Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


О вмешательстве в чужие дела



 

Однажды погожим сентябрьским утром я прогуливался по Стрэнду.

Я люблю осенний Лондон с его сияющими белыми мостовыми и безупречной прямизной улиц. Люблю прохладные аллеи в утренних парках и мягкие сумерки в гулких переулках. В июне метрдотели торопливы и нелюбезны, в августе, признав во мне завсегдатая, предлагают столик у окна и щедрой рукой наливают вино. И моя глупая ревность утихает. Захочу прокатиться после ужина на омнибусе, подышать ночной свежестью – без давки поднимусь по ступенькам и займу место, не заботясь тем, что отнимаю его у раздраженной матери семейства, еле стоящей на ногах от усталости. Захочу посетить театр – нигде меня не встретит табличка «Все билеты проданы». В сезон столица, словно суетливая домохозяйка, озабоченная приемом гостей, забывает о нас, своих обитателях. Комнаты переполнены, слуги сбиваются с ног, пища готовится на скорую руку. Величавая матрона утрачивает лоск, превращаясь в крикливую и бойкую кухарку. Но вот гости разъехались, и она вновь становится собой – той, кого мы, ее преданные дети, привыкли любить.

Доводилось ли тебе, мой благосклонный читатель, любоваться Лондоном не в середине дня, когда все бегут и суетятся, подобно тле, копошащейся на цветке, а утром, когда город тих и окутан туманной дымкой? Мой тебе совет: летним воскресным утром проснись на рассвете, украдкой, стараясь не разбудить домашних, спустись в кухню и приготовь себе чай с тостом.

Осторожнее, не споткнись о кошку, которая появляется откуда ни возьмись и, по своему обыкновению, начинает тереться о ноги. Смотри не задень ящик с углем, который принято ставить на самом проходе – между кухонной дверью и газовой горелкой; мне невдомек, кто придумал этот обычай, но я должен тебя предупредить, иначе ты непременно ушибешься и благостное утреннее настроение улетучится без следа.

Боюсь только, чайной ложечки тебе не найти. Ножей и вилок на кухне предостаточно, есть также обувные щетки и целая стопка наждачной бумаги, однако открою тебе секрет: наши домохозяйки одержимы манией каждый вечер перекладывать чайные ложечки на новое место. Они не вынесут позора, если кто‑то из домочадцев поутру обнаружит ложечки.

Завтрак завершен, теперь поверни конфорку и тихо выскользни за дверь. И внезапно ты обнаружишь, что оказался в незнакомом месте, словно за ночь вокруг вырос другой город.

Длинные пустынные улицы нежатся в солнечных лучах. Вокруг ни души, только какой‑нибудь тощий котяра шмыгнет в канаву при твоем появлении. С деревьев доносится приглушенное чириканье, похожее на бормотание во сне – лондонский воробей не ранняя пташка, он еще спит и видит сны. Тяжелая поступь полицейского замрет в тумане. Единственный громкий звук – топот твоих подошв, и ты ловишь себя на мысли, что нужно ступать потише, как в соборе. Отовсюду слышится шепот, будто некая заботливая Артемида уговаривает тебя дать ее чадам поспать еще немного: «Ш‑ш‑ш, беспечный путник! Разве не видишь? Они так устали, мои бесчисленные дети, доверчиво прикорнувшие в изгибе тысяч моих рук. Дневные труды и заботы лишили их сил. Кто‑то нездоров, кто‑то недоволен жизнью, а кто‑то предан пороку, но все без исключения измучены и утомлены. Не буди их, иначе они проснутся и снова станут изводить меня шумом и криками. Смотри, как они тихи, как спокойны. Не шуми, пусть поспят».

Там, где в море меж обветшалых арок медленно утекает отливная волна, ты слышишь, как к ней обращается каменнолицый город:

– Куда бежишь ты, волна?

– Сама не знаю, – отвечает волна. – Из глубин моря прихожу я, но моя свобода – свобода птицы, привязанной мальчишкой‑сорванцом за лапку. Когда море призывает меня обратно, я возвращаюсь.

– Так и мои дети. Приходят ниоткуда, нежатся в лучах моей ласки, а затем невидимая рука выдергивает их в никуда. И другие занимают их место.

Тихое журчание волны, вздохи спящего города. Но вот вдалеке послышалось дребезжание тележки молочника – это авангард рабской армии. Вскоре улицы заполнит протяжный крик: «Молоко‑о‑о! Кому молока‑а‑а?»

Лондонцы, словно младенцы Гаргантюа, просыпаются, требуя порцию молочка, и няньки в белых передниках спешат удовлетворить их жажду.

Звонят церковные колокола:

– Выпил молочко, малыш Лондон? Теперь хорошенько помолись перед началом трудовой недели.

Один за другим неохотно выползают твои дети на улицы. Нежное мечтательное выражение покидает каменное лицо города. Суетливый день вступает в свои права, и тишина, полуночная возлюбленная, целует на прощание его сомкнутые уста. А ты, мой благосклонный читатель, возвращаешься домой, гордый, что поднялся ни свет ни заря.

Так размышлял я, выйдя утром из ресторана на Стрэнде и лениво прислушиваясь к перепалке между дамой с сильным ирландским акцентом и кондуктором омнибуса.

– Какого черта писать на боку «Патни», если омнибус туда не идет? – возмущалась пассажирка.

– Как это не идет? Еще как идет! – не соглашался кондуктор.

– Так зачем вы меня высадили?

– Я вас не высаживал, сами сошли!

– Чего ж тогда джентльмен в углу говорит, что мы проехали Патни?

– Так и есть, проехали.

– А вы куда смотрели? Почему не сказали?

– Почем мне было знать, что вам туда нужно? Вы крикнули «Патни!», я остановился, вы вошли.

– Зачем же мне было кричать «Патни!», коли мне туда не надо?

– Потому что меня кличут Патни, вернее, так зовут мой омнибус.

– Так пусть и едет в Патни, бестолочь! Нет на вас управы, совсем совесть потеряли!

– Не нравится, убирайтесь в свою Ирландию! Мы прибудем в Патни по расписанию, но через Ливерпул‑стрит. Трогай, Джим.

Омнибус двинулся с места, и я уже хотел перейти улицу, когда заметил своего старинного приятеля Б., известного журнального издателя, который на всех парах куда‑то мчался, бормоча себе под нос и ничего вокруг не замечая. Мне пришлось схватить его за руку.

– Вот уж никак не думал вас тут встретить! – воскликнул он.

– Судя по вашей скорости, не только меня. Глядя на вас, можно подумать, что Стрэнд – безлюдная пустыня. Не приходилось влетать со всего размаху в какого‑нибудь здоровяка, короткого на расправу?

– А разве я вас толкнул? – удивился приятель.

– Не успели, но вы неслись прямо на меня, и если бы я не схватил вас за руку…

– Черт бы побрал это Рождество! Из‑за него просто голова кругом!

– Оригинальный предлог – в начале сентября!

– Не притворяйтесь, будто не понимаете! Мы сдаем праздничный номер, трудимся, не разгибая спины. Кстати, я намерен издать рождественский сборник и рассчитываю на вас…

– Дорогой друг, – перебил его я, – я начал журналистскую карьеру в восемнадцать и продолжаю, с перерывами, до сих пор. Я рассуждал о Рождестве с эмоциональной точки зрения, анализировал с философской, критиковал с практической. Писал о нем с юмором – для столичных газет, с благоговением – для провинциальных. Я полностью исчерпал тему, за исключением сущих пустяков. Я придумывал современные истории вроде тех, в которых героиня в тщетных поисках себя сбегает с негодяем, чтобы испытать презрение со стороны порядочных женщин, а в это время злодей – единственный приличный персонаж рассказа – умирает с загадочной фразой на устах. Приходилось мне сочинять и старомодные истории с метелью, истории про честного сквайра и убийство в классическом духе, завершая их старым добрым рождественским пиром.

Я собирал героев у жарко натопленного камина и заставлял их рассказывать о привидениях, пока за окном, как и положено в Рождество, завывал буран. Я отправлял невинных младенцев на небеса – должно быть, благодаря моим стараниям святой Петр трудился поутру не покладая рук. Я оживлял влюбленных и отправлял их прямо к праздничному столу.

В те времена я не считал это занятие чем‑то постыдным. Вы не поверите, но когда‑то я любил черносмородиновый ликер и пышноволосых девушек.

Я обсуждал Рождество на религиозных собраниях, обличая его как социальное зло. Боюсь, на свете не осталось пошлых шуток, которым я не отдал дань, пока наконец они не встали поперек горла мне самому.

Я насмехался над семейными рождественскими обедами, обычаем дарить подарки и священным долгом отцов семейств. Я…

– …Кстати, вы слыхали мою пародию на «Колокола» Эдгара По? – перебил я себя, когда мы пересекали Хеймаркет. – Она начинается…

Мой приятель, в свою очередь, перебил меня:

– Динь‑динь‑дон, долг‑долг‑долг.

– Верно! Забыл, что уже читал ее вам.

– Нет, не читали.

– Тогда откуда вы знаете, как она начинается?

– В год мне приходит в среднем шестьдесят пять штук таких пародий, естественно, я предположил, что и вы…

– А как еще она может начинаться? – вспылил я, чувствуя беспричинное раздражение. – Впрочем, не важно, как поэму начать, главное – как развить. Так или иначе, про Рождество я больше не напишу ни строчки. Лучше закажите мне новую шутку про водопроводчика или анекдот про неверную жену; с рождественскими историями я завязал.

К тому времени мы дошли до Пиккадилли‑серкус.

– Знали бы вы, – вздохнул мой приятель, – как я вас понимаю! Не успеют отойти рождественские хлопоты в редакции, как дома та же карусель. Расходы на ведение домашнего хозяйства выросли на фунт в неделю, а все почему? Дорогая женушка откладывает, чтобы порадовать меня недешевым подарком, который мне даром не нужен! Подарки – вот главное зло, происходящее от Рождества. Эмма преподнесет мне очередную акварель, написанную собственной рукой, – и будет настаивать, чтобы я непременно повесил ее в гостиной. Вы видали ее акварели?

– Кажется, да.

– Кажется? – вскричал мой приятель. – Уверяю вас, увидев акварели моей кузины, вы никогда их не забудете.

Мы почти обогнули Пиккадилли‑серкус.

– Я только не понимаю, чего она добивается? Ведь даже у художника‑любителя должна быть хоть крупица здравого смысла. Одна ее вещица висит у меня в темном углу коридора. Эмма называет ее «Греза». Удивляюсь, почему не «Инфлюэнца»! Я спросил ее, сама ли она додумалась, и Эмма ответила, что идею картины подсказал ей закат в Норфолке. Боже милостивый! Нет чтоб опрометью кинуться домой, затворить дверь и зашторить окна. Да окажись я свидетелем подобного светопреставления в Норфолке, первым же поездом вернулся бы в Лондон. Возможно, бедная девочка и впрямь видит все эти ужасы, но зачем их рисовать?

– Живопись для натур художественных – жизненная необходимость.

– На здоровье, только никто не просит их дарить мне свои картины!

Я не нашелся с ответом.

– Знали бы вы, какие дурацкие подарки дарят мне домашние! – продолжал мой приятель. – Однажды я ляпнул, что ценю творчество Теннисона – совсем извели меня вопросами о моем заветном желании. В результате они сбросились на четверых и подарили мне собрание сочинений Теннисона в двенадцати томах, с цветными иллюстрациями. Разумеется, они думали только о моем благе, как же иначе!

Как‑то раз я захотел в подарок кисет, так они подарили мне синий бархатный вещмешок с вышитыми в натуральную величину полевыми цветами, вмещающий фунт табаку. А бархатный смокинг с шитыми шелком бабочками и незабудками? Я не шучу! Еще обижаются, что я его не ношу. Как‑нибудь непременно надену в клуб, расшевелить друзей‑приятелей – те в последнее время что‑то совсем скисли.

Мы подошли к ступеням «Девоншира».

– Впрочем, сам я ничуть не лучше. Мне еще ни разу не удалось угодить своим домашним. Если я преподношу Джейн шиншилловый палантин, оказывается, что шиншилла безнадежно вышла из моды.

«Ах, как ты угадал? – восклицает она. – Это именно то, чего мне хотелось больше всего на свете! Отложу‑ка я его до лучших времен…»

Я умудряюсь дарить девочкам цепочки для часов, когда их никто не носит. А если цепочки для часов становятся последним писком моды, я переключаюсь на сережки. Девочки благодарят и интересуются, когда я поведу их на костюмированный бал.

Я покупаю им перчатки, и тут же выясняется, что белые перчатки с черной подкладкой – удел провинциалок. Подозреваю, что лондонские торговцы сговариваются, чтобы сбыть мне залежалый товар.

Меня всегда занимало, почему для продажи пары перчаток требуется по меньшей мере шестеро продавцов. Как раз на прошлой неделе Джейн попросила меня купить ей перчатки для бала. Исполненный самых лучших побуждений, я пообещал, уверенный, что легко справлюсь. Ненавижу галантерейные магазины – каждый встречный и поперечный глазеет на тебя, словно ты направляешься в женское отделение турецких бань.

Не успел я войти, как один из тех попрыгунчиков, что там заправляют, подбежал ко мне, вихляя бедрами, и заметил, что погодка сегодня выдалась на славу. Какого черта! Будто я притащился сюда, чтобы потолковать с ним о погоде. Я буркнул, что пришел за перчатками, и в подробностях расписал, какие именно перчатки мне нужны.

– Длиной до локтя, на четырех пуговицах.

Попрыгунчик поклонился и заявил, что ему все предельно ясно. Признаться, хотел бы я испытывать такую же уверенность.

Я сказал, что хочу три пары кремовых и три пары цвета экрю, причем те, что цвета экрю, предпочтительнее замшелые.

– Вероятно, вы хотели сказать замшевые, – поправил он меня.

Разумеется, он был прав, но замечание сбило меня с толку, и мне пришлось начать снова. Попрыгунчик слушал затаив дыхание. Наконец – к тому времени мы уже пять минут топтались у входа – он спросил:

– Больше ничего не желаете, сэр?

– Ничего.

Тогда он отвел меня в соседний отдел и представил другому продавцу по фамилии Дженсен, отрекомендовав того как большого знатока перчаток.

– Каких именно перчаток, сэр? – спросил мистер Дженсен.

Я повторил, что хочу шесть пар: три цвета экрю, замшевые, и три кремовых, из лайки.

– Лайки, сэр? А вы уверены, что вам не нужно в зоомагазин? – поинтересовался мистер Дженсен.

Вспылив, я заявил, что не намерен с ним шутки шутить. Он извинился. Я подробно все растолковал – насколько сам понял суть предмета – и предупредил, что лично проверю качество швов, потому что прошлые перчатки, купленные женой в их магазине, были из рук вон плохи. Последнее произвело на Дженсена впечатление, и он заверил меня, что подобное не повторится.

Продавец слушал меня с неослабным вниманием, словно я исполнял оперную арию.

– А размер, сэр? Какой размер вам нужен?

– Забыл… хотя постойте, шестой. Впрочем, если перчатки хорошо тянутся, пусть будет пять и три четверти. Да, и строчки на кремовых должны быть черными, – вспомнил я.

– Большое спасибо, – сказал мистер Дженсен, – на сегодня все, сэр?

– Да уж, на сегодня достаточно.

Этот малый определенно начинал мне нравиться.

И мы отправились в долгую прогулку по магазину, причем все встречные при нашем приближении бросали свои дела и пялились на меня. Пока мы добирались до перчаточного отдела, я чуть ноги не сбил.

– Перчатки! – объявил мистер Дженсен и исчез за шторкой.

Юноша за прилавком перестал тыкать себя булавкой и спросил:

– Мужские или женские?

Надеюсь, вы понимаете, что к тому времени я раскалился добела. Сегодня мне и самому смешно об этом вспоминать, но тогда я с трудом сдержался, чтобы не размозжить ему башку.

– Хватит морочить мне голову! – вспылил я. – Занялись бы лучше делом, вместо того чтобы без толку болтаться по магазину!

Юноша недоуменно уставился на меня.

Я объяснился:

– Четверть часа назад я объяснил продавцу на входе, какие именно перчатки мне нужны. Он отвел меня к мистеру Дженсену, которому я повторил свою просьбу, расписав все в подробностях. А теперь мистер Дженсен сдал меня вам, а вы даже не знаете, мужские или женские перчатки я собираюсь купить! Прежде чем изложить суть дела в третий раз, я хотел бы удостовериться, что именно вы уполномочены меня обслужить. На сегодня довольно слушателей, я хотел бы увидеть продавца.

Мне повезло – юноша оказался нужным человеком, и я наконец‑то обрел желаемое, но объясните, ради чего я убил там целых тридцать пять минут? На обратном пути этот кретин повел меня к выходу кружным путем, собираясь показать эксклюзивную серию носков для спанья. Я заверил его, что носки для сна – последнее, что я готов приобрести в их магазине. Юноша ответил, что предлагает мне не купить, а лишь ознакомиться с новой коллекцией. Неудивительно, что магазины открывают чайные комнаты и закусочные, – давно пора сдавать покупательницам меблированные квартиры, чтобы они могли там жить.

Я согласился с моим приятелем, что ходить за покупками – дело хлопотное, и попросил официанта принести бренди с содовой, ибо к тому времени мы сидели в курительной комнате клуба.

– Думаю, настало время создать своего рода расчетную палату по сбору и распределению рождественских подарков. Вы сдаете в палату список тех, от кого рассчитываете получить подарки, и тех, кому собираетесь их вручить. Вот смотрите, на мое имя приходит двадцать подарков стоимостью десять фунтов, а от моего имени рассылается тридцать стоимостью пятнадцать фунтов. Палата дебетует мне пять фунтов с небольшой комиссией, которую я с удовольствием заплачу. А там недалеко и до свадебных подарков и подарков на дни рождения. Разумеется, от сотрудников палаты требуется честность и аккуратность в расчетах, зато они не дадут ни вам, ни вашим друзьям забыть о своих обязательствах. Я, к примеру, частенько забываю поздравить одного престарелого скупердяя, который приходится мне родственником.

Два года назад я решил подарить ему каучуковую ванну, которая легко помещается в дорожной сумке и весьма полезна в путешествиях. Старый злодей воспринял подарок как личное оскорбление и целый месяц со мной не здоровался.

– Дети от него без ума, – сказал я.

– От кого? – изумился мой приятель.

– От Рождества.

– Никогда не поверю! Мы три недели талдычим им про приближающийся праздник, а потом несколько дней безбожно перекармливаем и подсовываем нелюбимые развлечения. Меня все детство таскали в Хрустальный дворец и Музей мадам Тюссо. До чего же я ненавидел Хрустальный дворец! Обычно туда нас сопровождала тетушка. В морозную и ветреную погоду мы вечно садились не на тот поезд и в результате добирались до места полдня. Причем тетушке и в голову не приходило, что дети проголодались – женщины не понимают, как можно есть вдали от дома. Словно аппетит зависит от расстояния! Зато именно она придумала давать нам по стакану молока с булочкой. Половину времени тетушка пыталась собрать нас вместе, другую половину нещадно лупила. Хорошо хоть домой возвращались в кебе.

Я встал, собираясь уходить.

– Так как насчет сборника? – спросил Б. – Назовем его «Почему следует запретить Рождество».

– Не так‑то легко его собрать, – возразил я. – Помню, одна прогрессивная редакторша затеяла дискуссию на тему «Не пора ли нам отказаться от половой принадлежности?». Одиннадцать дам и господ на полном серьезе обсуждали этот волнующий вопрос.

– Не вижу связи, – сказал Б. – Мы с вами просто обязаны подготовить общественное мнение, убедить людей, что Рождество себя изжило.

– Изжило?

– Великий Боже! Вы что, против?

– Сам не знаю. Уже не уверен.

– Именуете себя журналистом и признаетесь, что на свете есть нечто, в чем вы не уверены? Я не ослышался?

– Я же не виноват, что в последние годы изменился.

Мой приятель огляделся и понизил голос до шепота:

– Между нами говоря, я и сам уже не тот. Что с нами происходит?

– Возможно, мы постарели?

– В прошлом году я начал играть в гольф, – задумчиво проговорил он. – Первый раз взял в руки клюшку и послал мяч на расстояние фарлонга. Делов‑то, заметил я старому гольфисту, который учил меня азам игры. С новичками всегда так, ответил тот. Разумеется, я решил, что он позавидовал хорошему удару. Однако спустя три недели эйфории я начал сознавать, что не слишком продвинулся и, по всей видимости, никогда не стану хорошим игроком. Вам не приходилось испытывать подобное?

– И не раз, – отвечал я. – Типичная ошибка новичка.

Предоставив приятелю доедать обед, я отправился восвояси, размышляя о временах, когда с легкостью отвечал на любые вопросы. О временах беззаботной юности, когда я не знал сомнений и жизнь была ко мне добра.

В те дни я рвался поделиться с миром плодами своих размышлений, искал трибуну, с которой светоч моей мудрости освещал бы путь народам. Это стремление привело меня к мрачной двери на Чекер‑стрит в Сент‑Люке, за которой каждую пятницу заседал конклав юных и не слишком (хотя уж эти‑то могли бы найти себе другое занятие) философов, решавший вопросы вселенской важности.

Полное членство в клубе обходилось в десять шиллингов шесть пенсов в год – поистине свет не знал такой умеренности. Джентльмены, «чья задолженность по уплате взносов превышала три месяца», согласно параграфу семь устава, лишались права голоса. Мы назвали свой клуб «Мятежный буревестник», и под приветливой сенью его крыл я два года неустанно трудился над усовершенствованием человеческой породы, пока наш казначей – честный малый, ярый противник косности – не подался на Восток, оставив финансовый отчет, свидетельствовавший, что клуб должен сорок два фунта пятнадцать шиллингов четыре пенса, а взносы за текущий год в сумме тридцати девяти фунтов уплыли в неизвестном направлении. Вслед за этим квартирный хозяин конфисковал нашу мебель, предложив вернуть ее нам за пятнадцать фунтов. Члены клуба сочли цену неприемлемой и предложили квартирному хозяину пять.

Торг завершился отборной бранью, после чего «Мятежный буревестник» распался и никогда более не реял над бурными водами, исследуя пространство человеческой души.

Сегодня, слушая иных реформаторов, я не могу удержаться от снисходительной улыбки. Я вспоминаю, какие события вершились в те времена на Чекер‑стрит, когда вкусы в литературе определяла миссис Гранди[17], а английская домохозяйка считалась законодательницей современного искусства.

Мне говорили, что нынче широко обсуждается упразднение палаты лордов. «Мятежный буревестник» упразднил аристократию и монархию за вечер, прервавшись лишь для того, чтобы учредить комитет, которому было поручено подготовить к следующей пятнице проект республиканской конституции.

Реформаторы толкуют о запрете так называемых салонов… Восемнадцать лет назад мы закрыли двери всех лондонских мюзик‑холлов двадцатью девятью голосами против семнадцати.

Их споры являют собой пример спокойного достоинства и продуманной аргументации, мы же всегда полагали, что такие забавы – помеха демократии и прогрессу.

Я встретил автора осуждающей резолюции в старом добром варьете «Павильон» на следующий вечер после ее принятия, и мы продолжили обсуждение за бутылочкой светлого пива. В защиту своей аргументации он настаивал, чтобы я дослушал до конца все три номера в жанре «лайон‑комик»[18]. Я весьма успешно парировал выпад, обратив внимание оппонента на выступление танцовщицы в синем трико с соломенно‑желтыми волосами. Хотя я забыл имя девушки, ее красота и грация никогда не померкнут в моей памяти. Разве можно сравнить артистов тех времен с нынешними! Сейчас девушки в синем трико то и дело мелькают передо мной, но куда делось былое волнение? Где вы, чаровницы двадцатилетней давности? Я мечтал о вас целую неделю, дожидаясь выходных, мечтал коснуться нежной белой ручки и почитал райским блаженством запечатлеть поцелуй на алых устах. Только вчера я узнал, что сын моего старинного приятеля тайно женился на девушке из кордебалета. «Бедняга!» – воскликнул я, а в те времена первым делом подумал бы: «Вот счастливчик! И как ему удалось завоевать ее сердце?»

В те времена танцовщицы представлялись мне ангелами. Кто усомнился бы в этом, взирая на них с дешевых мест партера? Они порхали по сцене, чтобы обеспечить мать‑старушку и заплатить за учебу младшего братца. Двадцать лет назад мне хотелось боготворить их. А сейчас?

Есть старая пословица. Глаза молодых смотрят на жизнь сквозь розовое стекло, глаза пожилых – сквозь мутные очки. Мои подружки с соломенно‑желтыми волосами уже не кажутся мне ангелами, однако они и не отъявленные грешницы, как считают некоторые. Под ангельскими перышками – обычные женщины, клубок слабостей и безрассудств, нежности и силы. Говорят, ты красишь лицо и волосы; следы от краски остаются на подушке. Но разве мы не занимаемся тем же, примеривая добродетели, которыми не обладаем? Когда смоются румяна и пудра, еще посмотрим, сестра, кто из нас двоих окажется достоин презрения.

Прости меня, великодушный читатель, за то, что отвлекся, – а всё они, девушки из варьете. Я рассказывал о «Мятежном буревестнике», о задуманных нами преобразованиях. Мы упразднили смертную казнь и войну. Под нашим натиском – с преимуществом в двенадцать голосов – не устояли ни Рождество, ни банковские праздники. Все, что выносили на обсуждение, неизменно упразднялось. Боюсь, на свете осталось мало того, что мы не тронули.

Мы с наслаждением подвергали Рождество остракизму. Обнажали внутреннюю пустоту слезливых рождественских сантиментов, высмеивали пышные рождественские застолья, сусальные рождественские посиделки и нелепые пантомимы. Остряки ерничали, издеваясь над рождественскими гимнами, социальные реформаторы обличали рождественское пьянство, экономисты в голос хохотали над рождественской благотворительностью. Единственным аргументом в пользу этого жалкого празднества считалась возможность предаваться успокоительным размышлениям по его окончании, радуясь, что до следующего Рождества остается целый год.

Однако с той поры, когда я с легкостью брался за переустройство мира, я много чего повидал и уже не так уверен в своей правоте. Рождество по‑прежнему представляется мне довольно бессмысленным праздником, но вот я выглядываю из окна и вижу убогие гостиные, украшенные гирляндами из разноцветной бумаги. Они протянулись под закопченным потолком, неуклюже свисают с рожков дешевой газовой люстры, окаймляют засиженное мухами зеркало и безвкусный пейзаж на стене. Много часов над этими жалкими колечками трудились натруженные руки. «Ему понравится»… «Она обрадуется, что комната похорошела»… Чем дольше я смотрю на эти грубые украшения, тем ярче проступает их подлинная красота.

Аляповатая картина с мальчиком и собакой раздражает меня вопиющей безвкусицей, но я вижу угрюмого малого, который старательно прилаживает ее на стену – руки, не привыкшие к тонкой работе, толпа домочадцев, с восхищением взирающая на то, как его стараниями преображается убогая комната. И вот картина в дешевой раме висит над камином – единственное яркое пятно на стенах с потеками сырости, а усталые глаза пытаются разглядеть за пестротой и яркостью проблеск настоящего искусства.

Я не одобряю рождественские гимны и всякий раз испытываю искушение отворить окно и забросать поющих углями, благо живу я высоко. Я не верю в искренность их пения; наверняка это юные бездельники, нашедшие предлог, чтобы безнаказанно погорланить на улице. Один из них выучил припев, второй играет на гармонике, а третий отбивает такт подошвами. Они мешают мне работать, и я испытываю невольное желание заткнуть им глотки.

Тянет выключить свет, потихоньку отворить окно и швырнуть угли вниз. Вряд ли они поймут, из какого именно окна полетел уголь, и я выйду сухим из воды. Стоят они прямо подо мной, и, если повезет, я не промахнусь.

Итак, пора решаться. Самих исполнителей я не вижу, поэтому целюсь по звуку. Сперва ничего не выходит, я огорчен и раздосадован; потом внезапно слышится вопль, за ним следует отборная брань – и я благодарю провидение. Музыка обрывается, певцы с хохотом расходятся. Их веселье ставит меня в тупик.

Внизу остается одна фигура. Мужчина, стоя под фонарем, грозит кулаком дому.

– Кто бросил уголь? – вопрошает он грозно.

Я с ужасом узнаю голос соседа из восемьдесят восьмой квартиры, ирландца, моего коллеги‑журналиста. Подобно злосчастному герою пьесы, я мгновенно понимаю свою ошибку. Поздно. Этот достойнейший человек вышел на улицу, чтобы урезонить нарушителей спокойствия, и тут его – ничего не подозревающего и миролюбивого (пока по крайней мере) – настиг мой кусок угля. Так судьба играет смертными. Каждый из десяти горластых шалопаев заслуживал наказания, но карающий удар пал на невинного, угодив ему прямо в глаз.

Не дождавшись ответа, ирландец переходит дорогу, начинает подниматься по лестнице, останавливаясь на каждой площадке и крича:

– Какой негодяй бросил уголь из окна? А ну выходи!

Ответственный человек на моем месте дождался бы его появления, рывком распахнул дверь, храбро шагнул на площадку и заявил:

– Это был я, я бросил уголь, я хотел…

Боюсь, больше я не успел бы ничего сказать, ибо ирландец размозжил бы мне башку, не дожидаясь объяснений. К неудовольствию соседей, разразился бы непотребный скандал, который повлек бы не одно судебное разбирательство. Нешуточные страсти кипели бы несколько лет.

Впрочем, я не претендую на звание ответственного человека – я слишком плохой актер. Поэтому, разуваясь перед тем, как лечь в постель, я сказал себе: «Ирландец не в настроении выслушивать мои объяснения. Пусть остынет, вернется домой, умоется и хорошенько выспится. Утром, если мы повстречаемся по дороге на Флит‑стрит, я ненароком упомяну о вчерашнем происшествии, посочувствую коллеге и выскажу предположение, что уголь бросил один из жильцов, раздраженный кошачьим концертом под окнами, а все случившееся – не более чем досадное недоразумение. Возможно, мне даже удастся заставить его посмотреть на эту историю с юмором. Позднее, в апреле или в мае, когда страсти поутихнут, я признаюсь ему, что раздраженным жильцом был я, и мы вместе посмеемся над давним происшествием за стаканом бренди с содовой.

Так и вышло. Мой ирландский приятель – здоровяк, человек добрейшей души, но весьма импульсивный – в ответ на мое признание заметил:

– Тебе чертовски повезло, дружище, что ты промолчал.

– Я понял, что спешить не стоит.

Иногда из уважения к чувствам других лучше промолчать. Да, Рождество вызывает во мне только раздражение, но я видел, как гимн «Вести ангельской внемли», исполняемый хриплым голосом в сопровождении безбожно фальшивящего корнета и флейты, разглаживал морщины на утомленных лицах и нес надежду отчаявшимся сердцам.

Одна мысль о шумных семейных сборищах на Рождество заставляет нас, интеллектуалов, кривиться, однако что вы скажете об истории, которую поведал мне один мой приятель?

Однажды на Рождество ему случилось гостить в сельской местности у друзей. И вот столкнулся он лицом к лицу с женщиной, которую в городе знавал как весьма доступную. Дверь в маленький коттедж была приоткрыта, а его знакомая вместе с какой‑то пожилой женщиной гладила белье; она болтала и смеялась, поглощенная простой домашней работой, нежные белые руки ловко управлялись с утюгом. Тень упала на стол, молодая женщина подняла глаза, и ее лицо будто сказало ему: «Здесь я вас не знаю, и вы меня не знаете. Меня здесь любят и уважают».

Приятель обратился к пожилой женщине – жене одного из арендаторов его друзей – и попросил представить ее компаньонку.

– Моя дочь, – промолвила та. – Она служит в Лондоне и не может часто навещать меня. Но на Рождество всегда приезжает.

– Когда и навещать родителей, как не на Рождество, – ответил мой приятель с ухмылкой, за которую тут же себя возненавидел.

– Так и есть, сэр, – ответила мать, не заметив иронии, – она не пропускает ни одного Рождества, правда, Бесс?

– Ни одного, мама, – ответила дочь и склонила голову над бельем.

Выходит, на несколько дней в году эта женщина оставляла меха и драгоценности, наряды и деликатесы, чтобы пожить рядом с матерью чистой и простой деревенской жизнью. Эти рождественские дни были якорем, который удерживал ее на плаву, не позволяя скатиться на дно, ее последней надеждой на милость.

Да, все доводы в защиту Рождества и рождественских обычаев взывают к глупой сентиментальности. И все же я прожил на свете достаточно долго, чтобы понять: в нашем расчетливом мире всегда останется место для чувств.

 

© Перевод М. Клеветенко

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 204; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.082 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь