Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Интермеццо у Сельмы Люнге



 

Я прихожу на Сандбюннвейен. Сельма Люнге в мрачном расположении духа. И пытается наказать меня всевозможными придирками: я должен сыграть несколько сюит Баха с листа, должен работать над четвертым пальцем – моим слабым местом. Должен исполнять все, что она приказывает, и все это для того, чтобы я чувствовал себя еще более неуверенным.

Но это ничего не меняет.

После всех этих замаскированных унижений мы пьем чай.

– Мог бы сказать мне, что хочешь быть не пианистом, а братом милосердия.

Я думаю, не рассказать ли ей, что Марианне поедет со мной в Вену и что в апреле, когда я буду заниматься с Сейдльхофером, мы с нею там поженимся. Но решаю этого не делать. Мысль о том, что в Вене со мною будет Марианне и что она не позволит мне до конца сосредоточиться на том, что больше всего волнует сейчас Сельму, только напрасно растревожит ее.

– Я оставляю за собой право на личную жизнь, – говорю я. – К тому же ты даже не спросила заранее моего мнения о концертах для любителей музыки.

– Я считала само собой разумеющимся, что ты согласишься. Но, может, ты передумал? Может, ты не хочешь исполнять Прокофьева и Бетховена? Может, хочешь играть только мелкие вещи из «Большой книги для фортепиано»?

– Сельма!

Я первый раз называю ее по имени.

Она смотрит на меня немного испуганно. Но у меня остается чувство, что ей это понравилось.

 

Потом я снова играю Бетховена, опус 110, и слышу, что играю гораздо лучше, чем играл раньше. Эту силу мне дала Марианне, думаю я. Я становлюсь взрослым. Скоро я женюсь. Я сделал выбор, не отказавшись ни от чего другого.

– Хорошо, – говорит Сельма, она довольна. – Очень хорошо. А что еще ты мне сыграешь?

 

Да, что мне сыграть ей после Бетховена? Она, наверное, ждет, что я сыграю Баха, как на концерте?

– Послушай это, – говорю я, не справившись с гордыней.

Сам не понимаю, зачем я это делаю, но я играю ей «Реку». Собственное сочинение, из‑за которого Шуберт больше не приходит ко мне во сне, то, которое заставляет меня после моих многочасовых занятий брать чистые нотные листы и писать на них совершенно новые ноты, мои ноты.

Играя для Сельмы Люнге, я замечаю, что у меня рождаются новые идеи. Что ее «Бёзендорфер» дает другие обертоны, чем Анин «Стейнвей». Они не лучше прежних. Просто другие. И потому, что я свободен сам решать, как должен звучать следующий такт, инструмент для меня особенно важен. Я могу изменять музыку. Могу неожиданно менять настроение. Могу следовать за возникшей у меня мыслью и смотреть, чем это закончится. В музыке, написанной другими, я чувствую присутствие той же энергии, но меня связывают ноты. Я знаю, что именно я должен играть. Я не могу что‑то менять в бетховенской сонате, это не положено, по крайней мере на нашей стадии истории музыки. Я принадлежу к тому поколению музыкантов, которые не позволяют себе коверкать классиков. Только гении вроде Дюка Эллингтона и Арне Домнеруса могут это делать. Поэтому я экспериментирую на себе. В тот январский день на Сандбюннвейен мне это представляется важным, и я импровизирую с «Рекой», моей собственной мелодией, наспех набросанной на бумагу. Мне хочется показать это Сельме Люнге. Но создана ли она для такого? Поймет ли меня? Неожиданно она глубоко вздыхает в своем кресле, слушая мою мелодию. Меня охватывает смущение. Психическое превосходство по‑прежнему на ее стороне. Я позволяю музыке сойти на нет в диминуэндо, возвращая свою историю назад к полной неуверенности. И, наконец, сижу за роялем, низко опустив голову, как провинившийся мальчик.

 

– Это ты написал, да? – спокойно спрашивает Сельма Люнге.

– Да.

– Очаровательно. Но в этом нет сути. Дейв Брубек сделал бы это гораздо лучше.

– Я не собираюсь конкурировать с Дейвом Брубеком.

– Да. Ты собираешься играть Бетховена! – Она опять в бешенстве.

С пугающим меня взглядом она напоминает мне о нашем с ней соглашении, которое я одобрил. Она возложила на мои плечи тяжелую ношу. Свое пятидесятилетие. Свой педагогический авторитет. Она как будто хочет сказать: «Сейчас речь идет уже не только о Марианне Скууг».

Но когда я слышу ее сердитый голос, слышу, как она сама себя распаляет и в разговоре со мной почти переходит на немецкий, как она бранит меня и, может быть, сейчас схватится за линейку, я чувствую, что силы покидают меня, что у меня появляется отвращение к предстоящему дебюту, к В. Гуде, к самой Сельме, к Ауле и ко всему на свете. Мне хочется только забраться на диван к Марианне и слушать «Both Sides Now».

Но уже поздно. Я дал обещание Сельме Люнге, дал обещание Марианне. У меня не осталось выбора. Я должен оправдать их ожидания.

Я сижу на табурете перед роялем и чувствую, что голова у меня вот‑вот лопнет.

 

Возвращение Марианне

 

И вот она снова со мной, на Эльвефарет. Я обнимаю ее, вдыхаю ее аромат, а сестра из клиники с удивлением на меня смотрит.

– Добро пожаловать домой, – говорю я и стараюсь скрыть свое любопытство, хотя у меня тысяча вопросов. Как она себя чувствует? Поправилась ли окончательно?

– Спасибо, – говорит она, явно растроганная горячностью моих объятий. Потом отстраняет меня от себя. И, как ей свойственно, пристально на меня смотрит, хочет убедиться, не ломаю ли я комедию.

– Как хорошо снова вернуться домой, – говорит она и сбрасывает зимние сапожки, как их обычно сбрасывают девочки.

Выглядит она, во всяком случае, хорошо, думаю я. Кожа уже не сухая. Боли в глазах тоже нет. Она прощается с медицинской сестрой, видно, что у них теплые отношения, благодарит ее за внимание, говорит, что всегда будет ее помнить.

– Нам будет тебя не хватать, – говорит сестра.

– И мне вас тоже, но с этим мне придется теперь жить.

Мы смеемся, все трое. Я замечаю, что плечи у меня опустились.

 

Марианне почти такая же, как всегда. Она хочет выпить вина. Хочет есть все, что я приготовил, – спагетти карбонара, которые я научился готовить и, по‑моему, очень даже неплохо. Хочет снова слушать музыку. Так, по крайней мере, она говорит. Я спрашиваю, как ее лечили в клинике. Ведь она много знает и о психиатрии. Она отвечает уклончиво. Говорит, что не хочет об этом вспоминать. Хочет поскорее все забыть.

Но как долго она еще будет считаться больной?

Еще неделю.

А потом полная нагрузка?

Нет, только полдня.

Я рад этому и в то же время ловлю себя на мысли, что теперь у меня будет меньше времени для занятий.

Она словно читает мои мысли.

– Но я не буду мешать тебе заниматься. У меня достаточно дел. Буду работать в кабинете.

– Только убери те фотографии. Они будут тебя угнетать.

– Ты прав, – серьезно говорит она. – Теперь у меня хватит сил их убрать.

 

Мы разговариваем весь день и весь вечер. Может, ей хочется послушать музыку?

Да, но еще не сейчас. Не в первый вечер.

Что‑то все‑таки не так, думаю я, и у меня внутри все сжимается.

– Ты по‑прежнему принимаешь лекарства? – спрашиваю я.

– Да. А что?

– Что они с тобой сделали?

Она гладит меня по щеке.

– Они все во мне поставили на свои места. Не бойся.

– А если ты перестанешь принимать лекарства?

– Тогда есть большая вероятность, что у меня снова начнется депрессия.

– Но сейчас ее у тебя нет?

– Конечно, нет. Иначе меня бы не выписали.

– И ты по‑прежнему готова выйти за меня замуж?

– Да, дурачок. – И она целует меня в губы.

 

Мы сидим и планируем нашу свадьбу. Я говорю, что уже позвонил в наше посольство в Вене и назначил день, 23 апреля. Но им нужны наши свидетельства о рождении и другие документы. Марианне кивает, вид у нее счастливый и довольный. Она никогда не была в Вене. Больше она не говорит о том, что боится мне помешать. Я рассказываю ей о В. Гуде, но ничего не говорю о предполагаемом турне, от которого я отказался. Рассказываю о днях после дебюта, когда музыкальные знаменитости поедут в Берген, и я надеюсь, что она тоже поедет туда. Она кивает и улыбается. А когда я рассказываю о приступе бешенства Сельмы Люнге, не говоря о том, что я сыграл ей «Реку», вообще не называя конкретных причин, она искренне сердится, как умеет сердиться только она.

– Мне нравится Сельма, – говорит Марианне. – Но она не смеет помыкать тобой! Она напоминает мне главного врача, который забрал себе слишком много власти и за болезнями не видит людей. Ты не кирпичик в ее игре! Ты самостоятельная личность, хотя ты еще учишься. Кроме того, я не выношу людей, которые бранят других. Наверное, она более неуверенна в себе, чем ты думаешь. Кое‑что в ее поведении, постоянные переходы от доверия к брани напоминают мне о психопатии, а я, как ты знаешь, много общалась с психопатами.

– Ты говорила, что Брур Скууг был психопатом.

– И да, и нет. Он был склонен к эмпатии, сочувствию к человеку. И, возможно, мы еще плохо понимаем, что подразумеваем под понятием «психопат». Обычно в таких случаях мы говорим о людях, которые неспособны к сочувствию и считают себя вправе распоряжаться другими. Так, как я считаю себя вправе распоряжаться тобой.

Мы возимся на диване. Мне с моими желаниями хочется большего, но я замечаю, что она еще не готова к этому, и сразу отступаю.

– Прости, – говорит она, – но для этого еще рано.

– Все в порядке. Я не собираюсь на тебя давить.

Мне интересно, где она захочет сегодня спать. Я думаю о том, что, по ее словам, она совершенно здорова. Что значит быть совершенно здоровой?

 

Но когда наступает ночь и я по ее настоянию первый принимаю душ и ложусь в Анину кровать, Марианне приходит ко мне.

Она прижимается ко мне, но я не смею к ней прикоснуться.

– Я могу поиграть с тобой, если хочешь, – говорит она.

– Нет, дорогая, – говорю я. – Давай подождем, пока не почувствуем, что это надо нам обоим.

– Скоро все наладится, – уверяет она меня.

И мы засыпаем, обнявшись, усталые, как два медведя.

 

Подготовка к свадьбе

 

Проходит четыре месяца. В феврале Марианне начинает работать, пока у нее неполный рабочий день. Но в марте она чувствует себя уже настолько окрепшей, что начинает работать с полной нагрузкой. И по ней уже незаметно, через что ей пришлось пройти.

Однако кое‑что все‑таки изменилось. В нашем доме поселился страх. Я чувствую, что не могу расслабиться, когда не знаю, где сейчас Марианне. Днем, когда она на работе, я вздрагиваю, если звонит телефон. Вместе с тем я пытаюсь укрепить нервы, помня, что предпочел дебютировать без «генеральной репетиции». Я уже жалею об этом, но гордость не позволяет мне позвонить В. Гуде и попросить его все‑таки устроить мне эти концерты. В любом случае уже поздно. И я еще не готов надолго оставить Марианне одну.

 

Похоже, что эротика и секс отступают перед чем‑то более важным и серьезным. Как быстро два человека могут привязаться друг к другу, думаю я. Как быстро прошлое отодвигается в сторону. Теперь я вижу только Марианне и потому меньше думаю о Бруре Скууге и об Ане. Однако каждую минуту, когда мы бываем вместе, я пытаюсь по лицу читать ее мысли. Она одновременно и радует, и пугает меня.

Иногда утром, просыпаясь, я понимаю, что ночью плакал. Пытаюсь вспомнить, что мне приснилось, но не помню ни людей, ни событий. Помню только чувства. Отчаяние. Вызванное чем‑то горе, что‑то, что кажется мне безвозвратно утраченным.

 

Марианне заставляет меня заниматься больше, чем, строго говоря, необходимо. Она очень боится, что мешает моей работе. Даже вернувшись с работы, а я к тому времени играл уже семь часов, она спрашивает, не нужно ли мне позаниматься еще. Говорит, что у нее много дел. Собирается писать докторскую диссертацию. Я плохо разбираюсь в ее терминологии, но понимаю, что речь пойдет об осложнениях после заболеваний, вызванных вредом, который женщины сами нанесли себе, или подпольными абортами. Она показывает мне шрам у нее на руке, которого я раньше не замечал, потому что наша любовь до сих пор не была создана для дневного света.

– Что это? – спрашиваю я.

– След от ножа, которым я порезалась в семнадцать лет, когда мне удалось вызвать выкидыш с помощью вязальной спицы.

Я не уверен, что с ее стороны умно начинать работу с этим мрачным воспоминанием. Но Марианне говорит, что думала над диссертацией много лет, что работает с удовольствием и что спешить не будет. Она уже с головой ушла в толстые английские книги по медицине и медицинские журналы.

 

Теперь я чаще занимаюсь с Сельмой Люнге, но чувствую, что больше она ничему не может меня научить, во всяком случае, в рамках той программы, с которой я должен выступить на дебюте. Она дала мне несколько хороших советов о прелюдиях Фартейна Валена, о звуке в атональной музыке, особенно в обертонах. Седьмая соната Прокофьева, которую она заставила меня разучить, помогла мне отработать туше в пронзительной первой и последней частях, подчеркнуть тяжесть и пафос в средней части, пафос, который я, конечно, смог перенести и в фантазию фа минор Шопена. Я сосредотачиваю свое внимание не на виртуозности, а на прозрачности, строгости и сердечности.

– Когда чувства выходят на первый план, для этого должны быть основания, точно так же, как в жизни, – говорит Сельма Люнге. Таков ее философский подход к музыке, которая пленяет и утешает меня. Я наконец достиг того уровня техники, который позволяет ей больше об этом не думать. Поэтому теперь мы полностью отдаем свое внимание размышлениям в бетховенской сонате, экспериментируем с темпом, решаем, насколько темп может влиять на выражение чувств, находим решения, которые лучше всего подчеркнут структуру произведения.

– Фрагменты этой сонаты неотделимы друг от друга, – говорит она. – Их последствия важны для всего дальнейшего развития, вплоть до фуги.

А в заключительном произведении, великолепной прелюдии Баха до‑диез минор, и фуге на пять голосов из «Хорошо темперированного клавира» она, урок за уроком, заставляет меня понять, что крайне медленный темп лучше всего подходит для этой музыки. Тогда я приближусь к выразительному, мечтательному состоянию, близкому к медитации. Кроме того, тогда мне будет легче выстроить фугу как непрерывное крещендо, каким она и является.

– Думай об этом как о грустной песне, – говорит Сельма.

И как раз эти ее слова словно что‑то освобождают во мне. Словно именно горе я, несмотря на свою недолгую жизнь, должен выразить на этом концерте. Я замечаю, как действует на меня эта искусно составленная ею программа. И когда я в последний раз перед отъездом в Вену играю для Сельмы Люнге весь концерт и заканчиваю предусмотренными дополнительными номерами из Уильяма Бёрда, я вижу у нее на глазах слезы, она глубоко растрогана. Даже кошка смотрит на меня со своеобразным уважением.

Я ни словом не обмолвился Сельме о том, что Марианне едет со мной в Вену.

 

Наступает понедельник, день нашего отъезда, и я вдруг замечаю, что Марианне еще почти не начала собирать вещи. Это тревожит меня.

– Ты знаешь, что возьмешь с собой? – спрашиваю я.

– Конечно, – отвечает она. – Позволь мне самой об этом беспокоиться. Все в порядке. Положись на меня.

Сам я побывал у «Фернера Якобсена» и купил себе новый костюм. Я чувствую себя сильным и способным справиться со всем, что мне предстоит. Марианне производит впечатление спокойной и счастливой, однако теперь она не пьет со мной столько вина, сколько пила раньше. Она говорит:

– Хотя мы с тобой должны пожениться, сейчас самое главное не это, а твой дебют.

– Ты не должна так думать. Нет ничего важнее того, что мы с тобой через несколько дней пообещаем друг другу!

Она молчит, только быстро целует меня в губы.

 

Поездка в Вену

 

Рано утром 19 апреля мы стоим каждый со своим чемоданом и готовы отправиться в Вену первый раз в нашей жизни. Я волнуюсь больше, чем Марианне, может быть потому, что она вообще ездила больше, чем я. Она была в Америке, в Азии, в Лондоне и в Париже. Я – только в Килсунде и в клинике под соснами.

Об этом мы и говорим по дороге в аэропорт.

– Ты действительно нигде не был, кроме Эльвефарет, Мелумвейен и Сандбюннвейен и ездил только на трамвае из Рёа до Национального театра?

– Да. – Я сержусь, потому что она заставила меня покраснеть. – Ты же знаешь, у нас на это не было денег.

– Кстати, о деньгах, – говорит она с загадочной улыбкой. – Я знаю, что ты или тот, к кому ты там обращался, забронировал для нас отель «Пост». Я позволила себе изменить этот заказ, за свой счет. Я не могу неограниченно тратить деньги, но все‑таки у меня их больше, чем у тебя, и хватит на то, чтобы остановиться на эти пять дней в отеле «Захер». Он находится в центре, в двух шагах от зала Музикферайн. И сможешь пешком ходить в Hochschule für Musik. Кроме того, в этом отеле есть нечто, что очень ценим мы, дамы.

– И что же это?

– Знаменитый на весь мир шоколадный торт.

– Ну, раз так…

– А еще, – торжественно продолжает она, – этот отель стал знаменитым при Анне Захер, невестке его первого владельца. Она прославилась тем, что курила сигары и любила удовольствия. Отель в ту пору превратился в любовное гнездышко и приют для всевозможных сомнительных союзов.

– Ты считаешь наш союз сомнительным?

– Конечно, – говорит она и смеется. – Между нами семнадцать лет разницы. Я только что овдовела. Ты изменил своим ровесницам, которые лезли из кожи вон, чтобы тебя соблазнить. А я изменила своему горю. Оба мы сделали это добровольно и, наверное, не без удовольствия.

– И будьте счастливы, – говорит шофер такси.

 

Она смеется, и я тоже. Мне нравится, когда Марианне в таком настроении. Когда она спрашивает у шофера, можно ли курить в машине, закидывает ногу на ногу и откидывается на спинку сиденья. Инициатива в ее руках. Я радуюсь, что она, наконец, проявила какую‑то активность в отношении этой поездки, что она не только сопровождает меня, как мне одно время казалось, но едет со мной в Вену и согласна выйти за меня замуж, предоставив мне одному решать все вопросы, связанные с нашей поездкой.

В самолете, в воздухе над Европой, мы оба пьем шампанское и вино. Я уверяю ее, что смогу освободить себе сегодняшний день, что я хорошо подготовлен к завтрашней встрече с профессором Сейдльхофером. Впервые за полгода мы разговариваем с той легкостью, которую потеряли после роковой ночи в октябре. Я лечу первый раз. И не хочу показывать, что мне страшно. Что я ненавижу турбулентность, повторяющуюся через равные промежутки времени. На Марианне, похоже, ничего это не действует. Мы целуемся между словами, которые говорим друг другу. В конце концов стюардесса смеется и говорит:

– В жизни не видела такую влюбленную пару.

 

В Вену мы прилетаем после полудня. Я впервые попал в одну из мировых столиц, еду по широким улицам, смотрю на старые, почтенные здания, которые все больше жмутся друг к другу по мере того, как мы приближаемся к центру. Даже Марианне смотрит на все большими глазами.

– Господи, здесь по‑настоящему красиво! – восклицает она. – Власть и грубость всегда скрывали свое истинное лицо за этими прекрасными фасадами.

– Ты приехала сюда, чтобы устроить тут революцию? – спрашиваю я.

– Нет, чтобы выйти замуж за очень привлекательного мужчину, – улыбается она и щиплет меня.

 

Мы подъезжаем к отелю, и моя самоуверенность падает на несколько делений. Как себя вести с этим человеком в форме, который открывает дверцу машины сначала перед Марианне, потом – передо мной? Меня поражает жара. Здесь уже лето. Марианне видит мое смущение и берет на себя работу, которая уже много недель пугала меня, – вести себя как джентльмен: давать нужные чаевые, произносить по‑английски нужные слова. Ведь я отказался сдавать экзамен‑артиум и почти не говорю по‑английски, хотя Марианне проверяла мои знания и утверждает, что у меня большие способности к языкам. Теперь оказывается, что она все‑таки подготовилась к поездке, у нее в бумажнике пачка австрийских шиллингов, и она раздает бумажки направо и налево, машет мне, когда мы входим в холл, и в две минуты регистрирует наше прибытие.

Мне нравится все, что она делает, но не нравится, что с меня снимают ответственность. Мне напоминают о нашей разнице в возрасте. У нее почти вдвое больше опыта, чем у меня. Она к такому привыкла.

 

Мы стоим в роскошном номере, украшенном картинами, мрамором и красным роялем. Человек в форме приносит из холла наши чемоданы. Шампанское, которое Марианне, очевидно, заказала заранее, стоит на журнальном столике. Два бокала. Вазочка с оливками. Вазочка с орешками.

– Извини меня, мне нужно принять душ, – говорит она.

 

Я слышу, как за дверью льется вода, и думаю о том, что она стоит там голая. Думаю о ее стройном молодом теле, которое Брур Скууг должен был боготворить. Думаю, что она много ездила с ним по всему миру, останавливалась в роскошных отелях. Нейрохирург и гинеколог. Не слишком много денег. Но достаточно. На рояль «Стейнвей». На Вудсток. На отель «Захер».

 

Она выходит из ванной веселая и довольная, в белом халате отеля.

– Рекомендую, – говорит она мне.

Я понимаю, что это приказ, и отправляюсь в ванную. И тоже наслаждаюсь теплой водой после всего выпитого нами вина. Мы не совсем трезвые, ни она, ни я. Но и не пьяные. Я счастлив, потому что счастлива она.

 

Когда я выхожу из ванной, Марианне ждет меня с бокалом шампанского. Она открыла окно, но задернула шторы. С улицы доносится шум трамвая. Это не Осло. Не Эльвефарет.

– Здесь я чувствую себя такой свободной! – говорит она.

– Правда?

– Да, спасибо, что ты взял меня с собой, мальчик мой.

Она отставляет бокал с шампанским, подходит ко мне и целует с таинственным видом. Рот у нее открыт, и она позволяет еще холодному шампанскому перетечь в мой рот.

Какой опыт, думаю я, чувствуя укол ревности. Она делала это раньше.

Но сейчас моя очередь. Она – мать Ани. Через четыре дня мы с нею поженимся. Все тяжелое останется в прошлом.

– Все прошло, – говорит она, крепко обнимая меня за шею. – Я чувствую, что меня отпустило.

– Я счастлив, когда ты меня обнимаешь, – говорю я.

Марианне вместе со мной падает на кровать.

– Я так хочу тебя! – В ее голосе звучат глубокие нотки. – Не бойся теперь, Аксель. Ты ждал так долго. На этот раз не отпускай меня. Делай со мной, что хочешь.

 

Но потом она плачет. И зажмуривает глаза. Правда, плач не такой горький, как раньше. И после всего она ласково, почти благодарно, гладит мой затылок и спину.

Мне трудно справиться со своими чувствами. И тоже хочется плакать, ведь прошло шесть адских месяцев. Но я держу себя в руках. Не хочу показаться слабым. Только не теперь.

– Спасибо, что ты сделал мне предложение, – шепчет она. – Спасибо, что мы здесь.

 

Первый вечер в Вене

 

Марианне забывает играть взятую ею на себя роль моей матери, забывает проявлять трогательные, но тем не менее напускные заботы о моей карьере. Я чувствую себя достаточно сильным, чувствую, что могу дебютировать хоть завтра. Может быть, все будет иначе, чем я себе представляю, но я уже подготовлен. Длительное отсутствие Марианне этой зимой дало мне время, в котором я нуждался, чтобы овладеть техникой. А тяжелые переживания сделали мою мембрану более чуткой, или меня более чувствительным к тому, что должна передать музыка.

Мы в Вене. Далеко от всего, что нас связало. Поэтому мы можем по‑новому взглянуть друг на друга. Мы гуляем по этому знаменитому городу. Рука об руку проходим по Филармоникерштрассе, сворачиваем на Кернтнерштрассе и проходим мимо зимнего дворца принца Евгения. Мы идем в Грабен, заходим в кафе «Гавелка» на Доротеергассе и заказываем графин «Грюнер Вельтлинер». Мы молоды и говорим только о будущем, о том, что после моего дебюта мы поедем в свадебное путешествие, в далекие места, в Азию, в Вудсток, на Шпицберген – в жизни столько возможностей, и в этот вечер нашим мечтам нет предела. Может быть, именно этот вечер и есть наш настоящий свадебный вечер, думаю я. Потому что мы первый раз безоговорочно счастливы вместе. Мы держимся за руки и говорим, говорим, и иногда касаемся прошлого. Марианне рассказывает мне смешные эпизоды из жизни клиники, а я, в мягкой форме, о том разе, когда Сельма Люнге рассердилась и побила меня линейкой. Потом мы идем смотреть огромный собор Святого Стефана, самый большой из всех соборов. Мы опять пьем вино в кафе на углу. Потом идем в кафе на углу Постгассе и Флейшмаркт, сидим там на неудобных стульях, едим шницель и пьем «Блауфренкишь» из Бургундии.

– Вена должна стать твоим городом. – Марианне улыбается, радуясь за меня. – В какой‑нибудь из дней, когда ты будешь свободен, мы пойдем посмотреть, где жил Моцарт, бывал Шуберт, где писал Малер. Кроме того, у меня есть для тебя сюрприз, но его ты получишь только в субботу утром.

 

Ночью мы лежим, тесно прижавшись друг к другу, в большой двуспальной кровати. Если мы просыпаемся или будим друг друга, не знаю, мы обнимаемся еще крепче, я чувствую себя бездонным, и она не останавливается в желании ответить мне. Снизу, с улицы доносятся веселые голоса, хотя это ночь с понедельника на вторник. Звонят колокола. Вдалеке между каменными стенами звенит смех.

– Ты сейчас счастлива? – спрашиваю я Марианне в шесть утра, когда сквозь щель между шторами к нам проникает первый луч света.

– Да, – уверяет она меня. Бледная кожа, белые губы. Ни одно лицо не было мне так дорого. – Ты такой добрый, мальчик мой. Твоя любовь как будто возвращает мне молодость.

 

Hochschule für Musik und darstellende Kunst[12]

 

Мы завтракаем у себя в номере в десять утра. Марианне трогательно тревожится за меня, и я признаюсь, что чувствую похмелье. У меня встреча с Бруно Сейдльхофером в Hochschule für Musik und darstellende Kunst ровно в полдень. Я должен играть ему сонату Бетховена. А на другой день – другую часть своего дебютного концерта. И, наконец, я сыграю всю программу целиком для него и еще трех педагогов из этой школы. Так решила Сельма Люнге. Она хочет, чтобы я познакомился с австрийским образом мысли. За час до того, как мы с ней расстались, она напомнила мне, что я приближаюсь к ученической среде Марты Аргерич. Там училась и она, и Нельсон Фрейре. Там учился Пауль Баруда‑Шкода. Там учился Фридрих Гульда.

Сейдльхофер – место сбора, верховный судья.

 

– Ты нервничаешь? – испуганно спрашивает Марианне. Она сидит в халате, пьет сок и ест круассаны с вареньем. Сколько она всего изучила, чего я не знаю, думаю я.

– Нет. Ты – самое лучшее лекарство от нервов.

– Тогда, как только ты вернешься после первого занятия, я тут же продолжу курс твоего лечения, – обещает она.

– А что ты будешь делать, пока я буду у Сейдльхофера? – спрашиваю я, чувствуя колики в животе.

– Куплю платье к нашей свадьбе. Тебя беспокоило, что я взяла с собой такой маленький чемодан, зато я вернусь с чемоданом, который будет значительно больше. Тебе еще предстоит кое‑что узнать о дамах, мальчик мой. И мой тяжкий жребий открыть это тебе.

Она выглядит беспечной. И ее ни капли не беспокоит, что мне вот‑вот предстоит играть перед величайшим в мире педагогом.

– Ты с этим прекрасно справишься, – говорит она и многозначительно кивает.

– Не сомневаюсь.

 

На этот раз я без страха оставляю ее в номере. Ведь она сказала мне, чем займется. Пойдет по магазинам. Обувь, одежда, подвенечное платье. Она на подъеме. Всю ночь мы занимались любовью. Сегодня ей ничто не повредит.

Я иду в Hochschule für Musik. Прошло много лет, а я все еще помню вялость во всем теле, пустоту в голове и легкое чувство безграничности. Я еще никогда не занимался любовью с женщиной целую ночь. А теперь вот иду по центральной улице Вены, у меня немного кружится голова, и вместе с тем я чувствую себя сильным. Под мышкой у меня ноты. Я встречусь с профессором Сейдльхофером, и он даст мне важные указания.

 

Я вхожу в здание, где пахнет кремом для обуви и моющими средствами, где в стеклянной кабинке сидит охранник, где высокие окна. Показываю письмо, которым меня снабдила Сельма Люнге. Охранник кивает, встает и гремит ключами. Выходит и ведет меня по коридору. Я вижу высокие двери и слышу тихую музыку. Играют во всех классах. Слева – Шопен. Справа – Бетховен. Дальше, опять слева, – Шуберт. Справа – Равель, и все в таком же духе. Молодые студенты со всего мира торопливо спешат по коридору к своим профессорам или в классы для занятий. Охранник останавливается перед одной из самых высоких дверей и стучит.

– Да? – отвечают из‑за двери.

Охранник открывает дверь и впускает меня в класс.

 

Профессорский метод

 

Большая комната, в середине на красном ковре огромный «Бёзендорфер». Несколько нотных штативов. Бруно Сейдльхофер ждет меня, сидя на стуле. Неужели я опоздал? – в панике думаю я. Но профессор не сердит и не раздражен. Он работает над какой‑то рукописью. Смотрит на меня поверх очков. Его возраст сразу заметен. Он немолод. Но приветствует меня дружеским добрым взглядом. Несмотря на его непререкаемый авторитет, в нем есть что‑то даже веселое. Может быть, он любит выпить вечером кружечку пива. Может, пьет «Грюнер Вельтлинер» во время ланча.

– Аксель Виндинг, – говорю я и кланяюсь.

Он кивает, почти весело.

– Виндинг, – повторяет он. – Also Wind. Föhn. Oder kaltes Wind?[13]

– Ни то, ни другое, – с улыбкой отвечаю я.

– Хорошо, – говорит он. – Хотя фён в основном дует в Альпах, сейчас он дует как раз в Вене. Вы его чувствуете, молодой человек? Дело в том, что, когда дует этот ветер, люди сходят с ума, они без удержу любят друг друга или убивают друг друга ножами для мяса.

Я вспоминаю нашу с Марианне ночь. Потом думаю о возможных последствиях того, что он мне сказал, и чувствую, как во мне поднимает голову тревога.

Он это видит. Пытается меня успокоить.

– Не принимайте все буквально, молодой человек. Вена есть Вена. И город, и люди не позволяют какому‑то теплому ветру распоряжаться собой. Я знаю, что вам предстоит серьезное испытание. Вы – большой талант. Это я понял из письма, полученного от моей любимой коллеги Сельмы Люнге. Как она поживает?

– Хорошо, – отвечаю я. – Но мы все сожалеем, что она больше не выступает.

– Да. – Он задумчиво кивает. – У нее было совершенно особое дарование. Я, вообще‑то, не понимаю, что произошло, почему она перестала выступать. Любовь – опасная вещь. От нее можно получить острое помешательство.

 

Итак, я играю для профессора Бруно Сейдльхофера. Играю Бетховена на ненастроенном «Бёзендорфере», причем играю с такой смелостью, о какой уже никогда потом не мог и мечтать. Все объясняется тем, как мы с Марианне провели ночь. Что‑то произошло. Что‑то очень серьезное. И счастье, вопреки чему‑то. Все, к чему Бетховен стремился в своей музыке.

Никто из нас не тянет время. Передо мной стоят ноты. Хенле‑уртекст. Но я играю наизусть.

 

Между частями профессор не комментирует мою игру. Только говорит, откинувшись на спинку стула:

– Продолжайте, молодой человек.

Я продолжаю. Играю все части. Чувствую удивительную сосредоточенность. Думаю, что исполняю какой‑то пункт соглашения, заключенного между мною и Сельмой Люнге. Но замечаю, что в сильных, с ускоренным темпом частях у меня в руках нет той силы или гибкости, какой мне хотелось бы.

Но этого почти не слышно.

 

Я закончил играть. Профессор Сейдльхофер сидит и о чем‑то думает. Я сижу перед роялем и с нетерпением жду.

– Хорошо, – говорит он. – Удивительно хорошо. Откуда вы, жители Севера, берете свои таланты? Вы знаете Маргрете Ирене Флуед? Она – моя ученица. Я могу назвать и другие норвежские имена. Кайсер. Смебю. Бротен. Но в вашем исполнении должно быть больше пауз, молодой человек. Вы думаете, что вы гениальны, что все ваши идеи имеют право на жизнь. Но не исключено, что вы ошибаетесь. У нас, у людей, есть неприятная черта – мы верим, что можем полагаться на свою внутреннюю карту. Особенно мы доверяем этой карте в молодости. Возможно, потому, что думаем, будто у нас впереди еще много времени. Вы помните Роберта Скотта? Того, который отправился на Южный полюс? Как вы помните, он тогда проиграл одному из ваших соотечественников. У него был план. Он полагался на этот план. Сделал важный выбор. Но вы должны помнить одну вещь, Виндинг. Не слишком полагайтесь на свои планы. В них может закрасться ошибка. Только опыт может обеспечить нам прочное место в жизни. Скотт замерз насмерть в палатке, потому что слишком доверял своему плану. И вместе с собой погубил еще несколько человек. У них планов не было. Они предоставили это дело ему. У меня самого тоже уже нет планов. Но, наверное, у меня больше жизненного опыта, чем у вас. Может, даже больше, чем у Сельмы Люнге. Поэтому, если вы позволите, молодой человек, я могу написать на ваших нотах несколько замечаний, рассматривайте их как предупреждение.

 

Бруно Сейдльхофер встает со стула.

– Разрешите мне приступить к работе, – не без иронии говорит он.

Он стоит, наклонившись надо мной. Я чувствую запах старого человека и легкий аромат одеколона. Чувствую, что мне нравится его близость. Но вот он берет ручку. И прямо на нотах пишет чернилами! Он исправляет изящно написанные карандашом замечания Сельмы Люнге. Он отмечает паузы, ферматы, проставляет пальцы. Он разбирает все мое толкование, поражая меня своей памятью и поправками в тех местах, где я, по его мнению, сыграл неверно. Я ненавижу то, что он делает, потому что он пользуется чернилами, а чернила уже так и останутся на моих нотах, и он это знает. Это большая дерзость. Проявление власти. И все‑таки я смиряюсь с этим. Потому что знаю, что он прав. Потому что он – Бруно Сейдльхофер. Потому что его академическая манера обращения с моим толкованием произведения наводит порядок в моих чувствах. Потому что он говорит мне, что я слишком рано, до того как познакомился с местностью, начертил свою карту.

 

«Оффенлох»

 

Мы с Марианне обедаем в «Оффенлохе». Сидим у высоких домов в барочном стиле на Куррентгассе. В Вене по‑прежнему очень тепло.

– Я счастлива, что у тебя все прошло хорошо, – говорит мне Марианне.

– Ну, это как сказать. Он написал свои замечания чернилами прямо на моих нотах. Перекроил и меня, и Сельму Люнге. Теперь я уже не знаю, чей концерт я должен дать девятого июня, мой или профессора Сейдльхофера.

– Свой собственный, конечно, – говорит Марианне, строго взглянув на меня. – У профессоров свой стиль, но они не всегда правы. Слушайся самого себя.

Я смотрю на ее счастливое лицо, беру ее руку, целую, заказываю ей еще вина. Она выпила уже довольно много. Но по ней это незаметно. Днем она делала покупки. Показывала мне туфли, которые сегодня купила. Но подвенечное платье она еще не нашла. И мы снова любили друг друга под лучами горячего послеполуденного солнца, которое светило прямо на нашу двуспальную кровать в гостиничном номере. Марианне опять плакала. Кожа у нее была белая как снег. И она зажмуривала глаза.

 

Неожиданно я вижу на улице Маргрете Ирене Флуед, совсем рядом с нашими столиками. Она идет в обнимку со смуглым человеком латиноамериканской внешности. Меня она заметила еще раньше.

– Аксель! – кричит она и освобождается из объятий своего спутника.

– Маргрете Ирене! – кричу я в ответ, пытаясь не думать о том, что она пыталась меня кастрировать голой рукой, когда я порвал с нею.

– Что ты здесь делаешь? – спрашивает она с неподдельным удивлением.

– Должен взять несколько дополнительных уроков у твоего педагога. Профессора Сейдльхофера. В июне я собираюсь дебютировать.

– Да‑да, он мне говорил, что ты должен приехать. Но я забыла, здесь столько всего происходит.

У меня колет сердце. Она забыла, что я должен приехать. Значит, теперь я нахожусь вне сферы ее интересов.

Маргрете Ирене с удивлением смотрит на Марианне, не узнавая ее.

– Это Марианне Скууг, – говорю я. – Мать Ани.

Маргрете Ирене вздрагивает.

– Анина мать? – переспрашивает она почти с благоговением. – Да, теперь вижу. Даже не знаю, что сказать…

– Не надо ничего говорить, – просит Марианне.

Маргрете Ирене с удивлением смотрит на нас, пытается понять, кто мы друг другу. Что нас связывает. Она мгновенно понимает, что мы любовники.

 

Они подсаживаются к нам, взяв стулья у соседнего столика. Маргрете Ирене представляет своего возлюбленного. Карлос, как дальше не помню. Он не говорит по‑английски. Она разговаривает с ним на хорошем испанском.

– Карлос здесь один из самых талантливых пианистов, – объясняет Маргрете Ирене. – Он будет участвовать в мастер‑классе, который Альфред Брендель даст на Wiener Festwochen.[14] Знаешь, он дальний родственник Марты Аргерич.

– Как интересно! – говорю я.

– Даже странно, – продолжает Маргрете Ирене. – Город просто кишит пианистами. Правда? Мировыми знаменитостями и совсем неизвестными музыкантами. Здесь собрались пианисты всех возрастов и всех цветов кожи. Вена как будто нарочно создана для фортепианной музыки. Она либо возвышает человека, либо немного утомляет. Только подумать, в скольких местах этого города в данную минуту играют «Аппассионату» Бетховена, или баллады Шопена, или последние сонаты Шуберта. Отовсюду доносятся звуки фортепиано, из каждого дома. Тот, кто выдержал учение в этом городе, становится настоящим пианистом. Правда, потом он может немного тронуться, у него может начаться мономания. Его мозги промыты мыслью о том, что на земном шаре самое важное – фортепианная музыка. А это далеко не так. Но чем бы дитя ни тешилось, правда?

 

Мы сидим и болтаем. Я заказываю вино на всех. Хочу быть джентльменом. Бедная, робкая Маргрете Ирене Флуед превратилась в самоуверенную, красноречивую и поразительно красивую принцессу. Она сидит на коленях у Карлоса, она смела и говорит с нами обо всем, что произошло в нашей жизни за последнее время. Она открывает Марианне, что была безумно влюблена в меня, но что я отверг ее. И просит Марианне быть бдительной, чтобы ее не постигла та же участь. Говорит, что она была рада уехать из Норвегии и что будет учиться в Вене до дипломного экзамена. Потом у нее будет дебют. Через несколько лет. Когда она почувствует себя достаточно зрелой. С этим спешить нельзя. Вспомните, что случилось с Ребеккой Фрост. Подумать только, чем все закончилось… Маргрете Ирене спохватывается. Она сияет. И через каждую фразу целует Карлоса в щеку. Пластинок, которые она носила на зубах, когда мы были вместе, и след простыл. Она сказочно красива. И знает об этом.

 

Она пристально смотрит на меня, волнуется и спрашивает, не можем ли мы встретиться, раз уж мы все в Вене. Я быстро, наверное, даже слишком быстро, отвечаю, что у нас нет времени. У нас много дел и мало дней. Я нервничаю, и Марианне с удивлением поднимает на меня глаза. Но Маргрете Ирене принимает мое объяснение. Она даже не спрашивает, какие у нас с Марианне дела в Вене. Сколько времени в нашем распоряжении. Она как будто уже стерла из памяти то, что было между нами всего полтора года назад. И понимает, какие отношения связывают меня с Марианне. Понимает, что мы оставляем Вену Вене. И приехали сюда, чтобы большую часть времени провести в постели. Маргрете Ирене встает из‑за стола. Тепло. Она легко одета. Хлопчатобумажное платье с большим вырезом не скрывает, что она стала взрослой женщиной. Я пытаюсь не думать о том, чем мы с ней занимались в ее комнате, когда были молодые и невинные, когда принадлежали Союзу молодых пианистов.

– Нам пора, мы спешим на домашний концерт, – говорит она. – Еще один пианист. Еще одно толкование сонаты «Вальдштейн». Но это и значит быть студентом. Спасибо за вино. Приятно было вас встретить. – Она выразительно на меня смотрит. – Меня не будет в Осло во время твоего дебюта, Аксель, но я желаю тебе удачи.

– Ты хочешь, чтобы у него все было хорошо? – откровенно спрашивает Марианне.

– Аксель – настоящий талант, – отвечает Маргрете Ирене. – Не волнуйся ни секунды.

Потом она обнимает нас обоих и подталкивает Карлоса по направлению к Стефансплац.

– И ты мог бросить такую девушку? – спрашивает пораженная Марианне, как только они скрываются за углом.

– Маргрете Ирене?

– Да. Она молодая. Красивая. Умная. И ведь она тебя любит. Неужели ты не заметил, как она на тебя смотрела?

– Нет, – признаюсь я.

Марианне огорченно, почти сердито глядит на меня.

– Иногда я сомневаюсь, умен ли ты.

– Наверное, я не понял, какая она, – бормочу я.

Марианне кивает.

– Да. И это к лучшему.

И о чем‑то задумывается.

 

Свадьба в апреле

 

Приближается конец недели. Мы с Марианне устали. В первой половине дня я играю для профессора Сейдльхофера. Он продолжает писать чернилами на моих нотах. Остаток дня мы проводим в постели, не в силах оторваться друг от друга.

Больше всего я люблю наши разговоры в постели. Мы лежим на смятых простынях и оба курим. Она, как всегда, – самокрутки. Я – что угодно с фильтром. И разговариваем обо всем, что придет в голову. Марианне рассказывает, как они с Сигрюн росли, как ссорились и вцеплялись друг другу в волосы. Я рассказываю ей о Маргрете Ирене, о том, как она научила меня сексу. Как я не мог ей противиться. Чем все закончилось. И как мне было неприятно снова с ней встретиться.

– Ты обошелся с ней бесцеремонно, – строго говорит Марианне. – Нам, женщинам, нужны не такие мужчины. Ты должен быть ей благодарен до конца жизни. Понимаешь ты или нет, но она была твоей первой любовью.

– Мне стыдно, – признаюсь я.

– Иди ко мне! – Она крепко держит меня. – И хватит болтать глупости.

 

Мы просыпаемся в день нашей свадьбы. Встаем, наконец, с постели. Заказываем завтрак. Бракосочетание будет в час.

Марианне не напряжена, как я опасался. Уходя в ванную, она просит:

– Дай мне немного времени.

Через час она выходит, на ней подвенечное платье. Черное, элегантное и немного печальное, но в ней самой нет печали.

– Ты такая красивая! – восхищаюсь я.

– Я подумала, что нам обоим следует быть в черном, – говорит она.

Я хотел надеть новый галстук от Cerruti,[15] но Марианне просит:

– Никаких галстуков, мальчик мой! Они тебе не идут.

 

Через Штадтпарк мы идем к норвежскому посольству. Приятно греет солнце, но неожиданно в воздухе появляется что‑то резкое и с юго‑запада набегают тучи.

В канцелярии нас встречают приветливо. Секретарь, пожилая дама с темными вьющимися волосами, представляется нам как фрёкен Бьёнг. У нее такой вид, будто она объездила весь мир. Это придает ей известную властность, и я рад, что процедуру оформления брака будет проводить именно она. Посол обеспечил свидетелей – двух служащих посольства, фру Реймерс и господина Палстрёма. Это только формальность. Они проделывали это раньше уже множество раз. Оказывали такую услугу своим романтически настроенным соотечественникам, которые обручились в то время, когда в Норвегии по радио передавали Новогодний концерт из Вены, и хотели потом, чтобы их брак был заключен в самой красивой обстановке. Мы купили кольца в ювелирном магазине на Кёртнерштрассе. Я спросил у Марианне, нужен ли ей свадебный букет, но она от него отказалась.

– Глупо таскаться с букетом. Лучше купим на эти деньги шампанское.

 

Нас вводят в большую красивую комнату, где должна состояться церемония бракосочетания.

Мы стоим рядом, перед нами – фрёкен Бьёнг, фру Реймерс и господин Палстрём. Ни я, ни Марианне не придаем особого значения ритуалам, но я замечаю, что у меня дрожат колени, что я нервничаю и вместе с тем я счастлив. Мною владеет чувство какой‑то нереальности из‑за того, что это действительно происходит, что Марианне воспринимает меня серьезно и согласилась выйти за меня замуж. Я думаю об Ане. Интересно, понравилось бы ей это или нет? Думаю, по крайней мере надеюсь, что понравилось бы. Я словно разговариваю с нею, она как будто присутствует у меня в голове, и я объясняю ей, что это продолжение моей любви к ней, что она не умерла, что она возродилась в жизни своей мамы, что она исходная точка моей страсти, и мой теперешний поступок я совершаю главным образом потому, что мне хочется, чтобы она жила и не сердилась на меня. Эта мысль трогает меня до слез, в то же время я замечаю, что Марианне совершенно спокойна, она стоит с легкой улыбкой, не обнаруживая вообще никаких чувств, и я понимаю, что должен взять себя в руки. Марианне пожимает мне руку, а фрёкен Бьёнг начинает свою речь:

– Дорогие жених и невеста! Вы пришли сегодня сюда, чтобы сочетаться браком. Когда двое людей решают жить в браке – это большое и важное событие…

Потом она спрашивает, хотим ли мы получить друг друга. Мы отвечаем: «Да». И фрёкен Бьёнг объявляет нас супругами. Мы надеваем друг другу кольца. Рука у меня дрожит. Мы целуем друг друга.

– Я так счастлива, – говорит Марианне Скууг Виндинг. Она захотела сохранить обе фамилии.

Меня обуревают чувства. Им аккомпанирует погода. За окном проливной дождь и гроза.

 

Мы возвращаемся на такси, и наш свадебный обед проходит в ресторане отеля. Гусиная печенка и белая спаржа. Мы пьем шампанское и белое вино. Едим лесную землянику с мороженым и пьем кофе с граппой. Мы сидим в ресторане долго и беседуем о судьбе, которая привела нас к этому событию в нашей жизни. И строим планы своего свадебного путешествия.

Потом, обнявшись, уходим в свой номер.

– Все остальное закажем в номер, – говорит Марианне и игриво касается рукой моего затылка.

 

Послесвадебный подарок

 

В субботу мы просыпаемся поздно. Марианне дарит мне послесвадебный подарок. А я и не знал, что существует такой обычай. Собственно говоря, это я должен был сделать ей такой подарок. Она дарит мне два билета в партер, пятый ряд, на сегодняшний концерт Венского филармонического оркестра в Музикферайн.

– Я надеюсь, тебе это понравится, – говорит она и показывает мне программу. Третья симфония Малера, дирижер Клаудио Аббадо.

В самую точку, думаю я. Я ценю эту симфонию выше всех остальных. Но она и волнует меня больше всего.

Я говорю об этом Марианне.

– Почему она тебя так волнует? – спрашивает Марианне.

– Потому что в ней так много страшного и жестокого, по крайней мере в начале. И вместе с тем она взмывает в небеса выше всех других симфоний, которые я знаю. Такое впечатление, будто Малер хотел превзойти Бетховена, охватить всю жизнь и тайну существования в единой музыкальной живописи.

– Как красиво, – говорит Марианне и прижимается ко мне. – Скажи еще что‑нибудь. Я люблю слушать, как ты говоришь о музыке, которая тебе нравится.

– Я где‑то читал, что в черновике этой огромной партитуры Малер написал названия к каждой из шести частей. Знаешь, как называется первая часть? «Пан просыпается. Приход лета».

– Сильно сказано.

– И написано тоже. Это душераздирающий рассказ. Борьба между жизнью и смертью, а между ними изумительно красивые вставки, своего рода безумная тоска. Может, поэтому, пока ты была в клинике, я чаще всего слушал именно эту симфонию. Но уже во второй части начинается идиллия, радость мелочам жизни. Эту часть Малер назвал «Что мне рассказывают цветы». Но в третьей части, в скерцо, которая называется «Что мне рассказывают звери», страшное возвращается в виде грозы, неожиданной опасности, хищника. Малер описывает это ощущение необычайно реально. Сначала он рисует рай, чувство, которое человек испытывает, когда входит летом в австрийский лес и слышит вдалеке грустный звук охотничьего рога. Этакое дрожащее примирение с природой и мирозданием. Но идиллия не может длиться долго! Случается что‑то страшное. И Малер пугает нас сильнее, чем может напугать сама природа.

– Ты так живо говоришь об этом! Мне даже страшно!

– Но после этого начинается примирение, или возрождение. Может быть, таково кредо самого Малера, его Символ веры. Четвертая часть – «Что мне рассказывает человек» – восхитительная элегия, в которой меццо‑сопрано поет знаменитый текст Ницше из «Так говорил Заратустра» – «О человек! Бди!..» Прости неуклюжий пересказ, я не силен в немецком. Смысл текста примерно такой: «Что нам говорит глубокая ночь? Я спал. И проснулся после крепкого сна. Мир бездонен, он глубже, чем думает день. О люди, горе глубоко! А тоска еще глубже, чем горе сердца! Горе говорит: „Умри!“ Но тоска заслуживает вечности. Глубокой, глубокой вечности».

Произнося этот текст, я смотрю на ее плечо. И вдруг вижу, что оно покрывается гусиной кожей.

– Молчи, – просит она. – Пожалуйста, больше ни слова.

– Это так страшно?

– Да, страшно. Ты как будто попал мне в сердце. Я не хочу сейчас вспоминать об этом. Мне показалось, что Аня и Брур здесь, в комнате…

– Прости, – прошу я.

– Тебе не за что извиняться.

– Но пойми, после этого вся симфония – одно примирение.

– Я не хочу больше слышать о ней!

– Но ты должна дослушать до конца! – настаиваю я.

И теперь, много лет спустя, я так и не знаю, я ли, продолжая рассказывать о названиях последних частей симфонии, уже добрых, без страшного, вызвал последовавшую реакцию. Я ли виноват в том, что она почувствовала, будто я изменил ей, не понял ее сигналов, того, что с этой минуты каждое мое слово может оказаться роковым.

– Предпоследняя часть называется «Что мне рассказывают ангелы». И последняя часть – «Что мне рассказывает любовь».

– Значит, она это поздно рассказала, – резко бросает Марианне и небрежным движением освобождается из моих объятий. Она выглядит сердитой, даже взбешенной. И уходит в ванную, захлопнув за собой дверь. Я сижу в кровати, оцепенев от страха. Что я такого сказал, что могло вывести ее из себя?

 

Из ванной не слышно ни звука. Я не смею ее позвать. Может, она плачет? Или просто сердится на меня? Мне делается дурно от страха.

Проходит пятнадцать минут. Я не выдерживаю.

– Марианне! – кричу я. – Что случилось?

Она не отвечает. Меня начинает трясти. Я представляю себе самое худшее.

Сбросив одеяло, я бегу к ванной, боясь, что дверь окажется запертой. Но, слава Богу, она открыта.

Марианне сидит на крышке унитаза, она вся дрожит. Никогда в жизни я не видел, чтобы кто‑нибудь так дрожал. Дрожит и смотрит перед собой пустыми глазами. Я не могу поймать ее взгляд.

 

Я отношу Марианне в кровать. Она не сопротивляется. Я несу ее, как ребенка. Она почти ничего не весит. Я мог бы нести ее на руках до самой Норвегии. Она дрожит. Ей холодно. Я укрываю ее одеялом. Потом спокойно, как только могу, ложусь рядом с ней. Не говорю ни слова. Глажу ее по голове. И тоже дрожу, от шока.

– Не уходи от меня, – просит она, взгляд у нее странный и неподвижный.

– Я никогда не уйду от тебя, – говорю я.

 

Тем не менее, когда наступает вечер, она хочет, чтобы я пошел на концерт один. Она сидит в кровати, приняла какое‑то лекарство. Что за лекарство, я не знаю.

– Ты должен пойти, – говорит она. – Я настаиваю. Ведь это мой тебе послесвадебный подарок!

– Я никуда без тебя не пойду.

– Но ты должен. Со мной все в порядке, мальчик мой. Это был просто приступ страха. Я врач. Приступы страха проходят. Но мне надо восстановить силы. Человек теряет силы от таких приступов.

Она говорит как учитель и как врач, и это успокаивает меня. И когда она немного позже настаивает, чтобы я пошел на концерт ради нее, что она останется в номере, будет смотреть телевизор и пить шампанское, я повинуюсь ей, иду в ванную, долго стою под душем и надеваю костюм.

 

Однако, не успев закрыть за собой дверь отеля, я понимаю, что это ошибка, что я поступил неправильно. Независимо ни от чего, концерт уже не доставит мне радости.

Дождь перестал. Я самой короткой дорогой иду в Музикферайн. Идти без Марианне непривычно и одиноко. Я пытаюсь понять, что же так подействовало на нее в этом тексте. Может, императив горя: «Умри!»? То, против чего она боролась все эти месяцы, начиная с октября? Теперь, когда она все осознала, она хочет родить от меня ребенка. Как будто своим присутствием этот ребенок лучше, чем я, застрахует ее жизнь.

 

В Музикферайн полно народу. Я еще молод и самонадеян. И, конечно, думаю о том, отважусь ли я когда‑нибудь здесь выступить. Я сажусь в пятом ряду у среднего прохода. Сказочные места. Кресло рядом со мной, естественно, свободно. Но как только свет гаснет, набегают студенты, которые стояли в конце зала, совсем, как у нас в Ауле в Норвегии. Молодая женщина, мулатка с вьющимися волосами, садится рядом со мной на место Марианне. Пятно на ее шее говорит мне о том, что она играет на скрипке или на альте.

Выходит Аббадо, его встречают аплодисментами. Звучит музыка. Я думаю о случайностях жизни. О том, что я сижу здесь, в этом зале, ни жив ни мертв от страха. Что я никогда не попал бы сюда, если б не Марианне. Что если бы я оказался здесь до встречи с Марианне, я мог бы заговорить с молодой женщиной, сидящей рядом, по‑видимому, моей ровесницей. Может быть, у нас даже возникли бы какие‑то отношения. Может, все было бы просто. Может, у нас родился бы ребенок. И может, мне никогда не пришлось бы нести ее на спине.

Несколько недель я отдыхал с сильной и здоровой Марианне. Теперь у меня такое чувство, будто мы снова вернулись в октябрь. Я пытаюсь представить себе, что Марианне делает или о чем думает в эту минуту. Бог знает, что ей придет в голову делать одной в номере отеля.

Я не могу усидеть на месте. В середине первой части, в одном из самых грубых и страшных отрывков, я встаю, шепотом извиняюсь перед молодой женщиной, сидящей рядом, и по среднему проходу иду назад к стоячим местам под испуганные взгляды некоторых зрителей. Кто он такой, что осмелился добровольно покинуть концерт Аббадо? Я даже не выгляжу больным. И все‑таки у меня такое чувство, что я вот‑вот потеряю сознание.

Я проталкиваюсь между стоящими людьми. Я испортил неповторимое музыкальное впечатление тысячам человек. Навсегда для всех присутствующих я останусь человеком, который плохо себя почувствовал во время концерта Аббадо. Плевать мне на них. Мне надо как можно скорее вернуться в отель. На воздухе я вздыхаю с облегчением. И бегу, запыхавшись, пока не останавливаюсь перед дверью нашего номера. Я стучу.

– Кто там? – спрашивают из‑за двери.

– Это я!

Марианне открывает дверь, она бледна, но спокойна. Теперь уже трясет меня. Я плачу. Она распахивает мне объятия.

– Что с тобой, мальчик мой? Почему ты плачешь? Не надо плакать!

 

«Blue»

 

Я встречаю будни, словно после тяжелой травмы. Понимаю, что техника у меня сильно ухудшилась, что я слишком много пил, что меня бьет дрожь даже неделю спустя после возвращения домой.

Я совсем перестал пить, но замечаю, что Марианне пьет больше, чем раньше, как будто опьянение способно помочь ей успокоиться. Она так и говорит мне:

– Не бойся, что я столько пью. Это временное. К тому же ты должен думать сейчас не обо мне, а о себе. Занимайся побольше, мальчик мой. А я справлюсь.

 

Теперь она работает с полной нагрузкой. Возможно, вино заменяет ей все другие лекарства, я больше не вижу, чтобы она их принимала, а через пару недель у нее в глазах появляется странное выражение, но я молчу. И однажды майским вечером, когда уже расцвела сирень и фруктовые деревья, Марианне сама начинает разговор. Я занимаюсь, как обычно. Она тихонько подкрадывается ко мне сзади и осторожно гладит меня по плечу. Раньше она никогда не осмеливалась прерывать меня во время занятий. Но я даже рад этому перерыву.

– Ты заметил, что я перестала принимать лекарства? – спрашивает она и смотрит на меня нежным, странным взглядом, которого я никогда не забуду.

– Да. Но боялся спросить, почему.

– Сегодня я знаю, почему. – Она наклоняется надо мной и прижимается лбом к моему лбу, чтобы подчеркнуть нашу особую связь друг с другом. Раньше она никогда так не делала.

– Я беременна, – говорит она.

 

Между нами как будто возникает какая‑то тяжесть, какое‑то пространство, в котором мы оба должны пребывать. Марианне боится, чтобы то великое, что нас ждет, не помешало мне заниматься. Чтобы появление ребенка не стало помехой моей карьере. Она родит не раньше января. Тогда она освободится от работы. На целый год. Это ее страшно радует.

 

Вечерами мы говорим о том, для чего едва находим слова.

– Ты рад? – спрашивает меня Марианне.

– Очень.

– Ты будешь замечательным отцом.

– Вместе с тобой.

– Я не могу быть отцом.

– Глупышка.

– Но прежде всего ты должен дебютировать.

 

Я занимаюсь, и, чем ближе июнь, тем чаще я посещаю Сельму Люнге. Она не знает ни того, что мы поженились, ни того, что мы ждем ребенка. Так лучше. Я чувствую, что Сельма Люнге нуждается в этих уроках больше, чем я. Не все, кого она пригласила, приедут на концерт и на семинар. Не приедет Булез. Не приедет Поллини. Других я почти не знаю. Но В. Гуде убеждает меня, что торжества и праздник состоятся независимо ни от чего.

Я занимаюсь с чувством, что скоро произойдет нечто значительное, что ребенок, который родится, может быть похож и на Марианне, и на Аню. Из‑за этого я меньше нервничаю перед концертом. Держу все в себе. Мне следует быть осторожным, чтобы мое исполнение не стало скучным и неинтересным, чтобы, в конце концов, моя игра не стала механической.

 

Однажды Марианне приносит мне новую пластинку Джони Митчелл – «Blue». Она взволнована, как школьница.

– Смотри! – говорит она, даже подпрыгивая от нетерпения. – Десять новых песен!

 

В тот же вечер мы первый раз слушаем «All I Want». Слушаем «Му Old Man», «Little Green», «Carey» и «Blue». Слушаем «California», «This Flight Tonight» и «River».

Последняя песня особенно волнует Марианне. «Река», думаю я. Она материализуется в стольких формах. В версии Джони Митчелл – это не только мелодия. Это еще и текст. «Oh I wish I had a river, I could skate away on».[16]

Марианне вскакивает с дивана и подходит к проигрывателю.

– Я не могу больше слушать, – бросает она.

Я не смею спросить, почему. Знаю только, что «А Case of You» и «The Last Time I Saw Richard» она еще не слышала.

С тех пор мы перестаем вместе слушать музыку. Она много работает, стараясь, чтобы перед концертом я подольше оставался дома один. По вечерам мы иногда сидим и болтаем, и я замечаю, что я тоже устал от музыки. Семь часов, что я провожу за роялем Ани, больше чем достаточно.

 

Подготовка к судному дню

 

Наступает июнь. Этот июнь особенный, не такой, как раньше. Июнь с Марианне. Июнь, когда состоится мой первый фортепианный концерт в Ауле. Июнь 1971 года, который будет лишь раз в истории и никогда не повторится.

 

Сельма Люнге стала особенно строга. Она требует ускорять темп, чтобы проверить, выдержит ли это моя техника. Особенно придирчиво она проверяет последнюю часть сонаты Прокофьева, в которой слышатся пулеметные очереди и бомбардировки, равных которым нет ни в одном музыкальном произведении.

– Зачем людям рок‑н‑ролл, когда есть это? – спрашивает она и самодовольно улыбается, уверенная, что сказала что‑то смешное.

Но я вижу, что нервы у нее напряжены до предела. Даже Турфинн Люнге перестал хихикать. Теперь он говорит шепотом, когда я прихожу через день в назначенное время.

– Наконец‑то, – шепчет он, прикладывая палец к губам. – Она ждет тебя в гостиной.

Потом он на цыпочках идет и распахивает передо мной дверь.

 

В предпоследний урок перед концертом, в субботу, 5 июня, Сельма Люнге нервничает больше, чем обычно. Меня заражает ее нервозность. У меня возникает чувство, что у меня многое может не получиться. Я говорю ей об этом.

– Да, и нам надо об этом поговорить. Вспомни концерт Горовица в Карнеги‑холл.

– У меня есть этот концерт, Катрине подарила мне пластинку на день рождения.

– Все ждали Горовица после годового отсутствия. Все знали, что у него было нервное расстройство. Все мечтали снова увидеть его на сцене. И что он первое сделал на этом концерте?

– Допустил ошибку, – говорю я.

– Вот именно! Ужасную ошибку в первой фразе «Токкаты, адажио и фуги» Баха в транскрипции для рояля Бузони. Попробуй поставить себя на его место, понять, что он чувствовал. Представь себе, что чувствует упавший финалист, претендующий на олимпийское золото в фигурном катании. Так опозориться, неважно в какой области, продемонстрировать всему миру свою несостоятельность! Представь себе, что ты, как Аня, вдруг перестаешь играть. А она к тому же играла с Филармоническим оркестром. И дирижер, этот недотепа, допустил непозволительную ошибку, вернувшись в партитуре немного назад вместо того, чтобы, наоборот, перепрыгнуть вперед через несколько тактов. Помни об этом, Аксель. Я уже говорила тебе, но должна сказать яснее: ты должен отработать все места. Теперь, в эти последние дни, ты должен по два часа упражняться в том, чтобы вдруг перестать играть. А потом заиграть снова. Если у тебя это получится, ты будешь думать: где у меня следующее место? С чего я должен снова начать играть?

Когда Сельма так говорит, я начинаю нервничать, хотя с тех пор, как она сказала мне, какие произведения я буду играть, я все время упражнялся с этими местами. Но теперь, перед самым концертом, я как будто больше, чем раньше, может быть, потому, что Марианне так действует на мои чувства, могу живо представить себе, каково это – потерять память, сидя на сцене, быть Аней Скууг в ту минуту, когда ты понял, что произведение пропало, что обратного хода нет, что надо опустить занавес из чистого милосердия и отделить тебя от публики.

 

Я отрабатываю «места». Бросаю и снова начинаю играть те вещи, которые буду исполнять на концерте. Меня беспокоит, что временами на меня нападает бессилие и я начинаю дрожать. Что это, приступы страха? Неужели такое может со мной случиться и на концерте?

Вечером, когда Марианне приходит домой, я объясняю ей, что со мной происходит, и она пугается.

– Ты переутомился, – говорит она. – Может, я тоже в этом виновата. У тебя в последнее время из‑за меня было столько забот.

– Ты только придаешь мне силы.

Но по ее лицу я вижу, что она мне не верит, что она встревожена.

– Может, нам лучше спать каждому в своей комнате? – спрашивает она.

– И думать не смей об этом, – говорю я.

 

Ночью она со мной, как в прежние времена. Мы по‑прежнему ведем себя как дети, несдержанные, не знающие границ. Но в мыслях моих что‑то изменилось, появилась серьезность. Я трогаю ее живот. Он стал немного больше. В нем что‑то есть. В такие минуты мы просто лежим рядом, гладим друг друга по волосам, целуем в щеку.

 

В понедельник перед концертом я последний раз иду к Сельме Люнге. Она строга и серьезна, словно хочет подготовить меня к нервному потрясению, которое мне предстоит пережить через два дня. Говорит, что первые из ее друзей уже приехали, они остановились в «Гранде». Она будет обедать с ними вечером накануне концерта. Говорит, что известный журналист из «Frankfurter Allgemeine Zeitung» тоже будет присутствовать в Ауле. Так же как и один знаменитый импресарио из Лондона. Все это ее друзья. Она им меня расхвалила. Теперь дело за мной.

 

Я играю для нее всю программу, с паузами и вообще как полагается. Она сидит в своем кресле, слушает, отмечая каждую мелочь.

Потом я чувствую, что все прошло хорошо.

– Ты сумел сыграть весь концерт только с одной ошибкой, – говорит она. – Это прекрасно. Но помни, что одна ошибка для тебя не катастрофа. Если ты не утратишь уверенность в себе, можешь сделать даже несколько ошибок. Помни, уверенность в себе – самое важное. Надо быть сильным.

Я слушаю ее.

– Я сильный, – говорю я.

 

Потом приходят журналисты. Сельма говорила мне о них, но я забыл об этом. В гостиной Сельмы Люнге происходит что‑то вроде пресс‑конференции. Все знают, что мой дебют совпадает с ее днем рождения. Все знают о знаменитостях, которые приедут из Европы, о семинаре в Бергене. Это будет, так сказать, двойной портрет. Учитель и ученик. Мы с Сельмой льстиво отзываемся друг о друге. Она рассказывает о своем прошлом, о том, что привело ее в Норвегию. Я рассказываю о том, что привело меня к Сельме Люнге. О том, что она, попросту говоря, самый лучший педагог. После этого мы с нею становимся рядом возле ее «Бёзендорфера», и нас фотографируют.

 

Когда пресс‑конференция окончена и журналисты ушли, Сельма дает мне последние указания, и я через реку иду домой. В последний раз. Это безумие с моей стороны, камни мокрые и скользкие. Но я не могу удержаться. Может, во мне затаилось неосознанное желание, может, мне неосознанно хочется упасть, сломать руку, в последнюю минуту избежать того, что меня ждет, хочется вместо всего, что мне предстоит, лежать рядом с Марианне и осторожно гладить ее живот.

 

В этот вечер Марианне особенно заботлива и внимательна ко мне. Она купила для меня бифштекс, потому что считает, что мне нужен протеин. Купила белого вина, хотя белое вино не подходит к мясу. Она считает, что мне нужно что‑нибудь расслабляющее, но не слишком много. Мне важно хорошо выспаться. Но также важно, чтобы у меня не возникло чувства, что происходит нечто необычное.

 

Вечером звонит Ребекка Фрост. Уже несколько месяцев, как она вернулась из своего свадебного путешествия, но я ничего не слышал о ней. Она говорит тихо, почти шепотом.

– Мне очень хочется быть завтра на твоем концерте, – говорит она. – Но ты понимаешь, что я не могу, Кристиан убьет меня. Я хочу только сказать, что я буду думать о тебе, все время, что я горжусь тобой и надеюсь, что мы, когда Кристиан перестанет так ревновать меня, сможем снова видеться. Помни, когда будешь сидеть на сцене, что ты самый лучший. Это тебе поможет. И если споткнешься и упадешь в своем новом костюме, не дай Бог, конечно, ты все равно должен сыграть весь концерт.

Мы оба смеемся. Но мне грустно. Сильная Ребекка, думаю я. Она так хотела быть счастливой.

 

Теперь все сосредоточено на мне. И мне это не нравится. В последнюю ночь, когда мы лежим рядом друг с другом, Марианне снова берет на себя роль педагога.

– Помни, что это временно, – говорит она. – Послезавтра все будет иначе. Тогда многое уже станет прошлым. Ты начнешь новую жизнь. Тебе будет уже нечего бояться. Я желаю тебе этого, мальчик мой. От всего сердца.

Я замечаю напряженные нотки в ее голосе, но почему‑то они меня не настораживают. К тому же она быстро заставляет меня думать совсем о другом.

– Расслабься, Аксель, – игриво говорит она. – Не думай больше о Бетховене. Он обойдется без тебя. Другое дело я. Или ты не понимаешь, что я женщина и очень нуждаюсь в твоей помощи?

 

Июня 1971 года

 

Проснувшись утром, я понимаю, что остался один на один со всем, что меня ожидает. Марианне, как обычно, встала раньше меня и ушла на работу до того, как я проснулся. Но когда я довольно поздно – потому что она велела мне хорошо выспаться – спускаюсь в то утро в кухню, я вижу, что она приготовила мне завтрак. Яйца «в мешочек». Сок. Хлеб, масло и все остальное. Кофе в термосе. На кухонном столе записка, написанная ее твердым, немного торопливым почерком: «Я тебя люблю, мальчик мой».

 

Я в последний раз проигрываю свой репертуар, от «места» до «места», как мне советовала Сельма. Не следует слишком утомляться перед концертом.

Звонит телефон, это отец из Суннмёре. Он нервничает и расстроен.

– Мы с Ингеборг должны были приехать, но у Ингеборг болит колено, – говорит он.

– Я понимаю. Ничего страшного. Ты не знаешь, где сейчас Катрине?

– Нет, – уклончиво отвечает он. – Но, думаю, она вскоре вернется в Норвегию.

Мы оба умолкаем. Больше нам говорить не о чем.

– Удачи тебе, – говорит отец.

– Спасибо. Желаю Ингеборг скорее поправиться, – говорю я.

 

Марианне обещала не мешать мне до пяти вечера. Но я настоял, чтобы мы вместе поехали в город. Я спокоен, почти не нервничаю, хотя что‑то то и дело сжимается во мне. Я принимаю ванну. Обычно я пользуюсь только душем. Но из‑за нервозности меня немного знобит. Не помогает даже горячая ванна.

 

Наконец приходит Марианне, она появляется в дверях и машет мне большой бутылкой шампанского.

– Это мы выпьем ночью. Когда все будет уже позади, – говорит она.

Она сияет, думаю я. Глаза светятся. У нее хватит сил на нас обоих. Это меня успокаивает.

– Ты хорошо поел? – спрашивает она.

– Да. – Я смеюсь. – Мне девятнадцать лет. Я могу сам о себе позаботиться.

Я надеваю фрак, взятый напрокат по случаю концерта. Первый раз я одет так торжественно. Чувствую себя в нем скованно и странно, и он мне не идет.

Увидев меня во фраке, Марианне прыскает.

– Это действительно необходимо? – спрашивает она.

Я изображаю улыбку.

– Это тебе не Вудсток. Тут все серьезно.

 

Мы вместе едем на трамвае в город. Мне хочется приехать заранее. В. Гуде звонил мне и сказал, что все билеты будут распроданы. Работает сарафанное радио, сказал он. Мне это не нравится. Такое не по мне. Мне бы лучше подошло, чтобы в зале сидели тридцать незаинтересованных зрителей.

Марианне пытается взять меня за руку, но мне надо шевелить пальцами, чтобы они были мягкими. Пришло лето. Солнце стоит уже высоко.

– Я радуюсь этому лету, – говорит Марианне, чтобы как‑то отвлечь меня. – Оно будет не похоже на все остальные.

Я целую ее в щеку.

– Да, – соглашаюсь я. – Время ожидания.

– Время мира, гармонии и примирения, – говорит она.

 

Мы выходим у Национального театра, и Марианне хочет зайти в «Блом», туда, где мы первый раз были вместе. Мы так договорились. Она выпьет там бокал вина, а я через служебный вход пойду в Аулу и разогрею рояль, до того как настройщик Виллиам Нильсен сделает последнюю проверку за пятнадцать минут до концерта.

Мы стоим в Студентерлюнден напротив Университета и входа в Аулу. Я никогда этого не забуду. Она красивая, сильная и сияющая. Смотрит мне в глаза почти с ожиданием, хотя, должно быть, и она тоже нервничает, думаю я.

– Все будет замечательно, – говорит она. – Сейчас я последний раз тебя поцелую. И ты всех сведешь с ума своим исполнением.

Она целует меня в лоб. Словно благословляет.

– Я буду сидеть в седьмом ряду и мысленно поддерживать тебя. Помни об этом.

– Только не сделай то, что однажды сделала моя сестра, – говорю я. – Она крикнула «браво!», пока я еще играл.

– Я знаю, когда нужно кричать «браво!». Не забывай, что я была в Вудстоке.

Потом она быстро обнимает меня, поворачивается и переходит улицу, направляясь к «Блому».

Я тоже перехожу через улицу и вдоль главного здания университета иду к служебному входу. Здороваюсь с Нильсеном. Он сидит в фойе для артистов и говорит, что нанесет «последний штрих», когда я проверю рояль. В. Гуде еще не пришел.

Я вхожу в пустой зал. Я совершенно один.

Сажусь за рояль.

Я знаю, что в это время Сельма Люнге устроила, так сказать, прелюдию своим именитым друзьям в гостиной «Континенталя». Знаю по собственному опыту, что к билетной кассе в двери ниже входа в Аулу стоят люди, чтобы забрать свои билеты. Знаю, что критики очнулись от послеобеденного сна и в эту минуту смотрят на часы.

Неужели зал будет полон?

Я осторожно играю, чтобы не расстроить этот относительно новый «Стейнвей», модель D. Меня немного разочаровывает, что играть на нем так легко. На прошлом стоявшем здесь инструменте играть было труднее, а значит, игра была более выразительной.

Я знакомлюсь с роялем, касаюсь всех композиторов, произведения которых буду исполнять, в нужной последовательности. Вален, Прокофьев, Шопен, Бетховен, Бах и Бёрд.

В конце я играю несколько тактов из своего хрупкого произведения – «Реки».

 

Виллиам Нильсен ждет меня в дверях. Я понимаю, что времени уже почти не осталось.

– Я готов, – говорю я.

– Инструмент годится? – Он всегда осторожен и внимателен, говорит ли он с Рубинштейном или со мной.

– Мне не хватает прежнего рояля, – признаюсь я. – У этого нет той глубины. Но, вообще, он неплохой.

 

Зал ожидания

 

Я сижу в зале ожидания. Фойе для артистов. Я не раз бывал в нем и раньше, но никогда не сидел в нем один. Во мне всколыхнулось воспоминание о дебюте Ребекки. Воспоминания об Ане. Мне вдруг кажется, что это было очень давно. Хотя и произошло всего год назад.

Стук в дверь.

– Войдите! – говорю я.

Пришли Сельма Люнге и В. Гуде. По их глазам я понимаю, что они выпили шампанского и что они нервничают еще больше, чем я.

– Поздравляю с днем рождения, – говорю я Сельме.

– Забудь об этом. Как ты себя чувствуешь?

– Я готов.

В. Гуде смотрит на меня отеческим взглядом.

– Я могу посидеть с тобой последние минуты, если хочешь, – предлагает он.

– Буду рад. Скажите мне что‑нибудь умное и успокаивающее, – смеюсь я.

– Ни в коем случае, – резко говорит Сельма Люнге. – Мальчику нужен покой. Ему нужно сосредоточиться. – Она бросает на меня взгляд. – Помни о местах, мой мальчик.

 

До начала двадцать минут. Семнадцать. Четырнадцать. Когда осталось двенадцать минут, мне приспичило выйти.

 

Когда осталось шесть минут, мне опять приспичило выйти. Когда остается три минуты, мне нужно выйти уже по серьезным делам.

В. Гуде стучит в дверь.

– Время! – произносит он восторженным голосом.

– Я сижу на унитазе! – кричу я. Дверь в уборную приоткрыта, но дверь из фойе для артистов в коридор закрыта.

– Господи, молодой человек! Ты знаешь, который час?

– Сейчас иду! Дайте мне еще две минуты!

– Важно быть точным, – говорит В. Гуде. – Немного задержишься, и это создаст у публики впечатление, что ты в себе не уверен.

– Две минуты! – повторяю я.

 

Я за одну минуту привожу себя в порядок. Другую минуту я стою неподвижно в фойе для артистов, чувствуя себя хрупким и нагим, как скелет птицы.

Но разве все это не тщеславие? – думаю я. Не погоня за ветром?

Я подхожу к В. Гуде, который нетерпеливо переступает с ноги на ногу, на нем черные ботинки.

– Прости, – говорит он. – Но в такой ситуации важно контролировать время. Я могу что‑нибудь для тебя сделать?

– Сыграть за меня этот концерт.

Он громко смеется. Знакомое лошадиное ржание.

– Смеешься? – выдавливает он из себя. – Это хорошо. Весь мир ждет!

– Спасибо. Давайте уже скорее пройдем через это.

– Я дам тебе хороший совет, – говорит он. – Ни о чем не думай, когда будешь сидеть на сцене. Сосредоточься только на музыке.

 

На краю пропасти

 

В. Гуде покидает меня за минуту до моего выхода на сцену. Я остаюсь один с капельдинером, который не произносит ни слова. Его единственная задача – распахнуть передо мной дверь так же, как я распахивал ее перед Аней Скууг.

Как странно, что со мной все это случилось, думаю я.

 

Свет гаснет. Разговоры смолкают. Я иду по желтому покрытому лаком полу Аулы, под «Солнцем» Мунка.

Публика аплодирует. Меня охватывает странное стеснение. Неужели я и вправду буду здесь сегодня играть? Более чем на полтора часа займу внимание всех этих людей?

Я чувствую себя здесь чужим, не на своем месте.

Первая, кого я вижу в зале, это Катрине. Значит, она успела вернуться домой вовремя ради меня. Это меня трогает. Она моя сестра. Она тоже любила Аню Скууг. И объехала полмира, чтобы пережить эту потерю. Я же поступил наоборот: остался дома и женился на Аниной матери.

Но Катрине еще не знает об этом.

Потом я вижу Сельму Люнге, ее знаменитых гостей. Я думал, что начну нервничать, увидев их. Однако не нервничаю. Наоборот, они вдохновляют меня. Мне хочется удивить их. Показать им, на что я способен. Показать, что эта музыка живет во мне после девяти месяцев беременности. Что я чувствую себя уверенным, потому что Марианне сидит там, смотрит на меня и ободрительно улыбается, потому что я знаю, что она любит меня, потому что она носит под сердцем нашего ребенка.

Больше я не смею смотреть в зал.

 

Дрожь приходит вместе с Фартейном Валеном. Две прелюдии для рояля, опус 29. Их мало кто знает. Меня охватывает бессилие, но никто этого не замечает. У меня потеют пальцы. Мысли скользят, я не могу сосредоточиться, и меня охватывает дикая усталость. Я думаю о Валене. Он так никогда и не женился. Был глубоко религиозен, владел девятью языками и выращивал розы. Работал с диссонирующим контрапунктом. Но это опасные мысли. Я помню, что сказал мне В. Гуде. Не думай. Сосредоточься только на музыке.

Это помогает.

 

После этих прелюдий меня награждают вежливыми, немного сдержанными аплодисментами. Мало кто любит атональную музыку Валена. Некоторым кажется, что это странное начало для дебютного концерта.

Но я не позволяю себе обращать на это внимание. Теперь начинается первая проба сил. Седьмая соната Прокофьева. Когда я снова сажусь, раскланявшись после аплодисментов, у меня в голове что‑то происходит. Я словно чего‑то жду от себя. У меня такое чувство, словно меня еще что‑то ждет в жизни, что все еще возможно, что меня после огромного горя ожидает большая радость. Что я могу сообщить людям нечто важное.

Дрожь исчезает. Пальцы больше не потеют. Я беру первые сердитые октавы. Первая часть слишком раздраженная, слишком накаленная и колючая, почти злая. Техника меня не подводит, но в начале второй части я обретаю силу, чувствительность, поднимающие пианиста над обыденностью. Я позволяю себе думать, что это хорошо. Позволяю себе думать, что я справлюсь, что передам какие‑то чувства, что‑то, что мне пришлось пережить, что‑то очень существенное.

Не думай, Аксель. Сосредоточься только на музыке.

 

Мне кажется, что соната Прокофьева окончилась, не успев начаться. Сумасшедшие каскады октав в конце последней части звучат как выстрелы. К счастью, рояль хорошо настроен, чтобы передать энергию. Звучит великолепно. Даже мне это слышно. Бурное крещендо. У меня хватает сил. Я нес на спине Марианне Скууг почти всю дорогу с Брюнколлен. Теперь я снова это делаю. И осуществляю это без единой ошибки.

Аплодисментам не слышно конца. Громкие крики «браво!», но на этот раз в нужном месте. Я смотрю на Марианне. Она аплодирует, подняв руки вверх. Кричит мне «браво!». Но делает это беззвучно, с улыбкой, чтобы я понял, что она помнит про случай с Катрине. Теперь я наконец чувствую уверенность. Теперь я забываю посмотреть на Сельму Люнге. Мне это уже не нужно. С Шопеном я справлюсь и без ее помощи. Фантазия фа минор – тоже крещендо, прерванная мечта, перед тем как новое крещендо раздвинет границы и найдет путь к примирению и покорности.

Я погружен в музыку. Живу в ней. Управляю ею. Сидя на сцене, я ощущаю близость Марианне. Чувствую все, что она пробудила во мне. Мне даже не нужно ничего ей доказывать. Мне надо только остаться целым и невредимым после этого концерта, и тогда мы сможем строить новые планы, задавать новые вопросы, и я смогу жить только для нее и нашего ребенка.

Снова аплодисменты. Крики «браво!». Я раскланиваюсь перед антрактом. Охваченный радостью, я в то же время чувствую досаду. Мне не хватает Ребекки и Маргрете Ирене.

Но Марианне здесь.

 

В антракте ко мне приходят Сельма Люнге и В. Гуде. Они взволнованны, как дети. Сельма в восторге обнимает меня.

– Мой мальчик, – говорит она дрожащим голосом. – Ты даже не знаешь, как хорошо ты играл, как я благодарна тебе!

В. Гуде разводит руками и говорит:

– Это историческое событие, молодой человек! Высший класс!

– А теперь идите! – Я машу рукой, чтобы они ушли. Они мне больше не нужны.

 

Второе отделение, я готов и сосредоточен, готов к Бетховену, благодарный за то, что спокоен, а спокоен, потому что уверен в себе, потому что, несмотря ни на что, много занимался и знаю это произведение вдоль и поперек, потому что могу играть левой рукой без правой и наоборот, потому что я, кроме того, помню о двадцати местах, с которых легко могу снова начать.

И теперь, много лет спустя, я помню, как медленно я играю и как быстро все проходит. Помню, что фрагменты нанизаны друг на друга, точно жемчужины на нитку. Помню, что темы поют и что фуги обладают достаточной глубиной. Аплодисментов я не помню. Зато помню, что чувствовал себя в гармонии с самим собой, помню, что обрел новую уверенность в себе, потому что могу посмотреть в глаза Марианне, подарившей мне эту уверенность, потому что с радостью жду конца этой тяжелой, серьезной баховской секвенции с прелюдией и фугой до‑диез минор. И радуюсь, что все уже позади, что я могу вернуться к началу, могу осмелиться думать, как Ребекка, могу спросить у самого себя: «Стоит ли это того?» Но пока еще меня радует каждая взятая мною нота. Еще под моими пальцами растет Бах. Еще мне кажется, что жизнь имеет свою архитектуру, что в ней существуют смысл, логика, последовательность.

И пока я стою на краю пропасти, даже не подозревая о ней, я чувствую, что ноги меня держат, что пальцы обладают нужной силой, что я могу улыбаться, когда зал в конце концерта поднимает меня на волне аплодисментов и восторженного признания. Но чему они аплодируют? – думаю я. Тому, что я могу выразить музыкой? Или моему пути сюда, спортивным достижениям, тяжелым дням, что мне пришлось пережить?

Я играю Бёрда. «Павану» и «Гальярду». Этого недостаточно. Публика жаждет слушать еще. И тогда я совершаю глупость. В порыве самоуверенности я играю «Реку». Даже спустя много лет, сидя за своим письменным столом, я думаю: имело ли это значение? Подтолкнуло ли какую‑то мысль, разбудило наитие? Наитие, повинуясь которому Марианне особенно выделила этот номер, так же как я по наитию пошел на Эльвефарет и позвонил в ее дверь? В жизни многие случайности бывают связаны с роковыми последствиями. Если бы в тот день Брур Скууг не услышал разговор Марианне… Если бы Аня не умерла… Если бы мама не выпила двух бутылок вина… Если бы я не поехал в клинику и не посватался к Марианне…

Теперь поздно об этом думать. Поздно было и тогда, когда я играл «Реку». Когда публика отшатнулась от меня. Когда я сделал нечто неожиданное, что публике не понравилось. Сделал умышленно и сознательно то, что уже не могло остановить Марианне, не помешало ей встать, как только прозвучали последние такты и стихли последние вежливые, немного растерянные аплодисменты – «А что это было?»

Но она хотя бы повернулась и махнула мне рукой, как махнула мама перед тем, как ее увлек водопад. А я в охватившем меня себялюбивом опьянении радостью, там, на сцене, не понял, что это было прощание. Я подумал, что это – обещание, что она подняла руку, чтобы сказать мне, что она сейчас придет, что она выбежит из главного входа, обогнет большое здание и будет ждать меня в фойе для артистов, когда я после еще одного номера на бис – я и сегодня не вспомню, что я тогда играл, – спущусь со сцены.

Такой я и запомнил ее: счастливой, молодой, с ребенком под сердцем. Ей было так легко, потому что это был конец, конец всем ее страданиям. Ей было так легко, потому что жизнь больше не касалась ее. Ей было легко, потому что она видела, что у меня все будет хорошо. И, может быть, думаю я теперь, сидя согнувшись над бумагой и чувствуя бесконечную усталость, она радовалась до последней минуты. Ожидание, вопреки всему. Может быть, в эти последние секунды своей жизни, когда она стояла на табурете возле морозильной камеры, она тянулась к тем словам, которые я процитировал ей, когда мы, молодожены, лежали в постели всего несколько недель назад в Вене в отеле «Захер»:

«Горе говорит: „Умри!“ Но тоска заслуживает вечности. Глубокой, глубокой вечности».

 

 

О романе

 

Романы о музыкантах притягивают своей мелодичностью и надрывностью одновременно. Они всегда интимны, потому что музыка – это самое тонкое и чувственное из искусств. Это тот Запретный город, куда вхож далеко не каждый, но каждый мечтает в него хотя бы заглянуть. Норвежский писатель и музыкант Бьёрнстад дает своему читателю эту возможность, он открывает ворота и показывает мир, где на нотном стане живут не только ноты, но и люди; мир, где натянуты не только струны рояля, но и отношения, где каждая эмоция имеет полутон, а каждое событие – это модуляция из мажора в минор и обратно. Вторая часть трилогии, «Река», – это история длиной всего лишь в девять месяцев, девять месяцев подготовки к дебюту подающего надежды главного героя, пианиста Акселя Виндинга. Этот концерт должен решить все: опускаешь руки на колени, поднимаешь глаза и – либо ты знаменит и о тебе гудят все газеты, либо ты проиграл этот бой и музыка – занятие не для тебя… Какую судьбу выберет для себя Аксель Виндинг? Репетировать по двенадцать часов в сутки или сдаться и стать обычным музыкантом? Вступить в требовательный и утомительный профессиональный мир или остаться в красивом и опасном мире, где есть любовь и свобода?

Другие книги трилогии: «Пианисты» (часть первая) и «Дама из долины» (часть третья).

 


[1] 

«… Когда‑нибудь голоса в ночи позовут меня назад,

Назад на дороги беспокойной памяти».

 


Джони Митчелл, «Облака»

[2] Струнный квартет (1944–78) часто выступал по Норвежскому радио.

 

[3] «Я мечтал о том, как задержался в Северной стране…»

 

[4] «Я зову чайку, которая ныряет в воду и в одиночестве ловит свой серебристый ужин. Я плачу там, где следы танцуют на берегу и где рука бросала желания, что утонули, как камни. Мои мечты улетели вместе с чайкой в недосягаемость, где нет слез».

 

[5] «Когда ты в плохом настроении. Когда ты вышел на улицу. Когда вечер оказался тяжелым, я хочу утешить тебя…»

 

[6] «Когда становится темно и кругом только боль, как мост над бурной водой, мне хочется лечь…»

 

[7] В 1973 году марксисты‑ленинцы создали партию АКП (м‑л) – Коммунистическую рабочую партию (марксистов‑ленинцев), во многом опиравшуюся на учение Мао Цзэдуна.

 

[8] Клуб 7 – культурный центр в Осло, объединяющий людей творческих профессий.

 

[9] «Воспарим благодаря йоге».

 

[10] «Мы звездная пыль. Мы золотистые. И мы должны вернуться в сад».

 

[11] «Стеен & Стрём» – большой универсальный магазин в Осло.

 

[12] Венский университет музыки и исполнительского искусства.

 

[13] То есть ветер. Фён? Но говорится «ветер»?

____Неточный перевод. Последняя фраза звучит как «Или холодный ветер?»: в противовес фёну – теплому ветру. Отсюда и ответ главного героя. Прим. верстальщика.

 

[14] Венский фестиваль.

 

[15] В оригинальном издании стоит Gerutti, что явно является ошибкой, поскольку Gerutti производит автомобильные покрышки. Фирма же Cerutti специализируется на изготовлении модных товаров. Прим. верстальщика.

 

[16] «О, я хотел бы иметь реку, по которой я мог бы уплыть».

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 189; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.733 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь