Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Taken: , 1НИКИТА СТРАСТНЫЙ. В тот день, двадцать девятого августа тысяча девятьсот шестьдесят первого года



 

В тот день, двадцать девятого августа тысяча девятьсот шестьдесят первого года, Никита Евсеич проснулся часов около семи в приподнятом и благодушном настроении. Теплый воздух врывался в растворенное окно, отдувал легкую газовую занавеску. Гудошников спал в комнате, откуда была видна вешалка в прихожей. Плаща Степана на ней не оказалось-значит, сына вызвали в больницу…

Гудошников любил свой деревянный стареющий дом. Здесь и самому дышалось вольно, и книги дышали. В каменных домах книги летом могли отсыреть, а зимой, в отопительный сезон, – пересохнуть. Тут же Никита Евсеич сам регулировал и влажность, и температуру.

Вчера вечером он лег поздно, в первом часу: работалось очень хорошо и думалось легко. Вообще все это лето он почти не вставал из-за стола. В короткие же прогулки он непременно отправлялся на Коммунальный мост, стоял там, опершись на перила, вдыхая запахи чистого песка, свежей воды и терпкого лесного духа; и все мосты, малые и большие, в такие минуты представлялись ему символическим олицетворением единения, преемственности. Наперекор древней народной мудрости, что два берега реки никогда не могут сойтись, мосты соединяли их, утверждая тем самым величие и силу человеческой мысли. Живой человек всегда стремился что-то соединить, сблизить, слить воедино. А теперь вот, после того как побывал там человек, и холодный, неведомый космос стал ближе к Земле. Придет время, верил Никита Евсеич, когда не только Луна, но и звезды окажутся близко от Земли.

После прогулок ему работалось особенно хорошо. А ведь весной начал сдавать: мучили головные боли, покалывало сердце, иногда возникала неожиданная раздражительность, которую едва-едва глушили прогулки по мосту. Однако летом все недуги постепенно отошли, и Никита Евсеич снова взялся за работу. Уже около года он писал не то чтобы статью, публицистическое повествование или художественное произведение, – жанр его сочинения определить было трудно да и не нужно, – просто он хотел рассказать об истории и судьбе языческой рукописи старца Дивея, которая, как стрела, пущенная сильной рукой, пронзила огромную толщу лет и застряла в нашем, космическом веке. Он пытался воссоздать обстановку прошлого на великих поворотах и развилках национальной истории, истории, которая была намертво соединена с культурой. Со времен пролеткульта прошли десятки лет, страна пережила великие страсти, а ее народ – великие потрясения и беды, но эхо пролеткульта все еще откликалось даже в эпоху космоса. В подвалах хранилищ и запасников все еще оставались безвестными шедевры «буржуазной культуры»…

Гудошников не стонал, не плакал по этому поводу, он говорил о том, что нужно закончить-таки строительство моста между прошлым и настоящим Страны Советов, а не прыгать по «быкам» с берега на берег, рискуя сорваться в темную пучину.

После вечерних прогулок он заставлял себя работать, по утрам же он ощущал приподнятое, божественное чувство, когда в его сознании воображаемое чудесным образом сливалось с пережитым и увиденным. Он вдыхал его, этот творческий миг, как вдыхал свежий утренний воздух, проникающий сквозь окно. Он видел хмурого, отягощенного думами, Владимира Крестителя со складкой жестокости на губах. Живым, невесомым, но крепким старцем являлся Дивей. Он видел его печальные глаза с искрами нестарческой страсти, его руки на струнах звончатых гуслей, а иногда слышал их звучание – аккомпанемент к неведомой песне.

Чаще всего, если Гудошникова не отвлекали, зги чудесные видения заканчивались черным кругом, черной дырой на башне недостроенного института, которую должны были закрыть циферблатом часов.

До сих пор он считал виноватым только себя в утере языческой рукописи. Бессчетное количество раз он проигрывал в памяти ту трагедию, что произошла на распутье дорог. И каждый раз приходил к мысли, что потеря рукописи либо гибель его самого были неизбежны. Если бы он не отдал рукопись сержанту-танкисту, а оставил бы при себе, то его грузовик шел бы тогда первым, а танкетка бы замыкала колонну, прикрывая ее от внезапного нападения. Так требовали обстановка и правила. И тогда бы его грузовик заехал на минное поле, которое успели установить отступавшие части. Вряд ли бы что осталось от грузовика после взрыва противотанковой мины. А если бы даже и остался Гудошников в живых, то его бы расстреляли из пулеметов катящиеся лавиной мотоциклисты. Машина с архивами и людьми в кузове сгорела бы, а его закопали бы где-нибудь во рву вместе с рукописью «древлего письма»… Танкетка же, подорвавшись на мине, прочно заперла дорогу, потому что жив еще был сержант и работал его пулемет.

И пока он был жив и работал пулемет, была жива и рукопись. Что же стало с ней потом? Трезво оценивая ситуацию, Гудошников понимал, что она скорее всего сгорела в танкетке вместе с сержантом, но исподволь в глубине души все же теплилась надежда. А что, если сержант остался жив? Что, если он спасся и спас рукопись?..

Еще не разыскав сына Степана, эвакуированного из Ленинграда куда-то в Сибирь, сразу же после освобождения Белоруссии Никита Евсеич возвратился туда с надеждой найти хотя бы следы рукописи, узнать хотя бы фамилию сержанта-танкиста. После долгих мытарств фамилию он узнал-Соколов, житель села Ломоватского Великоустюгского района. Именно он со своей танкеткой был выделен для охраны архивов во время эвакуации.

Соколов значился без вести пропавшим. И только с появлением Гудошникова в городе, по его настоянию, эту формулировку исправили, и Соколов стал считаться павшим смертью храбрых. Уходя, фашисты разрушили город, и теперь у развилки дорог, где когда-то стояло здание института, под охраной бойца-автоматчика человек сорок пленных разбирали руины. Серые, невзрачные, на одно лицо, люди копошились среди развалин и были похожи на крыс, доживающих свой короткий век.

Гудошников обошел, исследовал всю округу возле развилки, спрашивал местных жителей, в основном глубоких старух, переживших оккупацию,.но ничего путного не узнал. Ему рассказали, что после вступления немцев в город подорванную танкетку сначала столкнули на обочину улицы, а потом зацепили тягачом и куда-то увезли.

Скитаясь по городу, он неожиданно встретил того, кого и не чаял увидеть в живых. В центре, на углу трех улиц, в тесной фанерной будочке сидел бывший управляющий госархивом Солод и, склонившись над сапожной лапой с надетым на нее драным, довоенным башмаком, вколачивал в подметку шпильки…

В то утро двадцать девятого августа Никита Евсеич сразу же принялся за работу.

История языческой рукописи старца Дивея, как и история всех, других памятников древнерусской литературы и письменности, безусловно переплеталась с историей самой России, почти сплошь состоявшей из войн и катаклизмов, в которых, вопреки здравой логике, страдали как раз именно книги. Порою Гудошникову казалось, что он в своем сочинении уходит не туда, не о том рассказывает. Задумав написать о языческой рукописи, он писал о войнах, междоусобицах, набегах степняков-варваров, походах просвещенных шведов, немцев и французов. Он писал о никонианском расколе, казни еретиков, богоотступниках, о невежестве, человеческой глупости и вандализме. О крестьянских войнах и революциях.

В общем-то работа подходила к концу. Он уже несколько дней сидел над главой о случае средневекового вандализма, произошедшего в 1957 году – в том самом году, когда в космос был поднят первый искусственный спутник Земли. Случилось это в сибирском городе, можно сказать, по соседству, и Никита Евсеич ездил туда на три недели, чтобы самому глянуть на варваров и на дела их. Однако поездка не дала того, чего он ожидал. Варварами оказались работники библиотеки и управления культуры – люди вполне образованные, просвещенные и даже в чем-то милые. И теперь Гудошников, сидя за столом или гуляя по мосту, размышлял. Глупость? Этого было мало. Что-то еще скрывалось и за глупостью… Он чуял какой-то невидимый корень зла, но чтобы вырвать его, нужны были аналоги.

Аналогов не было. Возможно, то был случай последнего варварства на земле…

В самый разгар работы в дверь кто-то постучал, неуверенно, робко, словно стучался ребенок. Никита Евсеич открыл и впустил первого в этот день гостя. На пороге стояла девушка лет двадцати, смущенная и растерянная. На мгновение Гудошников увидел в ее лице что-то знакомое, давнее, полузабытое, но… очень знакомое! Однако девушка заговорила, и это ощущение ушло, вернее, пропало на какое-то время.

– Я едва разыскала вас, Никита Евсеевич, – выговаривая слова с какой-то особенной правильностью, промолвила она. – Мне дали ваш адрес. Я долго не решалась… И вот пришла. А на улице у вас собаки, много собак. Едва пропустили. Я их так боюсь!

Гудошников был в хорошем расположении духа. То благодушие, с которым он проснулся, еще не прошло.

– Собаки – это не самое страшное, – весело сказал Никита Евсеич. – Есть твари пострашнее собак.

– Кто же это? – непосредственно удивилась гостья.

– А крысы! – бросил Гудошников. – Крыс боитесь?

– Боюсь, – призналась девушка, зябко дернув плечами, и умолкла.

Гудошников проводил ее в кабинет, машинально поддернул занавеску на двери библиотеки.

– Как зовут-то вас?

– Таня… – проронила она. – Татьяна Васильевна.

– Филолог, учитель литературы. Верно?

– Да, – подтвердила Таня. – Откуда вы…

– У вас на лице написано, – засмеялся Гудошников. – И язык ваш… какой-то словарный. Вы дайте волю своему языку. На русском языке невозможно говорить не правильно. Как ни скажи, все равно будет понятно. А когда дадите волю языку – ваш ум раскрепостится. Вам же приходится думать на одном языке, а говорить – на другом. Зачем этот перевод?.. Ну, это к слову. И что же: вы решились прийти?..

– У меня будет первый урок… через два дня, – ломая пальчики, проговорила она. – Урок литературы, в седьмом классе. Класс выпускной… Я сама после седьмого ничего, кроме Наташи Ростовой и Татьяны Лариной, не знала… Я хотела начать урок со «Слова о полку Игореве». Просто войти в класс и начать им читать… Но не как нам читали… Я знаю, что смогу, я долго готовилась… Я хотела попросить у вас… Ведь это же мало – прочитать. Правда? Я еще хотела им показать, как оно было написано, «Слово»…

– К сожалению, у меня нет «Слова», – улыбнулся Гудошников.

– Нет-нет! – испугалась она. – Я знаю, что нет… Список сгорел, французы… Я хотела им показать и самим дать прочитать рукописное слово, из древних книг… Чтобы они посмотрели, как оно написано было. Чтобы пробудить в них интерес, чтобы они сами.

– Стойте! – Гудошников вновь ощутил, что откуда-то знает эту девчонку, видел ее, разговаривал. – Погодите, я стараюсь вспомнить и не могу… Я где-то вас видел…

– Вы у нас выступали! – с готовностью сказала Таня. – Еще на первом курсе… Вас пригласили рассказать о гражданской войне. У нас был урок гражданского воспитания.. А вы про книги рассказывали. Помните?

Гудошников не помнил. Приглашали его в школы и вузы частенько, приглашали как бывшего комиссара полка, героя гражданской войны, однако эта девушка и его выступление не увязывались. Нет, не там он видел ее…

– Я сидела, только далеко от вас… – пробормотала Таня. – На галерке. Думала, неинтересно будет… А потом вперед не смогла пробиться…

– Так… – Никита Евсеич прохромал от стены до стены. – А со «Словом» вы сами придумали или кто надоумил?

– Сама… – она вскинула на Гудошникова виноватые глаза. – Однажды я сама начала читать и поразилась… Это поэзия!.. Честное слово, я плакала… Читала и плакала – так это было хорошо… Я хочу, чтобы и они почувствовали… Я их настрою, объясню, покажу, и они поймут!

Никита Евсеич приблизился к ней, заглянул в глаза и неожиданно погладил ее руку.

– Поймут… – проговорил он. – Конечно, поймут… Лицо у вас… какое у вас лицо…

– Что? – испугалась она.

– Я говорю: вы хорошо сделали, что пришли ко мне, – садясь в кресло, сказал он. – И придумали вы хорошо, тем более сами придумали… Это значит, не все потеряно! Живем, значит!

– Я наизусть уже выучила, – призналась Таня. – «Слово», оно само запоминается. Его и учить не нужно… Какое же это великое произведение! И Пушкин восхищался…

– А хотите чаю? – неожиданно предложил Гудошников. – Мы сейчас чай будем пить! У меня сын увлекся народной медициной и выкопал где-то рецепт… Теперь собирает травы и варит. Я тебя сейчас таким чаем угощу – в жизни не пивала! – Неожиданно перешел Гудошников на «ты», словно почуял вдруг в этой девчушке родную, близкую ему душу. Он щелкнул фиксатором протеза и заспешил на кухню. Таня пошла за ним.

– Я подняла и прочитала всю литературу по «Слову», – продолжала она на ходу. – И как сомневались в подлинности, читала, и как доказывали… А потом я сама доказала, что «Слово» – подлинно! Как только могли усомниться?! И кто – мог?! Вы меня слушаете?

– Слушаю-слушаю, – сказал Гудошников. – Я тебя так слушаю, как давно никого не слушал… Только ты, не робей, говори все, что думаешь.

Она помолчала, видимо, собираясь с мыслями и решаясь на что-то. Гудошников поставил чайник на плитку, достал мешочек с травой.

– Тут иван-чай, душица, корень шиповника и еще что-то, – объяснил он. – Степан у меня как колдун стал, зелья варит… Ну, так?..

– Знаете, мне кажется… – с испугом в голосе начала Таня. – «Слово» – великое произведение, но… Какое-то одинокое! Понимаете?! Такое одинокое!.. Мне кажется, автор его был человеком удивительным и тоже… одиноким! Я представляю то время и вижу его… Кругом народ, волнение какое-то, страсти, а он сидит и поет… Гусли на коленях, белая борода… И голос среди шума сильный и одинокий. Я сама пробовала петь его, речитативом, – не получается… Силы не хватает… Но почему «Слово» такое одинокое? Почему нет больше ни одного другого? Почему не сохранилось?

– Нам нужно радоваться, что хоть «Слово» к нам дошло, – проговорил Гудошников. – А и его могло не быть… Ты хорошо заметила: автор – одинокий человек… Я почему-то никогда так не думал, а сейчас и поверить готов… Хочешь, я тебе скажу, почему «Слово» одиноко?..

– Хочу, конечно! – оживилась Таня. – Сама я ответить не могу, я запутываюсь, понимаете? А спросить не у кого…

– Нет-нет, автор не одинокий человек был. Их много тогда на Руси было, таких певцов-поэтов… Это нам сейчас кажется – одинокий. Но то, что я скажу тебе, ты нигде больше не услышишь и не прочитаешь. – Гудошников насыпал в заварник смесь трав, залил кипятком. – Если хочешь знать, это антинаучная точка зрения… Так считается… Пока считается… Или как там еще говорят – псевдонаучная…

– Говорите же, говорите! Я все пойму!

– Сколько тебе лет? – вдруг спросил Гудошников.

– Мне?.. Двадцать один…

– Рано тебе браться за «Слово», – отрубил он. – Перегоришь скоро, молодость… Для «Слова» сила нужна. Вот ты пробовала, говоришь, петь, а не получается, силы не хватает… В этом вся и соль. Надорвешься, надсадишься… Вокруг «Слова» столько страстей было и еще будет… Угодишь в эту мельницу, и смолотят тебя в муку. Да еще по ветру развеют… Мой тебе совет: не пиши статей и диссертаций по «Слову». Никогда. Думай, храни в душе, но не пиши… А то уж столько написано…

– Но вы скажете! – взмолилась Таня. – Я и не собираюсь писать!

Он глянул на нее в упор, закусил губу: совсем еще девочка, коса, чистый пробор, длинная, как у подростка, шея…

– Что ты еще читала, кроме «Слова»?

– А все! Все, что переведено и опубликовано, – с готовностью сказала она. – Я специально читала, сравнивала… «Задонщина», «Слово о погибели земли Русской», жития, летописи…

– Это хорошо, – похвалил Гудошников. – Хорошо, что сравнивала… Я в молодости тоже начал сравнивать и написал статью. А ее не опубликовали… Ты заметила, что старые, песнотворцы Боян и Ходына упоминаются только в «Слове»?

– Заметила, да…

– А помнишь, как начинается «Слово»?

– «Не пристало ли нам, братья, начать старыми словесами печальные повести о походе Игоревом…»

– Стой! Хватит! – Гудошников пристукнул кулаком. – Старыми словесами… Старыми! Если автор предлагает начать повесть старыми словесами, значит, были и новые, так?

– Да, по логике так.

– Ну вот, отсюда и надо плясать, от этой печки… В то время еще существовала литературная традиция, эти старые словеса. И манера своя была, и стиль, и образы… Автор «Слова» был продолжателем этих традиций, приверженцем их. Потому он и Бояна вспоминает с первых строк и о старых словесах упоминает. Он был не одинок, он только отъединил свое произведение от других, сам, умышленно. И будто бы вызов бросил новым словесам. Он отделил «Слово» в самом его начале, чтобы не путали его с новой, традицией… Потому оно до сих пор и выделяется среди всех остальных! Потому мы сейчас и удивляемся и не можем его в один ряд со всеми поставить. А его и не нужно ставить. – Гудошников, забыв о чае, достал из мешочка траву и стал мять ее в руках. Пестрая труха медленно осыпалась на пол. – «Слово», оно, как последний солнечный луч перед закатом: посветило и ушло за горизонт. Его нужно рассматривать отдельно, и слышать надо отзвук дохристианской литературы! Это же целая эпоха! Эпоха!.. А мы от чего меряем древнерусскую литературу? А иногда и культуру вообще? Да от христианства же! – Он рассыпал остатки трав, отряхнул руки. – Давай чай пить!

Несколько минут они сидели молча, занятые чаем. Сердито посапывал чайник на плитке, пахло полем, покосом.

– Ты заметила: в «Слове» о Боге и не поминается. Что есть в конце, так это уже более поздняя доработка, приписка… Ум и чувства автора «Слова» еще не были засорены христианской культурой. Он от нее умышленно отгораживался. Потому мы сейчас и восхищаемся!.. Нам радоваться надо, что «Слово» дошло до нас почти без христианской редакции. А вот «Повести временных лет» не повезло: ее, пожалуй, сорок раз редактировали… Боян-то – кто? Язычник, внук Белеса… – Гудошников перевел дух, взглянул на собеседницу:

– Ну, что молчишь?

– Я слушаю, – прошептала Таня. – Нам на лекциях говорили, что христианство послужило толчком к развитию литературы на Руси… И письменности…

– Я с этим согласен: послужило… Но мы привыкли учитывать лишь то, что послужило, а что взято и уничтожено – никто не считал и не считает. Христианство увело развитие древнерусской литературы по другому руслу, по тому, которое было выгодно религии. И не случайно много литературных памятников эпохи христианства сохранилось. Вера-то книжная, книги береглись. И наоборот, еретические сочинения уничтожались. Народ слишком вольный был, непокорный. Почему нас «Слово» притягивает, завораживает? А человек в «Слове» – вольный! Сильный там человек, красивый! Он как горностай, как сокол под облаками! Он там с природой говорит как с ровней. И голос у человека сильный! «Девицы поют на Дунае – вьются голоса через море до Киева!» А христианству надо было этого человека в церковь загнать, в теснину, на колени его перед Богом поставить, с червем земным сравнять, адом напугать… Помните «Житие Александра Невского»? Это был русский человек, но каким же его христианство показало?.. Каким ему нужно было, таким и показало. А как бы воспел его Боян, соловей старого времени? «…скача по мысленному древу, летая умом под облаками, свивая славу обоих половин этого времени, рыща по тропе Трояна через поля на горы…» – Он помолчал, одним глотком допил чай и со стуком поставил стакан. Таня вздрогнула. – Но – увы! – «Слово» одиноко! И о Невском уже некому было сказать старыми словесами…

Он круто развернулся и похромал в кабинет.

– Я не совсем вас поняла, – проронила Таня, ступая следом. – Но я потом все обдумаю и…

– А все и не надо понимать, – на ходу бросил Никита Евсеич, – сначала надо больше чувствовать… Понятие потом само придет. Я и говорю тебе: рано за «Слово» браться. Ты думай о нем и молчи. Как только созреешь, от ветки отпадешь – тогда говорить начинай.

– А как же с уроком? Я же хотела провести урок…

– И проводи! – Гудошников обернулся. – Как задумала, так и делай.

– Я им хотела показать…

– Показать? А почему бы и не показать? Обязательно показать! – Он взял ключи из ящика стола и решительно направился к двери хранилища. – И не только показать – дать пощупать. Как говорят: русский глазам не верит… – Он отомкнул замки, распахнул дверь. – Проходи сюда!

Таня робко шагнула через порог, остановилась.

– Смелей! – Гудошников открыл шкаф, наугад вынул книгу в черном кожаном переплете… – На! Показывай! Кержаки, знаешь, как говорят? Книга жива, пока ее читают. Бросили читать – и книга погибла.

– А мне говорили… Я пошла в библиотеку, – вдруг заволновалась Таня. – А мне сказали… Там книги не дают на руки… Я просила… Сказали, и вы не дадите…

– Как не дам? Дам! – Он вынул еще одну книгу из другого шкафа. – Вот еще одна, старопечатная. Тоже покажи… Стой-ка, а ты читать-то их прочтешь? Сама?

– Мы учили в институте… – растерялась Таня. – Я немного читаю, трудно, правда…

Гудошников порылся, достал книгу без переплета.

– Вот тебе букварь, учись.

– Спасибо…

– Это тебе спасибо… Только береги, понятно? Проведешь урок – вернешь.

– Вы не волнуйтесь! Я сберегу! Я буду…

– Ты погоди, – прервал ее Гудошников. – Ты как собралась «Слово» им читать? В переводе?

– В переводе…

– Читай на древнерусском. Выучи и читай. Надо, чтобы они слово не только видели и щупали книгу, надо, чтобы слышали… Время еще есть, целых два дня до первого сентября. Успеешь.

Он запер хранилище, спрятал ключи.

– А можно, я не одна приду? – вдруг спросила Таня. – У меня друг есть…

– Приходите, – разрешил Гудошников. – Хоть друга, хоть подругу веди…

Гостья бережно уложила книги в портфель, замялась.

– Иди-иди! – сказал Гудошников. – Не бойся, у тебя получится. Только старайся.

И лишь когда она вышла из дома Гудошникова и направилась к калитке, глядя в окно, Никита Евсеич вспомнил, откуда он знает эту девчонку. Жаром обдало голову, заныло сердце…

Перед глазами стояла живая Александра Алексеевна, Саша, и тянулся куда-то в бесконечность коридор Олонецкой школы…

Она ждала его до последнего часа. Все надеялась, что он вдруг придет и решит, что делать, хотя понимала: откуда же ему взяться в окруженном городе?.. Решила сама: Степана отправила на «большую землю» и пошла токарем на оборонный завод. Потом тяжело заболела. Никто тогда не ставил диагнозов. Диагноз был один – голод и холод.

Александру Алексеевну нашли уже мертвой, скрючившейся.под тремя одеялами, в пустой, давно не топленной квартире.

В комнате, где она была, хранилось около шестисот томов книг, собранных Гудошниковым.

Книги, когда их умело жечь, горят жарко и долго.

Но и тягостные воспоминания о Саше не смогли омрачить его настроения в тот день двадцать девятого августа тысяча девятьсот шестьдесят первого года.

Притворив за гостьей дверь, Гудошников сел за стол, но работать больше не хотелось. Он решил ответить на письмо из Ленинграда, в котором просили прислать каталог его собрания. Подобных писем приходило много: из научных библиотек, от ученых-специалистов по древнерусской литературе, из музеев и от коллекционеров. Чаще всего Никита Евсеич затевал переписку с просящими, в свою очередь спрашивая, что конкретно сделано корреспондентом для поиска и спасения древностей. А сделано было ими мало, поскольку писали больше люди молодые, только-только начинающие заниматься наукой. В этом случае Никита Евсеич подробно излагал им свои мысли насчет активизации действий и предлагал реализовать их. Обычно после этого корреспонденты замолкали и пропадали для Гудошникова навечно.

Однако написать письмо в тот день ему не удалось.

Следующим гостем оказался сосед Сухорукое, у которого весной Никита Евсеич нечаянно застрелил кобеля. Хилый на вид, но еще крепенький этот человечек прошел в переднюю, вежливо поздоровался.

– Вам пенсию за этот месяц не приносили? – спросил он.

– Вчера получил, – сказал Гудошников.

– А мне почему-то не принесли, – пожаловался Сухоруков.

– Что, вам деньги нужны?

– Нет, деньги не нужны, не нужны, – вдруг замахал руками сосед. – Это я к слову… Сегодня, может, и принесут. А не принесут, так сам в собес схожу.

Гудошников пожал плечами. Гость топтался в прихожей, мял в руках фуражку. И уходить не уходит, и молчит.

– Да вы присаживайтесь, – предложил Никита Евсеич. – В ногах правды нет.

– Оно верно, нет, нет, – забормотал Сухоруков, садясь на табурет. – Вот жалею: что-то мы в гости не ходим друг к другу. А ведь по-соседски живем… Люди жить стали – каждый себе. Обчества нет. Я тоже по гостям не большой охотник, а тянет с человеком поговорить. Иной раз так защемит, так защемит… Дело к смерти, думаешь, вот и тянет к людям. Скотина-то и та, как болезнь почует – все к стаду жмется, к стаду… Вот вы, человек ученый, книжный, а все один да один.

– Я не один, – отмахнулся Гудошников! – У меня работы много, не скучаю. Да и заходят ко мне. Только что девушка была… Ах, какая она славная! Только силенок еще маловато. Огня в ней много, а силенок не хватает…

– У молодежи своя жизнь, у нас – своя, – рассудил сосед. – Интересы не сходятся.

– Еще как сходятся! – рассмеялся Гудошников. – У нас интересы сошлись! Не ждал не гадал, а вот – на тебе!

Сухоруков глянул на него подозрительно и, как показалось, недовольно, однако промолчал, и это еще больше развеселило Никиту Евсеича.

– А что? Возьму и женюсь! На молоденькой, а? Вот и вопрос с одиночеством решу.

– Седина в бороду – бес в ребро, – несмело улыбнулся сосед. – В наше время о душе думать надо, а вы про женитьбу…

– Ага, понял! – догадался Гудошников. – Уж не в секту ли агитировать меня пришли? Любопытно!

– Вы не смейтесь, – серьезно сказал Сухорукое. – Сегодня смеемся – завтра плакать будем. Жизнь-то так и устроена… Мы тут со стариками собираемся, беседуем. Вы бы пришли к нам, лекцию какую прочитали…

– Это куда же прийти?

– В домоуправление, куда еще, – сосед засобирался. – Мне пригласить поручено… Сегодня в восемь часов вечера.

– Если в домоуправление, то можно, – согласился Гудошников. – Я, грешным делом, подумал, к баптистам.

– Тогда я пойду, – пообещал Сухоруков. – В полвосьмого и зайду.

Проводив его, Гудошников не успел даже дойти до стола, как в дверь снова застучали. «Что-то Сухоруков забыл», – подумал он и крикнул, чтобы не возвращаться:

– Войдите!

«Не день, а сплошное паломничество…»

Отдуваясь, в переднюю ступил Аронов: рубашка пропотела, шляпа в руке. Кого угодно мог ожидать в этот день Гудошников, но только не хранителя. В памяти стояла их последняя встреча…

Но в этот день настроение было такое, что Никита Евсеич будто и обиду забыл. Все, конечно, помнилось, но визит этой девочки, молоденькой учительницы, неожиданное и, скорее всего, интуитивное признание ею программы Гудошникова словно омолодили его. Столько лет подряд он писал письма в министерство, беседовал и убеждал директоров школ, чтобы изменили и обогатили курс русского языка и литературы, – все напрасно. А тут приходит девочка-выпускница и сама просит помощи. Чудеса!

Гудошников вышел навстречу Аронову, поздоровался, не подавая руки, и жестом пригласил к себе в кабинет. «С чем же ты пожаловал? – думал Гудошников. – Что тебе на сей раз потребовалось?»

Хранитель повесил шляпу на спинку кресла, сел, с удовольствием вытянул усталые ноги.

– Пока до тебя доберешься – семь потов сойдет, – посетовал он. – Занесло же тебя в старый город…

– Здесь тихо, – сказал Гудошников. – Работать не мешают.

– Здоровье как? – участливо спросил Аронов.

– Что здоровье? Как видишь! Не жалуюсь. «И этот крутит вокруг да около, – подумал Гудошников. – Договорились они, что ли?»

– Может, в больницу тебя устроить? В клинику? – предложил хранитель. – У меня есть… знакомые, приятели в клинике. Я бы устроил.

– Что это ты так заволновался о моем здоровье? – насторожился Гудошников. – У меня сын – врач, и мне твои услуги…

– Возраст, Никита Евсеич! – вздохнул Аронов. – Надо помогать друг другу. В старину обычай был: в нашем с тобой возрасте люди начинали о душе думать.

Гудошников расхохотался.

– Ты случайно моего соседа сейчас не встретил?

– Нет… А что?

– Да так, – смеясь, отмахнулся Никита Евсеич. – Совпадение!

– А-а… Так вот люди, говорю, о душе думали, от мирских дел отходили, молились, нищим подавали, а кто побогаче – часовенки ставили, церкви строили…

– Это кто грешил, тот и откупался! – отрубил Гудошников.

– А ты не грешил?

– Мои грехи – это мои! Я с ними как-нибудь сам, без божьей помощи…

А про себя подумал: «Ясно, зачем пришел Аронов. Новая попытка выклянчить что-нибудь. Решил, что капля камень точит, о душе заговорил. Нет уж, легче простить писателя Цитовичева, который когда-то предал анафеме дело Гудошникова и который последние пять лет пишет ему вдохновенные письма и шлет денежные пожертвования на организацию экспедиций. (С этими деньгами только и хлопот было, что ходить на почту да отправлять назад.)

– Ты, Никита Евсеич, в свою сокровищницу пускаешь? – вдруг спросил Аронов.

– А почему же не пускаю? Пускаю! – сказал Гудошников. – Посмотреть всегда пожалуйста, можешь даже потрогать…

Желающих осмотреть крупнейшую и редкую частную коллекцию было достаточно. Шли к Никите Евсеичу студенты и писатели, геологи и ученые, иностранцы и священники. Одни просили рассказать об истории собрания, другие глядели молча; одни с благоговением брали в руки списки XV века, другие профессионально листали ветхие страницы рукописей, делая пометки в блокнотах.

Однажды знакомый экскурсовод из музея привел ученого – иностранца. И пока тот бродил вдоль шкафов, делая удивленное лицо и, будто слепой, ощупывая корешки книг, экскурсовод сунул Гудошникову записку ответственного работника, курирующего науку. «Дорогой товарищ Гудошников! – прочитал Никита Евсеич. – Убедительно прошу вас предоставить возможность господину Вайнеру из Германии ознакомиться с вашим собранием и сделайте ему небольшой подарок, желательно что-нибудь из рукописей. Стоимость мы вам оплатим через музей. Господин Вайнер очень много сделал для развития отношений с нашей страной в области науки».

Никита Евсеич спрятал записку в карман и стал ждать конца экскурсии. Иностранцу объяснять ничего не требовалось: видимо, в книгах толк знал. Он вышел из хранилища немножко усталый, но уходить не спешил. Экскурсовод ждал, исподтишка и жестами поторапливая Гудошникова. Ждал и господин Вайнер, поглядывая с улыбкой то на хозяина собрания, то на своего гида. Однако настроение его постепенно портилось.

– Экскурсия окончена, – сухо произнес Гудошников и запер хранилище. – Всего хорошего, господин Вайнер…

– Сегодня с утра девушка приходила, – продолжал Гудошников. – Так я ей не только показал, а еще три книги с собой дал. Рукопись XVI века, старопечатную, и букварь поморский. Ты ей не дал – а она приходила к тебе! – а я – дал!

– Вот даже как? – изумился хранитель. – Неслыханное дело…

– Ты ведь не на собрание посмотреть пришел, – сказал Никита Евсеич, отпирая дверь библиотеки. – Говорил бы уж сразу. Опять материалы по скитам потребовались?

– Ишь ты, «сразу»! – весело проворчал Аронов. – Да, забронировался ты. Не хранилище, а танк…

– Ив танках горят…

– Пожара боишься?

– Людей больше боюсь. И крыс.

– M-м? Воры, грабители?

– И их тоже, – бросил Гудошников.

– Одним словом, Никита Евсеич, – Аронов встал перед Гудошниковым, – у библиотеки появилась возможность купить рукописи. Разумеется, по государственной цене.

– У меня здесь не лавочка. Я не торгую, – отрезал Гудошников.

– Не у тебя! – рассмеялся хранитель. – Про тебя я знаю… Один человек… Короче, унаследовал он бабушкины или материны книги, что-то около полусотни единиц, и теперь предложил нам купить. Мне нужен толковый оценщик, эксперт. У меня практика слабовата, а ты, Никита Евсеич, мастер в этом деле.

– Мягко стелешь, мягко, – проворчал Никита Евсеич.

– Я без всякого подвоха, пришел к тебе за помощью.

– На деньги я оценить не могу, – отмахнулся Гудошников. – Не пробовал. Ищите другого.

– А на деньги и не надо! Ты посмотришь, что за книги, а мы по ценнику определим. Понимаешь, в отделе специалистов не осталось: кто в отпуске, кто в командировке – лето…

Гудошников согласился. Любопытно было взглянуть на незнакомые, вдруг вынырнувшие из толщи веков книги.

Аронов усадил его в «Победу» и повез куда-то в глубь города. Ехать было хорошо, машину покачивало, улицы сверкали витринами, солнце только набирало силу, и в кабину врывалось мягкое по-осеннему тепло. Хранитель заметил приподнятое настроение Гудошникова, похлопал его по. плечу.

– Сидишь дома! Погляди, жизнь какая идет!

Никита Евсеич покосился на него, но промолчал.

 

 

***

Они приехали к новому дому на окраине и поднялись на третий этаж. Дверь открыл хозяин книг – мужчина лет тридцати, с грубоватым, простецким лицом. Гудошникову запомнились его неожиданно голубые глаза. Что-то подкупающее было в них, располагало к доверию, к тихой, задушевной беседе.

Хозяин пригласил их в квартиру и зачем-то выглянул на лестничную площадку, словно хотел зазвать еще кого-то.

– Прошу, прошу, – часто повторял он с улыбкой. – Прошу в эту комнату… Здесь жила мама…

Старообрядцы, перебравшиеся в город, стремились устроить свой уголок в доме, чтобы все там выглядело, как в старину, как у себя в деревне. Гудошников уже бывал в таких домах и каждый раз ощущал прилив жалости к этим людям. Их стремление было настолько сильным, а возможности так бедны, что получалась не деревенская изба, не городская квартира. Так они и доживали, эти старики и старухи, словно подвешенные между небом и землей.

Гудошникову хватило одного взгляда, чтобы определить, что старушка была поморского толка: несколько иконок с лампадкой на стене, на журнальном столике – книги, накрытые выбивной салфеткой, над кроватью, с никелированными головками, восьмиконечный крест из черного от времени, лоснящегося дерева. Постель убогая, тощий матрасец, лоскутное одеяло… Гудошников для верности пощупал – в матрасе солома. За койкой – сундук. «Ором, поди, старуха орала, когда перевозили…»

– Мать-то как звали? – 7 спросил Гудошников.

– Феодосья, – ответил хозяин.

– Ишь ты, а фамилия?

– Аршиновы мы, – по-деревенски ответил наследник, не скрывая любопытства, – Знакомые, что ли?

– Да нет, – проронил Никита Евсеич. – Была еще одна Феодосья, Морозова… Слышали?

– Безусловно, – почему-то облегченно улыбнулся хозяин. – Мятежная боярыня…

– Ну, показывайте свой товар. – Гудошников нетерпеливо шагнул к журнальному столику.

– Какой это товар? – вздохнул наследник. – Это книги, от матери остались.

– Если продаете; значит, товар, – отрезал Гудошников, сдергивая салфетку. – Книги – книгами, товар – товаром.

Никите Евсеичу придвинули табурет. Аронов встал рядом. Наследник и шофер «Победы», приглашенный в комиссию как свидетель, замерли позади. Гудошников стал перебирать книги на столике. Рукописных не оказалось. Вернее, был один требник, написанный скорописью в прошлом веке. В основном наследство Аршинова состояло из печатных книг восемнадцатого и девятнадцатого столетий, и лишь несколько было старопечатных. Видно было, что книги собраны случайно, как это зачастую бывало в старообрядческих деревнях. Умирал человек – книги его раздавались родне и знакомым, потом, если были одинаковые, что-то обменивалось, что-то отдавалось в дар, в жертву. И в результате получалась мешанина, редко содержащая что-нибудь ценное. Но обычно среди кержаков всегда находился знающий в книгах толк человек, и все лучшие рукописи уходили к нему, липли, как липнут деньги к деньгам.

– Да… – протянул Никита Евсеич, закончив осмотр. – Худ твой товар. В базарный день – полушка… Я-то подумал, здесь…

– Это тебе не Северьянов монастырь, – усмехнулся Аронов. – И не двадцать второй год… Ничего, мы и эти возьмем. Если что, в обмен пустим. Получше у нас уже есть, и еще будут…

Хранитель на что-то намекал, но Гудошников не прислушивался и намек его пропустил мимо ушей.

– Как это худ? – забеспокоился наследник – Старинные книги!

– У старинных книг, парень, тоже своя цена имеется, – бросил Гудошников и встал.

– Не кипятись, Никита Евсеич, – добродушно сказал Аронов. – Чего ты разошелся? Книги возьмем, по двадцать рублей за каждую…

– По двадцать? – удивился наследник. – Ну, простите! Мне за них по сто давали! Я отказывался. Да! Приходил человек и предлагал по сто рублей… А я решил – в библиотеку, государству.

– Может быть, у вас еще что-то есть? – спросил Аронов. – Покажите.

– Есть – замялся наследник, недружелюбно поглядывая на Гудошникова. – Но дело в том, что они в сундуке мамином лежат. А она куда-то ключи дела… Теперь не спросишь… А ломать – жалко… Может, сломаем, а? 3амок можно потом наладить, я слесаря приглашу… Там точно книги лежат. С детства помню, три штуки.

– Ну, я пошел, – сказал Гудошников, направляясь к двери.

– Погоди, Никита Евсеич! – растерялся Аронов. – Я же тебя в комиссию взял. Без тебя никак нельзя… Акт подписывать…

– Можно! – рубанул Гудошников. – Можно и без меня! Ломайте тут, продавайте, покупайте! А я пошел. – Он толкнул дверь, но вернулся и вплотную приблизился к наследнику. – А ты, парень, продавай! Да торгуйся, а то обдурят! Объегорят! Сундук тоже продай! Постель, крест вон тот! Он купит! – Гудошников ткнул пальцем в Аронова, – А не купит, так эти шмотки свою цену наберут. Все равно продашь!

Никита Евсеич громыхнул дверью и заковылял по лестничной площадке. Возле самых ступеней у протеза вдруг отказал фиксатор, и Гудошников чуть не полетел вниз. Он заказал этот протез недавно, соблазнился. Его можно было сгибать, когда садишься, удобно, да и приличный он с виду, в ботинке. Такие стали делать после войны. Но вот надо же – полетел фиксатор! Ухватившись за перила, Гудошников сел на лестнице и стал ковыряться в шарнирном устройстве.

– Куда ты, Никита Евсеич? – испуганно спросил Аронов, устремившись за Гудошниковым. – Договорились же!.. Ты одичал совсем, что ли? Человек не к спекулянтам пошел – к нам. Его дело: продавать – не продавать…

Никита Евсеич вдавил пальцем собачку фиксатора, сплюнул и запрыгал по ступеням…

А день двадцать девятого августа продолжался и не достиг еще и середины.

У калитки своего дома Никита Евсеич увидел прогуливающегося человека и сразу узнал его – коллекционер Незнанов. Тот самый Незнанов, у которого во время войны пострадала коллекция икон и который теперь собирал старинные музыкальные инструменты и колокольцы.

Увидев Незнанова у калитки, Гудошников обрадовался. После того, что было в комнате староверки Феодосьи, ему захотелось поговорить с кем-нибудь, облегчить душу. В такие минуты он часто вспоминал свою жену Сашу и горевал…

Никита Евсеич позвал Незнанова в дом, усадил в кресло, где недавно сидел Аронов, а сам пошел согреть чаю. В минуты сильного волнения и гнева у него неожиданно пробуждался аппетит. Он и на дыбе висел, а глаз от каравая отвести не мог и страдал оттого, что кудрявый втихомолку уминает его хлебушек.

– В каких палестинах бывал? – осторожно спросил Незнанов. – Пришел – нету тебя…

– Не спрашивай, в таких палестинах! – отмахнулся Гудошников. – Век бы там не бывать!

– Кто это тебя так накалил с утра?

– С утра-то не калили… Это сейчас только, – Гудошников вернулся в кабинет с колбасой и хлебом. – Ты не знаешь, что делается с людьми, а? Посмотрю – страшно мне…Святого-то ничего не остается.

– Да, – согласился Незнанов и поерзал в кресле. – Раньше хоть Бога боялись, а теперь народ смелый, уверенный…

– Это хорошо, что уверенный. Не о том я, – Никита Евсеич откусил колбасы, пожевал, – Уверенность эта не в ту сторону идет. Глянул я сегодня на Аронова и, знаешь, будто понимать его стал. Ох, не зря он торопится скорей-скорей собрать, что есть, что еще можно в хранилище под замок упрятать. Подальше спрячешь – поближе возьмешь… – Гудошников перестал есть, задумался, подошел к окну. Незнанов, сложив сухонькие руки на коленях, ждал. – Я вдруг подумал: а ведь и надо прятать! Аронов-то не из-за прихоти какой рукописи в склеп толкает, не-ет! Он чует, пропадут книги, так и развеются дымом…

– Конечно, пропадут, – подтвердил Незнанов. – Коли не приберешь. Не определишь им законное место, – пропадут.

– Вот и я, глядя на него, понял, – Гудошников отбросил занавеску и сел на подоконник, – прав он, Аронов, да правда его страшная… Как это мы дожили до такой жизни, что все прятать надо? Все на замок, все за цепочку, в хранилище? Ну ладно, с шапкой Мономаха все ясно. Ее на голову примерять не обязательно, так пускай себе лежит под стеклянным колпаком. Посмотрел – и будет. А книга-то? Она ведь жива, пока ее читают, а положили под стекло – от нее мертвечиной разит… Сегодня ко мне девушка приходила, славная девушка, учительница. Молодая, а ведь мыслит-то как! Вот бы все такие были, тогда и прятать не надо.

Надо любовь к прошлому прививать с рождения, а мы – прячем, прячем… Она сунулась к Аронову – он ей не дал книгу. Не дал, потому что испугался: а ну как пропадет? А нам бы надо эти книги не в библиотеках держать, а в школы нести. Именно в школы! В интернаты, особенно в детские дома. Если там дети родства не знают, так пусть хоть Родину свою познают. Есть резон в этом, или я с ума сошел?

– Есть резон, есть, – подтвердил Незнанов. – С младых ногтей…

– Да за каким хреном спасать, если прятать надо?! – Гудошников спрыгнул с подоконника, навис над гостем. – Для кого? Ты погляди, что делается: в музеи и хранилища заперли уже всё… Теперь смотри, на каждом шагу, везде, – заказники, заповедники, охраняемые зоны! Черт-те что! И природу в хранилище, что ли? Туда ведь не сунься! А для кого там птицы-то петь станут? Для кого гриб из земли вырастет? Я вот спрашиваю, а мне талдычат: для потомков, дескать, для тех, кто за нами жить будет. Это, мол, только мы – дикое поколение, все рушим да губим. А потомки наши враз сообразят, что к чему, оценят, переоценят. Вот для них-то и надо беречь… Нет, не причина это! Сами только себя тешим… Откуда у них, у потомков, любовь и страсть к святыням возьмется, если мы уже сейчас святыни эти прячем?! Для потомков они будут уже не святыней, а музейными реликвиями, не более. Как по-твоему: есть разница между святыней и музейным экспонатом?

– Есть! Как же нету? Конечно, есть. И большая разница, – подтвердил Незнанов.

– Так вот. Если мы сегодня уже забываем, что такое русское слово, в своем изначалии, в его… корневище, так откуда им слово это узнать? Потомкам-то? Они свою родную культуру душой понимать должны, срастаться с ней, а не ходить в музей и пялить на нее глаза! Девочка эта правильно сообразила! Урок литературы начать с древнего слова, с древней поэзии, с языка… Как переводится слово «язык»? Народ!.. Так вот, будет у народа свой язык, будет и сам народ, и культура его будет.

Гудошников тяжело подтянулся к креслу, рухнул в него мешком и, распустив толстовку на груди, замер. На кухне отчетливо застучала крышка чайника.

– Ничего живого ни в слове, ни в природе для потомков уже не останется, – тихо проговорил Никита Евсеич. – Что монеты твои, Незнанов, что слова – одинаково мертвыми станут. Копейки свои ты в коробочках держишь? Они у тебя как лежат – орлом или решкой кверху? Незнанов пожал плечами:

– Вообще-то полагается решкой…

– Ну вот, придет к тебе этот самый потомок, глянет – решка. А что еще и орел есть внизу, ему и невдомек. Ты же не дашь ему монету в руках вертеть?

– У нас не принято так…

– Во-во, не принято. Со словом то же самое. Поглядит он на бумажный труп, как на чужих похоронах, и уйдет с холодным сердцем, – Гудошников помолчал. – Сегодня еду в автобусе, и вдруг меня будто током ударило, затрясло. Глаза-то у наследника голубые! Приветливые глаза! Ну прямо ангельские. А ведь он и есть тот самый, для кого мы святыни собираем и храним!.. Оглянулся кругом – люди вроде добрые, веселые. Да нет, думаю, не может быть, чтобы все оглохли и ослепли. Иначе-то этот Лаврентьев, Петр, узник монастырский, прав окажется: собаки станут жрать крыс, крысы собак. Вечная гармония…

– Ты будто нездоров сегодня? – осторожно спросил Незнанов. – Говоришь как-то… Словно помирать собрался.

– Ко мне сначала тут сосед заглянул, потом Аронов, – объяснил Гудошников. – Оба о спасении души толковали.» Теперь я о ней и думаю, как заведенный… Так вот, я попробовал эту гармонию нарушить. Перестрелял всех собак на острове, и крыс расплодилось – тьма! Все подряд стали жрать… А в пятьдесят втором приезжаю я на остров – глазам своим не верю! У монастырских ворот – собаки! Я там пару – кобеля с сукой, оставил, не тронул, и вот так, думаю, неужели так расплодились? Нет, порода другая! Те были ездовые лайки, а эти овчарки чистых кровей. Но ласковые и побирушки такие же, руки лижут…

– Может, ты отдохнешь, Никита Евсеич? – участливо спросил Незнанов. – А я в другой раз зайду?

– Ты послушай, послушай, – прервал его Гудошников. – И живут они, собаки, как жили. Опять гармония… Думаю, точно, рехнулся я, и спросить-то не у кого, Петр Лаврентьев давно умер… Потом узнаю: оказывается, человек эту гармонию и возродил! Сразу, как я уехал с острова, в монастыре домзак организовали, буржуев исправлять. Ну, а овчарок привезли для охраны. Домзак-то потом убрали, а сторожевые собачки остались и нищенствовать стали, понимаешь?.. Умысла у человека не было, конечно, возрождение этой гармонии произошло случайно. Но меня так за душу взяло! Упаси Бог людей от такой случайности! В глазах темнеет – страшная гармония! Животные – ладно, они подчиняются инстинктам. Но человек-то лишь тогда человек, если он душой помнит свою историю. Отруби эту память – и нет человека. Даты и события – это разве ж история? А мы ведь своим наследникам так ее и подаем – даты и события… Раньше книг мало читали, но устное творчество было! Вон из какой глубины предания и сказки идут. Крепкая, значит, память была, емкая. Хватало места где хранить историю. Я одного старика в скиту слушал – удивительно…

– Я, впрочем, по делу к тебе пришел, – робко вставил Незнанов, воспользовавшись паузой. – Да, вижу, не ко времени…

– Ничего, ты в самое время пришел, – прервал его Гудошников. – Про дела мы еще наговоримся, успеем… Ты подумай, если устного не осталось в народе – вся надежда на книги, на летописи. А то гляди: в космос дорогу проложили – и слава Богу. Но это ведь так далеко от земли! Как бы нам от нее, матушки, совсем не оторваться.

– Да ты успокойся, не оторвемся. – Незнанов помялся:

– Может, тебе врача вызвать? Сына-то дома нет…

– Зачем врача? – удивился Гудошников. – Я здоров. Сегодня такой день, что мне даже выпить хочется! Давай выпьем, а потом я тебе еще об одной мысли скажу… У Степана где-то спирт есть. Я сейчас…

– Погоди, – остановил его Незнанов. – Я же не пью, да мне уже пора уходить.

– Эх, жаль, – вздохнул Никита Евсеич. – С тобой так разговаривать хорошо. Из тебя бы толковый поп вышел – исповеди принимать.

– В моем роду были священники, – улыбнулся Незнанов.

– Ты приходи ко мне почаще! – растрогался Гудошников. – Я же все больше один. Характер-то – переругался со всеми…

– Буду рад, – закивал Незнанов. – Очень рад…

– Ты с колокольцами своими что сделал? – вспомнил Гудошников. – Весной говорил, купить предлагали…

– А продал я, продал в музей, Оловянишников уговорил, – сказал Незнанов. – Весь набор до последней штуки…

– Зря. Это ты зря сделал. Лучше бы по завещанию консерватории оставил. Там бы колокольцы твои звенели…

– Я инструменты туда передам, договорились, что инструменты в консерваторию пойдут, – Незнанов сделал паузу. – Никита Евсеич, я тут своим друзьям писал про тебя… Они заинтересовались. Я список принес, – он торопливо извлек из кармана бумажку, протянул Гудошникову. – Предлагают кое-какой обмен. Погляди, может, что и подойдет, заинтересует.

– Что? – растерянно спросил Гудошников, принимая бумажку. – Что ты сказал?..

– Говорю, предложения принес, – пояснил Незнанов. – Товарищи надежные, состоятельные… Если ты сегодня не можешь, я завтра зайду. Ты отдохни…

Незнанов хотел забрать бумажку; но Гудошников не отдал и, схватив со стола очки, стал читать. Буквы роились перед глазами осиным роем. «Сборник книгописца Ефросина (полуустав, переплет – доски в коже, 622 листа, 94 статьи – в обмен на Лествицу), Духовное сочинение киев, митроп. Иосаия Копинского любого письма (…Историю разорения Трои – список 18 века, сверху – любой список 16 – 17 веков…). Возможны варианты…» – прочел Никита Евсеич и снял очки. Рука потянулась к ящику стола, где когда-то лежал маузер. Теперь на его месте лежала справка, что комиссар кавполка Гудошников за героизм, проявленный при защите Петрограда, награжден личным оружием…

Он выдвинул другой ящик, взял ключи и, тяжело ступая, пошел к двери хранилища. Незнанов мял в руках шляпу, смотрел выжидательно и удивленно, клоня набок седую голову. Никита Евсеич отомкнул и распахнул дверь.

– Заходи! – скомандовал он. – Заходи, бери, что хочешь!

– Как? – не понял Незнанов, пряча руки за спину. – То есть?..

– А хватай и тащи! – закричал Гудошников и толкнул Незнанова к двери хранилища. – Хватай сколько унесешь! Все бери! Вот четырнадцатый век, вот пятнадцатый, двадцатый, тридцатый! Без обмена, за так! Ну? Бери же!

Незнанов отскочил в сторону и замахал шляпой.

– Что ты? Что ты? Я же предложил… Мне написали, попросили… – Он развернулся, надел шляпу и пошел из дома.

Гудошников смял бумажку с предложением и кинул ему вслед…

Валерьянка не помогала. Сначала он отсчитывал капли, запивал их водой, потом хватил прямо из флакона, сморщился, выплюнул пахучую горечь и заковылял в комнату сына искать спирт. Обшарил шкафчик с лекарствами, тумбочку, перетряхнул вещи в комоде – пусто.

Спирт оказался в чемодане, задвинутом далеко под кровать. Нагибаясь, чтобы достать его, Гудошников доломал протез. Сев на кровать, Никита Евсеич глотнул спирта из медицинской посудины. Гортань обожгло, согрело живот, но хмель не брал. Протез свободно болтался на шарнире, поблескивал его аккуратный неснимаемый ботинок, и, казалось, нога живая, отросла, и теперь хоть пляши. Протез заказывал Степан через своих знакомых и говорил, что хватит его надолго, а ходить на нем – настоящей ноги не надо. Но вот как, месяц не проносил – и выкидывай… Гудошников отхлебнул спирта еще раз и хотел положить посудину назад в чемодан, но среди вещей вдруг увидел книгу. Он взял ее, раскрыл…

То был список четырнадцатого века – одна из самых ценных рукописей из собрания Гудошникова.

Степан почти не интересовался археографией. Он просил у отца только те книги, где было что-нибудь о народной медицине, эта же спрятанная в чемодан рукопись, навела вдруг Гудошникова на странную, пугающую мысль…

Хватаясь за стены, он пробрался в хранилище и открыл шкаф с рукописями четырнадцатого века. Пальцы пробежали по корешкам… Он мог узнать книги с закрытыми глазами, на ощупь.

Трех книг не хватало…

Он не поверил ни рукам, ни глазам своим. Выхватив ящик с каталогом, сличил, сверил каждую книгу в шкафу, и, прислонившись к нему, долго стоял, пересиливая головокружение и холодок слабости. Но сознание оставалось ясным и мысль работала Четко, как бывало всегда в трудные минуты.

Не выпуская из рук ящика с карточками, Гудошников начал ревизию собрания. В руки попадались книги, вывезенные из Олонца, и на миг ему почудилось, будто снова он в подвальной комнате олонецкой ЧК, что ищет он рукопись старца Дивея, ищет и не находит, но остается надежда, потому что впереди еще целая жизнь, впереди Северьянова обитель, и надежда эта греет, влечет за собой… Показалось даже, что сейчас спустится к нему Сергей Муханов, посидит рядом, поглядит, да и разведет тотчас беду Никиты Гудошникова. Перестань, скажет, товарищ комиссар, не паникуй, уладим. И мандат какой-нибудь выдаст, и докажет, что сын Степан не вор…

Эх, да не придет больше Муханов, бывший комэск, не придет и ничего не докажет. Он погиб в Германии, в сорок пятом…

При самой беглой сверке Никита Евсеич убедился, что не хватает восьми рукописей и папки с материалами по старообрядческим скитам…

Гудошников делал все, чтобы Степан забыл об этом. Он отдал его в музыкальную школу, водил на концерты, сам занимался с ним по истории и литературе. Чуть заметив у него интерес к медицине, он стал развивать его, покупал книги, учебники, на каникулы отдавал в больницу – санитаром. И радовался! Радовался, что у Степана, кроме науки, просыпается и живет стойкий интерес к людям, сострадание к их боли. Правда, однажды, когда Степан еще учился в медицинском, Гудошников услышал его разговор с товарищами-студентами. Говорили что-то об «анатомке», мол, с утра завтра опять «мертвяков пластать». Все было понятно, медицинский жаргон среди студентов всегда существовал и должен был, естественно, исчезнуть потом, когда жизнь будет состоять не из одной учебы и лекций, не из необходимой в медицине анатомической муштры, – из собственной ответственности за человеческую жизнь. И действительно, ничего подобного после этого случая Гудошников не слышал от сына. Началась работа, и появилась ответственность.

Гудошников расстался с женой и сыном весной сорок первого, когда уезжал в Белоруссию, где и застала его война. А нашел одного Степана лишь в сорок пятом. Все четыре года он рвался в Ленинград, не зная о том, что Александра Алексеевна умерла, а сын эвакуирован в Сибирь.

Степана он отыскал в Красноярском крае, в детдоме эвакуированных ленинградцев, Гудошников не узнал сына, оставлял мальчиком – встретил подростком.

Детдом держал кроликоферму. Дети обделывали тушки, упаковывали их в мешки и отправляли на фронт в госпитали. Самим же оставались только головы. Эти головы варили в огромном котле и давали на обед: старшим – по целой, маленьким – по половине.

Гудошников помнил ленинградских детей – с портфелями, чистеньких, аккуратно-вежливых. Сейчас эти дети за длинным деревянным столом с молчаливой поспешностью и оглядкой грызли кроличьи головы, вытягивая свои худые шейки над мисками. Сейчас они были глухи и слепы к слову. Война заставила их думать о пище – о том, о чем не должны думать дети. Голодный огонек в недетских глазах отбрасывал их назад ровно на историю человечества.

Среди этих детей был и его сын.

Сын – вор!

Никита Евсеич метался по дому, расшвыривая вещи. «Все – воры! – колотилась в его мозгу мысль отчаяния. – Все! Все! И сын – вор!»

Он не заметил, как подъехала санитарная машина, и увидел врача с чемоданчиком уже на пороге своего дома. Из-за спины доктора выглядывал другой, жизнерадостный верзила со смирительной рубашкой в руках. Гудошников закричал и толкнул в грудь врача «скорой». Тот пошатнулся, потерял равновесие и распахнул спиной двери, увлекая за собой санитара. Никита Евсеич их еще раз толкнул и захлопнул дверь, набросил крючок. С той стороны запоздало и громко забарабанили, потребовали открыть, но Гудошников был уже в комнатах и запирал окна.

– Возьмите! Попробуйте! – кричал он. – Воры!

Стучать перестали. Доктор с санитаром отошли к машине и стали совещаться. Через минуту, с места взяв скорость, «Победа» умчалась, завывая сиреной. Верзила с рубашкой остался возле калитки. Стало тихо, только метрономом стучала в ушах кровь.

Гудошников сел на диван, перевел дух. «Конец, конец, конец… – стучало в висках. – И сын – вор…» Боковым зрением он заметил какое-то движение на улице – выглянул в окно. Нет, все тихо. Только кровь барабанит в ушах…

А как хорошо начался этот день, двадцать девятого августа! Как хорошо.

И вдруг в двери застучали.

– Открой, папа! – Это был сын. – Я это, я!

– Уходи, вор, – глухо отозвался Никита Евсеич. – Уходи, иуда…

– Что с тобой, папа? Что случилось?

– Ты – предатель! – выдохнул Гудошников. – Ты страшнее Илюхи! Его хоть мучили, а ты… а тебя? Пес ты нищий, крыса ты…

– Что ты говоришь, отец? – спрашивал Степан, стуча в двери. – Открой, я не слышу!

– Слышишь, гад! – крикнул Гудошников. – Все ты слышишь! Твоя мать умирала – не тронула! Замерзала – листочка не сожгла, а ты? Уходи!

Никита Евсеич вскочил, придерживая вихляющийся протез, бросился к распахнутой двери хранилища.

А кровь била, отстукивала короткий и резкий такт… Он стащил со шкафа подшивку газет, разорвал ее, распушил и засунул в крайний шкаф. Спички хрустели и крошились в пальцах. В ушах теперь грохотало – жечь! жечь! жечь!..

Пламя взметнулось цыганской шалью, жарко обдало лицо…

И вдруг оборвался этот звенящий ритм. Гортань и легкие плотно забил дым – ни на что не похожий дым горелой бумаги. Что-то хрястнуло в плечевых суставах, удушье сдавило грудь, и земля уплыла из-под ног…

Гудошников сорвал гардину с двери, сшиб пылающие газеты, накрыл огонь и лег на него животом…

На улице было тихо. Стояла «скорая», уткнувшись в ворота, и какие-то неясные фигуры сновали перед окнами в палисаднике, одна – в милицейской фуражке.

Гудошников открыл форточку, распахнул двери и замахал гардиной. Дым выходил медленно, лениво и все еще душил, жег легкие, сжимающиеся в кашле.

В окно стучал сын, кричал что-то, размахивая руками. Лицо его белело расплывчатым пятном, со звоном сыпались стекла, гудела решетка на окне.

– Все нормально, – сказал Гудошников. – Врач мне не нужен. Пусть уезжают. Все нормально.

Кое-как проветрив хранилище, Никита Евсеич убрал ошметья горелой бумаги и запер двери хранилища. Ключи положил в карман.

– Все нормально, – повторил Гудошников, – все спокойно.

Через некоторое время санитарная машина уехала. Ушел и милиционер. Гудошников откинул крючок на двери.

– Все спокойно, все хорошо, – пробормотал он, впуская сына.

Степан отмывал кровь с изрезанных о стекло рук. Журчала вода, и свисающий с шеи фонендоскоп тихонько брякал о раковину.

Никита Евсеич достал деревянный протез, ощупал его, осмотрел крепление и сбросил с культи новый. В старом, несгибаемом, ходить было надежно и уверенно.

– Я погуляю на мосту, – сказал он. – Подышу свежим воздухом. Жаркий сегодня денек, душно…

Старый квартал и правда задыхался в тот день двадцать девятого августа…

Он не вернулся ни в этот день, ни на следующий.

Поиски ничего не давали. Говорят, видели инвалида на деревянной ноге сначала на Коммунальном мосту, потом будто на лодочной пристани и на железнодорожных путях недалеко от станции. Был, говорят, и ушел…

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 127; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.262 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь