Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Маленький розовый мраморный альбом



 

Сирка залаяла ещё до того, как в дверь стали стучать кулаком. У мамы для тех, кто стучал в дверь, было три ответа. Самый обычный был: «Войдите!», но если она была занята каким‑то домашним делом или была непричёсана, она кричала: «Минуточку!». Но когда мама была в грустном или плохом настроении, она спрашивала: «Кто там?».

Я тоже крикнула: «Кто там?», хотя хорошо знала, что за дверью ждал противный чёрный дядька. Сказка кончилась: чёрные дядьки и вполовину не столь наивные, как серые волки, которые на вопрос козлят показывают свои лапы.

Я никогда не знала, заперта дверь или нет. Иногда, уходя утром в школу, тата оставлял меня взаперти, а иногда дверь оставалась незапертой. В это утро ключ торчал в замочной скважине с внутренней стороны, значит, дверь не была заперта.

– Кто там? – крикнула я на всякий случай ещё раз, стараясь сделать голос очень сердитым.

Чёрный дядька даже не потрудился ответить, он просто вошёл, отпихнул ногой в сапоге гончую, которая лезла его обнюхивать, и уставился на меня, издевательски усмехаясь.

– Ну, настроение петь прошло, а?

Я набралась смелости и объявила:

– Ни мамы, ни папы нет дома!

Я, конечно, знала, что хороший ребёнок должен первым делом поздороваться со взрослым, но разве скажешь приветливо «Тере!» в ответ на издевательский вопрос!

Но дядьку больше и не интересовало моё настроение. Не обращая на меня внимания и не сказав мне ни слова, он направился в большую комнату. Я бросилась вслед за ним и снова крикнула:

– Мамы и таты НЕТ дома!

– Это я и сам знаю, – пробурчал дядька и выдвинул большой ящик письменного стола. – Мамочка уже там, где ей и место, а папочкины дела мы только расследуем.

– Вещи мамы и таты нельзя вытаскивать! – предупредила я, а у самой плач подступал к горлу. – Тата должен скоро вернуться домой!

– Где‑то тут должны быть эти фотоальбомы? – чёрный дядька будто не слышал моих слов. Он немного покопался в ящиках письменного стола и затем так их и оставил. На сей раз он не высыпал всё из них на пол, а прямиком направился к книжному шкафу, рывком распахнул дверки в нижней его части, словно прочитал мои мысли о том, что я ему не скажу, что альбомы там…

«Так нельзя делать!» – хотела я крикнуть, но не могла вымолвить ни слова. Я уже знала, что чёрный дядька гораздо сильнее меня, да и было бы странно наброситься на него, когда он, не обращая на меня внимания, присев, перелистывает один за другим лежащие на полу фотоальбомы мамы и таты, словно что‑то ищет между страницами.

– Ха‑а! – воскликнул чёрный дядька победно, когда раскрыл спортивный альбом таты. – Тут наш папочка марширует под сине‑чёрно‑белым флагом! Чёртов буржуйский подлиза! – И трах – вырвал фото из альбома.

– Мама и папа не разрешают рвать свои вещи! – крикнула я, увидав, что он выдрал из альбома уже довольно много фотографий, так что на тёмных страницах остались только белые пятна клея.

Чёрный дядька поднял голову и уставился на меня своими маленькими бесцветными глазками.

– Это, барышенька, не вещи, а вещественные доказательства, вот!

Те мамины альбомы, где на фото она совсем молодая, он разглядывал дольше, потому что там под каждой картинкой были сделаны белыми чернилами подписи, и, похоже, они его особенно интересовали.

– Так‑так! Ишь ты! Вот‑вот! – произносил он себе под нос, выясняя имена людей на фото. – Смотри‑ка, что тут нашлось – гимнастические курсы Эрнста Идлы!

Дядька выдрал фото из альбома и помахал им перед моим носом. На фото была целая куча женщин в спортивной одежде, прыгающих на траве. Лица гимнасток на фото были такие маленькие, что я не могла узнать маму.

– Идла – известный делец из шведской разведки! – радостно объявил чёрный дядька. – Выходит, твоя мамочка ещё и шпионка! Это пахнет ещё одним параграфом!

Кроме зловония кожаной куртки и сапог никакого другого особого запаха в большой комнате я не ощутила, но заметила, что у дядьки на очереди маленький розовый альбом. «Наш милый розовый мраморный альбомчик!» – обычно говорила мама, наклеивая туда новые фотографии.

Что бы там ни произошло с другими фотографиями, но ЭТОГО альбома руки чёрного дядьки касаться не должны. Нет – лучше смерть!

Я схватила мраморный альбом с пола, прежде чем руки чёрного дядьки дотронулись до него, и побежала в кухню.

– Что за чёрт! – крикнул чёрный дядька и в несколько шагов догнал меня. – Сейчас же давай это сюда, слышишь, выродок!

Сирка, которая обычно людей не трогала, зло прыгнула на чёрного дядьку и вцепилась зубами в рукав его куртки. Он стряхнул собаку и нанёс ей такой удар ногой, что Сирка с визгом отлетела в угол кухни.

А я выскочила во двор и, долго не раздумывая, пустилась бежать к школе. Куда же ещё – Затопеком я была только играя, и на лесной дороге чёрный дядька сразу бы меня поймал, а так была хотя бы надежда где‑нибудь в школе спрятаться.

Мои мягкие домашние тапочки шлёпали по лужам, и я, не оглядываясь, понимала, что вот сейчас‑сейчас чёрный дядька схватит меня.

Но дверь школы открылась и оттуда вышли – как раз в нужный момент! – трое мужчин: тата, дядя Артур и Яан‑Наездник.

– Тата, помоги! – крикнула я изо всех сил. В этот миг чёрный дядька схватил меня за плечи и тряхнул так сильно, что маленький розовый альбом выпал у меня из подмышки, дядька схватил его и рукавом стёр с него грязь. Я попыталась вцепиться в альбом, но чёрный дядька так толкнул меня, что я чуть не плюхнулась на попку.

– Что это значит? – Тата вдруг оказался рядом со мной, сжимая кулаки. И оба его друга смотрели на чёрного дядьку так зло, что он, казалось, на мгновение испугался.

– Следователь Варик, – сказал дядька торопливо и указал на меня пальцем. – Эта паршивка хотела убежать с вещественным доказательством!

– Что, неужели русская безопасность начала и маленьких детей пытать? – спросил Яан‑Наездник.

– Скажите спасибо, что я не применил оружия, чтобы предотвратить уничтожение вещественного доказательства! – усмехнулся следователь. – Я мог эту паршивку пристрелить на месте, никто бы и не пикнул!

Я вытянула руки, и тата поднял меня.

– Не плачь доченька, – сказал он, утешая меня, но от этого у меня как раз и потекли слезы – раньше мне некогда было думать о плаче.

– Не позволяй чёрному дядьке смотреть мой альбом, – говорила я сквозь слезы тате на ухо. – Ты же знаешь, там мои фотографии, где я совсем голая… И пупок виден, и всё…

Но следователь Варик уже раскрыл маленький розовый мраморный альбом и перелистывал его ещё яростнее, чем фотоальбомы мамы и таты.

– Леэло – два месяца… Леэло – полгода… Леэло два го… – читал он с издевкой. Он просмотрел альбом от начала до конца несколько раз, будто фото могли за это время измениться. Но всё оставалось, как было: на первых страницах были те постыдные фото, на которых я лежала совсем голая на связанном бабушкой Мари клетчатом одеяле, а с последних фотографий я смотрела уже прилично – бант на голове и связанное мамой платье.

– Какого чёрта? – Следователь Варик сплюнул и начал зло трясти маленький розовый мраморный альбом. Но, к счастью, мама все фотографии очень хорошо и аккуратно приклеила, ни одна не оторвалась и не упала в грязь.

– На! – Он сунул альбом в руки таты, повернулся и, ничего больше не сказав, пошёл большими шагами к своей машине.

– Только ты не говори тёте Анне, что чёрный дядька видел на фото мой пупок! И о фотографии с голой попкой тоже не говори, – шептала я тате. – Ладно?

– Не скажу, честное слово! – ответил тата очень тихо и засмеялся ещё тише. Этот смех был мне знаком, и я умела так смеяться вместе с татой: так смеялся старый индеец лунной ночью, заметив следы белого человека около львиного логова: ххи‑хи‑хи…

 

На мужском острове

 

Яан‑Наездник взял меня на закорки и лихо заржал.

– Теперь поскачем вдаль и будем вольными, как ветер!

Но поскакали мы к нам домой, и я была очень довольна тем, что папины друзья пришли с нами. Чёрный дядька мог вернуться – фотографии мамы и таты он забыл у нас на полу… При папиных друзьях следователь не был и вполовину таким смелым и могучим, как тогда, когда говорил с мамой и со мной. Яан‑Наездник и дядя Артур сидели в кухне у стола и смотрели, как тата искал для меня сухие чулки и носки, а мокрые тапочки повесил сушиться возле плиты на верёвку.

– Как мы можем тебе помочь? – спросил Яан‑Наездник у таты, но прежде чем тата успел ответить, дядя Артур пробасил:

– Мне в голову пришла хорошая идея: оставим плиту топиться, а сами рванём на островок! Поговорим маленько по‑мужски и забудем хоть на какое‑то время эти русские дела!

– По‑мужски поговорить можно было бы! – считал и Яан‑Наездник. – У меня в кладовке найдётся пол‑литра, так что не стоит бояться, что замерзнём… Как ты думаешь, Феликс?

– Куда я ребёнка‑то дену? – сказал тата, и лицо его было грустным.

– Ребёнка возьмём с собой, что за вопрос! Если станет холодно, устроим верховую езду, верно? – обратился ко мне с улыбкой Яан‑Наездник.

Конечно, я была согласна – не каждый день можно попасть на остров!

Яан‑Наездник был удалой человек! Другие называли его Яаном Реэманном, но это не было и вполовину таким привлекательным именем, как Яан‑Наездник. Это красивое прозвище он с честью заслужил – ни разу он не отказался взять меня на закорки и поскакать со мной. Правда, иной раз и тата брал меня на закорки, но так лихо скакать, как дядя Яан, он ни за что не хотел, а ржать и бить копытами землю ему и в голову не приходило. Яан‑Наездник всегда был готов поиграть, и в придачу ко всему у него была удивительная способность делать сразу несколько дел. Например, он мог одновременно играть со мной в магазин и с татой в шахматы, и при этом пел шуточные песни и набивал папиросы табаком.

До того как маму увезли, к нам часто приходили гости: было так здорово вместе с мамой накрывать на стол и потом разговаривать со взрослыми! Но в последнее время я забыла про накрывание на стол, мы вдвоём с татой ели «просто так» – иной раз мы и тарелок не пачкали, ели яичницу и картошку прямо со сковороды и иногда минуты за две опустошали консервную коробку с кильками в томатном соусе.

Для поездки на остров тата положил в большую корзину скатерть, полбуханки хлеба, банку с солёным маслом и завернутые в пергаментную бумагу солёные огурцы.

Я раньше никогда не была на острове, и поэтому смотрела на стоявший между деревьями продолговатый стол и длинные деревянные лавки, как на чудо. Вся эта мебель будто выросла из‑под земли, как высокие ясени, и клёны, и голые, без листьев, кусты, окружавшие стол и лавки. Этот маленький остров посреди реки был каждый день у меня перед глазами, но я и понятия не имела, что там, между деревьями и вкривь и вкось растущими кустами, находился такой «игрушечный дом». На всю деревню имелась одна‑единственная лодка, она зимой лежала дном кверху на берегу перед нашим домом, а летом мужчины отправлялись на ней рыбачить – ставить верши или закидывать спиннинги. Очень приятно было, сидя в лодке, смотреть, как тата двигал веслами. Плыть по воде – это было нечто особенное, почти как полёт! Я бы хотела без конца так скользить по поверхности воды, но тата сделал по реке лишь небольшой кружок и направил нос лодки к берегу острова.

Тата смахнул со стола рукавом ватника обломки веточек и сухие листья и велел мне накрывать на стол, пока он съездит за друзьями. У хлеба был такой аппетитный запах, что я не смогла удержаться и откусила от горбушки пару раз… потом ещё пару раз… потом ещё и ещё… Я, наверное, слопала бы весь хлеб, но вдруг мои уши услыхали тихое царапание: цырк‑цырк‑цырк!

Неужели агрессоры из‑за лужи? Проклятые поджигатели войны? Или, может, вовсе шведская разведка, о которой говорил чёрный дядька? А вдруг это следователь Варик каким‑то образом пробрался на остров и готовился к самому худшему? Может, фотографии, на которых я голая, придали ему смелости, и теперь он хочет увидеть пупок по‑настоящему? Потом легко будет стыдить…

Я почувствовала, как по рукам побежали мурашки и ноги задрожали от страха: куда это тата запропастился? А вдруг он про меня забыл или – что ещё хуже – счёл, что от такого плохого ребёнка, как я, надо избавиться? Пусть киснет на острове – и делу конец!

Я легла на лавку и пыталась придумать, что делать на необитаемом острове, где тебя забыл отец и где эти таинственные царапающиеся существа‑агрессоры, шпионы или кто там ещё? Если закричать: «Спасите!», придут ли комсомольцы меня спасать или станут смелее эти самые разведчики в кустах?

Издали послышалось хлюпанье воды – ну, наконец‑то, тата вернулся.

– Тсс! – произнёс кто‑то. – Не стоит поднимать шум!

– Чего ты боишься! – услыхала я весёлый голос Яана‑Наездника, и мне стало полегче. – На этом острове энкаведэ не действует! Видишь, последний деятель безопасности удирает в виде водяной крысы. Поплыл к берегу!

Я раздвинула ветки куста и увидела, как плыла водяная крыса: нос над водой направлен в сторону берега, хвост выпрямлен, а позади расходился след по воде. Лодку вытащили на берег носом вперед, и оттуда шли трое – тата, Яан и дядя Артур, все в ватниках, а у таты на ленте через плечо гитара. Они излучали столько веселья и уверенности в себе, что у меня сразу сделалось хорошее настроение.

– Да что энкаведэ, – тихо пробормотал дядя Артур. – Моя баба стала приставать, что куриный насест надо поправить – будто завтрашнего дня не будет!

– Пусть куры потерпят! – считал Яан‑Наездник. – Они для того и созданы, чтобы терпеть!

– Да и я про то же, – поддержал дядя Артур. – Видишь ли, к завтрашнему дню эта капля пива, что у меня в ведёрке, может совсем закурячить, но это грех, давать продуктам испортиться!

Яан‑Наездник кивнул с очень серьёзным видом.

– Не просто грех, а буквально государственное преступление! Если давать советским продуктам портиться, за это можно и в лагере очутиться!

В придачу к жестяному ведёрку с «каплей пива» на столе оказались куриные яйца, копчёная свинина и белый хлеб. И я тоже помогала, чтобы советские продукты не испортились. Обычно‑то я варёные яйца не жаловала, не говоря о копчёной свинине, но на острове у всего этого был какой‑то особый вкус! Наконец, от этой обжираловки меня начало клонить в сон, я закуталась в принесённое татой ватное одеяло и примостилась у него за спиной. Тата играл на гитаре, и спина его покачивалась в такт, а время от времени я получала лёгкие толчки локтем, но это не отгоняло сон. Вместо колыбельной все трое пели: «Яан уж кружку в руки взял, возчик пива Ааду. Видишь, уже ко рту поднёс, возчик пива Ааду! Пей‑пей‑пей пей‑пей‑пей, возчик пива Ааду!»

Этой песни я раньше не слышала, но глаза упорно закрывались, так что до конца я дослушать не смогла. Сквозь сон я услыхала, как тата начал: «Мне дома бы быть хотелось…» и ещё несколько полузнакомых песен. Когда я опять открыла глаза, праздник песни уже закончился, и дядя Артур рассказывал со смехом:

– Ну да, деревенских всех согнали в школу, и этот районный агитатор пел, ну прямо как соловей, мол, колхозный строй принесёт в Руйла счастье, и процветание, и дружбу народов. И что через пять лет тут будут и виноградники, и будут расти арбузы, которые товарищ Мичурин выводит сейчас для нашего климата…

– Я слышал, что товарищ Мичурин недавно свернул себе шею, – вставил Яан‑Наездник. – Он как раз свалился с выведенной им клубники, хе‑хе‑хее!

– Ну да, – сказал дядя Артур, когда над клубникой Мичурина вдоволь посмеялись. – Но нам тут скоро станет опасно жить – на каждом шагу будут валяться виноградины величиной с человеческую голову! И тогда этот агитатор сказал, что в Руйла начнут ездить троллейбусы и трамваи, а коммунисты начнут бесплатно раздавать людям одежду. Водка будет совсем дармовая, а коров начнут доить электричеством! И сам крикнул, окончив выступление: «Аплодисменты, товарищи!» Но никто, кроме него самого, не захлопал.

– Вот ведь невежи! – со смешком сказал Яан‑Наездник: – Не могут оценить электрокоров!

– Ну да, и под конец этот мужчина сказал: «Товарищи, вопросы есть? Смелее, товарищи!» – продолжал рассказывать дядя Артур.

– Ну тогда Лийси Талкоп встала и спросила: «Может, как‑нибудь можно в колхозный свинарник одно новое ведро, а то теперь я кормлю свиней из своего ведра?» Ух, что тут было, этот агитатор жутко озлобился и закричал: «Провокация! Это буржуазная пропаганда! Вам за это придётся ответить!» Лийси и пустилась бегом домой – давай бог ноги! А то ещё увезут в Сибирь!

– Но кто тогда будет колхозных свиней кормить, если всех в Сибирь увезут? – засмеялся Яан‑Наездник и обратился к тате: – Ты, Феликс, вдруг стал таким тихим, что тебя и не узнать! Не горюй – правда воспрянет, ложь провалится! Однажды непременно…

– Чёрт! – услышала я, как тата воскликнул не своим голосом.

– Я дойду хоть до самого Сталина. Это чёрт знает что такое!

– Знаешь, я где‑то слышал, что Сталин на самом деле лошадь! – сказал Яан. – Его мать крутила с Пржевальским – ты знаешь про этих диких лошадей, – лошадь Пржевальского! Ну и очень возможно, что Иосиф Виссарионович – сводный брат лошади, хе‑хе‑хе!

– Не говори глупостей – лошадь животное умное! Сам я лошадей Пржевальского не видел, но не могут они быть такими глупыми, как этот старый усатик! – сердито сказал дядя Артур.

– Ох, да, – произнес тата своим обычным тоном и голосом. – Известное дело: глас народа – глас божий. В народе говорят, что Ленин, то бишь Ульянов, на самом деле вроде наполовину эстонец. Будто бы отец его – Хулль[13] Яан, и мамаша с этим Яаном познакомилась в Тарту на нашем первом Певческом празднике…

– По времени совпадает! – радостно объявил Яан‑Наездник.

– Певческий праздник был в 1869 году, Володя родился в 1870‑м!

Теперь была пора и мне показать свои знания. Хорошо, что в доме есть радио, иначе откуда бы мне знать подходящие к моменту песни! И я запела: «На дубу высоком да над тем простором два сокола ясных вели разговоры…»

Это была красивая грустная песня – в концерте по заявкам ее хотели послушать много товарищей. Наверное, они по вечерам сидели у своих радиоприемников и тихонько подпевали – точно, как и я.

Все трое смотрели на меня, вылупив глаза, и я заметила, как их губы начали чуть‑чуть подрагивать. Наверное, они сдерживали слёзы, ведь мужчины не плачут. Это была красивая и грустная мелодия, особенно в том месте, где «первый сокол со вторым прощался, он с предсмертным словом к другу обращался», что, «все труды заботы на тебя ложатся!» А другой ответил: «…позабудь тревоги, мы тебе клянёмся – не свернём с дороги!»

И когда я спела, наконец, «и соколов этих люди все узнали, первый сокол – Ленин, второй сокол – Сталин!», слушатели разразились громким хохотом во всё горло. У Яана‑Наездника на глазах были слёзы, но рот хохотал так, что становилось жутко.

– Ге‑ни‑ально! И откуда только ты взяла такую песню?!

– Ате! – послышался с берега сердитый крик тёти Армийде.

– Вот где вы, бездельники, околачиваетесь! Леэлочка, дядя Артур тоже там?

– Нет тут никого, – буркнул дядя Артур и предупреждающе поднёс палец к моим губам.

– Тут совещание ударников, просим беспартийных не мешать! – весело крикнул Яан‑Наездник.

Но тетя Армийде его будто и не слышала.

– Ате, марш домой! – крикнула она.

Яан тихонько запел, и дядя Артур с татой подхватили: «Жизнь холостяка – свобода, а женатика – невзгода. Лучше лошадь укради, чем девицу полюби…»

Они засмеялись и пустили кружку с пивом по кругу.

– Ате, хватит куролесить! – нетерпеливо кричала тётя Армийде.

– Скоро стемнеет, а у тебя куриные насесты не исправлены!

– Старуха, не мешай, слыхала – совещание!

– Тогда и оставайся там! – кричала тётя Армийде. – Я тебя в дом больше не пущу, иди в сарай на куриный насест! Дома все мужские работы не сделаны, а он горланит на островке! Смотри – милицию позову! Пусть тебя в газете пропечатают, что шатается повсюду, а работу не делает!

– Глупые слова возьми обратно! – сердито крикнул дядя Артур.

– И зови, зови милицию, да скажи, чтобы карты с собой захватил, как раз будет четвёртой рукой!

Тата и Яан‑Наездник тихонько хихикали и вытирали руками пивную пену с уголков рта.

– Ну, погоди, я пойду расскажу Хельви, как её отец пьёт и беспутничает, словно последний босяк! – кричала тётя Армийде.

– Пусть Хельви тоже придёт сюда! – шепнула я дяде Артуру. Хельви – дочка Артура и Армийде – красивая и умная девочка. Она мне нравилась, потому что хотя и была уже большой, училась в школе, носила туфли‑лодочки и всё такое, она иногда и со мной охотно играла.

– Ах! – дядя Артур махнул рукой. – Жёны и дети – одно наказание на этом свете!

Было видно, что угроза рассказать Хельви понизила лихое настроение Артура на несколько градусов.

– Не поможет ни детский плач, ни женские вопли, – вспомнила я изречение таты и тут же громким голосом сообщила это тёте Армийде: – деньги пропиты!

– Ну вот! Это не детский разговор! – тата бросил на меня очень недовольный взгляд и стал засовывать гитару в чехол. – Теперь сразу марш домой, спать! Будешь сидеть в комнате и держать ночной горшок за ручку!

Праздник кончился. Мужчины загасили папиросы и собрали вещи.

Тата почему‑то был мной недоволен – он больше даже не взглянул на меня, хотя мне было очень трудно идти по сухим веткам, завернувшись в одеяло.

Взрослые действительно странные! Тата за весь вечер не сказал мне больше ни единого слова – ни в лодке, ни когда пришли домой. Других очень рассмешили слова про пропитые деньги, а тата рассердился…

– Спокойной ночи, трепачка! – сказал он, поцеловав меня перед сном. Но выражение лица у него было совсем не шутливое! Я и подумала тогда, может, было бы разумнее мне стать дочкой Яана‑Наездника.

 

Сладкая жизнь

 

К счастью, тата не был злопамятным. На следующий день он пришёл из школы довольно рано и не напомнил о вчерашних неприятностях даже и полусловом.

– Посмотрим, во что тебя одеть получше, – сказал он и широко распахнул дверки шкафа. – Сегодня поедем в город. Анне и Лийли займутся тобой, пока я схожу повидаться с мамой.

– Я тоже хочу к маме! – подала я голос, но тата не обратил на это внимания и после недолгих поисков достал из шкафа тёмно‑синее с белыми горошинами платье.

– Пожалуй, это подойдёт, а то опять получим нахлобучку, что ребёнок – как цыганский пожар! – сказал тата и натянул на меня платье.

Я не стала спорить, только подумала: а вдруг удастся уговорить его, и он возьмёт меня с собой в тюрьму, а в таком случае лучше держаться подальше от маминых бус, браслета и брошек. Я обещала, что стану хорошим ребёнком… Если мама сочтёт меня хорошим ребёнком и опять вернётся домой, тогда будет видно, может, иногда смогу попользоваться её украшениями.

Тётя Анне и тётя Лийли – обе были парикмахершами, работали близко друг от друга: парикмахерская Анне была на Ратушной площади, а Лийли – на улице Вооримехе, и дорога от одной до другой даже для меня была очень короткой. Быть у тёти Лийли мне нравилось больше, потому что она не командовала и не бранилась так много, как тётя Анне, но, к сожалению, её начальница – большая, золотоволосая женщина в очках с толстой оправой детей не переносила. С тётей Анне вместе работали другие женщины в большинстве весёлые и разговорчивые, и мне особенно нравилась маленькая, худенькая с коричневыми волосами барышня‑маникюрша, которую называли Грибочком. Каждый раз, когда я входила в её маникюрную кабинку со стеклянными стенами, она просила меня чуточку подождать, и когда очередная её клиентка, нежно дуя на свои блестящие ногти, уходила к кассе расплачиваться, меня брали в работу. Все ногти Грибочек мне не красила, но ногти на мизинцах обеих рук получали – чик‑чик – блестящее покрытие. И как пахли эти только что покрытые лаком ноготки – так по‑дамски, так таинственно! Кроме ногтей Грибочек красила в своей кабинке ещё и брови, и ресницы – эту работу назвали «сделать глаза на лице». Если бы брови накрасить густой красной краской, то с таким глазами на лице клиентки могли бы играть в тетеревов, но, к сожалению, все они хотели, чтобы их брови красили однообразно чёрной краской.

Почему‑то все парикмахерши обращались друг к другу по фамилии: женщину с улыбчивым ртом и высоким лбом всегда звали Энно, а маленькую солидно говорившую даму – Палоос. Две толстые с завитыми кудрями и лиловатыми губами женщины, работавшие рядом в кабинах, были похожи друг на друга, словно близнецы, но одну звали Сильп, а другую – Ристлаан. По имени звали только Олю, у которой были грустные глаза и быстрые движения, и тётю Анне. Может, потому, что они действовали очень быстро и фамилия за ними не поспела бы?

На работе тётя Анне не была и вполовину такой большой командиршей, как обычно; у неё на работе, как она говорила, всегда одновременно было на огне несколько железок – так обычно говорят, когда делают несколько дел сразу. Но у неё на огне были только длинные специальные щипцы для завивки волос, и ими делали главным образом причёски пожилым дамам. Пока щипцы нагревались, она накручивала волосы другой клиентки на электробигуди, третью направляла к мойке и по пути смотрела, не высохли ли под феном завитые волосы четвёртой. И при всей этой круговерти вела длинные разговоры о погоде и людях, о мужчинах и детях, жизнь которых, казалось, всех интересует. В парикмахерской тёти Анне не говорили дамам «ты» или «вы», говорили «она». «И где она достала такой красивый „бемберг“? В таком платье можно ехать хоть в Париж!» – «Она в прошлый раз понравилась мужу со сблочными локонами?» – «Ах, сын уже пошёл в школу? Она и не замечает, как летит время, как быстро растут дети!»

Примерно такие разговоры вели со своими клиентками и другие парикмахерши. Я ходила из одной кабины в другую и втягивала ноздрями терпкие и сладкие запахи: своеобразно пахло жидкое мыло, особый аромат был у лака для волос, которым брызгали на прическу, нажимая оранжевый резиновый мячик. Да, сладкая жизнь была у парикмахерш! Иногда тётенька‑уборщица, которую называли Линну‑мама, обходила все кабины и спрашивала, кто чего желает к кофе. Линну‑мама получала от каждой парикмахерши пригоршню монет и спешила в кафе «Пярл», чтобы принести оттуда жирные пирожки с мясом (как подушечки!), «московские булочки», похожие на конверты, и пахнущие ванилью чайные пирожные со сказочно вкусным кремом из взбитых сливок… Я решила, что когда вырасту, буду съедать лишь приятную острую начинку пирожков с мясом, а с «московских булочек» буду только крем слизывать, а с чайных пирожных – взбитые сливки, а остальное буду отдавать Сирке. Весь этот кондитерский товар Линну‑мама относила в заднюю комнату, в которую можно было попасть по маленькой лесенке, скрытой за портьерами. Гордо стоял кофейник, накрытый сохранявшим тепло колпаком, а бутылочка со сливками охлаждалась между оконными рамами. Мне кофе не давали – да и вкус у кофе был, по‑моему, не таким хорошим, как аромат, поэтому я была вполне довольна водой с разведённым в ней вареньем, которое тётя Анне размешивала в моей чашке. Моменты отдыха были здесь редкими, и парикмахерши ходили пить кофе по очереди.

В парикмахерской у тёти Анне я считала себя своим человеком, потому что проводила там время и раньше, когда приезжала с мамой и татой в город, и они, отправляясь по делам, не могли взять меня с собой. Но на сей раз все, даже Грибочек, смотрели на меня как‑то по‑другому, словно не знали, о чём со мной можно говорить. Может, я была слишком скучно одета, может, надо было нацепить что‑нибудь из маминых украшений?

Когда я получила у Грибочка ярко‑красный лак на мизинцы, поспешила показать его тёте Анне.

– Маме бы они обязательно понравились! – сказала я, вытянув пальцы.

– Ну что ты скажешь! – покачала головой Анне. – И откуда только Грибочек достала такой лак – красный, как флаг!

– Это ваша дочка? – спросила сидящая в парикмахерском кресле полная дама, чьи волосы тётя как раз накручивала на бигуди.

– К сожалению, нет – племянница, – ответила тётя. – А наша маникюрша её большая приятельница, и ребёнок хочет покрасоваться…

– Аннушка, – зашептала Оля, возникшая словно из‑под земли в тётиной кабине. – Эта твоя Макеева идёт через площадь – уж не к тебе ли?

Лицо тёти Анне сделалось почти таким белым, как её халат.

– Извините, мне необходимо отлучиться! Наверное, вы может подождать пару минут? – И не дожидаясь ответа женщины, волосы которой ещё не все были накручены, тётя Анне схватила меня за руку и потащила в заднюю комнату.

– Сиди тут и ешь пирожное – видишь, вот это со сливами очень хорошее! – шёпотом приказала она, указывая на тарелку с пирожными, а сама скрылась в уборной. Я услышала, как тётя щёлкнула задвижкой, но сразу чуть приоткрыла дверь: – Скажешь мне, если кто‑то войдёт в мою кабину!

Я чуть раздвинула портьеры, выглянула в щёлочку между ними и увидела женщину в красном пальто, стоявшую перед кабиной тёти Анне и разговаривающую с Олей. Они говорили по‑русски! Я отпустила портьеры и немножко перевела дух, чтобы набраться храбрости, и затем посмотрела снова. Оля достала что‑то из кармана халата и протянула женщине в красном пальто. Та, долго не раздумывая, сунула полученную бумагу в карман пальто и пошла к выходу.

– Тётя Анне! – крикнула я, стуча в дверь уборной. – Открывай быстрее, тётя Анне, одна женщина подходила к твоей кабине, но уже уходит. Слышишь?

Тётя Анне будто и не слышала.

– Мне побежать и позвать её обратно? – крикнула я. – Она уже ушла!

Задвижка щёлкнула, и из‑за двери выглянуло рассерженное лицо тёти.

– Что ты кричишь, как сумасшедшая! Ты не в лесу!

– Сама велела сказать, если кто‑то пойдёт в твою кабину… – Мои губы плаксиво искривились. – А теперь она ушла, совсем ушла!

– Слава богу! – Тётя вздохнула, вышла из уборной и опустилась на стул. – И не делай кислое лицо. Это страшный человек. Вымогательница, жуткая женщина. Ты ещё ничего в этом не понимаешь, оно и хорошо…

– Вымогательница – это как?

– Понимаешь, эта женщина была когда‑то невестой Эйно, ну невестой твоего дяди. И то, что Эйно попал в тюрьму, это, наверное, её рук дело. Ну, что было то было, а теперь она приходит у меня деньги и вещи вымогать, сначала говорила, чтобы посылать Эйно. А недавно кто‑то видел, что та жилетка, которую мама связала для Эйно и я отдала Макеевой, чтобы она отослала в тюрьму, – да, эта самая жилетка сушилась на бельевой верёвке рядом с панталонами Макеевой… Но я не могу ничего ей сделать или куда‑нибудь пожаловаться, понимаешь, – она русская и комми, ещё и меня в тюрьму посадит. Однажды угрожала, что у неё связи в органах безопасности…

Оля пришла в комнату отдыха и сообщила:

– Макеева ушла, сказала, что ты должна ей сто рублей, хотела их получить, у меня столько не было, дала ей двадцать пять. Она обещала прийти в другой раз…

– Ох, господи, господи! – охала тётя Анне. – Она меня в покое не оставит до тех пор, пока мне не засветит дорога в Сибирь!

Оля глянула в мою сторону и подмигнула тёте Анне.

– Пусть, поговорим в другой раз!

– Что? Ах, да, опять я, старая «ж», разболталась при ребёнке! Но ты ведь никому про Макееву не скажешь, верно? Дай честное слово! – Тётя встряхнула меня за плечи.

Я пожала плечами – честное слово, так честное слово!

– Верну тебе деньги завтра, – пообещала Оле тётя Анне. – Сейчас у меня в сумке столько нет, и, простите, теперь мне опять надо в сортир! Господи, боже мой, стоит Макеевой появиться, у меня желудок срабатывает, как от касторки!

Тётя Анне опять скрылась за дверью уборной, а я пошла к тарелке с пирожными. Казалось, что за это время пирожное со сливой кто‑то смял – оно больше не выглядело таким аппетитным, как раньше.

 

Ратушная площадь

 

Я уже несколько раз побывала во всех кабинах и настолько привыкла к сладковатому запаху парикмахерской, что перестала ощущать его. Я жалела, что не взяла с собой в город Кати – теперь могла бы играючи сделать ей электрозавивку и попросила бы Грибочка махнуть кисточкой лак кукле на пальцы… Несколько раз прочла висевший за спиной у кассирши прейскурант с ценами, но это было совсем неинтересно. Какое‑то время я сидела на подушке у стены и воображала, что круглые серебристые фены – это львы, в пасти которых женщины сунули свои головы с накрученными на бигуди волосами, но играть в это мне быстро надоело, потому что ни одной из дам лев голову так и не откусил. Очень недолго я смогла полюбоваться широкополой шляпой с кружевами и многослойной одеждой на женщине, которую называли Хулль‑Мари: она пришла в парикмахерскую не за тем, чтобы сделать причёску или покрасить волосы, а для того, чтобы продать вязаные кружевные перчатки. Она очень громким голосом предлагала свой товар парикмахершам и их клиенткам, но желающих купить не было – только одна, делавшая «глаза на лице», взяла чёрные перчатки.

– Розовые – самые красивые, – шепнула я тёте Анне. Но она не поняла моего намёка и сказала, пожав плечами:

– Ну куда в нынешние времена человек пойдёт в таких! Издалека может показаться, что руки замерзли. И не смотри прямо на Хулль‑Мари, а то она тебя в покое не оставит!

Я сощурила глаза и притворилась, будто дремлю в углу кабины тёти Анне.

– Спасибо, спасибо, но у меня дома уже четыре пары вашего изготовления, – говорила тётя Анне, отстраняя продавщицу перчаток от своего столика с инструментами.

– Чей это ребёнок, ваш? – спросила Хулль‑Мари, указывая на меня пальцем в белой кружевной перчатке.

– Мой, да, – ответила тётя Анне хмуро. – Извините, но мне надо работать!

– Да‑да, да‑да, – пробормотала женщина себе под нос и схватила тётю за локоть. – Только никому не говорите, но Бог сказал мне, что когда я вывяжу тысячу пар перчаток, русские отдадут мне обратно моего ребёнка!

– Конечно, конечно, – согласилась тётя Анне. – Всего хорошего, мадам!

Уходя, Хулль‑Мари шаловливо подмигнула мне и помахала рукой.

– Для таких надо милицию вызывать! – сердито сказала блондинка с почти белоснежными волосами, причёску которой тётя как раз отделывала. – Таким место в психушке Зеэвальди или в тюрьме!

– Но Хулль‑Мари неопасна, – заверила её тётя Анне. – Говорят, что её маленький сынок погиб во время бомбёжки Таллинна, а их дом сгорел со всем, что в нём было, когда русские летчицы сровняли с землей центр города… Мари, вернувшись домой, увидела перед собой лишь воронку от бомбы, от этого она и свихнулась!

– Мало ли что! – сердито бросила блондинка и поджала губы.

– Это не оправдывает ни попрошайничества, ни спекуляции!

– А кто Таллинн бомбил? – хотела узнать я. – Энкаведэ или агрессоры из‑за лужи?

Тётя Анне резко раскрыла рот и жадно пару раз вдохнула воздух, но мне не ответила. Она проследила в зеркале за лицом блондинки, и когда та не улыбнулась и не произнесла ни слова, обратилась ко мне, сделав сердитую гримасу:

– Возьми свою подушку, надень пальто и можешь возле двери на ступеньках немного подышать свежим воздухом. Попроси, чтобы Линну‑мама тебе помогла, ясно?

Повторять это мне не требовалось. Я и раньше, сидя на ступеньках перед парикмахерской, разглядывала людей, шедших по Ратушной площади, – это было более интересное занятие, чем смотреть на причёски разных тёть и слушать их взрослые разговоры.

В деревне каждый считал бы необходимым заговорить с ребёнком, сидящим у дороги, дескать, почему ты здесь и что делаешь? Но в городе все люди шли мимо меня, будто я была невидимкой. Женщины в едва доходивших до колен пальто с высокими ватными плечами быстро семенили к ресторану «Лайне», находившемуся рядом с парикмахерской, мужчины в шляпах и длинных чёрных пальто спешили к газетному киоску, стоявшему в конце улицы Вооримехе, а посреди площади тётеньки в клетчатых платках кормили голубей. Совсем близко от парикмахерской находился магазин детских игрушек, откуда дети в шапках, как у лётчиков, выходили со своими мамашами, держа деревянные автомобили, или лошадь‑качалку, или светло‑розовую совсем голую целлулоидную куклу, или ещё какую‑нибудь игрушку…

Один раз я тоже была с тётей Анне в этом магазине. Мы с тётей договорились, когда шли туда, что мне будет куплена только одна игрушка, и поэтому в магазине сначала надо спокойно всё осмотреть, по‑деловому выбрать то, что надо, и никаких капризов. Капризничать я не собиралась, но когда вдруг заметила за головой тёти‑продавщицы целых две полки кукольных головок – и все ТОЧНО, как у моей Кати, – мне почему‑то сделалось грустно и не по себе, и губы сами невольно искривились… Но договор следовало выполнять, и, заметив плаксивое выражение моего лица, тётя, не раздумывая, вытащила меня из магазина. Я успела, оглянувшись, увидеть очень красивую деревянную кукольную синюю коляску, зелёные железные кроватки и пёстрых жестяных бабочек, прикреплённых к концу палок, – делаться хорошим ребёнком было поздно, тётя Анне была крепкой, как железный гвоздь.

Было, конечно, жалко, что так вышло, но гораздо больнее было знать, что моя Кати – вовсе и не моя Кати, а лишь одна из сотен, может быть, даже тысяч безымянных кукольных головок, и любая мама, бабушка или тётя может принести такую из магазина домой. Это означало как бы и то, что я тоже не такая уж особенная или необыкновенная, что я – это не я, а одно незначительное тельце маленькой девочки… Объяснить это неприятное чувство я не могла даже себе самой, а тёте Анне и подавно! Она‑то подумала, что я заплакала потому, что хотела получить все игрушки. И в этом, конечно, была крупица правды: ребёнок, который ничего не хотел бы унести с собой из магазина игрушек, просто бесчувственный чурбан!

Особой достопримечательностью Ратушной площади были такси – красивые светло‑коричневые «Победы», на боках которых были нарисованы ряды белых и чёрных квадратиков. Прямо перед парикмахерской была стоянка такси, и иной раз там терпеливо стояли в очереди люди, ждавшие машин, а иной раз стояли в ряд машины. Бывало, из какой‑нибудь машины выходил таксист в фуражке с блестящим козырьком, распрямлял свои руки‑ноги и деловито ударял сапогом по шинам. Казалось, будто водитель ждал, что «Победа» ответит на его удар ударом своей круглой ноги‑шины. Но поскольку этого не случалось, шофёр одобрительно кивал головой и снова садился за руль.

Забавно было смотреть, как русские военные со своими невестами вылезали из такси. Я, пожалуй, не догадалась бы обратить на них внимание, но парикмахерши за чашкой кофе то и дело перебрасывались шутками насчет культурности русских – как их женщины носят на плечах махровые полотенца, будто шали, бабушки используют унитазы для засолки огурцов, а мужчины выталкивают дам из такси. Пожалуй, это и впрямь было своеобразной церемонией, потому что офицеры хотели показать, какие они учтивые и всегда пропускают даму вперед. Но поскольку дама села в такси раньше мужчины, то ей было непросто перелезть через его сапоги и длинную шинель, чтобы выбраться из машины. Когда расфуфыренная до этого товарищ‑женщина, наконец, выбиралась из машины, шляпа её оказывалась сплюснутой, причёска в беспорядке и подол юбки сзади завёрнут кверху, и только тогда культурно вылезал из машины сам носитель форменной фуражки и погон в мышино‑серой шинели и с маленькой красной, белой или неопределённого цвета сумочкой в руках. Чем толще и важнее был офицер, тем смешнее выглядел крохотный женский ридикюль, болтавшийся у него на пальце.

Как раз опять одна офицерская супруга прокладывала себе путь на свободу из задней дверцы «Победы» вперед ногами в шёлковых чулках так, что из‑под юбки мелькнули розово‑лиловые штрипки, но тут вдруг раздались оглушающий хлопок, будто выстрел, звон и дребезг разбитого стекла и крик. Звон стекла сразу стих, а крик становился всё громче и пронзительней.

Военный вытолкнул свою супругу из машины, как пробку, и стоял передо мной на тротуаре, держа револьвер в руке, и кричал что‑то похожее на «хой‑хой‑хой!»

Тротуар и булыжники площади были засыпаны осколками стекла – некоторые из них были прозрачными, некоторые матово‑белыми, как уличные фонари. Одна женщина пронзительно кричала, указывая при этом окровавленной рукой на другую женщину, у которой по щекам текла кровь на грудь светлого пальто. Мгновенно около меня столпилось несколько десятков человек, все они что‑то кричали и размахивали руками.

– Ма‑ма! – крикнула я дрожащим голосом, потому что мне показалось, что среди незнакомых лиц мелькнуло мамино розовощёкое лицо. Но это была явная ошибка, потому что мама обязательно бросилась бы мне на выручку, когда я беспомощно торчала среди незнакомых беснующихся людей.

– Саботаж! – кричал размахивавший револьвером офицер. Его я боялась больше всего.

– Господи, боже мой! – Тётя Анне стояла у меня за спиной, обхватив лицо руками. – Господи! Что тут случилось! Что ты опять наделала, а ребёнок?

Я хотела встать на ноги, но какая‑то кривая железная загогулина держала меня за талию. Офицер показывал пальцем вверх – и тут я вместе с другими увидела, что у вывески парикмахерской пропала первая половина.

– «…херская» – довольно смешное слово! – сказала я.

– Что тут смешного, глупый ты ребёнок, – встряхнула меня тётя Анне. – Погоди, отцеплю от тебя эту штуковину! Покажи‑ка, руки‑ноги целы?

Но я вовсе и не смеялась. И не плакала тоже. От испуга я больше ни слова не могла вымолвить, губы скривились в какой‑то дурацкой усмешке, от которой невозможно было отделаться.

Тётя Анне основательно обследовала меня, и не нашла у меня никаких повреждений, только в карман моего пальто попал один осколочек стекла. Тогда она облегченно вздохнула и сказала:

– Это просто божеское счастье, что отвалилась первая половина слова, если бы задняя, то свалилась бы тебе на голову и наверняка убила бы!

Она взяла меня на руки и, войдя в парикмахерскую, объявила:

– Во всяком случае в одном можно быть уверенным: этот ребёнок родился в счастливой рубашке!

Если это было так, то разве не глупо было со стороны мамы и таты снять с меня сразу после рождения эту рубашку и начать фотографировать совсем голой?

 

След ржавчины

 

Прежде чем тата наконец пришёл, тётя Анне успела много раз поворчать, что он всегда приходит в последнюю минуту. Она уже собирала вещи со своего рабочего столика, потому что вот‑вот должна была начаться другая смена.

Я крепко обняла тату и крикнула:

– Угадай, какая буква свалилась прямо на меня?

– Ого! – усмехнулся тата. – Что, дамы в парикмахерской рассказывали тебе сказки про буквы?

– Где ты шлялся? Разгуливал что ли по городу, занимался показухой? – сердито выговаривала тётя Анне. – Ребёнок тут едва избежал смерти, а ты болтаешься по ресторанам! Наверное, встретил кого‑нибудь из своих спортивных друзей, да? Всегда для тебя эта светская жизнь была важнее семьи!

– Сама ты болтаешься! И чего ты врёшь, будто мне угрожала смерть, буква «П» совсем не опасная! – принялась я защищать тату, заметив, что вид у него непривычно хмурый. Мне стало его немного жалко: тёмно‑красное кашне на шее слепка обтрепалось, а подкладка шляпы, которую он снял, войдя в парикмахерскую, была в нескольких местах протёрта до дыр. И нос… да что же это, кто его за нос‑то укусил?

– Тата, на тебя напала злая собака?

– Да, куда это ты свой нос совал? – воскликнула тётя Анне. – У тебя вокруг носа след ржавчины! Ты что, понюхал кирпич?

Тата посмотрел в зеркало, усмехнулся и большим клетчатым носовым платком стёр с носа и вокруг следы ржавчины.

– Там, в комнате для свиданий, ржавая сетка.

– Сетка? Решётка, что ли?

Тётя выпустила из руки тряпку, которой вытирала столик и опустилась на стул.

– Значит, Хельмес всё время была за решёткой? Ох, боже… Как преступница! Значит, вы всё время должны были разговаривать через решётку, а по‑настоящему и не встретились?

Тата сглотнул и не вымолвил ни слова.

– А ты сказал маме, что я была хорошим ребёнком? – допытывалась я.

– Сказал. И она пообещала сразу вернуться домой, когда там, в Батарейной, с делами будет покончено! – с улыбкой ответил тата.

– Адвоката видел? Этот Левин, говорят, очень толковый, мне его одна клиентка посоветовала, – похвалилась тётя Анне. – Совсем молодой, но головастый – да, уж еврей‑то знает, как вести в суде дело!

– Да, похоже, очень дельный, – подтвердил тата. – Но сказал одну удивительно странную вещь: что десять лет на Хельмес наверняка навесят, в этом нет сомнения! Сам‑то он уверен, что никакой вины нет, но раз мать выслана, а брат в лагере – просто так не выпустят!

– Придётся больше денег дать – в нынешние времена без взятки ничего нельзя! – поучительно сказала тётя Анне и исчезла в задней комнате.

– Но ты не сказал маме, что я её браслет испортила? – спросила я.

– Какой смысл? Если я найду подходящую резинку, починю этот браслет в один миг! – пообещал он. – Зачем маму огорчать зря. Когда она вернётся, браслет будет почти как новенький.

– А ты ей рассказал, что я уже книжки читаю? И что у меня много новых песен?

– Хм, один сокол Ленин, другой сокол Сталин, – усмехнулся тата.

– Ох, у меня есть поновей и получше, одна на негритянском языке, – не удержалась я, чтобы не похвастаться. – Помнишь, я говорила тебе об этом негре Полуробсоне[14], к которому придираются плохие белые агрессоры. Он поёт по радио такие красивые песни. Одну я почти запомнила: «Ох, лалла‑ла, лалла‑ла, беби!» Петь тут не годится, все смотрят, но дома я и тебя научу, ладно?

– Конечно, конечно, – пообещал тата. – Только, видишь ли, я боюсь, что тебе придётся на пару дней остаться в городе у тёть. Или отвезу тебя к бабушке с дедушкой. Мне надо поехать с мальчиками‑спортсменами в Кейла, а туда тебе со мной ехать нельзя. Так как, хочешь к бабушке или останешься в городе?

– Я хочу домой! Почему ты не можешь взять меня с собой в Кейла, а с чужими детьми поедешь?

– Ну, не начинай капризничать! – стал уговаривать меня тата.

– Распрями спину и сделай весёлое, приветливое лицо! Эти спортсмены, с которыми я поеду в Кейла, уже большие дети, спать придётся в спортивном зале на полу, на матрацах. И мы поедем туда не в автобусе, а в открытом кузове грузовика. Парни закутаются с головой в одеяла, чтобы не замерзнуть.

– Я тоже могу закутаться с головой!

Но на сей раз тата не дал себя уговорить. Когда тётя Анне пришла из задней комнаты в похожей на шлем шляпке и сером плаще, она застала нас с татой недовольно уставившимися друг на друга.

– Вначале пойдём поедим, тогда успеем придумать, что делать дальше, – решила тётя. – Кафе «Пярл» тут совсем недалеко, но во дворе кинотеатра «Октообер», рядом с мастерской, где поднимают петли на чулках, открылась вполне приличная диетическая столовая – скатерти на столах, официантки в накрахмаленных передничках и цены невысокие.

Тата сказал было, что его кошелёк сейчас не выдерживает питания в городских столовых, но тётя ответила, что она это учла и пообещала угостить нас по случаю того, что я счастливо избежала несчастья.

Диетическая столовая была действительно очень хорошая: на окнах белые сборчатые гардины, а на столах, покрытых белыми скатертями, красовались солонки и перечницы, рядом с ними – чайные стаканы с бумагой для подтирки попки.

– Шутница! – засмеялся тата. – Это салфетки, а не подтирочная бумага.

У тёти Анне моя ошибка вызвала такой громкий смех, и я решила в дальнейшем помалкивать. Не стала я ничего говорить и тогда, когда официантка в белом передничке назвала принесённую ею книжку «Меню», и я молча и спокойно согласилась, когда мне заказали тефтели с гречневой кашей и абрикосовый компот. Оказалось, что тефтели это вовсе не сладкое, а котлеты, а абрикосовый компот принесли лишь тогда, когда тата помог мне покончить со второй котлетой.

– Компот подают в чайных стаканах, как в России, – ворчала тётя Анне. – Настоящей Эстонии уже нигде нет, повсюду всё на русский манер.

– Да, – усмехнулся тата. – Теперь не работают, а ведут героическую борьбу за великое дело Сталина. Тихо! – воскликнул он испуганно, взглянув на меня. – Я понимаю, что у тебя есть какой‑то план, но побудь немножко времени хорошим ребёнком и не начинай петь, ладно?

Это было слишком – я не какой‑то младенец! Да и не было у меня настроения петь, а я думала о том, что тата оставит меня и поедет на какую‑то спартакиаду… Хотя я знала одну очень красивую песню для детского хора, которая очень бы подошла к этому разговору о Сталине: в ней дети пели Сталину, что их глаза сияют от счастья и они благодарят его за то, что он сделал нас самыми счастливыми детьми в мире.

– Господи, помилуй! – воскликнула тётя Анне, когда я тихо‑тихо напела эту песню себе под нос. – Каким жутким песням ты, Феликс, учишь ребёнка?

– Я – товарищ ребёнок! – сказала я, задрав нос. К счастью, абрикосы уже были выловлены из стакана, а сама компотная жидкость была невкусно‑приторной, так что мне не особенно и жалко было уходить из столовой. Тата и тётя Анне вдруг вспомнили, что у нас нет времени рассиживать.

 

В Нымме

 

Когда тата говорил с тётей Анне о своей поездке на соревнования, она вспомнила про тётю Маали, которую недавно встретила на рынке и которая интересовалась, как у меня дела. Мне тётя Маали нравилась – она носила на голове платок, как деревенские женщины, и вела приятные деревенские разговоры, хотя и жила в городе. Точнее – в Нымме, которое было не совсем городом, но и не деревней. Дома там стояли в ряд, как в городе, но были низкие, и их окружали небольшие сады, в которых росли яблони и ягодные кусты. У тёти Маали в погребе было много варенья и в придачу ко всему маленькая с жёлтой, как у лисицы, шерстью собака Виллу, с которой было здорово носиться повсюду. Она не была злой, но когда видела, что кто‑нибудь бежит, обязательно хотела с лаем бежать следом.

В доме тёти Маали на верхнем этаже жило семейство, в котором были две девочки – Майе и Сирье, у них было много игрушек прежнего времени: например, кукольная плита, выглядевшая как настоящая, и кукла, говорившая гулким голосом: «Ма‑ма!», когда её клали на спину.

У мужа тёти Маали дяди Копли были густые чёрные брови и совершенно лысая круглая голова, на которой было бы хорошо что‑нибудь нарисовать или написать цветным карандашом – такой абсолютно гладкой была большая дядина голова! Но, конечно, о том, чтобы рисовать на голове, я и мечтать не могла, потому что дядя Копли был такой серьёзный и строгий, что никто не называл его по имени, даже тётя Маали, хотя имя у него было коротенькое – Аво. «Аво Копли» было написано на важном капитанском дипломе, который дядя мне показал, когда я поинтересовалась стоявшими на буфете маленькими, но очень красивыми корабликами. Такие корабли – только в сто раз больше – когда‑то, в эстонское время, принадлежали дяде Копли. Сами эти корабли во время войны уплыли в Швецию, но дядя Копли не захотел покидать Таллинн, а надеялся, что когда‑нибудь его корабли приплывут целыми и невредимыми обратно в Эстонию. Об этом нельзя было говорить никому, но и кому бы я захотела рассказывать, что у одного знакомого мне дяди на буфете модели кораблей!

Раньше я бывала у тёти Маали и дяди Копли только с мамой и татой, и тогда, если рассказы дяди Копли нагоняли на меня страх, тата всегда говорил, чтобы я постаралась понимать шутки. Но попробуй понять шутку, если за столом в день рождения тебе строго смотрят прямо в глаза и говорят, что тех, кто не съест подчистую то, что на тарелке, уведут за сарай и там расстреляют! Или что за упавшую и разбившуюся кружку надо платить десятикратную цену!

Теперь я ехала в Нымме вдвоём с тётей Анне и сильно подозревала, что она не сможет объяснить мне шутки дяди Копли. Анне и сама любила бросать страшноватые шутки. Например, она могла, завязав мне бант на голове, полюбовавшись и обняв меня, крикнуть: «Ты такая миленькая, что я тебя сейчас съем!» Хорошенькое дело, целиком она заглотнуть меня не может, но ведь мне и читали, и рассказывали про людоедов, которые проглатывают маленьких детей живьём… Когда я в тот раз взяла в руки ножницы, чтобы в случае чего защищаться, тётя Анне рассмеялась довольно обидно: «Ну как же ты шуток не понимаешь!»

Тоже мне шуточки…

Ехать поездом до станции Рахумяэ было, по‑моему, великолепно: терпко пахнущие деревянные сиденья, мелькавшие за окнами вагона дома, деревья и телеграфные столбы, раздававшийся из громкоговорителя звучный собачий голос: «Гав‑гав‑Лиллекюла», «Гав‑гав‑Рахумяэ»… Все видели меня, сидящую рядом с тётей Анне и болтающую ногами, и думали: «Вот путешествует товарищ ребёнок! Ну что за молодец‑девочка! Каждая женщина хотела бы быть её мамой. Таких славных девочек хорошие мамы не покидают – это точно!»

Никто мне, конечно, прямо ничего не говорил, но они наверняка не переставали мною восхищаться. Я сделала вид, будто и не замечаю одобрительных взглядов, и чувствовала себя почти взрослым человеком.

Но сохранять взрослый вид было нелегко: оказалось, что от станции Рахумяэ до улицы Вярава, где жила тётя Маали, было жутко далеко. Надо было то переться в гору, то спускаться под гору, один раз, когда я подумала, что мы уже пришли, надо было немного постоять на месте и посмотреть налево и направо, чтобы перейти через шоссе Вабадусе. Прохожих было совсем мало, так что дорога казалась бесконечно скучной.

– Смотри, та женщина в красном пальто, кажется, твоя знакомая Макеева, – сказала я, указывая на даму, только что вышедшую из автобуса и направлявшуюся в нашу сторону.

– Господи, так и есть! – зашептала тётя Анне. Она крепко схватила меня за руку и решила повернуть обратно. – Глянь‑ка, идёт она за нами? – совсем тихо спросила тётя немного погодя.

– Не идёт. Вошла в какую‑то калитку.

– Ух! – вздохнула тётя Анне и остановилась. – Нет, это, пожалуй, была не Макеева… Но старая поговорка гласит: «У боязливой собаки шкура цела!». Господи, как я её боюсь!

Мы опять повернули и пошли, и пересекли, наконец, шоссе Вабадусе.

– Сейчас дойдём, – приободрила меня тётя Анне, однако сама она выглядела очень озабоченной. – Но я, кажется, не дотерплю до дома Маали.

Заметив на улице чинившего калитку мужчину, она обратилась к нему:

– Простите, господин!..

– Господ увезли в Сибирь, тут теперь только товарищи, – сказал хозяин калитки, приподняв кепку, но лицо у него было весёлое, и можно было понять, что он пошутил.

– У нас такая беда – ребёнок ужасно хочет писать! – пожаловалась тётя.

Что, что? Да как она смеет так врать! Ну разве не врунья: у меня никакой беды не было, только громадное чувство стыда, от которого я буквально покраснела!

– Не позволите ли воспользоваться вашим клозетом? – жалостно спросила тётя.

– Где самая большая беда, там помощь ближе всего! – ответил поговоркой и улыбнулся мужчина. – Показать ребёнку, где у нас сортир?

– Ой, она у нас ещё такая маленькая – пожалуй, мне самой надо пойти с ней!

– Не хочу!

Я попыталась увернуться, но тётя тянула меня за руку к дому, и мы заняли чужой клозет, который был таким тесным, что я с трудом разместилась перед тётей, когда она, распахнув полы плаща, уселась на унитаз.

– Ну так, теперь можно опять жить и дышать! – счастливо вздохнула она, когда наконец встала и запахнула плащ.

– Зачем ты на меня наврала! – крикнула я яростно.

– Тсс! – тётя приложила палец к моим губам. – Будь теперь хорошим ребёнком! Детям всегда больше позволено, чем старшим. Что мне, бедняге, оставалось…

Она сказала хозяину дома тысячу «спасибо за проявленную милость к ребёнку», а я, нахмурив брови, зло смотрела на них и даже не подумала выдавить изо рта слова благодарности.

Входя в калитку тёти Маали, я в сторону тёти Анне даже не смотрела, а прошептала себе под нос: «Засранка!»

Не помню, где и когда я слышала это слово, но в этот момент оно казалось мне самым подходящим. Что с того, что хорошие дети так не говорят…

 

Эти разговоры взрослых – как всегда!

 

Тётя Маали была рада нашему приходу. По крайней мере так она сказала. Однако ей потребовалось накапать валерьянку на кусочек сахара, прежде чем она стала накрывать на стол, чтобы угостить нас кофе. Её руки задрожали, и сердце сильно забилось, а причиной тому был звук дверного звонка – резкий, дребезжащий, который и мы с тётей Анне ясно слышали, стоя на крылечке, но у тёти Маали от звонка боль буквально пронзила сердце.

– У нас тут звонком не пользуются… В последний раз он звонил, когда пришли за Эйно… – объяснила тётя Маали. – И как эти люди из безопасности узнали, что он у нас скрывается!

– Они как двуногие собаки‑ищейки, – подтвердила тётя Анне.

– Феликс был уверен, когда привёз брата в Нымме, что искать его у вас никто не догадается, мы ведь не кровные родственники… Не знаю, согласится ли господин Копли, чтобы ребёнок несколько дней побыл у вас? Наверное, и он ужаснулся, когда вооружённые люди впёрлись сюда и потребовали Эйно…

– Ах, не стоит больше об этом! – махнула рукой тётя Маали.

– А Эйно жив и здоров?

– Жив, жив – он там, в лагере для заключенных, в Мордовии, работает в угольной шахте… Но точнее я ничего не знаю, в письмах половина строк жирно зачёркнута чёрными чернилами. Посылки принимают, стало быть, жив… Эйно больше знает немецкий и английский язык, но такой закон: писать письма можно только по‑русски – два раза в год! – горестно сказала тётя Анне. – Это только русские могли придумать такое, чтобы запретить писать брату на своём родном языке! Вот тебе и дружба народов!

– Ох, да! – Тётя Маали стала вытирать уголком передника глаза. – Я вчера просила дядю Копли показать мне на карте, куда увезли маму и Элли. Этот Новосибирск – невероятно далеко… Это вообще чудо, что старая женщина в холодном вагоне живой доехала! Рууди – в Коми, а Ноора с детьми – в Омской области, всё в таких местах, о которых я раньше и не слыхала…

– Да, русский не пощадит… И даже маленьких детей! – сверкнула глазами тётя Анне. – Бот мы и подумали, пусть Леэло немного побудет не дома, следователь то и дело приезжает в Руйла придираться к Феликсу… Что‑то будет, если однажды и его тоже уведут между часовыми с ружьями! И Феликс такой непрактичный, такой он есть, что он станет делать с ребёнком в тюрьме?

– Я не разрешу увести тату! – подняла я крик. – Зачем ты всё время говоришь такие ужасные вещи! Мама скоро вернётся, может быть, она уже сейчас дома!

Тётя Маали накапала из бутылки с валерьянкой на кусочек сахара коричневые капли и сказала мне:

– Закрой глаза, открой рот!

Конечно, грустно, что горьковатый вкус валерьянки лишил рассасывание сахара всякой приятности. Потом даже у купленных тётей Анне пирожных «морапеа» был привкус валерьянки.

Хотя Маали и отбивалась, тётя Анне насильно оставила ей на углу стола деньги на покупку еды для меня.

– Ох, да не надо, такую малость мы всегда найдём для ребёнка Хельмес…

– У меня сейчас есть возможность, – прервала Анне сопротивление тёти Маали. – Слава богу, у меня сейчас нет недостатка, хотя из Раквере прогнали, в чём мать родила! Кто с женщинами работает, у того всегда в доме хлеб и кусок масла, чтобы на хлеб намазать! – объявила тётя Анне. – Супруги русских офицеров дают «на чай» гораздо больше, чем наши эстонки!

– Ну да, у каждого народа есть всякие люди, – подтвердила тётя Маали. – Видишь ли, Ноора написала своей сестре, что у них там, в Сибири, очень добрый народ, одна семья дала им в своей избе крышу над головой, хотя им самим очень тесно… Странно, но она‑то пишет по‑эстонски, правда, эти письма редко приходят, но по крайней мере на родном языке.

– Но они же высланные, – кивнула тётя Анне понимающе, – это во многом другое дело, чем лагерь для заключённых.

От этих разговоров меня стало клонить в сон – я зевала, широко раскрывая рот, и нарочно не прикрывала его рукой – может, взрослые поймут, что следует начать говорить о чем‑нибудь более весёлом? Ну как же, надейся!

– Но и там нелегко, – сетовала тётя Маали. – Ноора, она такая хрупкая, работала только мамзель‑секретаршей и привыкла к жизни супруги офицера, а в Сибири вынуждена работать на лесоповале, а это тяжёлая мужская работа. Но мужчин в деревне, видно, мало, а те, которые есть, слабенькие юнцы или немощные старики, так что женщины уходят в лес на неделю и вывозят деревья на быках… Дети всё это время сами по себе. Когда Ноора добирается домой, дети уже спят, а утром опять оставляет малышей спящими… Анне уже умеет писать, написала Нооре записку «Оставь деньги на молоко!» Во всей деревне только у одной хозяйки есть корова и у нескольких баб козы…

Тётя Маали опять вытерла глаза, и голос её сделался глухим:

– Я думаю, что если ад всё‑таки есть, так он должен быть битком набит русскими.

– Чего там про ад говорить, – засмеялась тётя Анне. – Да и у нас, в Эстонии, их уже как собак нерезаных, на место каждого увезённого эстонца привозят трёх Ванек!

Тут тётя Маали, наконец, заметила моё громкое позёвывание и спросила:

– Может, хочешь немного прилечь на бочок? Пойдём, я устрою тебя на диване в кабинете!

Прилечь на бочок у меня желания не было, но и сидеть за кофейным столом, болтать ногами и слушать взрослые разговоры тоже не хотелось. Краем глаза я заметила, что в кабинете дяди Копли на письменном столе лежали среди разных бумаг две детские книжки.

– Ой, я думала вечером их почитать тебе вслух, – сказала тётя Маали. – Они были ещё у Кюлле и Анне, но цветных картинок в них нет, только одни сказки…

Наконец хоть кто‑то мог всплеснуть руками и изумиться:

– Детка, неужели ты и впрямь можешь читать печатные буквы?

И что там было читать? Книжки назывались «Золотая прялка» и «Узлы ветра»! А истории в них… О‑о, это было нечто! Королевские дети, которые писали бриллиантовыми грифелями на золотой доске! Вот это было да! Не какие‑то младенцы, которые только спят и требуют молока! Хотя, пожалуй, такая мама, которая ездит на быках по сибирским лесам, вызвала немного зависти, что правда, то правда!

 

Сто лет на улице Вярава

 

У тёти Маали я осталась на сто лет… Ну, если и не на сто, то на семь наверняка! Каждый вечер, укладываясь спать, я думала: если завтра тата за мной не приедет – умру! И так ему и надо! Мама вернётся и спросит: «А где моя маленькая певчая птичка, любимая доченька?», а тате придётся развести руками: «К сожалению, забыл ее у тёти Маали, там она от огорчения и умерла…» И тогда мама так на него рассердится, что не позволит ему класть в чай ни кусочка сахара! Так ему и надо!

По утрам, когда тётя Маали готовила еду, я сидела в кухне у окна и смотрела на улицу… Не покажется ли вдруг из‑за куста сирени, на котором уже набухают почки, светлая шляпа таты? Или вдруг он и мама, оба весёлые, придут за мной?

Но вообще‑то в Нымме было не так и плохо: тётя часто делала пирожные из слоёного теста, давала мне варенья (сколько хочешь!) и рассказывала разные истории старого времени. Дядя Копли тоже больше не бросался такими шуточками, какие нагоняли на меня страх, и если у него возникало настроение пошутить, он дразнил Виллу: «Вот возьму твою миску для еды! Ой, какая жирная кость – немедленно отдай!» И маленький Виллу вставал с урчанием на защиту своей миски с едой. Виллу, похоже, понимал шутки дяди Копли, потому и не впивался сильно зубами в носки его стариковских домашних туфель, но лай, который иногда раздавался из его коричневой пасти, был громким и угрожающим. Казалось, и дядя Копли понимал шуточное рычание Виллу, так что когда им надоедали шутки про миску с едой, оба в полном согласии выходили погулять в саду. Дядя Копли осматривал ягодные кусты и плодовые деревья, которые уже начинали весело зеленеть, а Виллу бегал вдоль ограды и ждал – не покажется ли на улице какая‑нибудь машина или человек. Улица Вярава была местом тихим – машины проезжали тут редко, а прохожими были в основном жители соседних домов, но Виллу провожал каждого от одного края ограды до другого и затем удовлетворённый возвращался к дяде Копли: всё в порядке, хозяин, твой сад под моей старательной охраной!

Больше людей проходило по улице Вярава по субботам. Тогда во двор живущей напротив тёти Курэ небольшая белая лошадь ввозила тележку, и сидящая в ней женщина‑хуторянка кричала зычным голосом: «Молоко, девушки и сударыни, молоко!»

У всех – и у тёти Маали тоже – были заранее наготове бидончики и молочные деньги, и, конечно, у торопившихся встать в очередь барышень и сударынь имелись новости, которыми они обменивались. В большинстве эти разговоры были скучные: каждый раз говорили о письмах, полученных от высланных, об арестах, допросах и лагерях для заключённых, иногда, очень редко, обсуждали что‑нибудь более захватывающее, например, чем красит свои волосы живущая в соседнем с нами небольшом сером доме певица Ийа Ууделеп – красным стрептоцидом, как многие, или, может, у нее вдруг есть знакомства в Москве, потому что в Таллинне такой ярко‑красной краски для волос днём с огнём не найдёшь! Ой, тётя Анне могла бы тут похвастаться своими знаниями! Я, стоя в очереди за молоком, не осмеливалась раскрывать рот, даже петь не решалась, потому что тётя Маали то и дело повторяла, что детям, которые начинают болтать лишнее, заклеивают рот клейкой лентой, да сверху завязывают узлом! И вот это завязывание узлом казалось самым ужасным: жизнь меня научила, что когда шнурки на ботинках, завязанные узлом, запутываются, если начинаешь их развязывать, то этот намертво запутанный узел развязать невозможно… Сама тётя Маали была среди разговорчивых соседей молчаливой и уравновешенной и на все вопросы отвечала только «нет», «да» и «может быть»… Когда спросили про меня, она ответила только «дочка сестры» и больше ничего не сказала. Это было, по‑моему, лёгким обманом, потому что я уже давно знала от тёти Анне, что я дочь брата, но я пересилила себя и не стала объяснять это барышням и сударыням.

Дядя Копли запретил мне говорить о трёх вещах: во‑первых, о том, что маму увезли, во‑вторых, о его мундире с блестящими нашивками и золотыми пуговицами, что висел в одёжном шкафу и был обёрнут белой простынёй, и, в‑третьих, о том, что я не какой‑то обычный ребёнок, а ТОВАРИЩ ребёнок.

– Это всё военные тайны? – спросила я у дяди Копли. По радио однажды читали рассказ «Военная тайна», и там один мальчик, не подумав, разболтал военную тайну и сделал этим много плохого.

Дядя сделал серьёзное лицо и кивнул.

– Ладно, я никому не скажу, что у тебя в шкафу обёрнутый простынёй мундир безопасности! – торжественно поклялась я. На это дядя вначале немного помолчал, а потом сказал, что такому умному ребёнку, как я, не годится стоять в очереди за молоком, а вместо этого я могу посмотреть вместе с ним его альбом с марками, и при этом, если захочу, он может дать мне попользоваться своей лупой! Лупа была замечательной вещью, через увеличительное стекло можно было, конечно, рассматривать и марки, но гораздо интереснее было рассматривать свою кожу на руке или суп с капустой, или кончик носа Виллу. Я тайком рассмотрела через лупу пуговицы на мундире дяди Копли и увидела, что у трёх львов на пуговицах были злые морды! Просто посмотришь и думаешь, что хорошие зверюшки, как котята, а возьмёшь лупу и видишь, какие хищники прячутся в шкафу!

За все эти сто или по меньшей мере семь лет тата приезжал повидаться со мной только два раза. Оба раза он обещал снова приехать и оба раза клялся, что скоро возьмёт меня домой. А о том, чтобы привезти с собой Кати, он совсем не помнил…

– А я скоро выйду замуж! – сказала я ему. – У меня и жених есть!

Это было не такой уж неправдой: Сирье и Майе с верхнего этажа дразнили меня, что мальчик‑детдомовец с рыжими кудрявыми волосами, на которого я смотрела всякий раз, когда мы шли мимо детского дома, и есть мой жених. На самом‑то деле я думала взять этого мальчика себе в братья – в давние времена выбранное имя Энгельс ему очень бы подошло, но тётя Маали не соглашалась взять его из детдома. Оставалось лишь надеяться, что уговорить тату удастся легче. Например, когда он со своими друзьями пил пиво, всегда удавалось выпросить у него разные обещания. И было бы очень здорово играть с Энгельсом дома в школу и магазин!

Тата попросил меня немного подождать с замужеством, пока он не посадит в огороде капусту и картошку, достроит школьный стадион и доведёт до конца дело с возвращением мамы домой, а тогда можно будет подумать и о женихе. Он был почти согласен усыновить Энгельса, но только после того, как мама вернётся домой и согласится, чтобы домой принесли не крошечного беби Калева, а кудрявого и длинноногого Энгельса из детдома. А пока он дал мне задание до возвращения в Руйла научиться как следует свистеть, потому что ожидается, что у Сирки скоро будут щенки – ну и как эту собачью стаю держать вместе, если не умеешь свистеть?

Вот это была новость! Будущее засияло у меня перед глазами: большая стая щенков, мама и тата, рыжеволосый брат Энгельс – чего ещё желать!

Теперь мне пришлось заниматься тем, чтобы научиться свистеть! Тётя Маали и дядя Копли сначала были этим очень недовольны. Дядя сказал, что девочке совсем не подобает свистеть, это больше для уличных мальчишек, а тётя Маали утверждала, что свист вызывает сатану, но когда я им рассказала о будущей стае щенков, дядя махнул рукой, а тётя Маали только вздохнула и сказала:

– Иной человек на всю жизнь остаётся ребёнком. Где есть, туда и дают!

 

В магазине на улице Хаава дают сахар!

 

– Маали, быстро одевай ребёнка и возьми с собой кошёлку – в магазине на улице Хаава дают сахар! – крикнула мать Сирье и Майе, вбежав в калитку. – Я пришла за своими девчонками – дают кило на нос! Давай быстро, кто знает, на сколько человек его хватит!

Тётя Маали наскоро умыла меня, вымыла мои руки и натянула на меня свитер. Я подумала, что это может быть довольно смешно, если мы все – тётя Маали, тётя Тийу, Сирье, Майе и я – получим на нос в магазине на Хаава по килограмму сахара. Но тётя Маали даже и слушать не стала мои рассуждения, она, похоже, отнеслась к этому делу серьёзно и подгоняла меня: «Поторапливайся, иначе останемся без сахара!»

– И смотрите мне, чтобы в очереди за сахаром вели себя прилично! – поучала тётя Тийу. – И чтобы никакого хныканья – в очереди за сахаром не до шуток!

Я представляла себе сахарную очередь длинной белой сверкающей сахарной гирляндой, которую взрослые и дети держат над головами, но это оказалось вовсе не так… Перед майскими, октябрьскими и новогодними праздниками школьники в Руйла приносили с болота плаун, из которого вили длинные гирлянды. По всей школе пахло таинственным болотным запахом, когда дети украшали этими гирляндами потолок зала и висевшие в коридорах картины и ту, на которой был Энгельс со своими друзьями. Я представляла себе, что если бы на такие гирлянды насыпать сахару, получилась бы очень красивая сахарная очередь. Но на улице Хаава перед продовольственным магазином стояли один за другим совсем обычные жители Нымме. Это и была сахарная очередь, только издалека она казалась длинным хвостом, но когда мы стали в его конец, сделалось скучно.

– А может, дают больше, чем кило? – спросила у тёти Тийу молодая женщина в полосатом берете, которая стояла впереди нас и всё время переступала с ноги на ногу, будто так можно было скорее продвинуться вперёд.

– Только кило, кто же даст больше, – точно знала мать Сирье и Майе. – Хорошо хоть так!

– У меня ребёнок один дома остался, – сокрушалась женщина.

– Как думаете, сколько тут уйдёт времени – час или больше?

– Взяли бы ребёнка с собой – получили бы ещё кило, – поучала тётя Тийу.

– Мальчик только двухмесячный, – оправдывалась женщина.

– Какая разница! Хлебные карточки и талоны на водку давали в своё время и грудным младенцам, дадут и сахар! – уверенно сказала тётя Тийу. – Сходите домой, мы сохраним ваше место в очереди.

– Думаете, успею? Я живу недалеко, тут поблизости, на улице Курни…

– Ну, час простоим наверняка. Главное, чтобы сахар за это время не кончился! – заверила тётя Тийу, и женщина торопливо ушла.

Тётя Маали стояла в очереди прямо и с серьёзным лицом, словно делала какую‑то важную работу, и не отпускала мою руку. Сирье и Майе всё время бегали туда‑сюда и даже заглядывали в окно магазина.

– Пусть бегают, раз мать им разрешает, – сказала мне тётя Маали в ответ на мои слова, что я не младенец, чтобы меня всё время требовалось держать за руку. – Ты теперь на моей ответственности – а что я скажу твоей маме, если ты, бегая, угодишь под машину или провалишься в канализационный колодец?

– Но я не провалюсь! И мама сейчас в тюрьме, она и не знает вовсе, что я стою тут в сахарной очереди!

– Да, приложи руки ко рту и кричи во всё горло – а то вдруг те, что стоят подальше, не слышали! – рассердилась тётя.

С плохо скрываемой завистью я наблюдала со стороны, как Сирье и Майе составили компанию двум девочками постарше, которые чертили мелом на тротуаре какие‑то квадраты и писали цифры.

– Иди играть в классы! – махнула мне рукой Сирье.

Я вопросительно просмотрела на тётю Маали.

– Мк‑ммм! – промычала она, покачав головой.

– Пусти девчонку поиграть! – заступилась за меня тётя Тийу.

– Она не сахарная. Не рассыплется!

– Она – деревенский ребёнок и не знает, как вести себя в городе, – считала тётя Маали.

– Научится!

Я дёрнула тётю Маали за руку, поднялась на цыпочки и шепнула ей:

– Если не разрешишь, я всем скажу, что у дяди Копли мундир энкаведэ в шкафу!

Тетя испуганно стала глотать ртом воздух, прежде чем смогла шепнуть мне:

– Неужели тебе не стыдно? Ну, иди, поиграй немножко, но, смотри, не выходи на дорогу.

Я прыгала из квадрата в квадрат не хуже, по‑моему, чем другие, может быть, чуть выше подпрыгивая, но Майе стала придираться:

– Ты что, совсем не умеешь играть в классы? Прыгаешь, куда попало!

– Сначала надо бросить в квадрат камень, – сказала незнакомая девочка с косами и протянула мне небольшой камешек.

Трах! – ударился об асфальт этот брошенный мной камешек и, отскочив от асфальта, стукнул одного стоящего в очереди мужчину по ноге.

Мужчина крикнул:

– Какой чёрт кидается тут камнями в людей! – Он посмотрел по сторонам и заметил нас, стоявших возле начерченных на асфальте квадратов. И я его узнала: это был тот самый мужчина, в клозет которого мы ходили с тётей Анне!

И сразу появился человек в мундире, он вышел из магазина и нёс сетку, в которой красовались два тёмно‑синих угловатых пакета.

Я подбежала к тёте Маали: может, она всё‑таки не даст человеку в мундире увести меня? Сердце колотилось отчаянно: что будет с татой, если я тоже попаду в тюрьму? И, поди знай, может, и тётю Маали заберут – мы ведь родственники…

– Граждане! – крикнул человек в мундире. – Сахарный песок кончился, теперь дают только кусковой!

Человек в мундире говорил по‑эстонски! У меня упал с души камень, похоже было, что тот мужчина, в которого попал мой камушек, не разозлился и не стал жаловаться на меня человеку в мундире!

Вдруг очередь стала двигаться вперед гораздо быстрее. Дверь то и дело выпускала счастливых обладателей синих пакетов, и мы вскоре поднялись по ступенькам и вошли в магазин. Внутри очередь еще несколько раз извивалась, и тётя Маали сняла с меня шапку и расстегнула пуговицы кофты – в магазине было очень жарко.

Две продавщицы в белых чепчиках принимали деньги, вытирая со лба пот, раздавали пакеты с сахаром и кричали:

– Пожалуйста, следующий!

Наконец, следующими были мы с тётей Маали, тётя протянула раскрасневшейся продавщице деньги и сказала:

– Нас двое – пожалуйста, два кило!

Конечно, я давно сообразила, что в магазине никому кило на нос, к сожалению, не клали, но испытывала чувство гордости – у меня теперь собственный пакет сахара!

Снаружи очередь была уже гораздо короче, и тётя Тийу сочла, что можно было бы ещё разок встать в хвост. Но выяснилось, что у тёти Маали нет больше с собой денег, да она не помнила, сняла ли суп с конфорки на плите. Тогда мама Сирье и Майе предложила, чтобы я осталась в очереди с ней и её девчонками. Когда она пообещала, что присмотрит за мной внимательно, тётя Маали оставила меня и пошла домой одна.

Вообще‑то стоять в хвосте – дело довольно нудное, но куда денешься! Но тётя Тийу и слушать об этом не хотела, а я подумала, что могла бы прийти в сахарную очередь когда‑нибудь в другой раз.

– Варенье лопать все хотите, а в очереди постоять не желаете! – сердито буркнула она, когда Сирье и Майе тоже захотели домой.

– Граждане, сахар кончается, больше в хвост не становитесь! – объявила одна из продавщиц.

– Может, нам ещё хватит! – надеялась тётя Тийу, и когда мы подошли к прилавку, сказала продавщице: – Четыре кило. Со мной три девочки.

– Эта девочка поменьше ведь не ваша – она была тут с другой женщиной, – сказала продавщица, нахмурив брови. – Я её по глазам узнала.

– По глазам? – рассердилась тётя Тийу. – Вы не по глазам сахар продаёте, а по кило на нос. Четыре кило, я сказала!

Продавщица пожала плечами и выставила на прилавок четыре пакета.

Когда мы сворачивали на свою улицу с бульвара Вабадусе, увидели женщину в полосатом берете, которая торопилась в сторону магазина, толкая впереди себя бежевую детскую коляску.

– Эта, наверное, останется с носом, – предположила тётя Тийу.

– В нынешнее время деликатничая ничего не получишь, надо брать от жизни всё, что только можно.

Я испытывала гордость: взяла от жизни два кило сахара – один для тёти Маали, другой для тёти Тийу. Но женщину в полосатом берете мне было немного жалко. Я подумала, что если когда‑нибудь в другой раз встретимся с нею в магазине, отстою и за неё в сахарной очереди, что с того, что продавщица запомнила мои глаза! Сахар ведь не по глазам продают, а по кило на нос!

 

Новые и старые песни

 

Радио – наш маленький и миленький «Москвич» – вот чего мне у тёти Маали сильно не хватало. У дяди Копли тоже было радио – здоровенный ящик по имени «Марет», но оттуда ни концерта по заявкам, ни передачи «Угадайка!» слышно не было. И когда дядя Копли по вечерам крутил радиоколёсики, то раздавался жуткий вой и треск, и иногда сквозь этот угрожающий шум слышен был голос бравого мужчины, говорившего про оккупированную родину и обращавшийся к дорогим соотечественникам с просьбой сохранять мужество, потому что час свободы недалёк. Из слов дяди Копли я поняла, что там его дядя, которого зовут Сямм, и что этот дядя Сямм передаёт приветы из свободного мира.

Дядя Сямм ничего не пел, да и как там петь, если вокруг такой шум и треск, как на лесопилке в Руйла, когда дядя Артур делает там из брёвен доски.

Дядя Копли замахал руками, когда я спросила: там, в свободном мире, идет социалистическое строительство, что ли, иначе почему там такой грохот? По нашему радио дома часто говорили о социалистическом строительстве, которому господа за лужей пытаются вставлять палки в колёса.

– Этот ребёнок иногда нагоняет на меня страх, – сказал дядя тёте, оставив мой вопрос без ответа. – Этот ребёнок как бродячая собака – смотрит на тебя большими глазами и всё запоминает!

Я напомнила дяде Копли песню, которая, по‑моему, лучше всего подходила строительству: «Здравствуй, страна родная, страна строителей, страна учёных!..» Но оказалось, что он о ней и понятия не имеет. Конечно, если неохота всё время включать радио, не узнаешь и много хорошего! В Нымме слушать радио утром было нельзя, потому что дядя Копли возвращался рано утром с дежурства в пожарной команде, где он работал, и ему требовались тишина и покой, а вечером опять начинался этот жуткий треск свободного мира. Я уже начала забывать некоторые красивые песни, потому что тётя Маали разрешала петь их только на веранде, да и то очень тихим голосом.

«На Волге широкой, на стрелке далёкой, где громко гудками зовёт пароход, под городом Горьким, где ясные зорьки, в рабочем посёлке подруга живёт…» – эта песня, по‑моему, была одной из самых красивых. Она называлась «Сормовская лирическая», её пел по радио «Москвич» Георг Отс таким красивым задумчивым голосом, что аж в животе делалось холодно!

Дядя Копли ворчал:

– Можно подумать, что эта наша маленькая жиличка – колхозница из России, а не племянница эстонского офицера!

Эстонским офицером был дядя Рууди – отец Кюлли и Анне. Все эти родственные дела были для меня весьма непонятной путаницей, но тётя Маали дала честное эстонское слово, что хуторская бабушка Мари была не только моей бабушкой, но и бабушкой Кюлли и Анне, и моя мама, Маали, Рууди, а также тётя Луисе, тётя Элли, тётя Мари, тётя Анни и тётя Марта были её детьми. Старые люди чудные, это точно: знай себе, рожают тёть и дядь! Кроме этих, у бабушки Мари было ещё пять детей, из которых тёти и дяди не получились, потому что они в старое время умерли грудными младенцами. В придачу ко всему у Рууди и мамы был ещё один брат – Волли, но о нём и говорить не стоило, потому что тётя опять закрывала фартуком лицо и начинала всхлипывать, и с ней долго было невозможно вести приятный разговор.

На большой семейной фотографии в картонной раме все эти тёти и дяди стояли в ряд возле дедушки и бабушки, и только одна маленькая девочка сидела у дедушки на коленях. Смешно было думать, что эта непричёсанная малютка была моя мама! Дяди были в то время ещё мальчишками, и, глядя на это фото, тётя Маали начинала не плакать, а смеяться.

– В старину был такой неписаный закон, что самый старший сын наследует хутор, а младший получит образование, чтобы зарабатывать себе на жизнь. Нашего Рууди послали сначала в гимназию Вестхольма и потом в мореходную школу, а Волли отец с малых лет учил работам на хуторе – и из него получился очень хороший хозяин. Жена Волли – Милли тоже была на все руки мастерица, она в городе закончила школу портных и всё такое… Но Милли и дети в немецкое время заболели дифтеритом и все умерли. И сама Милли, и Лейда, и маленький Рууди… И будто этого было мало – русские арестовали Волли и убили его: они считали, что, если хозяйство в порядке, то ты – кулак. Была красивая и счастливая эстонская семья – и словно всех их смели с лица земли! – рассказывала тётя Маали плаксиво и, поискав в ящике письменного стола, достала оттуда фото, на котором красивая девочка с чёрными волосами лежала в гробу, как Белоснежка. У нас дома было точно такое же фото, но я давно засунула его за книги на полке: попробуй спокойно быть дома одна, когда знаешь, что где‑то тут лежит в гробу красивая Лейда, у которой заразная болезнь дифтерит! Как сказала тётя, это была такая болезнь, от которой в горле вырастала плотная плёнка и не давала дышать – вот и наступала смерть… Нечто подобное и я однажды пережила, когда мне в дыхательное горло попала картошка – ой, такого кашля и чувства, что задыхаешься, пережить ещё раз я ни за что не хотела!

Тётя Маали заразиться дифтеритом не боялась, зато боялась других болезней горла. Каждый раз, когда мы ходили в магазин и я выпрашивала у неё мороженое, она говорила:

– Однажды я слышала на улице, как одна мать сказала своему сынку, который вроде тебя хотел мороженого: «Прежде я заранее куплю для тебя гроб!». Вот и я не стану подвергать твою жизнь опасности: я должна, дорогая ты моя, вернуть тебя папе с мамой живой и здоровой!

Гроб был таким сильным аргументом, что речь о мороженом заходила у нас редко‑редко, когда какой‑нибудь ребёнок перед самым моим носом гордо лизал «эскимо» на палочке или лакомился пломбиром между клетчатыми вафлями… Но всегда гроб становился поперёк моих надежд оказаться в числе счастливчиков, лакомившихся мороженым!

Не помогла даже и песня про тех, кто занимается утренней зарядкой, которую я спела тёте Маали. Эту песню по нашему домашнему радио постоянно пела девочка с красивым голосом, которую диктор называла Марью Тарре. Я была уверена, что эта девочка ест мороженого столько, сколько её душе угодно, потому что она пела храбро и бодро: «Не страшны мне ни холод, ни жара, удивляются даже доктора, почему я не болею, почему я здоровее всех ребят из нашего двора?» И храбрые мальчишеские голоса отвечали припевом: «Потому что утром рано, заниматься мне гимнастикой не лень, потому что водой из‑под крана обливаюсь я каждый день!»

Тётя Маали знала, что я боюсь как холодной, так и горячей воды, а о том, чтобы вставать утром рано, и речи быть не могло, и поэтому она тихо ворчала: «Тоже мне песня! Разве мама не научила тебя петь КРАСИВЫЕ песни?» Тогда я спела тёте «Все мои утята» и «Ох, прыгай медвежоночек», но они, по сравнению с радиопеснями, казались колыбельными для младенцев.

Песни тёти Маали были совсем другими, например: «В саду, в тени деревьев, рыцарь с Идою сидел. „Дорогая, – сказал рыцарь, – воевать, вот мой удел!“» или «Лилла сидела в каморке одна, видела море она из окна. Время тоскливо тянулось, вдруг увидала она, наконец: с моря на берег вернулся отец».

Песня про Лиллу всегда вызывала у меня грустное настроение: что можно чувствовать, если отец не хочет за твоё освобождение отдать трёх лошадей, а мать говорит, что скорее отдаст дочь, чем свои украшения. Украшениям моей мамы я уже причинила неприятности: жемчужные бусы рассыпались, а янтарный браслет держался на честном слове, но она наверняка отказалась бы от них ради меня, и всё равно эта песня вызывала у меня задумчивое чувство. Жениха, который без долгих раздумий пожертвовал бы своими тремя мечами, у меня ведь не было… У рыжеволосого детдомовского Энгельса, безусловно, ни одного меча не было, а на кинодядю, который показывал Тарзана, надеяться тоже не приходилось.

Но песни песнями, а в один прекрасный день, когда мы с тётей Маали в прачечной комнате раскатывали валиком постельные простыни, в дверях прачечной вдруг возник тата – красивый, высокий, широкоплечий – и, поздоровавшись, сразу спросил:

– Дочка, не хочешь ли ты сейчас вернуться домой?

Я бросилась ему на шею так, что он даже выронил из руки на пол свою шляпу. Но, к счастью, не в мыльную лужицу. Я с трудом дождалась, пока тата съел предложенную ему тётей яичницу с салом и выпил чашку кофе. Домой, наконец‑то, домой! Про свист, который, несмотря на все мои старательные упражнения, не очень‑то у меня получался, тата, к счастью, не вспомнил, и я, конечно, не стала ему напоминать об этом.

Разговор взрослых казался таким нудным и бесконечным – как всегда, говорили про адвоката, следователей и других не имевших значения делах, так что, когда мы, наконец, стали уходить, тате несколько раз пришлось мне напомнить, что надо сказать тёте Маали «Спасибо!» и вежливо пожать руку.

Тётю мне стало немножко жалко, когда она, стоя в калитке на улице Вярава, помахала нам вслед: долго она теперь не услышит «Сормовскую лирическую» и не получит в магазине два кило сахара…

Когда шли мимо детского дома, было как раз то время, когда все дети были во дворе и среди них мой будущий брат или жених Энгельс.

– Посмотри, какие красивые рыжие волосы у него! И каждый волосок по‑своему завивается, как твой штопор! – указала я рукой на мальчика. – Возьмём его мне в братья, ладно?

Тата не смог рассмотреть рыжего, потому что тётя в синем халате вышла на крыльцо и крикнула: «Коля!» И ещё что‑то по‑русски. Как я сообразила, она позвала Колю. И мой избранник что‑то крикнул ей в ответ – тоже по‑русски, и побежал в дом.

Энгельс оказался русским! Такой красивый маленький мальчик – и уже совсем русский!

– Может, насчёт этого мы ещё подумаем, – сказал тата, и я не стала с ним спорить.

 

Все сохранилось

 

В деревне весна была в полном разгаре: перед нашим домом всё было жёлтым от одуванчиков, а чуть подальше под каштанами цвели перелески, как синее озеро! Река за это время сильно наполнилась, и вода плескалась у подножья берёз, росших перед домом. В начале канавы у серебряных ив корячились тёмно‑коричневые лягушки. Они смотрели оттуда, как настоящие хозяева, и издавали странные звуки, напоминавшие тарахтение татиного мотоцикла.

Наши комнаты стали будто немного сумрачнее и казались заброшенными, даже целлулоидная головка Кати была вроде бы холоднее, чем прежде… Но всё моё имущество было в сохранности: Кати, медведь с трясущейся от старости головой, коробка с кубиками, цветные карандаши и стопка книг. И коробка из‑под мармелада с запасами на случай войны лежала нетронутой в книжном шкафу. Склад с военными припасами теперь пополнился подаренной мне тётей Маали жестяной коробкой, на крышке которой была надпись «Драгоценные камни». В этой коробке уже было кое‑что припасено: четыре кусочка сахара, половина трубочки с эвкалиптовыми таблетками и несколько печений в виде костей. Коробка «Драгоценные камни» предназначалась для посылки негритянскому певцу Полуробсону: её он сможет сунуть в карман, когда будет удирать от проклятых поджигателей войны, которые морят негров голодом, бичуют и угрожают убить. У эвкалиптовых пастилок был противный едкий вкус, но для голоса певца они должны были быть полезными. Из кармана татиного пиджака я утащила коробок со спичками для Полуробсона, чтобы в кромешной ночной тьме, царящей в Америке, он мог зажечь хотя бы свечку. Он, бедняга, и сам был лучом света в царстве тьмы, как сказала радиотётя. Хорошо бы где‑нибудь достать и саму свечку и, может быть, несколько кубиков какао, и тогда я могла быть спокойной за беднягу Полуробсона. Отправление посылки я решила доверить заботам тёти Анне: она всё равно каждый месяц ходит на почту посылать дяде Эйно в лагерь для заключённых копчёное мясо, сахар и журналы, так что посылка негру не должна причинить ей много дополнительных хлопот!

Радио «Москвич» за время моего отсутствия совершило большое развитие: песни Полуробсона там исполняли уже на эстонском языке! Пел их Отть Раукас, у которого был почти такой же низкий голос, как у самого негритянского певца: «Миссисипи – волны катит мощно, баржи с хлебом по реке плывут, труд наш тяжек, и лишь тёмной ночью в сне коротком можно отдохнуть…» До того грустная песня, что хоть начинай собирать запасы и для Оття Раукаса!

Ой, в радио появилось много новых песен! У меня даже возник страх, успею ли я все их выучить. Дала себе совет, что хотя бы песни детского хора Дворца пионеров надо запомнить: в этом хоре пела и Марью Тарре, которой я восхищалась! Разве не здорово, если встречу маму песней «Пионер я, пионер я, но, друзья, инженером стану я. Я в мечтах специалист и строитель‑коммунист!» Так же задорно звучала и узбекская народная песня «Цып‑цып‑цып цыпляточки, милые ребяточки!» и белорусская «Там‑там‑там там, тара‑рара, картошка – наша главная еда!»

Очень было жалко, что майский праздник в школе прошёл без меня – наверняка я там выучила бы что‑нибудь новенькое! Гирлянды из плауна ещё висели под потолком зала и вокруг картин, но «Молотильню» станцевали без меня, и гимнастические пирамиды с флажками, и стихи про товарища Лаара… Ничего не поделаешь, придётся мне с моим народным костюмом ждать следующего праздника в школе. Да, да, – бабушка Минна Катарина сшила мне, наконец, мустъяласкую народную юбку, для которой мама давно подыскала подходящие куски ткани!

– Пожалуй, это не совсем точная мустъялаская юбка, – заметил тата, отдавая мне подарок, – но зато она имеет историческую ценность: бабушка Мари сделала эти ткани из шерсти своих овец, а бабушка Минна Катарина сшила юбку! В ней пойдём встречать маму, когда она освободится!

У мамы в шкафу висела такая же юбка. Она надевала её, когда ездила на Певческий праздник и когда на школьных праздниках дирижировала хором. Полагающиеся к народному костюму народные брошки тата обещал скоро починить – для этого надо было только принести из школы колбу и найти немножко олова.

– Ты уже большая девочка, и ты – молодец! – похвалил меня тата.

Совсем хорошо быть большой и молодцом – даже тётя Людмила больше не сердилась, когда теперь я в большинстве случаев ходила с татой на его уроки. Говорили, что тётя Людмила уходит из нашей школы, потому что и сама чувствует, что не может хорошо справиться с руководством эстонской школой. И понимание этого сделало её веселее и добрее, и когда я однажды, сидя в канцелярии, где шёл педсовет, стала от скуки играть с Ноги и Котой в урок физкультуры, директорша меня не ругала, а нашла в ящике своего стола какую‑то штуковину и позволила мне с ней играть. На двух длинных деревянных планках было два бочоночка, и если тихонько двигать одну планку вперёд, из одного бочоночка высовывался медведь, а если двинуть назад, из другого бочоночка выглядывал мужичок с бородкой клинышком.

– Это Ленин? – спросила я, и все учителя, кроме таты и тёти Людмилы, рассмеялись. Но и тогда тётя Людмила не рассердилась и не нахмурила брови, как тата, а лишь сообщила:

– Нет, это сказка «Мужик и медведь».

Я играла в эти прятки мужика и медведя, пока учителя не обсудили все свои скучные дела. Когда директорша сказала: «Товарищи, совещание окончено!», у меня медведь и мужик уже выяснили отношения – ни тот, ни другой больше не осмеливались высунуться из своего бочонка. Означало ли это, что в такой игре не бывает ни победителей, ни проигравших?.. Тата пообещал тёте Людмиле исправить игрушку, но он и раньше много чего обещал!

 

Среди школьников

 

Солнечные лучи падали как дождь! Всюду под деревьями и на зелёном склоне берега были удивительные жёлтые солнечные пятна. Весь мир пропах солнцем и большими жёлтыми одуванчиками, которые раскрывались буквально с хлопком. По реке плыли белые облака, и между ними суетились и мягко покрякивали дикие утки со сверкающими синими шеями.

У таты был урок рисования, и он вывел учеников на двор. Они сидели на табуретах с альбомами для рисования на коленях и слушали сложные объяснения учителя про перспективу, горизонт и другие вещи, для понимания которых надо быть школьником.

Кроме меня среди больших детей оказался и маленький родственник школьной нянечки Анни – мой друг Юри. Он вообще‑то жил со своими папой и мамой в городе, но иногда приезжал в гости к тёте Анни и обычно проводил половину времени у нас. Ему нравились собаки, но белый шпиц тёти Анни Морган был очень старый, почти глухой и слепой и рычал на детей. Наша Сирка, да и исчезнувший Туям были гораздо терпеливее, и с ними можно было играть в преследование убийц, что очень нравилось Юри, и в школу – это была одна из моих любимых игр. При плохой погоде можно было играть в прятки или в «трипс‑трапс‑трулли», а иногда тётя Анни давала нам на время свою удивительную игру в мозаику, которая когда‑то принадлежала Верене, дочке помещика фон Бремена. Но когда Гитлер позвал всех немцев домой в Германию, Верена, уезжая, оставила игру в мозаику тёте Анни на память. Юри умел так мило просить эту игру у тёти Анни, что иногда нам разрешалось даже выносить её во двор и раскладывать на траве. Игра состояла из четырехугольной доски с полированными рамками, в которые надо было уложить лица клоунов, изображения дам и господ в странных шляпах – каждая такая частичка была особого вида и величины, и требовалось несколько часов, прежде чем удавалось собрать всю пёструю картину.

Мама Юри тётя Альма была очень хорошим поваром и часто мне тоже доставались выпеченные ею булочки с корицей и овсяное печенье. Мы и теперь расхаживали между рисующими учениками, держа в руках по завитку булочки.

– Дай куснуть! – просили большие мальчики у Юри.

– Что? – спросил Юри. – Да тут не от чего откусывать! Последний кусочек – и всё.

Он сунул последний кусочек булочки в рот и вывернул карманы своей куртки.

– Ммы‑мым! Ничегошеньки нет! Совсем пустые карманы!

Я осторожно спустилась по откосу берега, чтобы посмотреть, цветут ли растущие у воды калужницы или это желтеет только дикий табак.

Цвели калужницы. Я знала, что тата не велит их срывать, потому что калужница в вазе долго не проживёт, но не смогла удержаться и отломила небольшую веточку.

– Вее‑ликс! Вее‑ликс! – услыхала я вдруг отчаянный крик Юри. Я подбежала к тате одновременно с Юри и испуганно остановилась: круглое лицо Юри было красным и в слезах.

– Что случилось, парень? – спросил тата. – Тебя что – пчела ужалила?

– Не ужалила! – всхлипнул Юри, и нижняя губа у него капризно скривилась. – Видишь большого парня там? Он сказал мне жуткие слова!

Большой мальчик, на которого указывал Юри своим коротким толстым пальцем, был тот самый сын тёти Минни Лембит, умевший кричать по‑тарзаньи и получивший от тёти Людмилы приказ явиться в школу с родителями. Услыхав, что Юри жалуется, Лембит очень серьёзно принялся за рисование.

– Этот мальчик мне сказал: «Юри нерадивый с жопой шелудивой»! – объявил мой друг.

Сидевшие поблизости школьники захихикали, а Лембит продолжал спокойно рисовать.

У таты дрогнули уголки губ.

– Да, да, он так и сказал: «Юри нерадивый с жопой шелудивой»! – повторил Юри.

По‑моему, это было гадко сказано! Будь ты хоть сам Тарзан, а о моём друге маленьком мальчике в матросском костюме так говорить нельзя!

Тата почесал затылок.

– Вот так история! Ну, и что мы с твоим обидчиком сделаем, Юри?

Юри подумал и предложил:

– Застрели его из ружья!

– Из ружья? Ой, это слишком суровое наказание за враньё. Ведь Лембит ничего больше не сделал, как только наврал, верно?

– Как это?

– Ну, я‑то не верю, что у тебя задница грязная! – сказал тата, покачав головой.

– Нет! Конечно, нет! – торопливо подтвердил Юри. Казалось, он готов был в подтверждение снять свой матросский костюм.

– Вот видишь – Лембит о тебе ничего не знает и просто соврал! Пусть он, пустозвон, остаётся там, где сидит, вместе со своей шелудивой задницей! – решил тата и похлопал Юри по плечу.

Юри склонил голову набок, немного подумал и затем радостно улыбнулся.

– Пусть он, пустозвон, остаётся там, где сидит!

Тата подошёл к Лембиту и что‑то тихо сказал ему на ухо. Лембит пожал плечами, медленно встал и подошёл к нам.

– Ну, Юри, не злись, давай помиримся! – сказал он, усмехаясь, и протянул руку.

– Помиримся! – согласился Юри и принял протянутую ему недавним врагом руку.

– Пожалуйста! – Я протянула Юри веточку калужницы. – Как хорошо, когда все дружат!

– А ты, девчонка, получишь у меня… – шепнул совсем белоголовый мальчик, воспользовавшийся тем, что тата отошёл далеко к другим рисующим ученикам.

Этого мальчика я знала – это был Юхани, брат моей подруги Майу. С Юхани и его старшими сёстрами тата иногда говорил по‑фински. Они все вместе с родителями приехали из Ингерманландии, как та женщина, которой дедушка подарил бабушкину сковородку. Майу по‑фински не говорила, она родилась уже в Эстонии, но почему‑то уроки эстонского языка были для неё сплошным мучением. Так она мне сказала. Хрестоматия, которую она мне как раз накануне показала, была вроде бы скучноватой, но ничего особенно трудного в ней, по‑моему, не было. С Юхани у меня никогда не было никаких дел, и почему он ни с того ни с сего был на меня зол, я и понятия не имела.

– Вчера ты сбила Майу с толку своим букварём – сегодня она получила по‑эстонскому двойку, и весь класс над ней смеялся! – шепнул Юхани, злобно на меня глядя. – И посмей только пожаловаться своему папочке!

К счастью, урок как раз кончился, и все ученики – и Юхани тоже – пошли вместе с татой с школу, неся свои альбомы и табуретки.

На перемене многие дети, обрадовавшись хорошей погоде, вышли, чтобы поиграть на Подвальной горке. Я увидела среди них Майу, подошла к ней и сразу спросила:

– С чего это твой брат на меня так разозлился?

– А зачем ты так сделала? Думаешь, если ты дочка учителя, так можешь других дурачить, да? – спросила Майу сердито и упёрлась руками в бока.

Хельви, дочка дяди Артура, заметила, что со мной что‑то неладно, и подошла к нам.

– Чего вы, малютки, не поделили? – спросила Хельви.

– Леэло научила меня каким‑то дурацким буквам! – пожаловалась Майу.

«Дурацкие буквы» – это ещё что такое? Но тут я вспомнила, что Майу вчера на большой перемене жаловалась мне, что никак не может запомнить буквы и прочла мне из книги какую‑то белиберду «абеде, еехвдее», потом в конце «юю». Такую бессмысленную нелепицу, по‑моему, и не надо было запоминать – и я придумала более весёлую строчку песни: «Хабеде, мягиде, йыгеде, вягеде хю‑юд!»[15] Это было нечто! Это было как строчка из настоящего стихотворения, не просто какая‑то бессмыслица. Это звучало даже красиво, если лихо декламировать… Правда, в первом слове вместо «хабеде», должно было бы быть «хабемете», но я тогда подумала, что ведь в стихах можно слова немножко изменять, чтоб они лучше звучали. И эту строчку, придуманную мной строчку, можно было петь на мотив «Семейного вальса». И Майу хорошо всё это запомнила вчера во время большой перемены.

Но учительница настаивала на своём и требовала, чтобы все дети на уроке родного языка бубнили такую бессмыслицу как «абе‑де‑еехвеге».

– Ну ты и изобретательница, – громко засмеялась Хельви, услыхав, как было дело. – Хабеде, мягеде! И откуда только у тебя такое берётся?

– Ладно, давай помиримся! – сказала я Майу и протянула руку.

– Не сердись.

– Не буду, – ответила она, стараясь улыбнуться. – Но беда в… том, что эти твои слова всё время лезут мне в голову, когда я стараюсь запомнить правильную азбуку…

Я не знала, как утешить Майу, потому что, не скрою, эти придуманные мною слова были гораздо красивее, чем какое‑то бессмысленное «абеде‑еехвегее». Оставалось только надеяться, что эта глупость выйдет из моды к тому времени, когда я стану школьницей.

 

Не бросай меня!

 

Настало время школьных каникул, и тата с большими мальчиками уже закончили устройство школьного стадиона, но мама всё ещё не вернулась домой. Когда тата уезжал в город заниматься делами, а меня оставлял заботам тёти Анни или тёти Армийде, с наступлением вечера меня охватывала паника: успею ли я надеть народный костюм к приезду мамы с папой. И несколько раз возникало чувство уверенности, что сегодня, именно сегодня этот день, когда мама вернётся, и тогда меня не могло удержать в деревне ни помещичьих времен игра тёти Анни в мозаику, ни обещания большой дочки тёти Армийде Хельви показать мне клоуна, если буду хорошим ребёнком. Я прибегала домой, встав на цыпочки, доставала из стенного шкафа в коридоре ключ и открывала дверь. Народный костюм был всё время на стуле, наготове, и я постепенно научилась ловко застёгивать пуговицы блузки и крючки на лифе юбки.

Но каждый раз тата возвращался домой один и совсем унылый. Дяде Артуру и Яану‑Наезднику он расхваливал адвоката, который, хотя и был очень молодым, но очень умным, но, когда мы оставались вдвоём, тата становился задумчивым, и приходилось по нескольку раз звать его, а иногда и стаскивать со стула, взяв за руку, когда я хотела что‑нибудь ему показать. Например, как большой, красноголовый дятел за окном долбил берёзовый ствол в таком забавном темпе, словно он был заводной.

Но на школьном стадионе тата был совсем другим. Когда закончилась возня с бульдозеристами и из карьера на берегу озера привезли на колхозном самосвале несколько куч песка, он собрал больших мальчиков с косами и вместе с ними скосил траву на площадке для прыжков и вокруг беговой дорожки так коротко, что она выглядела совсем как трава в городском парке. Под конец тата раздолбил целую кучу красивых красных кирпичей, и эти осколки перетёр в порошок старинной ручной каменной мельницей, взятой взаймы у дяди Артура. Этим порошком разметили линии на беговой дорожке, и мальчишки стали каждый летний вечер ходить на спортплощадку и усиленно тренироваться, так что после тренировки лица у них были почти такие же красные, как порошок из кирпичей.

На той спартакиаде, куда тата не взял меня, спортсмены Руйлаской школы завоевали много наград, и эти полученные школой дипломы и кубки вызвали у школьников ещё больший интерес к спорту и желание побеждать. Особенно ловкими были мальчики, а девочкам больше нравилось играть в волейбол, но замечания, которыми обменивались играющие, привлекали и меня в число зрителей на краю площадки.

«Не всё коту масленица!» – кричали, когда кто‑нибудь из команды противника попадал мячом в сетку. «Больше каши ешь!»

– советовали тому, кто делал плохую подачу. Когда, наконец, выяснялся победитель, проигравших укоряли: «Не за своё дело не берись!»

Смотреть на тренировки бегунов было не так интересно: потные мальчики рысили по беговой дорожке в вытянутых майках и чёрных или тёмно‑синих трусах почти до колен. Некоторые были в поношенных теннисных тапочках, некоторые просто босиком. Иногда кто‑нибудь, пробегая мимо другого, толкал его локтем и ещё реже кто‑нибудь падал, на что другие реагировали насмешкой: «Мужик и связь с землёй».

Тата качал головой, стоя возле беговой дорожки, и кричал:

– Руки! Это вам не бег в мешках! Работайте руками!

Какое‑то время, но недолго, он ворчал что‑то себе под нос, потом сбросил штормовку и тренировочные штаны.

– Парни, посмотрите, как надо работать руками!

Мальчики сначала смотрели, открыв рот, как тата бежал – руки двигались, словно он на каждом шагу впереди себя отталкивал каких‑то невидимых соперников, и ноги двигались всё быстрее. Быстрее, ещё быстрее…

И вдруг мне стало казаться, что там, на беговой дорожке не МОЙ тата, а кто‑то другой, гораздо более молодой человек, высокий, стройный и ловкий спортсмен… Пааво Нурми – победитель, для которого в мире нет ничего другого, кроме бега! Он промчался мимо меня так, что воздух дрожал, – и совсем не заметил меня. Меня, Эмиля Затопека! Меня, своего ребёнка!

Под открытым небом не было в тот миг ничего другого. Только эта огромная спортивная площадка, несколько чужих больших мальчиков и бегун с длинными руками и ногами, который, казалось, разбегается, чтобы взлететь. Казалось, он убегает в какой‑то другой мир – такой, о котором я и понятия не имела. Для него меня будто и не было, будто я не существовала в этом мире!

– Таа‑аа‑та‑аа! – закричала я что было сил. – Тата, не бросай меня!

Но тата словно и не слышал, он уже второй раз промчался мимо меня, гордо вскинув голову, а большие мальчишки стаей бежали следом за ним.

– Тата, тата, не убегай!

«Вот я, здесь – без матери и отца! – подумала я в отчаянии. – Оба вроде бы есть, но не для меня. Я никакой не Затопек, я маленькая девочка, которая не умеет сама стричь ногти, разводить огонь в плите, нарезать ломтями хлеб и колбасу, зарабатывать деньги… Вот я, здесь, одна‑одинёшенька, совсем брошенная!»

– Товарищ Тунгал! – крикнули с того края стадиона, который был ближе к школе. – Товарищ Тунгал, вас к телефону!

Тата всё ещё не замечал ничего вокруг! Ничей голос не мог догнать летящего по беговой дорожке тату – ни мой, ни директора школы.

– Учитель, учитель! – пытались уже и мальчишки привлечь его внимание.

Наконец он остановился, тяжело дыша, остановился передо мной, уперев руки в бока, и спросил с улыбкой, словно ничего не случилось:

– Ну, Эмиль Затопек, сможешь сделать так же или сдаёшься?

– Тётя Людмила тебя зовёт… к телефону! – сказала я, насупившись.

И вдруг мой страх и отчаяние как рукой смахнуло – чувствовала лишь легкую обиду на тату.

– Продолжайте тренировку! – крикнул тата мальчикам и быстро натянул тренировочные штаны.

– Следуй за мной, ладно? – сказал он, оглянувшись, и опять пустился бежать.

У Затопека в этот день не было и вполовину такой скорости, как у Пааво Нурми. Когда я, наконец, вбежала в канцелярию, то увидела перед собой совсем другого тату. Этот ссутулившийся мужчина у окна, выпустивший изо рта облако табачного дыма, никак не напоминал бодрого Пааво Нурми.

– Товарищ Тунгал, – сказала тётя Людмила. – Возьмите себя в руки – ребёнок пришёл!

Тата обернулся и посмотрел на меня в упор.

– Товарищ ребёнок…

Он раздавил папиросу в пепельнице и взял меня на руки.

– Плохие новости, товарищ ребёнок, – сказал он непривычным глухим голосом. – Суд над нашей мамой состоялся, но нас с тобой даже и не позвали. Вот в таком государстве мы живём – самом великом, самом свободном, самом демократическом.

Тётя Людмила сказала, вздохнув:

– Я сделала всё, что смогла… Мы с товарищем Когермаа написали вашей супруге очень хорошую характеристику: морально устойчива, идейно выдержанная…

– Когда мама приедет? – осмелилась я, наконец, спросить.

– Мама приедет через тридцать лет, – горько усмехнулся тата.

– Двадцать пять лет она отсидит в тюрьме за то, что учила эстонских детей, и потом проживёт ещё пять лет в России, прежде чем ей разрешат вернуться на родину. Мы с ней будем тогда уже семидесятилетними, а тебе будет хорошо за тридцать… Вот такие дела, дочка!

– Но вы подайте просьбу о помиловании! – поучала тётя Людмила. – Вы имеете на это законное право.

– Да, конечно, – кивнул головой тата. – У меня есть право просить помилование для своей жены…

Я повернула к себе ухо таты и сказала шёпотом:

– Но тогда и мне нет смысла быть хорошим ребёнком!

Все мои старания быть хорошей, сдерживание капризов, проглатывание гадких слов – всё было напрасным трудом!

Тата рассмеялся почти как обычно, опустил меня на пол и сказал:

– Как раз наоборот. Надо всё равно быть хорошим ребёнком – всем на зло! Спину прямо и улыбку на лицо, дочка! Мы – это мы, а они – это они!

Кто мы, это я знала, но кто они – в то время мне это было трудно понять. Да и сами‑то они, эти взрослые люди, понимали ли!

 

Руйла 1997–2007

Михайлов‑Северный В.

Игра в войну. Репр. открытки

Клевер Ю.

Хлебный хвост. Из моего окна. Репр. картины

«Октябрята катаются с горки». Репр. открытки

Луппов С.

Праздник 1‑ого Мая. Репр. открытки

 


[1] Роосаманна (roosamanna – пер. с эст. «розовая манна») – манный мусс (здесь и далее – примечания переводчика).

 

[2] «В Вяндраском лесу» – эстонская популярная песня «Vandra metsas».

 

[3] «Та элагу!» («Та elagu!») – эстонская заздравная песня.

 

[4] «Husqvarna» – велосипеды и мотоциклы шведской фирмы «Husqvarna Motorycles».

 

[5] Имеется в виду государственный флаг Эстонской Республики.

 

[6] Ротонда – меховая, бархатная и др. женская длинная теплая накидка без рукавов, распространенная в XIX – начале XX века.

 

[7] Янкуд (jankud – эст.) – зайцы.

 

[8] Названия песен, пением которых сопровождались танцы.

 

[9] Мульк – житель местности Мульгимаа (Mulgimaa) на юге Эстонии.

 

[10] На улице Пагари в Таллинне находился НКВД/КГБ, «Таллиннская Лубянка».

 

[11] Дословный перевод с эстонского «Siin Tallinn!» аналогичен русскому «Говорит Таллинн!».

 

[12] Известные эстонские артисты‑певцы 1950‑1960‑х годов.

 

[13] Hull – пер. с эст. «сумасшедший», «безумный».

 

[14] Полуробсон – так девочка воспринимала имя американского певца Поля Робсона, песни которого в 1950‑1960‑е годы часто звучали по радио.

 

[15] Habede, magede, jogede, vagede huii‑uud! – пер. с эст. «бород, гор, рек, крик войск!».

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-20; Просмотров: 179; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (1.018 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь