Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Еще одна грань: страсть к великим начинаниям
Духовная история Европы чрезвычайно сложна. Возведя в ранг добродетели разум и созерцание, изучив все достоинства, ведущие нас к совершенству, Аристотель представил нам образец безупречной личности: человек широкой души, взыскующий величия, не разменивающийся на мелочные помыслы. Человек благородный. Образ этот на протяжении столетий вызывал восхищение у европейцев. Обладатель широкой души себе хозяин, мир не презирает, хоть и видит его без прикрас с высот своего духа; он независим, но ценит дружбу, никогда не рубит с плеча — характеристика несколько пафосная, рассчитанная на избранных, лишенная чувства юмора. Что же до поведения перед лицом опасности, то Аристотель говорит:
И тот, кто величав, не подвергает себя опасности ради пустяков и не любит самой по себе опасности, потому что [вообще] чтит очень немногое. Но во имя великого он подвергает себя опасности и в решительный миг не боится за свою жизнь, полагая, что недостойно любой ценой остаться в живых[63].
Стремление к великим свершениям, этот высокий порыв, слишком привлекательно, чтобы обойти его молчанием в разговоре об отваге и стойкости. Хрисипп, выдающийся философ-стоик, выделяет пять составляющих мужества: упорство, уверенность, твердость, энергия и… великодушие — качества, необходимые для активного действия. Когда Эпиктет призывает своих учеников сохранять моральную независимость в любых обстоятельствах, то ссылается на триаду, священную для стоиков: отвагу, упорство и megalopsichia, иначе говоря — великодушие, благородство. В рассуждениях некоторых приверженцев стоицизма это последнее достоинство в конечном итоге поглощает само мужество, подчиняя его стремлению к величию. Хрисипп так и говорил: благородство возвышает нас над происходящим. Мудрец велик и нуждается в благородстве для выражения своего величия. Когда эта идея проникла в средневековое общество, ослепленное горючей смесью жажды ратных подвигов и религиозного рвения — Крестовые походы тому подтверждение, — встал вопрос: как сочетать благородство и стремление к величию с христианской моралью, проповедовавшей смирение? Поиски ответа породили самые неожиданные идеи и чувства. Возможно, здесь, как и во многом другом, зачинщиком стал Абеляр, знаменитый не только своей любовью к Элоизе, но также и смелым, новаторским философским даром. Он возвращает мужеству его первоначальный блеск. Доблесть означает силу, мощь, а низость — бессилие. Следуя почтенной традиции, Абеляр главными достоинствами называет справедливость, воздержание и стойкость, которая, по его мнению, включает два компонента: благородство, то есть самоотверженность в трудных предприятиях, и постоянство, необходимое, чтобы не отступиться, не „перегореть“. Вспомним, что для античных мыслителей мужество подразумевало лишь две составляющие — умение нападать и обороняться. Для Абеляра же это умение действовать и стоять на своем. Итак, изменения налицо. Теперь быть мужественным означает предпринимать великие дела и упорно доводить их до конца. Наступает эпоха созидательной деятельности. Восемь столетий спустя Владимир Янкелевич высказал похожую мысль. Мужество дает нам силы, чтобы положить начало, а верность — чтобы продолжать. Но поскольку постоянство есть акт непреходящего мужества, то верность следует характеризовать как настойчивую смелость.
Ложная смелость
Позволю себе сделать небольшой перерыв в рассуждениях о мужестве. Не то чтобы тема мне наскучила, просто настало время окинуть взглядом пройденный путь. Прежде всего, следует вспомнить, что суть познается в сравнении, а потому давайте сравним смелость истинную и смелость ложную. Увы, многие человеческие качества рядятся в одежды мужества. Платон и Аристотель упорно разоблачали этих притворщиков. У слов „смелость“ и „трусость“ множество синонимов с разными оттенками, что очень существенно, поскольку если язык изобретает в одной области столько лексических единиц, близких по значению, то, следовательно, вопрос нуждается в самом детальном подходе. Не стоит забывать, что слово есть, с одной стороны, инструмент, необходимый для осмысления действительности, а с другой — хранитель бесценной мудрости. Разоблачение фальшивой отваги дает следующие результаты.
А. Одно дело проявлять мужество и совсем другое — не испытывать страха. По мысли Аристотеля, нельзя считать смелым того, кто не боится. Человек, остающийся невозмутимым перед лицом опасности, „или бесноватый, или тупой“. Если быть отважным означает не испытывать страха, добавляет философ, то отважен и камень. Относительно безумия великий мудрец был совершенно прав, поскольку психиатрам известно, что при некоторых психических заболеваниях людям страх неведом. По мнению Аристотеля, мужество есть способность различать то, чего нужно бояться, и то, чего бояться не следует. Впрочем, впоследствии он сам внесет изменения в этот чересчур рассудочный подход. Главная особенность смелости заключается в способности к преодолению. Суть ее в том, чтобы действовать вопреки. Отважен лишь тот, кто со страхом смотрит опасности в лицо, но не отступает. Как говорил Ницше, „лишь у того есть мужество, кто знает страх, но побеждает его, кто видит бездну, но с гордостью смотрит в нее; кто смотрит в бездну, но глазами орла, кто хватает бездну когтями орла — лишь в том есть мужество“. Б. Одно дело смелость и совсем другое — свирепость. Разъяренный бык отвечает на атаку атакой, боль, кажется, не останавливает, а только подстегивает его, однако это еще не повод называть животное смелым. Бывают на свете агрессивные, грубые задиры, получающие удовольствие от драки. Не надо чересчур увлекаться, восхваляя свирепость воина, ведь мы все-таки не звери. Воинственность не следует путать с мужеством. Ли Ярли в книге „Менций[64]и Фома Аквинский: теории мужества и концепции отваги“ цитирует слова генерала Михаила Скобелева: «Я думаю, что моя храбрость — не что иное, как страсть к опасности и в то же время презрение к ней. Риск, которому подвергается моя жизнь, наполняет меня неистовым восторгом. Участие моего тела выражается в этом случае тем, что оно сообщает мне соответствующее возбуждение. Вся духовная жизнь кажется мне только ее отражением. Встреча с врагом лицом к лицу, дуэль, опасность, в которую я могу броситься очертя голову, — все это привлекает меня, возбуждает, опьяняет. Опасность сводит меня с ума, я влюблен в нее, я ее обожаю, я бегу за ней, как другие бегают за женщинами; я желал бы, чтобы она никогда не прекращалась». В далекую рыцарскую эпоху турниры были мощным источником эмоций. Повальное увлечение достигло такого размаха, что в 1179 году Латеранский собор решительно осудил поединки: „Мы запрещаем празднества или отвратительные ярмарки, на которых рыцари имеют обыкновение назначать друг другу встречу, дабы показать свою доблесть и посражаться, празднества, несущие смерть телу и погибель душе“. В начале XIII века проповедник и хронист Жак де Витри доказывал, что турниры провоцируют совершение как минимум пяти смертных грехов: пробуждают гордыню, поскольку их участники жаждут мирских почестей и пустой славы; разжигают зависть к чужим успехам, распаляют гнев, заставляя убивать и калечить; способствуют развитию алчности, ведь рыцари грабят соперников, отбирая доспехи и коня, и, наконец, поощряют похоть, так как их участники меряются удалью в надежде завоевать благорасположение бесстыжих женщин, чьи предметы одежды они выставляют напоказ как свои боевые знамена. Рыцарь из Штирии Ульрих фон Лихтенштейн выдвинул в ответ пять контраргументов в пользу поединков. Прежде всего, риск вызывает в душе рыцаря восторг. Столетия спустя тех же острых ощущений будут искать игроки в русскую рулетку. У так называемых emotions seekers, охотников за острыми ощущениями, о которых я уже говорил, нет никаких причин проявлять храбрость, они просто смакуют опасность. Все без исключения античные философы проводили различия между истинным мужеством и бессмысленной бравадой. Для Аристотеля мужество — это золотая середина между трусостью и безрассудством. Хотя обе крайности нехороши, трусость достойна большего порицания. Впрочем, об этом позже. В. Одно дело мужество и совсем другое — гнев. Гнев пробуждается, когда кто-то или что-то встает у нас на пути; он способен привести к агрессивности. Однако и гнев и агрессивность по сути своей являются страстями и не достигают высот мужества. Ревнивый муж, который, движимый собственническими инстинктами, убивает жену, едва ли достоин называться храбрецом. Равно как и отчаянный социофоб, пытающийся всеми средствами избежать общения и хамством отпугивающий людей. Абсурдно утверждать, будто всякий грубиян смел. И потом, гнев, в отличие от мужества, непостоянен. Правда, Фома Аквинский говорит, что гнев помогает храбрецу; более того, те, кто никогда не гневается, грешат против справедливости. Г. Смелость не есть стремление избежать большей опасности. Когда солдат идет в атаку из боязни, что его казнят как предателя, когда сражается, опасаясь бесчестия и позора, он не заслуживает звания смельчака — ведь им движет страх. То же самое можно сказать и о верующем, который проявляет героизм, потому что страшится геенны огненной, или о человеке, который демонстрирует смелость, потому что людская молва для него хуже любой угрозы. Д. Нет смелости во хмелю. Плохой герой из пьяного или одурманенного наркотиками — ведь истинное мужество требует ясного рассудка.
8. В поисках определения
Опираясь на все сказанное выше, я рискну предложить следующее определение мужества:
Мужествен тот, кому трудности не мешают осуществить благородное и смелое предприятие, кого препятствия не заставляют отступить на полпути к цели. Он действует наперекор всему, ведомый чувством справедливости, без которого мужество не имеет смысла.
Но к чему такая щепетильность? — спросите вы. Зачем предъявлять столь высокие требования к мужеству? Разве недостаточно просто с восхищением взирать на отважного, на бесстрашного, на смелого, как это обычно принято? Разумеется, недостаточно. Согласно расхожему мнению, злодей не может быть по-настоящему смелым, и тут возникает серьезная проблема. Ведь нет ни малейшего сомнения в том, что из двух бессердечных убийц один может оказаться смельчаком, а другой — трусом. Но вдумайтесь как следует, и вы поймете: отважен только человек добра. Мужество служит лишь благу. Что за странное утверждение? Может, прав был проницательный Вольтер, когда писал, что смелость не добродетель, а просто качество, роднящее неистовых безумцев и великих героев. Однако мы не раз убеждались в настойчивом стремлении мыслителей облагородить мужество, прочно связав его с добродетелью. Правда, эта возвышенная идея больше относится к области теории, нежели к области практики. Речь идет о двойном стандарте в оценке поведения: одной мерой привыкли мерить жестокий несовершенный мир, где большие рыбы пожирают малых, где бык свиреп, а кролик труслив, и совсем другой — мир идеальный, где создаются искусственные модели жизни вообще и личности в частности. Искусственные — значит, построенные вне связи с природой, вопреки ей. Именно таков мир морали и этики. А следовательно, и мужества два: одно естественное, другое — этическое. К великому сожалению, они далеко не всегда соизмеримы. Теперь мы вплотную подошли к смысловому ядру этой книги. Возможно даже, к смысловому ядру всех моих книг. Нам предстоит скачок из области психологии в область этики. Рассуждая о страхе, психология занимается вопросами душевного здоровья, а этика — вопросами духовного величия. Вольтер описывал, другие упомянутые нами мыслители — Сократ, Платон, Аристотель, стоики, схоласты — разрабатывали. Вольтер действовал как натуралист, остальные — как архитекторы. Они закладывали начало, создавали archē [65], фундамент великого здания. Рисовали человека не таким, какой он есть, а таким, каким должен быть в идеале. И если мужество свидетельствует о совершенстве человеческой натуры, значит, мужествен только совершенный. Но зачем все так усложнять, к чему эта старомодная изысканность? — спросите вы. Не спешите. Дело в том, что сейчас нам предстоит сменить предмет рассуждений. Речь пойдет уже не о мужестве, а о свободе. Найти точки соприкосновения не так уж и сложно. Всегда ли свобода благо или смотря по тому, для чего ее используют? Ведь и дурной человек волен причинять вред другим и себе. Любопытно, что подобное преклонение перед свободой существует только на Западе. У других культур имеются свои приоритеты: мир, справедливость, покой, здоровье, отсутствие страха. На самом деле мы тоже считаем, что свободу следует ограничивать, если она идет вразрез с другими ценностями (мои права кончаются там, где начинаются права окружающих), но все же почитаем ее за высшее достояние. Теологи осознали важность проблемы, когда задались вопросом: а свободен ли Бог? Имеет ли возможность выбора существо абсолютно благое и абсолютно мудрое? Разве Создатель, следуя своей благости и мудрости, не вынужден всегда выбирать наилучшее? А если так, то свобода рискует превратиться в тяготение ко злу или в плод невежества. Думаю, Платон разделил бы эту мысль. Чтобы понять, хороша ли свобода творить зло, прекрасно ли мужество злодея, придется оперировать двойным критерием свободы, двойным критерием мужества и, если уж на то пошло, двойным критерием разума. В книге „Крах разума“ я писал, что мышление следует характеризовать с двух позиций: с точки зрения внутренней организации и с точки зрения функциональности. Оценка внутренней организации производится с помощью тестов интеллекта. О функциональности же судят по плодам. Неумение умного человека использовать мыслительные способности во благо себе и другим неизбежно ведет к краху разума. Такое может произойти с блестящим математиком, допустившим по невнимательности, из лени или из тщеславия системную ошибку в расчетах, или с талантливым архитектором, который ничего толком не построил, потому что увлекся выпивкой. Поэтому я со всей ответственностью заявляю, заявляю как ученый, что главным критерием разума является добро, хотя прикладные специалисты надо мною, наверное, посмеются. Однако же сейчас не время разводить полемику, запомним только, что не следует путать внутреннюю организацию мышления и его функциональность, поскольку критерии оценки здесь могут быть совершенно разными и даже противоположными. Сказанное выше относится также к теме свободы и мужества. Сами по себе это некие формы, обретающие совершенство только наполнившись ценным содержанием. Вот почему безрассудство, которое Аристотель, как мы уже говорили, считал порочной крайностью отваги, все же предпочтительней трусости: безрассудный человек причастен хотя бы к формальной смелости. Терроризм может служить здесь отличным примером. Душегубы из организации ЭТА, виновники терактов 11 сентября или 11 марта — разве есть у них мужество? Да, сообщники величают их отважными борцами. Даже мы, называя террористов убийцами, не можем тем не менее не признавать, что они рисковали и жертвовали жизнью ради своих убеждений. И если они действовали свободно, а не ослепленные ненавистью или одурманенные обещаниями гарантированного рая, что ж, значит, у них есть формальное мужество — формальное, но не этическое. И достойны эти „герои“ восхищения (формального) и презрения (этического).
9. Возмутительный пример
Позволю себе привести здесь один прискорбный пример, дабы читатель мог извлечь из него урок. Меня давно занимает процесс подготовки бойцов так называемых элитных подразделений; вооруженные силы многих стран, и в особенности Соединенных Штатов, не жалеют ни денег, ни сил на исследование механизмов обучения. Бывший старший сержант морской пехоты Джимми Мэсси в книге „Ковбои преисподней“ делится опытом, полученным в рядах американских морских пехотинцев. Все, что он рассказывает, с успехом можно отнести и к другим воинским частям, где от солдат требуется особая агрессивность и готовность без колебаний пожертвовать жизнью, выполняя приказ. По свидетельству автора, во время боевой подготовки новобранцы подвергаются пыткам, сходным с теми, что применялись в багдадской тюрьме Абу-Грейб: „Сначала тебя полностью изматывают физически, а потом начинают унижать: оскорбляют, плюют, толкают, мочатся на тебя, пока полностью не подавят личность, чтобы потом перепрограммировать ее“. Думать самостоятельно и принимать решения запрещается, надлежит автоматически и неукоснительно подчиняться приказам, забыть, что у тебя есть способность чувствовать и критически мыслить. Но подготовка не сводится к одному только зомбированию человека, полностью меняется и его менталитет: представления о собственном достоинстве, о солидарности, о власти, о долге. Многие новобранцы, происходящие из угнетенных, маргинальных слоев населения, где ни своя, ни чужая жизнь ни в грош не ставятся, обретают в этой железной дисциплине, в бездумном подражании образу морпеха, смысл существования и общественное признание. К тем же методам успешно прибегают и в различных религиозных сектах. В обоих случаях новичкам предлагают жесткую систему ценностей, которая впредь будет определять все их чувства или отсутствие таковых. Мэсси рассказывает, что пехотинцам внушают, будто гражданское население — „стадо тупых овец, а мы бойцы и готовы в любой момент умереть, а потому нечего церемониться, снести кому-нибудь башку с расстояния в пятьсот метров — круто, я сам так много раз делал. С первым убитым тебя поздравляют, это почти обряд посвящения. И вскоре убийство начинает доставлять тебе что-то вроде сексуального наслаждения, ты испытываешь блаженство, ты всемогущ“. Думаю, что ощущения солдат из славных испанских терций, сражавшихся во Фландрии, были примерно такими же. Подобная штамповка людей-роботов наверняка покажется возмутительной любому здравомыслящему человеку, но мне не хотелось бы малодушно ограничиться одним лишь осуждением, не посмотрев правде в лицо. Начнись война, нужны кому-нибудь вялые, склонные к рефлексии войска, где солдаты станут устраивать собрания, отстаивая свое мнение? Ни в коем случае, потому что это будет шутейная армия вроде той, что описывал юморист Мигель Хила в своих рассказах, где солдат просит противника одолжить пушку и не атаковать слишком рано, чтобы все успели выспаться. Видимо, разумного решения тут не найти. Или армия бесполезная, или жестокая. Решения нет и быть не может, ведь война стоит за рамками области этической, она — проявление нашей несовершенной натуры, и пытаться сделать ее гуманнее значит совершить безусловный подлог в этическом смысле. Лицемерные запреты на химическое оружие или конвенции по обращению с военнопленными нужны тем, кто хочет „войны с человеческим лицом“, поддерживая ложное убеждение, будто война в принципе способна иметь „человеческое лицо“. А может, еще добавлять в начинку бомб антибиотик, чтобы раны жертв не воспалялись? Подобные потуги успокаивают общественность и потому приветствуются, однако на деле являются грандиозным надувательством. Войны как были, так и будут, поскольку всегда найдутся желающие их развязать; так или иначе, придется сражаться, чтобы защищать важные ценности, чтобы просто выжить, и тогда понадобится сильная армия. Значит, господство этики еще не утвердилось — слишком уж часто заявляет о себе жестокое царство человеческого естества, где в цене варварская отвага, с трудом поддающаяся моральным критериям. Наш мир ненадежен именно потому, что разобщен: отчасти он подчиняется законам джунглей, отчасти — законам этики. Гармония возможна лишь тогда, когда эти последние станут общими для всех и каждого. Военная подготовка элитных частей подтверждает латинское изречение: Corruptio optimi pessima. Падение доброго — самое худшее падение. Наихудшее падение — падение чистейшего. Порочную практику обучения искусству убивать выдают за воспитание стойкости, воли к преодолению, высокой жертвенности, солидарности и несокрушимого чувства долга. Таким дьявольским способом нас пытаются убедить, будто этическому мужеству вполне возможно научиться тем же путем, каким учатся мужеству варварскому.
Продолжение темы
Связь мужества и свободы неслучайна. Мужество есть свобода в действии. Где свобода, там и смелость. Но, рассуждая как о первой, так и о второй, всегда следует уточнять, говорим ли мы о формальной свободе, формальной смелости или же рассматриваем их в свете внутреннего содержания. Естественное и этическое выражение этих ценностей — не одно и то же. Взаимосвязь между свободой и мужеством становится еще более очевидной, если учесть, что абстрактные рассуждения о „человеческой свободе“ ничего не значат. Свободен человек или нет? Подобная постановка вопроса не имеет смысла. Да, мы в состоянии сбросить с себя практически любой гнет, любое бремя, в том числе и бремя страха. Свобода — это способность избавиться от чего-либо, она может проявляться в большей или меньшей степени. Алкоголика или наркомана, например, трудно назвать свободными людьми. Люди в силах разорвать и путы невежества, вот почему, по мысли Сократа, поиск знания также есть проявление отваги. Нас притесняют тираны, нас гнетут зависть, ненависть, похоть, лень, ярость и другие страсти, туманящие разум и мешающие принимать решения. Свобода суть стремление к освобождению, зародившееся в сердце существ, которые по своей природе зависимы. Человеческие детеныши, вскормленные волками и обитающие в джунглях, несвободны. Они живут, подчиняясь животным импульсам, лишены речи, способности мыслить и других атрибутов разумных созданий. Ведь, говоря о свободе, мы говорим о пути, озаренном светом разума, о пути долгом и требующем немалого упорства; мы, современные люди, воспринимаем это благо как нечто само собой разумеющееся, забывая о совместном неустанном труде всего человечества. Как ни странно, личная свобода своим существованием обязана обществу. Именно внешние факторы развили в нас умение действовать вопреки естественным порывам, нашей врожденной системе управления. Свобода является независимостью от всего, что порабощает человека, мешая осуществлять высокое и трудное предназначение. Смелость — стремление сбросить иго — помогает нам, а потому изначально считается основополагающей добродетелью. В книге Янкелевича я прочел строки, поразительным образом созвучные тому, что я неоднократно писал в своих трудах: „Действуя вопреки пагубным инстинктам и рефлексам, которые, ведя нас к спасению, приводят к гибели, мужество дает нам сверхъестественную силу, силу паче естества, исправляет нашу природную телеологию, не позволяя человеку, этому ленивому животному, пятиться назад“. На самом деле, мне кажется, что задачей этики является преобразование человечества как вида: цель во всех смыслах недостижимая (или теперь уже следует сказать „благородная“? ). Человек — существо по своей природе сообразительное, но по собственной воле желает быть еще и существом достойным. В этом стремлении заключено мужество, не знающее границ, ибо не знает границ и свобода. А если так, то нелепо и несправедливо приписывать смелость исключительно мужчинам, как это принято с давних времен. Греки обозначали отвагу существительным andreia, что в буквальном переводе означает „мужественность“. Женщине полагалось быть боязливой, робкой, покорной, стыдливой. В ней культивировали потребность в защите. По отношению к мужчине выражение „смелое поведение“ воспринималось как похвала, а по отношению к женщине — как оскорбление. Смелость нужна, во-первых, чтобы нападать, и, во-вторых, чтобы отстаивать, но в виде особого исключения женщине дозволялось лишь второе. Что правда, то правда: в истории всех народов от слабого пола требовалась немалая стойкость. Но, учитывая, что мужество есть свобода в действии, отказать в ней женщине значит участвовать в извечном заговоре против свободы.
Смелость, точка отсчета
Теперь мы наконец можем понять, почему некоторые авторы представляли отвагу основой нравственной жизни: именно она помогает достичь высокой цели — облагородить человеческую природу. Думаю, что Спиноза, в целом не отличавшийся большой смелостью, понимал это лучше других. Он трактовал мужество как стремление человека оставаться верным своей сути, жить согласно велению разума. „Под мужеством я разумею то желание, в силу которого кто-либо стремится сохранить свое существование по одному только предписанию разума“[66]. Из глубин платоновской пещеры доносится до нас голос философа: „Мужество — это мост, связующий разум и желание“. Но именно подобная связь и ставит перед нами проблему мужества во всей ее сложности, поскольку в конечном итоге вопрос упирается в тему свободы. Мужество есть свобода в действии. Однако можно ли действовать отважно исключительно усилием воли? Да, я могу принять решение поступать храбро, даже когда сердце мое преисполнено тревоги и страха. Здесь мне хочется упомянуть имена четырех авторов, которые проводили более или менее глубокий анализ данного вопроса. Первый из них, французский философ и психолог Рене Ле Сенн, утверждает, что мужество есть условие, делающее нравственность возможной. Это фундаментальная добродетель, ведь в ней соединяются энергия и воля. Именно таково значение слова virtus: нравственная стойкость человека перед лицом опасности и невзгод. Тем не менее автора интересует не столько опасность сама по себе, сколько ее способность вносить разлад в сознание, создавать внутреннее противоречие между двумя желаниями, двумя стремлениями: бежать и сопротивляться. Преодолеть это противоречие помогает мужество, в чем и заключается его великая тайна, великая связующая сила. Пауль Тиллих предлагает нам теологическую трактовку мужества. Смелый человек неизбежно испытывает тревогу — или, как говорил Хайдеггер, ощущает присутствие Ничто, — но перед ее лицом сохраняет целостность своего „я“. Он стоит с гордо поднятой головой, бросая вызов уязвимости, несовершенству, самой смерти. По мысли Тиллиха, истинная отвага побеждает Ничто, преодолевая границы человеческих возможностей. Сам феномен мужества может объясняться исключительно связью с некой силой, превосходящей людскую ограниченность. Тайна мужества представляется философу столь непостижимой, что он даже связывает ее с божественным вмешательством, великим обоснованием нашего бытия. Более того, в проявлении мужества Тиллих видит особое подтверждение существования Бога, выстраивая на этой базе своего рода онтологическое доказательство: „Убедительных доказательств существования Бога нет, зато есть акты мужества, в которых мы утверждаем силу бытия, независимо от того, знаем мы о ней или нет“. К сведению философов: нечто подобное делает и испанец Хавьер Субири, размышляя о свободе, неотделимой от мужества. Свободу, эту прореху в теории детерминизма, Субири объясняет исходя из причастности человека к божественной воле. По всей видимости, он испытывал сильное влияние Тиллиха, и оба мыслителя находились под воздействием поразительных идей Спинозы, для которого всякое творческое начало являлось свидетельством присутствия Бога в нас. Приблизительно те же идеи звучат и в моей книге „Почему я стал христианином“, однако следует заранее предупредить, что это не философский, а автобиографический труд и говорится в нем не об универсальных, а о личных открытиях. Не могу сказать, были ли суждения Тиллиха истинны, поскольку невозможно применить критерии истинности к теологии, основанной на вере, но его онтологическое видение мужества, его оценка стремления человека к преодолению своей животной натуры заслуживают самого пристального внимания. Хайдеггер считал состояние страха выражением бытия-в-мире, доказательством заброшенности человека в бытие. Тиллих же утверждал, что именно в мужестве, прорывающемся сквозь пелену неизбежной тревоги, и проявляется наша истинная природа, природа бытия вообще. Думаю, здесь он был прав. Третий автор — Владимир Янкелевич, чьи труды мы уже цитировали. Мужество потому считается великой тайной, что, находясь в зависимости от разума, оно тем не менее разум превосходит. Рассудок делает выводы, но не решает. Говорит нам, что следовало бы сделать, но не дает приказа к действию. Разум управляет миром идей, а не миром действий. Чрезмерная рефлексия может парализовать человека. „Познание есть состояние просветленной пассивности, которое раскрывает перед нами проблему во всей ее сложности, но не предлагает способов решения“. Именно мужество помогает человеку сделать рывок от мысли к действию, а потому оно по сути творческое и новаторское начало. „Мужество делает выбор в полной темноте, но темнота эта и есть то место, где происходит озарение“. Сделанный выбор означает переход на другой уровень. Рассудительность, благоразумная осмотрительность — неконструктивные качества, ибо располагают к бездействию, к пассивности. Осмотрительность — точное слово, оно показывает, что человек глядит вокруг, но не вперед. Акт мужества похож на решение пловца ласточкой броситься в воду с трамплина. Он совершает plongeon [67], не будучи до конца уверенным в успехе. „Наше мужество, — пишет Янкелевич, — есть мужество неуверенности, вызов зыбкости материи и надежда на то, что угроза не осуществится. Но надежда эта так часто не оправдывается, что смелость становится плодотворным и созидательным началом, противоположным бесплодному покою смирения, готовности к отчаянию. Мужество пролагает себе путь сквозь беспокойство“. Янкелевич точно описывает проблему, но не предлагает никакого решения. Решение мы найдем у философа-идеалиста Мориса Блонделя, четвертого автора, к чьим рассуждениям я обращаюсь. С ним у меня давно установилась необъяснимая связь. Возможно, ни один философский труд не представлялся мне столь трудным для постижения, как „Действие“: все не удавалось понять, какие же глобальные вопросы ставит перед собой философ. Закончив работу над своей книгой, я предпринял еще одну попытку и, похоже, сумел ухватить суть — это мужество. А значит, название „Действие“ следовало бы заменить на „Мужество“. Итак, Блонделя занимают те же проблемы, что и меня. Анализируя наше поведение, пытаясь проследить логику поступков, мы натыкаемся на зияющую брешь, необъяснимую пропасть между физиологическими механизмами и психическими предпосылками с одной стороны и волевым действием с другой. Не знаю, остаться мне за письменным столом или спуститься к морю; желания борются друг с другом, но вот решение принято: иду плавать. Только что я сидел в нерешительности — и вдруг сделал выбор, причем не знаю, в какой конкретно момент это произошло. Разноголосица, звучащая в нашем сознании, — стремления, чувства, неоправданные надежды — усмиряется действием. И сомнениям конец. Но кто же наводит порядок? Как? Блондель пытается доказать, что „свобода не противоречит детерминизму, наоборот, она питается им, вырастает из него“. Динамическая сила, исходящая из организма, неиссякаемый источник желаний, подталкивает человека к недостижимой цели. Спонтанный процесс постепенно выкристаллизовывается „в мотивы и стимулы, с каждым разом все более соответствующие истинным устремлениям индивида“. Прослеживая генеалогию решения, Блондель приближается к теме, сходной с нашей. Почему не ослабевает усилие? Как, когда и по какой причине субъект говорит себе: все, я больше не могу? И наоборот: откуда черпает силы бегун-марафонец? Как может он не сходить с дистанции, когда каждый мускул кричит, что пора валиться на землю? Именно сам акт преодоления себя, а вовсе не теоретический анализ, открывает человеку предел его природных возможностей и „необходимость расширить границы своей воли“. Как сказал бы Спиноза, раздвинуть границы могущества. Однако это высшее напряжение сил достигается, только если перенаправить энергию, отданную остальным желаниям, на одно, самое главное. Человек расхлябанный, хватающийся то за одно, то за другое, в результате не добивается ничего. „Потакать всем капризам ребенка, — пишет Блондель, — стараться не огорчать его, не раздражать — значит систематически наносить ему вред, поскольку в конце концов малыш сам запутается в своих желаниях“. Развивая теорию целесообразности, следуя от бессознательного к сознательному, от детерминизма к свободе, Блондель открывает нам основополагающую роль долга. Обязательства не ограничивают свободу, а, наоборот, расширяют, укрепляют ее. Надеюсь, читатель помнит — ведь надежда умирает последней, — что Платон называл мужество мостом, связующим желание и разум. Блондель утверждает то же самое, хоть и другими словами: „В осознании долга происходит синтез реального и идеального“. Читатель, попробуй заменить словосочетание „осознание долга“ на „мужество“, „реальное“ на „желание“, а „идеальное“ на „разум“, и ты сам увидишь, что труды, между которым пролегли столетия, созвучны между собой. А можно попробовать создать и такой mix: мужество есть синтез реального и идеального.
Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2016-04-09; Просмотров: 613; Нарушение авторского права страницы