. Ей бы безуминку, дуринку: расписать белую блузку матерными стихами, обрезать пышное платье по не хочу. Она была бледной, но не бумажной, не такой! Не могу заставить себя поверить, что мёртвая кукла в изящной упаковке – это она. Не могу, не хочу. Не верю.
Они опускают гроб вниз, на два метра вглубь, под почву. Дождь идёт – там будет холодно. Ей нельзя болеть. Ей надо в тепло. Вытянуть ноги в старых джинсах, согреть озябшие косточки. В уютное кресло у камина, с эпосом про Роланда в ветхом переплёте, в средневековый замок, к рыцарю без страха и упрёка. Не то, что мы с некоторыми. Ей нельзя лежать так низко – она под голову несколько подушек кладёт, на сколиоз всё равно, лишь бы повыше.
Кэт не переносит ливни. Ей нужно солнце. Много солнца и света… Что они делают? Её нельзя туда закапывать. Там же нечем дышать!
Продрогшие силуэты. Их солёные щеки. Венки с расписанными ленточками. Цветочные охапки, убранные флористами в букеты. Пионы? Георгины? Розы? Кэт нравятся тигровые лилии. Оранжевые, с коричневой крапинкой, огненные, пьяные. Им гореть бы. Как и ей. Горящим людям – горящие цветы. Плясать вкруг костра. Прыгать через него под барабанный бой, в ночь, что чествует, утверждая, разврат. Все делятся огнём.
Она – распутница, победившая себя. Монах, просветливший дьявола.
Она – персонаж Барри. Девочка-индианка, вечно юная Лилия.
Дождь рыхлит землю.
Мать её, Джун, трясет. Отец, Ричард, остекленевший от горя, обнимает жену за плечи. Тони держит над нами раскидистый чёрный зонт. Я задыхаюсь.
Горсть земли на крышке. Стук. Где мы, родная? Мы летим? Ты права, это нам повезло: найти друг друга в мире чужих. А теперь что? Где мы, Кэт? Где ты?
Чернозём сквозь пальцы, намокшие пряди липнут ко лбу, я отказываюсь это принимать. Тони увозит меня домой и говорит: «Ты справишься. Не вздумай натворить чего-нибудь глупого. Время всё снимает. Ну и дура же ты, Долли», – ворчит себе под нос. Помолчав, добавляет, думая, что я не услышу: «Но ты выиграла».
Меня слишком нет, чтобы понять и ответить.
***
Должно быть, я пребрал со снотворным сверху на коньяк. Меня ничто не беспокоит. Тони что-то делает в планшете, прилегши рядом, на кровати.
Вывернуться из-под его наблюдения оказалось сложнее, чем я предполагал. Таблетки, бутылка, туалет. Но я справился. Умру, не умру, какая разница. Тупо гляжу в точку. Точка, точка, точка… откуда считать? Не от рождения ли?
Щёлкают звуки сообщений. Воет ветер.
Я проваливаюсь в сон. Проваливаюсь в сон. Проваливаюсь. Провалы – не из приятного. Пытаешься зацепиться за точку в центре (в центре чего? глаза-то закрыты), тогда как всё кружится, вроде как вращается. Или ты вращаешься, ввинчиваясь в бессознательное. Кротовьи норы и волны океана.
Течение подхватывает моё тело, крутит, выполаскивая в тёмно-синих водах. Обратно в утробу, вниз. Течение... выносит на берег. На каменистый пляж, в гальке. Я гляжу вокруг, пока отфыркиваясь от воды, забившейся в рот, нос, уши. Вижу домишко чуть ни впритык к линии прибоя, разве что не обвитый гребешками пены. Я не помню, что я, кто, почему течение выбросило меня сюда. Знаю одно: это мой дом. Я вернулся домой, как Одиссей. Меня чёрт знает сколько не было. Здесь ли Пенелопа? Телемак?
Поднимаюсь на ноги и, брызгая мокрыми кедами, бегу к этой постройке. Из сборника сказок. Низкий домик, высокие пальмы, мозаичные двери – арка. Не заперто. Комнаты – в мебели, в украшениях, – все пусты. Иду через гостиную, спальню, кухню, заглядываю в ванную. В свой кабинет с книжными полками и кипами бумаг на столе… Чей-то смех доносится до слуха. Чей – непонятно.
Дома тепло. Солнце – через панорамные окна. Солнце перед закатом.
Добравшись до последней двери, понимаю, что смех доносится оттуда.
И, не без трепета, окунаюсь в залитое лучами пространство.
Попытка первая:
Я смотрю на Кэтрин. Лет на десять постарше, чем она есть… не это важно.
Я смотрю на свою семью. На неё, поправившуюся, здоровую, с привычным шухером на голове. На детей – мальчика и девочку. Они строят сооружение из кубиков. Чётких черт рассмотреть не удаётся… Замечаю самого себя возле них, на геометрически разлинованном ковре. Себя-другого. Себя-не-себя.
– Папочка, – говорит мне малышка с глазюками, как у меня: зелёными, – почему оно падает? – один на один, вертикально вверх.
– Нам не суждено дотянуться до богов, – вслух отвечаю ей я, который я.
– Смотри, ты криво поставила детали, – возражает взрослая версия. – Давай-ка попробуем ещё разок.
Я – невидимка. Я – наблюдатель. Башня устремляется ровной стрелой к потолку, вытягивается ввысь, вопреки законам физики.
Дети восхищённо смотрят на метровое чудо. Кэтрин с улыбкой (господи, эта ямочка слева) обнимает меня того, целует в щеку. Конструкторная линия не рушится – без основы, без фундамента. Нижний квадрат врос, вплёлся в пол.
– Учудишь же, – смеётся она, – смошенничал, не иначе. Где ты там затырил клей? Признавайся… жулик, – тот-я прижимает её к себе. И тоже смеётся.
И тут, внезапно, я ловлю на себе взгляд мальчика. Один из всех, он увидел меня. Каким-то образом прорвался через плёнку параллельности.
– Это не твоя жизнь, – нерождённый сын сощуривается, темноокий, с тонким лицом. Где-то в нём спит воинская кровь. – Тебя здесь нет.
Дверь защёлкивается у меня перед носом. Не наша жизнь. Наша не-жизнь. Наша альтернативная жизнь. Одним глазком… Я опять поворачиваю ручку.
Попытка вторая:
Она там. Растрёпанные синие волосы выпущены спереди, сзади скручены хвостом.
Она такая по комплекции, какой была в нашу первую встречу.
Я вижу (первым, что я вижу) не клетчатое платье в стиле отчаянной домохозяйки, не кожу без шрамов, не полные ничем глаза.
То, что притягивает мой взор – часы во всю стену. Увеличенный механизм, издающий скрежет. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Секундная стрелка идёт в обратном направлении. Я – в панике – осознаю, что Кэт не просто не видит меня. Она двигается наоборот, смотрит прямо перед собой, отходя назад.
Рывками, как на подвисающем видео, ловит сходящиеся ставни, закрывает их. Улыбка не сходит с лица. Улыбка с лица стирается, будто мысль, её вызвавшая, не ушла, не пропала. Исчезла бесследно.
Она не помнит того, что делала. Я не помню, что она сделает потом.
Мне становится тошно. Захлопываю дверь, тяжело дыша, облокачиваюсь с обратной стороны. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Время спотыкается и пропадает.
«Не открывай глаз». Я могу, я смогу проснуться. Находясь во сне.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-04-10; Просмотров: 235; Нарушение авторского права страницы