Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Поэзия сытости и поэзия голода
Я хватаю ложку И вписываю в тарелку Песню своей жизни, Полную вкусовых метафор. Ложкой по фаянсу Я пишу одни и те же фразы, Понятные всем.
Это поэзия сытости, Написанная ложкой.
А кто-то в это же время Смотрит в пустую тарелку Или кастрюлю И от нечего делать Звенит ложкой О стенки тарелки.
Это всемирный набат голода.
Человек говорит
Человек говорит, Что он умирает от голода, – И тотчас же Ему заваривают кашу.
Человек говорит, Что он умирает от жажды, – И тотчас же Вода подступает ему к горлу.
Человек говорит, Что он умирает от холода, – И тотчас же Все вокруг начинают играть с огнем.
Человек говорит… Что такое война
Война–это не только свист пуль, Не только гром канонады, Не только разрушенные города. Война–это обмен Обручального кольца, Подаренного погибшим мужем, На буханку хлеба. Некий чиновник
Когда он крепко стоял на земле, Кресло казалось ему ненужным. Когда он крепко сел в кресле, Ненужной ему показалась вся земля!
Краткая история человечества
На протяжении тысячелетий Непрерывно воюя, Человечество борется Против войны.
Остров
Среди огромного океана Был один маленький остров.
На нем жил только один человек. У него был один дом, Одно колосящееся поле, Одна жизнь И одна смерть.
На острове было одно государство И ни одной войны.
И я мечтаю, Чтобы весь мир Был множеством таких островов.
Блаженные поля
В далеких полях колосящихся Ты увидишь мальчика, У него твое лицо, улыбка и волосы.
В далеких полях колосящихся Ты увидишь своих родителей, У них твои глаза, душа и походка.
В далеких полях колосящихся Ты увидишь твою любимую женщину, У нее твой голос и твое сердце.
В далеких полях колосящихся Ты увидишь самые прекрасные сны, И тебя никто не разбудит, Не бойся,
Ибо там никого и ничего нет. Биография счастья
Однажды утром На небесах Родилось счастье. Оно сначала превратилось в солнце, Потом лучами вплелось в косу девушки, Потом стало рябью на речной глади. После этого оно ярким бликом Закатилось в глаза слепцу, Но он вымыл счастье из глаз, Как соринку. Тогда оно солнечным зайчиком прыгнуло мне в окно И стало этим стихотворением.
Борис ТЕЛКОВ ПОМИДОР
Кабинетный человек любовно протирал свежий помидор промокашкой, как распаренного младенца махровым полотенцем. Поиграв световыми бликами на его тугих боках, чиновник наконец-то отметил мое присутствие вопросом: -Что у вас? -Вот. Нашел утром в почтовом ящике, - и я протянул ему государственную непонятную бумагу. Бледно-волосатые руки чиновника в коричневых пигментных пятнах, словно в перчатках, скроенных из географической карты гористой местности, нехотя отпустили помидор на край стола и медленно, едва заметными толчками, с трудом отрываясь от притяжения вожделенного плода, поползли к моей бумаге. Изучив ее, он долго копался в папках, один раз даже оторвался от стула и порылся, насморочно всхрюкивая, в бумажных отвалах, но, ничего не найдя, озадаченно спросил девицу, брякавшую в углу комнаты на счетах: -Послушай, милочка, ты не знаешь, где у нас папка с распоряжениями? -Да вы же сами на нее горячий чайник поставили! — бойко фыркнула дамочка. Девица была нервная, хотя и не дурнушка, я даже заметил на ее щечке розовое зернышко помидора, похожее на крохотное сердечко. И тут случилась неприятность. Старый чиновник, кряхтя, как заржавелый циркуль, потянулся за папкой и нечаянно зацепил пузатым нарукавником помидор. Раздался сочный шлепок об пол, и студенистые, красные брызги взрывом разлетелись по сторонам. Я обомлел, решив, что со стариком сейчас же приключится удар, но ничего подобного не произошло: кабинетный человек с девицей вдруг дружно расхохотались; чиновник, развеселившись, даже хлопнул ладошкой себя по плеши: «Ай да растяпа! Кха-кха-ха, придется позвать уборщицу...». Он вытащил из ящичка колокольчик и потряс им. Огромный парень в черном сатиновом халате и с совком, по-арестантски крапленым желтым инвентарным номером, ловко и бесшумно сгреб останки помидора. Веселый чиновник вновь углубился в свои бумаги. Наконец, выудив крючковатым пальцем нужную, он глянул в мой паспорт и в сердцах даже отбросил его на край стола. -Нет! Я не могу так работать... Что это, молодой человек, вы себе позволяете?! Нехорошо-с!.. Думаете, нам делать нечего, от того мы здесь и сидим? А ведь согласно распоряжению, вы еще вчера должны были умереть, а сами заявляетесь сутки спустя, да еще и морочите нам голову! Меня огорчила эта новость. Как всякий домосед, я не выносил каких-либо перемен в своей жизни. -А что мне теперь делать? Я, понимаете ли, в последнее время мало выхожу из квартиры, разве что в булочную... Если бы я знал, что понадоблюсь, то, конечно, сразу... -Ах, оставьте меня в покое! — обиженно оттопырив чернильную фиолетовую губу, кабинетный человек уставился в запотелое окно. На улице который уж день шелестел безликий дождь. Начало потопа. Мне стало неловко, что я расстроил такого добросовестного работника и подал робкую, чуть живую надежду на смерть: -А может быть, еще не поздно? Вы только скажите, куда пойти, я договорюсь... Чиновник молча начертал мой дальнейший путь на оборотной стороне государственной бумаги тонкой дрожащей линией и оборвал ее где-то на окраине города в кривом четырехугольнике, обозначавшем кирпичное здание старого добротного типа.
***
На улице я долго ждал трамвая. Ботинки, сшитые, вероятно, из картона, раскисли, потяжелели, при ходьбе меж пальцев, щекочась, просачивалась влага. Радовал лишь капюшон: я сидел внутри него, как в пещере, укрытый от людей, и слушал стук дождя по верху себя. Возникло детское желание развести здесь костерок. А в переполненном трамвае — очередная неприятность в виде разъяренной контролерши. Она отколупала мое безвольное тело из брикета слипшихся, испуганных пассажиров и, потрясая нагрудным гремучим кошельком, как змея, эта воинствующая нищая громогласно обличила меня в подрыве экономики государства. Кажется, я покраснел, как помидор. Пролепетав извинения, опустил свои последние гроши в ее ненасытную, бряцающую утробу. Было очень стыдно и немного жаль денег. Все-таки хорошие были деньги, как могли, они поддерживали меня. Эта история окончательно испортила мое настроение, даже расхотелось ехать на окраину города. Я не чувствовал в себе достаточно сил для новых унижений и жалких уговоров. Кроме того, дома меня ждал недопитый стакан чая и распахнутый где-то посередине томик ненужного поэта. «Ладно, съезжу после обеда» — смалодушничал я и хотел уже отправиться домой, как вдруг вспомнил обиженного мной кабинетного человека…
***
Я долго топтался у высокого серого забора, занозя пальцы и ощупывая, как слепой, сырые доски, пока не нашел калитку. Искомое учреждение напомнило мне овощной склад, такое же длинное и безликое. Вокруг – грязь вперемешку с обломками дощатой тары и бурыми метками гниющих помидор Три печальных ворона бродили под дождем по этой свалке, как монахи, отыскивающие на поле брани раненых среди убитых. Я постучал в дверь - она оказалась глухой. Предчувствуя недоброе, толкнул плечом, потом пнул, раз, другой, третий. Если бы безмолвие двери продлилось еще минут пять, я, наверное, разбил бы об нее голову. -Че надо? - услышал я с той стороны скрипучий старческий голос, показавшийся мне едва ли не родным. -Извините, что тревожу, отрываю от дел, но у меня к вам направление... -Ну, так че теперь, надо будить ни свет, ни заря! — проворчало неведомое мне существо. Я хотел сказать, что уже полдень, но вовремя сдержался. -Видите ли, я должен был прийти вчера, но мне что - то нездоровилось... -Все вы болеете, - за дверью были недовольны. -Правда, правда, я даже могу справку принести, — со страху начал лгать я. -Оставьте себе ваши бумажки! И вообще у нас машина сломалась. -А как же теперь? Когда заработаете, а? -Дня через три, не раньше. У слесарей вчера получка была. - Так, значит, если я приду через три дня, вы меня примете? - с надеждой спросил я. -А че ж не принять - примем. Не звери, чай... - тягучий сладкий зевок, бормотание, угасающее шарканье ног и тишина.
***
Вернувшись домой, я неспешно допил холодный чай, а подвернувшегося под руку бедного поэта погладил по мягкой беззащитной обложке: «Эх ты, сиротинушка…» Ефим ГАММЕР ВЕНОК ДИАСПОРЫ
Сонеты
Насилую себя – преображаюсь. Раскраиваю вечность на мгновенья. Раб мимикрии, мне пристало жалость Выцеживать по каплям из презренья.
Боюсь злословья, как боялся прежде Погромщиков в болоте местечковом. «Я не такой! Иной! » - твержу невежде. Но что ему оболганное слово,
Что всхлип души, когда в почете вата, Которой уши у него забиты. Боюсь вины безвинно виноватых. Боюсь не смерти – другом быть убитым.
Вот облик мой, каким в судьбу он врублен. Внутри углы. А внешне я округлый.
Внутри углы. А внешне я округлый. Искусственная двойственность натуры. В противоречье человека с куклой Живу, улыбчивый и хмурый.
Второе «я» - откормленная кукла – К благонадежности подвешено за уши. Но сердце в нем мое. Оно набухло. Оно готово вырваться наружу.
В нем генный код – мой поводырь в изгнанье – Пророчествует, прозревая дыбу. И голосует сердце за восстанье, И рвет по швам мундир стереотипа.
«Король-то гол! » И кукла в страхе сжалась. К второму «я» испытываю жалость.
К второму «я» испытываю жалость. Ему скончаться, роль свою исполнив. Мне с дрожью помнить, как оно сражалось, Чтобы не сгинул я в житейских волнах.
Душе, взошедшей на костер страданий, Не возродить стоклятого прикрытья. Ее удел – вместить все мирозданье. А если нет – так о него разбиться.
Что ждет меня в дороге обретенья Такого «я», что боль веков впитает? Как кровь густа, из вечности мгновений Она ко мне все ближе подступает.
Мне жаль себя, Одессу, Ригу, Бруклин. Но жалость не загасит в сердце угли.
Но жалость не загасит в сердце угли. Не им, так искрам продираться лазом Из сердца – этой невозможной кухни – В мой мозаично выложенный разум.
Мозаика – цветная панорама Грядущего, текущего, былого. Во мне священнодействуют экраны, Немые и насыщенные словом.
В экраны проецируются искры, А стоны звуковым им служат фоном. Далекое становится вновь близким. И вот я погружен во время Оно,
Когда от имени вождя и Бога Меня сжигала на кострах эпоха.
Меня сжигала на кострах эпоха. Под крики «хайль! », моим мольбам не внемля. И я, лишенный животворных соков, Пахучим пеплом оседал на землю.
Что в пепле том? Одно воспоминанье О людях без отчизны, о землях без народа. Но в мертвом пепле бился пламень тайный, Раздутый в зарево лихою непогодой.
Огонь прожег сапог порабощенья, А крику «хайль! » – голосовые связки. И я восстал из пепла. Возрожденье! Свободен жить! И жить не по указке!
Свободен ли? Меня, как впал в сомненье, Расстреливали стрессами мгновенья.
Расстреливали стрессами мгновенья. Рожденного – какой уж раз! – в неволе. «Хочу быть сам собой! - страдал в смятенье, - Доколе быть чужим себе? Доколе? »
Но мне иной был жребий уготован Под директивным солнцем новой эры. И оказалось: я лишен основы – Своей культуры, памяти и веры.
Я понял, исходя душевной кровью, Что нет реки, коль не было истоков, Что, связь времен порвав, я обусловлю Себе лишь подведение итогов
На счетах времени. Костяшки – крохи… Я – в крик. Но поздно. Разродился вздохом.
Я – в крик. Но поздно. Разродился вздохом. Мой вздох – среда питательная боли. Как раковая опухоль, жестоко Боль ест меня, живьем ест. Но доколе?
Я не хочу быть мне лакомой добычей Для этой твари, вечно ненасытной, И лепетать, сойдя в разноязычье: «Вздох – твой конек для любопытных».
А вздох – среда питательная боли. Порочный круг. В нем замкнуто начало На родовой замок моей недоли. Довольно вздохов! Крик душа зачала…
Но в мире, где мной правит униженье, Мне не дано знать крика облегченья.
Мне не дано знать крика облегченья. Зато дано огнем души согреться И жаркою рукой стихотворенья Коснуться человеческого сердца.
Коснувшись сердца, в сердце превратиться. Стать сердцем, на день-два, всего Земшара. И по-бунтарски, в полный мах забиться, Чтоб не свернулась кровь его живая.
Пусть ненадолго силы крови хватит. Сердец-то много у Земного шара! Сердцам планеты, ими став хоть на день, Не раздувать всесветного пожара.
Суть эту проповедовать я волен. Я – сын веков, что вечно обездолен.
Я – сын веков, что вечно обездолен, Питал умы живой водой познанья. И в том не виноват, что так устроен, Что жизнь, по мне, синоним созиданья,
Что хлеб судьбы едя, растил хлеб сути, Что сути хлеб был невозможно горек, Что нес его сквозь строй времен я к людям И оставался в их глазах изгоем,
Что из Земного шара, как занозу, Меня рвал нелюдь мертвыми клыками, Будь Моисей, будь я Эйнштейн, Спиноза, Будь просто Дрейфус, Аронес иль Гаммер,
Что вынужденно, крученый и битый, Жил, внешним «я», как бы щитом, прикрытый.
Жил внешним «я», как бы щитом прикрытый От мелочных обид и оскорблений, Себя считая не «пархатым жидом», А гражданином мира и Вселенной.
Ко всем народам смог я причаститься, Хотя оболган, предан был и продан. Я – гражданин Вселенной и частица Любого, как он ни зовись, народа.
В единстве сложного противоречья Разноязыкий, иногда невнятный, Я был последователь и предтеча, Жил внешним «я», непонято-понятный
На форумах, ристалищах, в застольях. А внутреннее «я» загнал в подполье.
А внутреннее «я» загнал в подполье, Где Минотавру только развлеченье, Чтоб тенью рвалось из неволи, Из лабиринта умопомраченья.
Не вырваться! Слоняться ротозеем В потемках избегать чужого взгляда. Будь меч в руках… Меч выведет в Тесеи И кинет на врага. Бой – высшая награда!
Но нет меча, и жди, когда обманом На солнце выведут, чтоб в ослепленье, Не различить скользящего кинжала И рухнуть от удара на колени.
Нет, из подполья я его не выдам. Ведь только там ему не быть убитым.
Ведь только там ему не быть убитым. В подполье, в нем, как это ни досадно. Мой тайный мир, во тьме от сглаза скрытый, Ждет - не дождется нити Ариадны.
Пусть парадокс! Слуга не мифа – яви, Мой тайный мир ждет нити путеводной. Он, как Тесей, живым остаться вправе. Он, как Тесей, обязан стать свободным.
Нить Ариадны – это указатель К своим корням, к вторичному рожденью. Где смерть – там жизнь, и жизни ради Есть смысл украсить вечностью мгновенье,
Чтобы добраться наконец до сути. Я ль в этом виноват? - скажите, люди.
Я ль в этом виноват? - скажите, люди, Что голос разума – лишь отголосок сердца? Что детству не знакома взрослость буден, Что старческий маразм впадает в детство?
Я ль виноват, что замолкают музы, Когда в литавры бьют под грохот пушек? Я ль виноват, когда планете грустно, Когда планету ужас смерти душит?
Я ль виноват, что в мире этом сложном Царит не логика, а словосыпь такая, Что предпосылки очень часто ложны, А истина у каждого иная?
О, люди! Как дойти до вещей сути? Но люди не философы, а судьи.
Но люди не философы, а судьи. «От пустословий всяких там сомлеешь! » «Ату! Долой! Шрапнелью из орудий! » И… «Хлеба! Хлеба! Хлеба! Зрелищ! Зрелищ! »
Мой монолог для их ушей, как небыль. «Диаспора? Евреи? Где уж тут аншлаги? » «К ногтю! Казнить! » И… «Зрелищ! Хлеба! Хлеба! » И… «Секс! Вино! Марихуану! Шлягер! »
Не лучше ль замолчать врагам в угоду, Дать и себе хоть толику покоя? И… «Секс! Вино! » Чтоб не отстать от моды, Готов и я проглочен быть толпою.
Разъята пасть ее, я в эту пасть вжимаюсь. Насилую себя - преображаюсь.
Насилую себя - преображаюсь. Внутри углы. А внешне я округлый. К второму «я» испытываю жалость. Но жалость не загасит в сердце угли.
Меня сжигала на кострах эпоха, Расстреливали стрессами мгновенья. Я – в крик! Но поздно. Разродился вздохом. Мне не дано знать крика облегченья.
Я – сын веков, что вечно обездолен, Жил внешним «я», как бы щитом прикрытый, А внутреннее «я» загнал в подполье – Ведь только там ему не быть убитым.
Я ль в этом виноват? – скажите, люди. Но люди не философы, а судьи.
Рига, май 1978 года Александр БАЛТИН Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2016-05-29; Просмотров: 452; Нарушение авторского права страницы