Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Прочь, демократии грядет авангард.



Чтоб править средь роскоши, шампанского и карт!**

Что же представляли собой массы, мобилизованные для политических действий? Прежде всего, это были классы и слои общества, находившиеся до этого вне политической системы, причем некоторые из них входили в довольно разнородные союзы, коалиции и «народные фронты». Самую фозную силу представлял рабочий класс, организованный в партии и движения, сформированные по откровенно классовому признаку. (Эта тема будет рассмотрена в следующей главе.)

Существовала также большая и расплывчатая коалиция, состоявшая из промежуточных слоев общества, не знавших, кого им следует бояться больше: богатых или пролетариата? Это была старая мелкая буржуазия, состоявшая из ремесленников и торговцев, позиции которых были подорваны развитием капиталистической экономики, и быстро растущий нижний слой среднего класса, включавший рабочих, не занятых физическим трудом, и служащих – так называемых «белых воротничков» (именно этих людей имели в виду германские политики, обсуждавшие во время и после Великой депрессии «вопрос о положении ремесленников» и «вопрос о положении среднего класса»). Это был мир «маленьких людей», противостоявший миру «крупных» интересов; само слово «маленький» (или «мелкий») стало в нем и девизом и лозунгом («мелкий коммерсант», «маленький человек»). Многие радикально‑социалистические журналы во Франции с гордостью включали это слово в свое название («Маленький Нико», «Маленький провинциал» и др.). Маленький – но не ничтожный; маленькая собственность так же нуждалась в защите от коллективизма, как и крупная; служащим приходилось защищать свои права от возможных притязаний со стороны квалифицированных рабочих, имевших почти такой же доход; тем более, что верхушка среднего класса не очень‑то хотела относиться к своим собратьям из нижних слоев, как к равным.

Это была (по понятным причинам) благоприятная среда для всякого рода политической риторики и демагогии. В странах, где была сильна традиция радикального демократического якобинства, энергичная и цветистая риторика такого рода помогала удерживать «маленьких людей» на левом фланге политической жизни, хотя, например, во Франции она содержала изрядную долю национал‑шовинизма и потенциальной ксенофобии. В странах же Центральной Европы национализм и особенно антисемитизм сред‑

НИХ классов просто не вмещался ни в какие рамки. Дело в том, что в представлении обывателей евреи олицетворяли собой капитализм; более того, они были теми ярыми капиталистами (банкирами, владельцами универмагов и складов, дилерами), которые сильно потеснили мелких ремесленников и торговцев; хуже того: евреи часто были безбожниками‑социалистами и вообще «умниками», подорвавшими старые традиции и поставившими под угрозу все нравственные и семейные ценности. Поэтому, начиная с 1880‑х годов, антисемитизм стал главной составной частью организованных политических движений «маленьких людей» в странах Центральной Европы, от Германии и Австрии до России и Румынии; за пределами этих стран он также играл значительную роль. Приступы антисемитизма сотрясали Францию в течение всех 1890‑х годов, ставших десятилетием скандалов вроде «Панамы»'® и «дела Дрейфуса»[211]; не так‑то легко это понять, учитывая, что в стране с населением в 40 млн человек было в то время всего 60 ООО евреев! (см. гл. 12).

Нужно сказать еще и о крестьянстве, все еще составлявшем большинство населения многих стран, а в других являвшемся самой крупной экономической группой. Начиная с 1880‑х годов, т. е. с наступлением эры депрессии, крестьяне и фермеры стали объединяться в группы, выступавшие с различными экономическими требованиями, и вступать в кооперативы, занимавшиеся покупкой, продажей и переработкой сельскохозяйственной продукции, и также кредитованием хозяйств. Это происходило в массовых масштабах в разных странах: в США, в Дании, Новой Зеландии, Франции, Бельгии и Ирландии. Все же крестьянство редко выступало на политической сцене и в предвыборных кампаниях именно как класс – если только столь неоднородную массу вообще можно было назвать классом. Конечно, ни одно правительство не могло позволить себе пренебречь экономическими интересами столь внушительной массы избирателей, ка‑

КОЙ ЯВЛЯЛИСЬ производители сельскохозяйственной продукции в аграрных странах. Однако, когда крестьяне вступали в предвыборную борьбу, они объединялись под лозунгами, не имевшими отношения к сельскому хозяйству, хотя существовали политические движения и партии, влияние которых было основано именно на поддержке со стороны крестьян или фермеров: такой была Популистская партия в США в 1890‑е годы, или социалисты‑революционеры в России (после 1902 года)’’

Политическая мобилизация социальных слоев происходила путем объединения граждан в отдельные группы, связанные определенным частным интересом: например, по религиозному или по национальному признаку. Группы, сформировавшиеся по религиозному признаку, всегда (даже в странах одной религии) объединялись в разные предвыборные блоки, противостоявшие другим таким же блокам религиозного или светского характера. Организации же избирателей, сформировавшиеся на основе национализма, почти всегда представляли какие‑либо движения автономистов, существовавшие внутри многонациональных государств; в некоторых случаях, как например в Польше и в Ирландии, они одновременно представляли определенную религию. При этом они имели мало общего как с общенациональным патриотизмом, который пропагандировался государством (но иногда выходил из‑под его контроля), так и с политическими движениями (обычно правого толка), претендовавшими на право представлять «нацию» против подрывных меньшинств (см. гл. 6).

Однако подъем массовых политико‑конфессиональных движений в общем был сильно затруднен действиями такой ультраконсервативной организации, как Римская католическая церковь, обладавшая громадными возможностями для мобилизации и организации своих верующих. Политика, партии, выборы – все это были черты того греховного девятнадцатого века, который Рим пытался осудить устами папы еще в 1864 году, а затем – на Совете Ватикана в 1870 г. (см. «Век Капитала», гл. 14).

Согласие по этому вопросу не было достигнуто, о чем свидетельствовали высказывания ряда теоретиков католицизма, осторожно предлагавших в 1390‑е, а затем – в 1900‑х годах найти какой‑то компромисс с современными идеями (этот «модернизм» был проклят папой Пием X в 1907 году). В свете сказанного понятно, какую позицию могла занять Католическая церковь в дьявольском мире светской политики: только позицию полного противостояния и твердой защиты религиозной деятельности, католического образования и других церковных институтов, которые могли пострадать от государства, постоянно вступавшего в конфликты с церковью.

Таким образом, хотя политический потенциал христианских партий был офомным (как показала европейская история после 1945 года[212], и явно возрастал при каждом расширении круга избирателей, церковь сопротивлялась образованию католических политических партий (хотя формально поддерживала их); при этом она признавала (с первой половины 1890‑х годов) желательность отторжения рабочего класса от безбожной социалистической революции и, конечно, необходимость присмотра за своей главной опорой на выборах – крестьянством.

Однако, несмотря на данное папой благословение нового интереса католиков к социальной политике (в 1891 г. в энциклике «Рерум новарум»), предшественники и основатели современных христианско‑демократических партий встречали со стороны церкви подозрительность и периодические вспышки враждебности; и не только из‑за их склонности прийти к соглашению с нежелательными тенденциями развития этого суетного мира (подобно тому, как это предлагали «модернисты»), но и потому, что церковь опасалась их влияния на свои новые кадры, пришедшие из разных слоев среднего класса, городского и сельского, которые видели в этих партиях новое поле деятельности. Когда в 1890‑х годах большой демагог Карл Люгер (1844–1910) сумел основать первую массовую христианско‑социалистическую партию современного типа, то он сделал это вопреки сопротивлению австрийской церковной иерархии. Его партия представляла нижние слои среднего класса и твердо придерживалась антисемитских взглядов; она получила полную поддержку населения города Вены; партия существует до сих пор и называется «Народная партия»; она управляла независимой Австрией почти во все время ее существования, начиная с 1913 года.

Таким образом, церковь обычно поддерживала консервативные и реакционные партии разного направления и была в хороших отнощениях с националистическими движениями католических наций, находившихся на подчиненном положении в многонациональных государствах, если эти движения не были заражены вирусом светскости. Вообще, церковь поддерживала всех, выступавших против социализма и революции. Подлинно массовые католические партии и движения были основаны в Германии (где они начали свою деятельность с борьбы против антиклерикальной кампании Бисмарка, проходившей в 1870‑е годы)'*; а также в Нидерландах, где все политические силы выступали в форме концессионных групп, в том числе протестанты и даже нерелигиозные организации, объединявшиеся в блоки «вертикального» типа; затем в Бельгии, где католики и антиклерикальные либералы сформировали двухпартийную систему задолго до эры демократизации.

Гораздо меньше было протестантских религиозных партий, и там, где они существовали, требования конфессий вьщвига‑лись обычно под другими лозунгами: национализма и либерализма (как в нонконформистском Уэльсе), антинационализма (как среди протестантов Ольстера, выступавших за союз с Британией и против местного ирландского самоуправления); просто либерализма (его придерживалась либеральная партия Британии, в которой усилился нонконформизм после присоединения к ней старой аристократии вигов и представителей крупного бизнеса, покинувших консервативную партию в 1880‑е годы). (Нонконформизм – отделение протестантов от Церкви Англии, которое произошло в Англии и в Уэльсе.) В Восточной Европе религия в политике была неотделима от национализма, а в России – и от государства. Русский царь не просто был главой Православной церкви – он использовал ее для борьбы против революции. Другие великие мировые религии – ислам, индуизм, буддизм, конфуцианство (не говоря о культах небольших общин и народов) – действовали пока еще в другом идеологическом и политическом пространстве, где западная демократическая политика была чуждой и неуместной.

Религия, конечно, имела большой политический потенциал, но национальная идентификация являлась не менее значительным, а практически – еще более эффективным средством политической мобилизации. Когда, после демократизации избирательного права в Британии в 1884 году, Ирландия голосовала за своих представителей, то Ирландская Националистическая партия захватила все места, выделенные для католиков этого острова. 65 из 103 депутатов составили дисциплинированную фалангу под руководством вождя ирландского протестантского национализма Чарльза Стюарта Парнелла (1846–1891)” Если выражение политических взглядов было связано с национальным самосознанием, то было заранее известно (где бы это ни происходило), что поляки будут голосовать именно как поляки (хоть в Германии, хоть в Австрии), чехи – как чехи и т. п. Поэтому, например, политическая жизнь австрийской части империи Габсбургов была парализована именно в результате такого разделения по национальным интересам. После восстаний немцев и чехов, выступавших друг против друга (1890‑е годы), парламентская система потерпела полный крах, так как ни одно правительство не могло получить большинства в парламенте. Поэтому введение всеобщего избирательного права в 1907 году было не только уступкой соответствующим требованиям, но и отчаянной попыткой мобилизации масс избирателей, которые стали бы голосовать не по национальному признаку (например, за католиков или даже за социалистов), против непримиримых и вечно конфликтующих национальных блоков.

Крайняя форма политической мобилизации масс, т. е. в виде дисциплинированной массовой партии или движения – оставалась достаточно редким явлением. Даже среди новых рабочих и социалистических движений монолитная и всеохватывающая Германская Социал‑Демократическая партия являлась исключением (см. гл. 5). Тем не менее элементы этого нового явления можно было найти почти повсеместно. В первую очередь, это были организации для ведения предвыборных кампаний, составлявшие основу партии. Типичная идеальная партия, возглавлявшая соответствующее движение, состояла из местных организаций или отделений, а также из комплекса специальных организаций, тоже имевших местные отделения и предназначенных для достижения более широких политических целей. Так, в 1914 году Ирландское национальное движение включало Объединенную Ирландскую лигу, являвшуюся основой движения и организованную по избирательным округам, т. е. имевшую отделения в каждом округе по выборам в парламент. Движение собирало национальный съезд избирателей, на котором председательствовал президент лиги и в котором участвовали, кроме делегатов, также представители трудовых советов, т. е. городских комитетов, состоявших из представителей профсоюзов; прибывали также делегаты от профсоюзов, от ассоциации «Земля и труд», представлявшей фермеров; от «Атлетической ассоциации»; от обществ взаимопомощи, таких как общество «Старинный закон ирландцев», поддерживавшее связи острова с американскими эмигрантами, и др. Таковы были кадры сторонников партии, служившие связующим звеном между националистическими лидерами в парламенте и вне его и массами избирателей, поддерживавших требование автономии Ирландии. Активисты, организованные таким образом, сами по себе представляли внушительную силу: в 1913 г. лига насчитывала 130 ООО членов, тогда как все католическое население Ирландии насчитывало 3 млн человек**

Следующей чертой новых массовых движений была их идеологическая направленность. Это были не просто группировки, выступавшие и действовавшие в поддержку каких‑то частных требований, например, для защиты виноградарства. Конечно, было много и таких, потому что логика демократизированной политики требовала усиления давления на правительства и парламенты, которые должны были (теоретически) отвечать на это усилением своей работы. Однако организации, подобные «Союзу сельских хозяев» в Германии (который был основан в 1893 г., а в 1894 году уже насчитывал около 200 тысяч членов), могли быть и не связаны с какой‑то определенной партией; «Союз сельских хозяев» тоже был независимой организацией, несмотря на явные симпатии к консервативным идеям и на почти полное преобладание крупных землевладельцев. В 1898 году «Союз» опирался на поддержку 118 депутатов Рейхстага (из общего количества 397 депутатов), принадлежавших к 5 разным партиям’* В отличие от подобных групп узкой идеологической направленности, хотя и достаточно мощных, новые партии и движения представляли пример щирокого взгляда на мир. Именно общее мировоззрение, а не специализированная и непостоянная политическая программа, являлось для членов и сторонников партии чем‑то вроде «гражданской религии», которая, по мнению Жан‑Жака Руссо, Дюркхейма и других теоретиков новой социологии, должна была сплотить современное общество и послужить «цементом», скрепляющим его отдельные блоки. Религия, национализм, демократия, социализм, а также идеологии – предшественники фашизма – вот что сплачивало новые, политически мобилизованные массы, какие бы материальные интересы ни представляли их движения!

Парадокс, но в странах с сильными революционными традициями – во Франции, США да и в Англии – идеология минувших революций позволяла их старым или новым элитам приручать по меньшей мере часть новых масс, применяя для этого стратегию, давно известную ораторам‑демагогам демократической Северной Америки. Британский либерализм, унаследовавший традиции Славной революции вигов (1688 года)^°и призывающий (к радости потомков пуритан) к оправданию убийц, расправившихся с королем в 1649 г.^', сумел поддержать развитие массовой лейбористской партии в период до 1914 года и позже. (Пре‑мьер‑министр от Либеральной партии лорд Розбери лично оплатил постройку памятника Оливеру Кромвелю, воздвигнутого перед зданием парламента в 1899 г.). Благодаря полученной поддержке, Лейбористская партия (основанная в 1900 г.) в тот период послушно следовала в кильватере либералов. Во Франции республиканские радикалы, чтобы устоять в схватках со своими противниками, пытались поглотить и ассимилировать движение народных масс, размахивая знаменами республики и революции – и имели успех. Лозунги: «У нас нет врагов среди левых!» и «За единство всех настоящих республиканцев!» – обеспечили центристам, правившим Третьей республикой, поддержку со стороны левых народных движений.

Третье, что нужно отметить; политическая мобилизация масс была глобальной. Они разбивали вдребезги прежние местные или региональные политические ограничения, либо отодвигали их в сторону, либо снимали, объединяясь в широкие и всеобъемлющие движения. В любом случае национальная политика демократизированных стран оставляла мало возможностей для чисто региональных партий, даже в государствах с ярко выраженными региональными различиями – таких, как Германия и Италия. Так, в Германии, в Ганновере (аннексированном Пруссией незадолго до того времени, в 1866 году) были сильны региональные и антипрусские настроения, наряду с симпатиями к прежней княжеской династии; но они привели лишь к довольно небольшому снижению количества голосов, отданных за обшенациональные партии (85% по сравнению с 94–1(Ю%, полученными в других областях)** Подобные конфессиональные или этнические меньшинства, либо соответствующие общественные или экономические группы существовали обычно в пределах определенных географических районов и не определяли общую картину. В противоположность предвыборной политике старого буржуазного общества, новая массовая политика становилась все более несовместимой с прежними местными устремлениями, возглавлявшимися людьми местного масштаба и влияния, которых называли «нотаблями» (используя термин французского политического словаря). Было еще немало мест в Европе и в Америке (особенно в таких районах, как Пиренейский полуостров, Балканы, Южная Италия и Латинская Америка), где местные «князьки» или «патроны», т. е. люди местной силы и влияния, могли «сколачивать» предвыборные блоки в поддержку более сильных патронов или более богатых заказчиков. Подобно им, в демократической политике действовали «боссы», но им давала влияние только политическая партия; или, по крайней мере, спасала их от изоляции и политического бессилия, оказывая весомую поддержку. Старые элиты, сумевшие преобразоваться и приспособиться к демократии, могли создавать разнообразные политические комбинации, используя как политиков местного калибра, так и демократических деятелей. Последние десятилетия XIX века и начало XX века были полны сложных конфликтов между старомодной «знатью»

И НОВЫМИ политическими деятелями, или между местными «боссами» и другими ключевыми фигурами, контролировавшими влияние партии.

Демократия, заменившая таким образом политику «нотаблей» или успешно продвигавшаяся по этому пути, сделала проводниками своей силы и влияния не «фигуры», а организации: партийные комитеты, состоявшие из немногих активистов, взявшие на себя роль «партийных нотаблей». В этом заключался определенный парадокс, который вскоре был замечен реалистическими аналитиками политики, указавшими на ключевое значение таких комитетов (или «кокосов», как их называли на англо‑аме‑риканском политическом жаргоне), ставших, по убеждению Роберта Михельса, «проводниками железной воли олигархии», роль которых он понял при изучении деятельности Германской Социал‑Демократической партии (СДПГ). Он также отметил тенденцию новых массовых движений к благоговению перед фигурами лидеров, которому он, впрочем, придал преувеличенное значение’* Дело в том, что всеобщее восхищение, несомненно сопровождавшее лидеров массовых национальных движений и выражавшееся, например, в развешивании по стенам портретов Гладстона – «старого зубра либерализма», или Бебеля – лидера СДПГ, отражало в то время скорее веру в идею, а не преклонение перед самим человеком. Более того, существовало много массовых движений, не имевших харизматических вождей. Когда Чарльз Стюарт Парнелл пал в 1891 г. жертвой неурядиц своей личной жизни и объединенной враждебности католической и нонконформистской морали, то ирландцы отвернулись от него без колебаний, хотя ни один вождь не пользовался таким горячим почитанием, благодаря которому миф о нем надолго пережил самого человека.

Таким образом, партия или движение являлись для своих сторонников силой, представлявшей их в обществе и защищавшей их интересы. Поэтому организация могла легко подменить собой своих членов и сторонников, а лидеры могли распоряжаться организацией. Следовательно, структуризованные массовые движения не являлись ни в коем случае «республиками равных». При этом наличие организации и поддержка масс обеспечивали

ИМ огромное и довольно сомнительное влияние, так что они являлись потенциальными «государствами в государстве». Действительно, большая часть революций нашего века имела целью замену старого режима, старого государства и прежнего правящего класса на партию, стоявшую во главе движения, забиравшую в свои руки всю систему государственной власти. Такой потенциал весьма впечатлял, тем более что старые идеологические организации им не обладали. Например, западные религии того периода, казалось, утратили способность самопреобразования в те‑ократию^и явно не ставили себе такой цели. (Последним примером подобного самопреобразования была, пожалуй, деятельность общины мормонов в штате Юта, в США, после 1848 года.) Победоносная церковь установила лишь (по крайней мере, в христианском мире) клерикальные режимы, действовавшие с помощью светских институтов власти.

 

II

 

Демократизация, уже по мере своего продвижения, начала преобразовывать политику. Однако ее влияние, временами весьма отчетливое, создало ряд самых серьезных проблем для тех, кто управлял государствами, и для привилегированных классов, в интересах которых осуществлялось это правление. Такой оказалась проблема сохранения единства и даже самого существования государств, возникшая при проведении многонациональной политики, вступившей в конфликты с национальными движениями. Например, она стала главной государственной проблемой Австрийской империи; и даже в Британии появление массового ирландского национализма потрясло структуры государственной политики. Возник вопрос о сохранении постоянного разумного (с точки зрения государственной элиты) политического курса, прежде всего – в экономических делах. Должна ли демократия обязательно вмешиваться в дела капиталистов, и не приведет ли это к беде (как полагали бизнесмены)? Не возникнет ли угроза для свободной торговли, к которой все политические партии Британии относились с почти религиозным поклонением? И не пострадает ли от этого финансовая система и золотой стандарт, составлявшие основу всякой надежной экономической политики? Такая угроза возникла, например, в США, в результате широкого развития движения популизма в 1890‑х годах, вожди которого метали громы и молнии своей риторики против «распятия человечества на золотом кресте» (по вьфажению великого оратора популистов Уильяма Дженнингса Брайана). Более общей и самой главной проблемой явилась проблема гарантированного соблюдения законности, которая могла стать жизненно важной для государств, оказавшихся перед угрозой со стороны массовых движений, призывавших к социальной революции. Эти угрозы казались особенно опасными ввиду несомненной неэффективности парламентов, утонувших в демагогии и раздираемых непримиримыми партийными конфликтами и явной коррупцией политической системы, опиравшейся теперь не на независимых обеспеченных людей, а на субъектов, благосостояние и карьера которых зависели от их успехов на поприще политики.

Все эти явления просто бросались в глаза. В демократических государствах, построенных по принципу разделения властей (как в США), правительство (т. е. исполнительная ветвь власти, олицетворяемая президентом) являлось в определенной степени независимым от избранного парламента, хотя последний вполне мог остановить его деятельность своими мерами. (При этом система демократического избрания президента была тоже связана с опасностью, но уже иного рода.) В европейских странах действовали правительства представительского типа, зависевшие (теоретически) от избранных народных собраний (если они не находились под защитой монархии старого типа), и здесь трудности правительств казались прямо‑таки непреодолимыми. Нередко они приходили и вскоре уходили, подобно группам туристов, периодически прибывавших в отель и покидавших его, – в зависимости от того, когда очередное парламентское большинство придет на смену предьщущему. Рекорд поставила Франция, мать европейских демократий, в которой за 39 лет (с 1875 года до начала войны) сменилось 52 кабинета, из которых только 11 действовали не меньше 12 месяцев (впрочем, в большинстве из них мелькали одни и те же имена). Неудивительно, что эффективность работы правительства и преемственность политики полностью зависели от никому не известных, неизбираемых и постоянно сохранявших свои места функционеров бюрократической системы. Это благоприятствовало коррупции, расцвет которой пришелся на начало XIX века, когда правительства распределяли доходные синекуры среди своих родственников и знакомых (вроде должностей в «офисах прибылей Короны», в Британии). Новые политики, делавшие свою карьеру (и свое благополучие) своими руками, не забывали и о себе, оказывая поддержку (или противодействие) бизнесменам или другим заинтересованным лицам. И особенно фомкий резонанс вызывали проступки старших чиновников администрации и судей, поскольку их неподкупность была вне подозрений, и они не зависели ни от выборов, ни от патронажа (по крайней мере, так было принято в странах Западной и Центральной Европы; США составляли исключение)[213].

Скандалы, связанные с коррупцией политических кругов, то и дело разражались не только в таких странах, как Франция, где сомнительные дела были у всех на виду («скандал Вильсона» в 1885 году“; скандал, связанный с Панамской аферой в 1892– 1893 гг.); но и в таких, как Британия, где все делалось скрытно (скандал по «делу Маркони» в 1913 г.^·*, в котором были замешаны два таких деятеля, самостоятельно пробившиеся на высокие посты, как Ллойд Джордж и Руфус Исааке, ставший впоследствии лордом‑канцлером юстиции и вице‑королем Индии)[214].

Нет сомнений, что явления коррупции и парламентской нестабильности были связаны между собой, особенно там, где правительство сколачивало парламентское большинство, покупая голоса для политической поддержки проектов, связанных с финансовыми интересами. Мастером такой стратегии был уже упоминавшийся Джованни Джолитти в Италии.

Современники из верхних слоев общества вполне понимали опасности, связанные с демократизацией политики и, в более общем плане, с ростом централизации масс. Это было не обычное беспокойство по поводу состояния общественных дел, потому что с предупреждениями выступили такие люди, как, например, редактор газет «Ле Тан» и «Ла ревю дю монд», служивших оплотом респектабельного общественного мнения во Франции; он опубликовал в 1897 году книгу под характерным названием: «Организация всеобщего избирательного права или кризис современного государства»; или теоретик и крупнейший деятель Консервативной партии Британии, позднее – министр, Альфред Милнер (1854–1925), назвавший британский парламент (в частной беседе): «Этот сброд из Вестминстера»‘*’ Всепроникающий пессимизм, поразивший буржуазную культуру в 1880‑е годы (см. гл. 10, 11), несомненно, отражал горькие чувства лидеров общества, покинутых своими последователями из высших классов; подавленных напором масс; оставленных сторонниками из образованного и культурного меньшинства (обычно – выходцами из состоятельных семей), которых теснили новые люди, только что освободившиеся от варварства и невежества*^*, и отбрасывала в сторону новая волна цивилизации, служившей этим массами.

Новая политическая ситуация развивалась неравномерно и постепенно, в зависимости от исторических особенностей отдельных стран. По этой причине сравнительный обзор политической жизни 1870‑х и 1880‑х годов представляется трудным и почти бессмысленным делом. Внезапное появление на международной политической сцене массовых рабочих и социалистических движений (начиная с 1880‑х годов) создало правительствам и правящим классам разных стран трудности примерно одного характера, хотя головную боль правительств вызывали не только политические движения. В более широком плане, в большинстве европейских государств, имевших «куцую» конституцию или урезанное избирательное право, ‑политическое превосходство либеральной буржуазии, существовавшее в середине XIX века, было сломлено в 1870‑е годы, вследствие влияния Великой депрессии; это произошло в Бельгии в 1870‑е годы; в Германии и Австрии – в 1879 г.; в Италии – в 1870‑е годы; в Британии – в 1874 году (см. «Век Капитала», гл. 1, 6, 13). После этого она уже никогда не возвращала себе прежнее доминирующее положение, за исключением отдельных эпизодических случаев. С наступлением нового периода в Европе уже не существовало подобной политической силы, явно превосходившей своих соперников; только в США была Республиканская партия, которая привела северян к победе в Гражданской войне и после этого постоянно выигрывала президентские выборы, вплоть до 1913 года. До тех пор пока неразрешимые проблемы, связанные с возможностью революции или распада государства, не становились объектом парламентской политики, государственные деятели могли опираться на парламентское большинство, формируя его то в одном, то в другом варианте из набора политических деятелей, не желавших создавать какой‑либо угрозы ни государству, ни общественному порядку. И в большинстве случаев эти неразрешимые проблемы удавалось отодвигать в сторону, хотя бывали и срывы; так, в Британии с появлением в 1880‑х годах прочного и воинственного блока ирландских националистов, намеревавшихся нарушить работу Палаты Общин, чтобы изменить баланс сил в свою пользу, вся парламентская политика резко изменилась, как изменились и две главные партии, у которых до этого не было соперников. По крайней мере, это ускорило преобразование в 1886 году партии Вигов, состоявшей из потомков богачей и либеральных бизнесменов, в партию Тори, которая, вместе с Консервативной и Юнионистской партиями, постепенно сформировала единую партию богатых землевладельцев и крупных бизнесменов.

В других странах ситуация больше поддавалась контролю, хотя и развивалась иногда более драматично. В Испании, с восстановлением монархии (в 1874 году), осколки потерпевших поражение противников государственной системы (республиканцев – на левом фланге оппозиции и карлистов – на правом) не могли помешать Кановасу (1826–1897), находившемуся у власти большую часть периода 1874–1897 годов, манипулировать политик1а‑ми и аполитичными сельскими избирателями. В Германии слабость ОППОЗИЦИОННЫХ элементов позволяла Бисмарку достаточно уверенно управлять страной в 1680‑е годы; так же помогло элегантному аристократу графу Тааффе уменьшение роли славянских партий в Австрийской империи (Тааффе: 1833–1898, у власти: 1879–1893). Французские правые, отказавшиеся принять республику, постоянно оказывались в меньшинстве на выборах, и армия сохраняла лояльность к гражданской власти; это позволило республике пережить многочисленные и разнообразные кризисы, не раз сотрясавшие ее (в 1877 году; в 1885–1887 гг.; в 1892–1893 и в 1894–1900 гг. – в связи с «делом Дрейфуса»). В Италии бойкот со стороны Ватикана по отношению к светскому антиклерикальному государству облегчил Депретису (1813–1887) проведение политики «трансформизма», т. е. превращения своих оппонентов в сторонников правительства.

По правде говоря, единственный реальный вызов существовавшей системе могло бы составить только чрезмерное усиление влияния парламентов; серьезной угрозы восстания низов в конституционных странах не было; армия, этот классический источник путчей, оставалась спокойной даже в Испании. Даже там, где восстания и вовлечение военных в политику оставались частью политической ситуации (Балканы, Латинская Америка) – они воспринимались скорее как элементы существовавшей системы, а не как потенциальная уфоза для нее.

Однако такое положение не могло сохраняться долго. И когда правительства оказывались в противостоянии с растущими и явно непримиримыми политическими силами, то их первым побуждением было – действовать методом принуждения. И вот Бисмарк, этот мастер политических манипуляций с офаничени‑ями избирательного права, вступил в конфликт с массами организованных католиков, сохранявших верность реакционному Ватикану (находившемуся «за горами» – отсюда название оппозиционеров – «ультрамонтаны»); итак, Бисмарк объявил антиклерикальную войну (так называемая «Культуркампф» – «война за культуру» 1870‑х годов) – и проифал. В другой раз, оказавшись перед уфозой со стороны растущей социал‑демократии, он объявил партию вне закона в 1879 г. – и что же? Возврат к прямому абсолютизму оказался невозможным и поистине немыслимым, так что запрещенным социал‑демократам было разрешено выставить своих кандидатов на выборах; таким образом, Бисмарк проиграл во второй раз. Получалось, что рано или поздно (как в случае с социалистами после ухода Бисмарка в 1889 г.) правительству приходилось уживаться с новыми массовыми политическими движениями. Австрийский император, чью столицу «захватила» Христианско‑Социальная партия, подействовавшая на избирателей своими демагогическими призывами, три раза отказывался принять их лидера Люгера в качестве мэра Вены – и все же смирился с неизбежностью в 1897 году. В 1886 году бельгийское правительство подавило с помощью военной силы волну забастовок и мятежей своих рабочих (положение которых, надо признать, было одним из самых жалких в Западной Европе) и посадило за решетку социалистических лидеров, не глядя на то, участвовали они в беспорядках или нет. Однако семь лет спустя оно приняло закон о всеобщем избирательном праве (в одном из его вариантов) после успешной всеобщей забастовки. Итальянское правительство расстреляло сицилийских крестьян в 1893 г. и миланских рабочих – в 1898 году; однако после событий в Милане, когда погибло 50 человек, оно все‑таки сменило курс. Подводя итог, можно сказать, что 1890‑е годы были временем появления социализма в качестве массового политического движения, что явилось переломным моментом в истории. Началась эра новой политической стратегии.

Поколения читателей, выросших после первой мировой войны, могут удивиться тому, что ни одно правительство в то время не рассматривало серьезно возможностей отхода от конституционной и парламентской системы. Только после 1918 года конституционализм и представительская демократия были вынуждены отступить на широком фронте, восстановив свои позиции лишь после 1945 года. В конце XIX в. такого отступления не было. Даже в царской России поражение революции 1905 года не привело к полной отмене выборов парламента (Думы). В противоположность ситуации 1849 года не произошло никакого резкого поворота назад и наступления реакции, хотя в конце своего правления Бисмарк и носился с идеей отмены или приостановки действия конституции. Буржуазное общество, может быть, и было обеспокоено направлением мирового развития, но чувствовало себя достаточно уверенно, и, в немалой степени, потому, что развитие мировой экономики вряд ли давало повод для пессимизма. Даже политически умеренные круги с нетерпением ожидали прихода революции в России (если не принимать во внимание мнение групп, имевших другие дипломатические и финансовые интересы), которая, как предполагалось, сотрет темное пятно с европейской цивилизации и обратит Россию в добропорядочное буржуазно‑либеральное государство; в самой России революция 1905 года, в отличие от революции 1917 года, была с энтузиазмом поддержана средним классом и интеллигенцией. Прочие возможные восстания не имели особого значения. Правительства сохраняли удивительное спокойствие во время эпидемии анархистских покушений в 1890‑е годы, жертвами которых стали два монарха, два президента и один премьер‑министр[215]; никто не был всерьез обеспокоен выходом анархизма за пределы Испании и некоторых районов Латинской Америки. С началом войны 1914 года министр внутренних дел Франции даже не побеспокоился об аресте революционеров (в основном, анархистов и анархо‑синдикалистов) и прочих подрывных элементов, выступавших против войны и считавшихся опасными для государства, поскольку в полиции имелись на них обширные досье, заведенные как раз на чрезвычайный случай.

В общем, буржуазное общество (в отличие от периода после 1917 года) не чувствовало серьезной и близкой угрозы; так же не были серьезно подорваны исторические перспективы, идейные и культурные ценности XIX века. Считалось, что цивилизованные обычаи, власть закона и либеральные институты будут продолжать свое развитие и охранять свой всемирный характер. Конечно, в мире еще осталось немало варварства, в основном, в отсталых странах (как считали «респектабельные» наблюдатели) и среди «нецивилизованных» народов колоний (к счастью, завоеванных). Оставались страны, даже в Европе (царская Россия, Оттоманская империя), где свет разума едва мерцал или вовсе не был зажжен. Однако даже скандалы, потрясавшие общественное мнение в отдельных странах и во всем мире, показывали, как велики были надежды на цивилизованное развитие буржуазного общества в то мирное время («дело Дрейфуса», отказавшегося подчиниться несправедливому решению суда; «дело Феррера», состоявшее в несправедливом наказании в 1909 г. испанского просветителя, неправильно обвиненного в руководстве рядом мятежей в Барселоне; «дело Заберна», когда 20 демонстрантов были взяты под арест на одну ночь германской армией в эльзасском городе). Теперь, в конце двадцатого века, мы можем лишь с грустным недоверием вглядываться в тот исторический период, когда считалось, что убийства (происходящие в наше время почти ежедневно) возможны лишь у турок, вообще – «где‑то там, у дикарей».

 

III

 

Итак, правящие классы искали новую стратегию, стараясь при этом ограничить влияние общественного мнения и масс .избирателей на свои собственные и государственные интересы, а также на формирование и традиции высокой политики. Их главной мишенью стали рабочие и социалистические движения, возникшие внезапно во многих странах и ставшие массовым явлением в 1890‑е годы (см. гл. 5). Оказалось, однако, что с ними можно было легче найти общий язык, чем, например, с националистическими движениями, которые либо тоже появились в это время, либо уже существовали ранее, но вступали теперь в новую фазу воинственности, автономизма и сепаратизма (см. гл. 6.) Что касается католиков, то их (если они не были националистами‑автономистами) можно было сравнительно легко склонить к интеграции, ввиду их социальной консервативности (свойственной даже христианско‑социальным партиям, вроде партии Люгера) и приверженности к охране особых интересов церкви.

Вовлечение рабочих движений в обычные политические игры, происходящие в рамках государственной системы, было делом нелегким, поскольку работодатели, оказываясь перед лицом забастовок и профсоюзов, явно не были склонны отказываться от

Применения грубой силы (в отличие от политиков, предпочитавших действовать более изощренно, так сказать, «облекая крепкий кулак в бархатную перчатку»); так было даже в странах Скандинавии, известных своим миролюбием. Растущая мощь большого бизнеса все больше не терпела никакого контроля. В большинстве стран, особенно в США и в Германии, работодатели, как класс, никогда не примирялись с профсоюзами (в период до 1914 года); даже в Британии, где профсоюзы были уже давно узаконены, как в принципе, так, зачастую, и на практике, работодатели предприняли в 1890‑е годы контрнаступление на рабочие организации, хотя правительство проводило политику примирения, а лидеры Либеральной партии шли на все, чтобы заполучить голоса рабочих. Трудно было налаживать политическое сотрудничество и там, где новые партии отказывались от всяких соглашений с буржуазией своей страны и со своим государством, как это делали партии, вступившие в Коммунистический Интернационал, образовавшийся в 1889 г., в котором доминировали марксисты; хотя в отношениях с местными властями эти партии вели себя не столь несговорчиво. (Надо сказать, что лейбористские политики нереволюционного и немарксистского направления не знали подобных проблем.) Однако к 1900‑м годам стало ясно, что во всех массовых социалистических движениях образовалось умеренное или реформистское крыло; даже среди марксистов эта идеология нашла своего вьфазителя в лице Эдуарда Бернштейна‑'*, утверждавшего, что «движение – это все, конечная цель – ничто»; хотя его бестактные требования ревизии марксистской теории привели к скандалу и вызвали возмущение и споры среди социалистов после 1897 года. Несмотря на все это, политика вовлечения масс в избирательный процесс, к которой с энтузиазмом относились даже почти все марксистские партии (поскольку она делала наглядным рост их рядов), не могла все же обеспечить мирное вхождение этих партий в существовавшую систему.

Социалисты, конечно, пока еще не могли войти в состав правительств. Нечего было и думать, что они смогут примириться с «реакционными» политиками и правительствами. Однако неплохие шансы на успех имела политика привлечения хотя бы умеренных представителей трудящихся в расширенную коалицию, имеющую целью поддержку реформ, т. е. в своего рода союз всех демократов, республиканцев, антиклерикалов и «людей из народа», противостоящий хорошо организованным противникам реформ. Над этим, начиная с 1899 года, постоянно работал во Франции Вальдек Руссо (1846–1904), создавший правительство Союза республиканцев, противостоявшее реакции, которая бросила ему открытый вызов в «деле Дрейфуса», в Италии в этом направлении работал Занарделли, правительство которого в 1903 г. опиралось на поддержку даже крайне левых; а затем – Джолитти, великий мастер уговоров и примирений. В Британии в 1903 г. либералы создали, преодолев некоторые трудности 1890 годов, предвыборный союз с молодым Комитетом представления лейбористского движения, который, благодаря этому, вошел в 1906 году в парламент в качестве Лейбористской партии. В других странах – общая заинтересованность в расширении избирательного права тоже привлекала социалистов к объединению с другими демократами; например, в Дании в 1901 г. впервые в Европе было создано правительство с участием социалистов, опиравшееся на поддержку Социалистической партии.

Причина всех этих мероприятий, захвативших все партии, от парламентского центра до крайне левых, заключалась обычно не в необходимости заручиться поддержкой социалистов, поскольку даже главные социалистические партии были партиями парламентского меньшинства, которых можно было легко выключить из парламентской игры, подобно тому, как это было сделано после второй мировой войны с небольшими коммунистическими партиями европейских стран. Самую мощную из всех этих партий – СДПГ – германское правительство сумело нейтрализовать с помощью политики «широкого союза», т. е. путем создания парламентского большинства из твердых антисоциалис‑тов‑консерваторов, католиков и либералов. Причина же заключалась, скорее, в желании приручить этих «диких зверей политических джунглей», которых разумные люди из правящих классов вскоре смогли определить. Стратегия «дружеских объятий» давала разные результаты; ее проведение затрудняла негибкость работодателей, приводившая к напряженности и к массовым конфронтациям в промышленности; но в целом она работала; по крайней мере, она помогала расколоть массовое движение трудящихся на умеренное и на радикальное крыло, включавшее непримиримых, составлявших обычно меньшинство, и изолировать последних.

Демократию было тем легче приручить, чем менее острым было недовольство народа. Поэтому новая стратегия предусматривала готовность к проведению социальных реформ и к принятию программ повышения общественного благосостояния, что явилось отступлением от классической позиции либералов, правительства которых (в середине XIX века) старались не вмешиваться в дела частного предпринимательства и социальной помощи. Британский юрист А. В. Дикей (1835–1922) говорил, что паровой каток коллективизма, приведенный в движение с 1870‑х годов, раздавит свободу личности, на смену которой придет унылая централизованная тирания, связанная с бесплатными школьными завтраками, страхованием здоровья и пенсиями по старости. И, в определенном смысле, он был прав. Бисмарк, действовавший, как всегда, с железной логикой, решил в 1880‑е годы выбить опору из‑под социалистической агитации с помощью многообещающей программы социального страхования; за ним на этот путь вступили Австрия и правительство британских либералов 1906–1914 годов, которое ввело пенсии по старости, биржи труда, страхование от болезни и пособия по безработице. После некоторых колебаний к ним присоединилась Франция, которая в 1911 г. ввела пенсии по старости. Как ни странно, но скандинавские страны, известные в наше время как «государства всеобщего благосостояния», отнюдь не торопились пойти этим путем; другие страны ограничились лишь номинальными мерами; а США – страна миллионеров, всех этих Карнеги, Рокфеллеров и Морганов – не сделала вовсе ничего, оставаясь «раем свободного предпринимательства», где даже детский труд не контролировался федеральными законами, хотя к 1914 году законы, запрещавшие его (теоретически), уже существовали в Италии, в Греции и в Болгарии. Конфесс США не проявил интереса и к закону о компенсации рабочим при несчастных случаях; хотя такие законы к 1905 году уже были приняты во многих странах, в США судьи признали их неконституционными. Во многих странах, кроме Германии, социальные программы оставались весьма скромными почти до 1914 года; в Германии они так и не смогли остановить рост Социалистической партии. Тем не менее тенденция, проявившаяся более сильно в европейских странах с протестантской религией и в Австралии, обрела существование.

Дикей был прав, подчеркивая неизбежный рост роли и значения государственного аппарата, поскольку идеал невмешательства государства в дела личности был отброшен. Правда, по современным меркам бюрократия еще оставалась в скромных пределах, хотя и росла быстрыми темпами, особенно в Великобритании, где аппарат правительства утроился за период с 1891 по 1911 год. В Европе около 1914 года чиновники составляли от менее 3% всей рабочей силы (во Франции) до 5,5–6% (в Германии, что довольно удивительно, и в Швейцарии, что вообще странно)'·**. Для сравнения скажем, что в странах Европейского союза в 1970‑е годы чиновники составляли 10–13% всего занятого населения.

Лояльность масс невозможно было приобрести, не проводя дорогостоящую социальную политику, которая могла уменьшить прибыли предпринимателей – а ведь от них зависела экономика. Как мы уже говорили, считалось, что империализм не только сможет оплатить социальные реформы, но также завоюет популярность. Оказалось, что война, или хотя бы перспектива успешной войны, имела еще больший демагогический потенциал. Британское консервативное правительство использовало Южноафриканскую войну 1899–1902 годов, чтобы смести прочь своих либеральных оппонентов во время выборов 1900 года, названных «выборами в военной форме»; а американский империализм успешно использовал популярность победоносной войны, нанеся поражение Испании в 1898 году. Правящая элита США, возглавлявшаяся Теодором Рузвельтом (1838–1919, президент – с 1901 по 1909 год), как раз открыла новый символ Америки – ковбоя с револьвером, олицетворявшего настоящего патриота, верного свободе и традициям белых поселенцев, противостоявшего ордам деклассированных иммигрантов и разлагающему влиянию больших городов. С тех пор этот символ эксплуатируется и поныне.

Впрочем, вопрос стоял гораздо шире, а именно: смогут ли правящие режимы государств и правящие классы обрести новую легитимность во мнении народных масс, мобилизованных демократией. В тот период истории было сделано немало попыток найти ответ на этот вопрос. Задача стала актуальной, потому что древние механизмы социальной субординации часто оказывались совсем негодными. Так, германские консерваторы, являвшиеся партией, покровительствовавшей крупным землевладельцам и дворянам, потеряли в период 1881–1912 годов половину голосов своих избирателей по той простой причине, что 71 % их электората составляли жители деревень, насчитывавших менее чем по 2000 человек, население которых неуклонно уменьшалось, мигрируя в крупные города, где консерваторы собирали всего 5% голосов. Верной опорой их оставались лишь юнкеры Померании, где за консерваторов голосовало 50% всех избирателей, но по всей Пруссии в целом они могли собрать в свою пользу лишь 11–12% голосов всех избирателей'** Еще более острым было положение другого господствовавшего класса – либеральной буржуазии. Она совершила триумфальное восхождение к власти, вызвав социальные потрясения в среде старых иерархий и общин; свела все связи между людьми к простым рыночным отношениям, заменив понятие «общество людей» понятием «торговое общество»; и вот, когда массы вышли на политическую сцену, преследуя свои собственные интересы, они с враждебностью отвернулись от всех ценностей буржуазного либерализма. Это особенно ярко проявилось в Австрии, где к концу столетия либеральные убеждения были приняты лишь среди небольших разрозненных групп немцев и немецких евреев, проживавших в городах и представлявших собой лишь остатки процветающего среднего класса. Муниципалитет Вены, служивший им главной опорой в 1860‑х годах, теперь был захвачен радикальными демократами и антисемитами из Христианско‑Социальной партии и социал‑демократами. Даже в Праге, где это буржуазное ядро могло претендовать на представительство интересов небольшого и сокращавшегося германоговорящего меньшинства (из состава всех классов), составлявшего около 30 ООО человек или 7% населения в 1910 г., – даже там они не смогли сохранить поддержку ни националистически настроенных студентов‑немцев, ни мелкой буржуазии, ни социал‑демократов, ни политически пассивных немецких рабочих, ни даже части евреев***

Как же обстояли дела с самой государственной властью, которую все еще представляли, в основном, монархии? В некоторых странах она обновилась, утратив многие старые признаки, присущие ей еще с давних времен: так произощло в Италии и в Германии и особенно – в Румынии и в Болгарии. В других странах, таких как Франция и Испания, правящие режимы сильно изменились после революций, гражданских войн и военных поражений; изменения произошли в период после Гражданской войны; в республиках Латинской Америки изменения правящих режимов происходили постоянно. Даже в старых монархических государствах, таких, как Великобритания, агитация сторонников республики была (или казалась) в 1870‑х годах отнюдь не щуточ‑ным делом. Все громче становились националистические призывы. В таких условиях государство, пожалуй, вряд ли могло рассчитывать на безусловную поддержку и верность всех своих субъектов и граждан.

Так настало время, когда правительства, интеллигенция и деловые люди открыли для себя политическую важность иррационализма. Интеллектуалы писали, а правительства – действовали. «Тот, кто для обоснования своего политического мышления прибегает к пересмотру значения действенного начала человеческой природы, должен начать с преодоления собственной привычки к преувеличению разумности человечества», – так писал британский ученый, специалист в области политики Грэхэм Уаллас в 1908 году, понимая, что его слова являются эпитафией либерализму девятнадцатого века*^ Теперь политическая жизнь стала переполняться ритуалами, символами и общественными призывами, откровенно обращенными к подсознанию. Поскольку старые (в первую очередь – религиозные) способы обеспечения чинопочитания, повиновения и верности пришли в негодность, возникла необходимость заменить их чем‑то новым; так появились вновь изобретенные традиции, основанные на использовании как старых испытанных средств эмоционального возбуждения – блеска королевской власти, славы военных побед, так и новых – мощи империи и романтики колониальных завоеваний.

Дело это было непростое, и требовало, подобно выращиванию новых растений в саду, как постоянного ухода сверху, так и притока сил и роста – снизу. Правительства и правящие классы хо‑рощо понимали, что они делали, учреждая новые национальные праздники – такие, как «День 14 июля» во Франции (с 1880 года) или церемонии чествования королевской власти в Британии, становившиеся все более сложными и пыщными после их введения в 1880‑х годах*** Официальные комментарии британской конституции, изданные после расщирения избирательного права в 1867 году, показывали четкое различие между ее «эффективными» статьями, с помощью которых правительство осуществляло свою деятельность, и ее «парадными» разделами, предназначенными для воодущевления масс, которые должны были быть счастливы, выполняя волю правительства*’* В городах (особенно в Германской империи) появилось множество каменных зданий и мраморных скульптур, с помощью которых власти стремились утвердить свою легитимность; эти творения отличались не столько художественными достоинствами, сколько помпезностью и дороговизной, обогащавщей архитекторов и скульпторов. Коронации монархов в Британии намеренно организовывались как политико‑идеологические мероприятия, направленные на агитацию масс.

Все эти действия имели целью не просто создание впечатляющих ритуалов и символов, а скорее – заполнение пустоты, образовавшейся в результате применения политического рационализма либеральной эры, и удовлетворение новой потребности прямого обращения к массам, а также преобразование сознания масс. Одновременно с созданием новых традиций происходило открытие массового рынка и появление массовых зрелищ и развлечений. В полную силу заработала рекламная индустрия, впервые созданная в США после Гражданской войны. В 1880–1890‑х годах был создан плакат в его современном виде. Тема «психологии толпы» стала излюбленной в устах французских профессоров социальной психологии и «духовных отцов» американской рекламы; один и тот же психологический стереотип вызвал к жизни такие разные мероприятия, как ежегодный «Королевский турнир» (основанный в 1880 г.), прославлявший британские вооруженные силы; праздники с иллюминациями, проводившиеся на морском побережье в Блэкпуле; спортивные площадки для населения, строившиеся новыми фирмами, зарабатывавшими на организации отдыха трудящихся; девушек, прославлявших королеву Викторию и продукцию фирмы «Кодак»; памятники Го‑генцоллернам, воздвигнутые по указанию императора Вильгельма, и плакаты Тулуз‑Лотрека, посвященные знаменитым артистам варьете.

Официальные инициативы имели наибольший успех там, где они использовали стихийные подсознательные чувства или массовые политические настроения. Так, праздник «14 июля» во Франции утвердился как подлинно народное торжество потому, что он был основан на приверженности населения воспоминаниям о Великой французской революции, но также и на желании иметь официально разрешенный карнавал^®* Германское правительство так и не смогло утвердить в сознании народа образ императора Вильгельма II как «отца нации», хотя и потратило на это бесчисленное количество камня и мрамора; зато сумело использовать стихийный националистический порыв населения, воздвигнув сотни «колонн Бисмарка» после смерти этого великого государственного деятеля, которого Вильгельм II (правивший с 1888 по 1918 год) отправил в отставку. Неофициальный немецкий национализм был привержен не императору, а Великой Германии (которую он прежде отвергал): ее военной мощи и глобальным амбициям, ее гимну «Германия – превыше всего», заменившему прежние более скромные гимны; ее новому прусско‑германскому черно‑бело‑красному флагу, заменившему прежний – черно‑красно‑золотой флаг 1848 года (торжества по случаю принятия нового гимна и флага состоялись в 1890‑е годы)^‘*

Политические режимы вели скрытую борьбу за контроль над символами и национальными обрядами; над системой народного образования, особенно над начальными школами, служившими во времена демократии основной базой для «воспитания новых хозяев в правильном духе» (как выразился Роберт Лоу в 1867 году); и даже пытались взять под свой контроль церемонии рождения, брака и смерти, особенно там, где церковь не была достаточно надежной в политическом отношении. Из всех символов самое мощное воздействие оказывали национальный гимн и военные марши, а также национальный флаг; гимны и марши часто исполнялись в те времена для всех желаюших; в этой области прославились такие деятели, как Дж. П. Соса (1854–1932) и Эдвард Элгар (1867–1934). (В период 1890–1910 годов британский национальный гимн исполнялся очень часто, чаще, чем когда‑либо раньше или потом.) При отсутствии монархии, как в США, флаг становился олицетворением и государства, и нации, и общества; ежедневное отдание чести флагу было введено, как обязательный ритуал, сначала в сельских школах США, а затем распространилось по всей стране^·**

Счастлив был режим, который мог опереться на действенные и общепринятые национальные символы – такие, как британский монарх, который ежегодно посещал даже сугубо пролетарский праздник – финал розыгрыша кубка Британии по футболу, подчеркивая этим полное слияние массового общественного ритуала с массовым зрелищем. В то время стали множиться места, где можно было проводить и общественные и политические мероприятия; такие, как площадки перед памятниками в Германии, или новые спортивные залы и стадионы, которые можно было использовать для митингов и собраний. Читатели старшего поколения могут вспомнить речи Гитлера в берлинском дворце спорта «Спортпаласт». Счастлив был и тот режим, который мог отождествить себя с каким‑либо великим историческим событием, вспоминаемым с симпатией народными массами, как например, революция и учреждение республики во Франции и в США. Государство и правительство могло и отобрать какой‑нибудь яркий символ единства и верности у неофициального массового движения, как это случилось с «Марсельезой», которая сначала была гимном революции, а потом стала государственным гимном; пришлось революционерам придумывать свой контрсимвол, каким стал «Интернационал» социалистов^®*

Итак, государствам и правительствам приходилось соревноваться с неофициальными движениями. Обычно самыми яркими их примерами, представлявшими собой, по отношению к государству, нечто вроде отдельных общин (и даже контробществ и контркультур), считали Германскую и Австрийскую Социалистические партии; однако сепаратизм этих партий был неполным, так как они сохраняли тесную связь с официальной культурой, благодаря приверженности системе государственного образования, вере в науку и вообще в силу разума, а также в ценность классического (т. е. буржуазного) искусства. Они тоже считали себя наследниками эпохи Просвещения. Националистические и религиозные движения – вот кто бросал настоящий вызов государству, создавая параллельную щкольную систему, основанную на иной языковой или религиозной базе. Впрочем, как мы уже видели на примере Ирландии, все массовые движения стремились создать собственную централизованную систему ассоциаций и обществ, способную конкурировать с государственной системой.

 

IV

 

Могли ли государственные политические системы и правящие классы стран Западной Европы справиться с массовыми движениями, которые фактически (или потенциально) являлись подрывными? В целом, в период до 1914 года, им это удавалось; кроме Австрии, представлявщей собой конгломерат национальностей, каждая из которых по‑своему представляла себе свое будущее, и которые удерживались вместе лишь благодаря долгожительству своего престарелого императора Франца‑Иосифа (правившего с 1848 по 1916 год), а также благодаря умелым действиям рационалистически настроенной бюрократической администрации, и вообще благодаря нежеланию многих национальных групп испытывать судьбу в новых условиях существования. Постепенно и понемногу, но они все‑таки позволяли интегрировать себя в единую систему. Для большинства же остальных государств буржуазно‑капиталистического Запада период с 1875 по 1914 год (особенно с 19(Ю по 1914 год) был, несмотря на тревоги и колебания, временем политической стабильности; при этом ситуация в других районах мира была, как мы далее увидим, совсем не такой (см. гл. 12).

Движения, подобные социализму, отвергавшие существовавшую систему, сами попали в ее сети, либо (если они были недостаточно мощными) были использованы ею в качестве «пугала» для достижения общественного согласия – ведь ничто не объединяет так сильно, как наличие общего врага! Именно так поступила «реакция» во Франции и антисоциалисты в имперской Германии. Даже на националистов нащли управу. Национализм Уэльса помог укреплению британского либерализма; вождь валлийцев Ллойд‑Джордж стал министром в правительстве Британии и главным демагогом и соглащателем в лагере демократических радикалов и лейбористов. Ирландские националисты, пережив драматические события 1879–1891 годов, как будто бы успокоились, благодаря аграрной реформе и в силу политической зависимости от британского либерализма. Пангерманский экстремизм примирился с «Молодой Германией» благодаря милитаризму и империализму империи Вильгельма. Даже фламандцы в Бельгии оставались под влиянием Католической партии, которая не противодействовала сохранению унитарного двухнационального государства. Непримиримых ультраправых и ультралевых было нетрудно изолировать. Великие социалистические движения объявили о неизбежности революции, но пока что им хватало других дел. Когда в 1914 году разразилась война, большинство социалистов присоединились к своим правительствам и правящим классам в порыве патриотического единения. В Западной Европе была лищь одна политическая партия, составлявшая исключение из ряда перечисленных фактов, но она фактически только подтверждала общее правило. Это была Британская Независимая Лейбористская партия, продолжавшая оставаться в оппозиции к войне, согласно давней традиции британского нонконформизма и буржуазного либерализма; зато потом, в августе 1914 года, лейбористы повели дело так, что Британия оказалась единственной страной, в которой либералы – члены кабинета министров отказались от доводов пацифизма (по свидетельству Джона Морли, бывшего лейбористского лидера, автора биографий Гладстона и Джона Бернса).

Социалистические партии, принявшие войну, часто шли на это с неохотой и, в основном, из боязни растерять своих сторонников, которые в стихийном порыве устремились толпой под национальные знамена. В Британии, где не было всеобщей воинской ПОВИННОСТИ, на военную службу добровольно записались 2 млн человек, за период с августа 1914 по июнь 1915 года, что послужило грустным доказательством успеха политики демократической интеграции. Только там, где правительства не постарались убедить простых граждан в том, что они и есть государство и нация (как в Италии), или где такая агитация провалилась (как в Чехии), народ остался равнодушным к войне. Массовое же антивоенное движение началось значительно позже.

Поскольку политическая интефация шла успешно, правящие режимы были озабочены лишь отражением повседневной угрозы прямых противоправных действий, особенно распространившихся в последние годы перед войной. Однако это была, скорее, угроза общественному порядку, а не социальной системе, поскольку в главных буржуазных странах отсутствовала революционная и даже предреволюционная ситуация. Выступления виноградарей на юге Франции и мятеж 17‑го полка, посланного на их усмирение (1907 год); бурные, почти всеобщие забастовки в Белфасте (1907 год), в Ливерпуле (1911 год) и в Дублине (1913 год); всеобщая забастовка в Швеции (1908 год) и даже «трагическая неделя» в Барселоне (в 1909 г.) сами по себе не могли потрясти основы политических режимов. Хотя они и были действительно серьезными и говорили об уязвимости экономического строя. В 1912 г. британский премьер‑министр лорд Асквит, объявляя об уступках правительства, вызванных всеобщей забастовкой шахтеров, даже прослезился, вопреки представлениям о пресловутой сдержанности британских джентльменов.

Эти явления не стоит недооценивать. Современники, даже не зная о последовавших событиях, часто чувствовали в те предвоенные годы, что общество сотрясают внутренние толчки, подобные сейсмическим колебаниям, предшествующим крупному землетрясению. Это были годы, когда слухи о насилиях витали в воздухе и обсуждались повсюду, как в деревенских домах, так и в дворцах средиземноморского побережья. Они лишь подчеркивали неустойчивость и хрупкость политического строя «прекрасной эпохи».

Однако переоценивать эти события тоже не стоит. Если говорить об обстановке в главных буржуазных странах, то их стабильности И миру угрожали ситуация в России, в империи Габсбургов и на Балканах, но не в самой Западной Европе и даже не в Германии. Политическую ситуацию в Британии накануне войны обостряли не выступления рабочих, а противоречия в правящей верхушке, конституционный кризис, вызванный противостоянием Палаты общин и ультрареакционной Палаты Лордов, и коллективный отказ офицеров выполнять приказы либерального правительства, согласившегося с предоставлением самоуправления Ирландии. Без сомнения, все эти кризисные явления были отчасти вызваны политической мобилизацией трудящихся, которой с тупым упорством сопротивлялись лорды и перед которой была бессильна интеллигентская демагогия Ллойд‑Джорджа, имевшая целью удержать «народ» в рамках «системы» и в подчинении правителей. Последний и самый тяжелый кризис был вызван политическим соглашением либералов с католической Ирландией о предоставлении ей автономии и отказом консерваторов, поддерживавших вооруженное сопротивление ультраправых протестантов Ольстера, присоединиться к этому соглаще‑нию. Парламентская демократия, представляющая собой одну из разновидностей политической игры, была не в состоянии справляться с такими ситуациями, в чем мы убеждаемся и теперь, в 1980‑е годы, т. е. много лет спустя.

Несмотря на это, в период 1680–1914 годов правящие классы убедились, что парламентская демократия, вопреки их опасениям, оказалась вполне совместимой с капиталистическими режимами и не нарушила их политической и экономической стабильности. Это открытие, как и сама система, несло с собой много нового, по крайней мере – в Европе. Прежде всего – разочарование для революционеров, стремившихся изменить общественный строй. Дело в том, что Маркс и Энгельс всегда смотрели на демократическую республику как на промежуточное образование, удобное для перехода к социализму (несмотря на ее явно буржуазный характер), поскольку она не мешала (и даже способствовала) политической мобилизации пролетариата как класса, возглавившего движение угнетенных народных масс. Таким образом, она могла способствовать, вольно или невольно, неизбежной победе пролетариата в его борьбе с эксплуататорами. И вот теперь, к концу обозреваемого периода, со стороны апостолов социализма стали слышны совсем иные высказывания. Так, Ленин в 1917 году заявил следующее: «Демократическая республика является наилучшей, из всех возможных, формой существования капитализма, и, поскольку капитализм осуществляет над ней полный контроль, она обеспечивает самое полное и надежное сохранение его мощи, так что никакие события, никакие личности или государственные институты, или партии, действующие в буржуазно‑демократической республике, не могут угрожать его основам»^* Как всегда, Ленина интересовал не столько общий политический анализ ситуации, сколько поиск актуальных и весомых аргументов в его борьбе против Временного правительства, с целью передачи власти Советам. Как бы то ни было, нас не слишком волнует ценность этого высказывания, весьма спорного по своей сути, в немалой степени потому, что в нем не делается различия между экономическими и социальными условиями, гарантирующими государство от социальных потрясений, и государственными и общественными институтами, использующими эти условия. Нас интересует его правильность. Ведь до 1880‑х годов такое заявление посчитали бы неверным как сторонники, так и противники капитализма, посвятившие себя политической деятельности. Даже ультралевые сочли бы такое осуждение демократической республики почти невероятным. Так что высказывание Ленина, сделанное в 1917 году, опиралось на опыт поколения, прошедшего период демократизации Запада, в котором особенно ценными были последние 15 лет перед мировой войной.

Однако зададимся вопросом: не был ли этот союз политической демократии и процветающего капитализма просто иллюзией уходящей эры? Ведь если оглянуться назад, на эти годы с 1880 по 1914‑й, то поражает хрупкость и ограниченность возможностей такой комбинации. Она оставалась принадлежностью меньшинства благополучных и процветавших экономик Запада, свойственных государствам, имевшим длительный опыт конституционного правления. Оптимизм демократии, вера в неизбежность исторических преобразований создавали впечатление, что прогресс остановить нельзя. Однако демократия не является, в конце концов, всеобщей и обязательной моделью будущего. Начиная с 1919 года, все государства Европы, расположенные к западу от границ России и Турции, систематически реорганизовывались по демократической модели. И что же, сколько демократий осталось в Европе к 1939 г.? По мере того как укреплялся фа‑щизм и другие диктаторские режимы, правильность утверждений Ленина все больще подвергалась сомнению, и, в немалой степени, – именно его последователями. Некоторые пришли к выводу, что капитализм неизбежно должен расстаться с буржуазной демократией. Но и это оказалось неверным. Буржуазная демократия возродилась из пепла в 1945 году и с тех пор стала излюбленной системой общественного устройства тех капиталистических стран, которые, являясь достаточно прочными, экономически благополучными и социально неполяризованными и нерасколотыми, могли позволить себе столь выгодную модель. Однако эта социальная система эффективно работает лишь в очень немногих государствах из тех 150, которые входят в Организацию Объединенных Наций в конце XX века. Прогресс политики демократизации в период 1880–1914 годов не стал предвестником ни постоянства демократии, ни ее всеобщего и полного торжества.

ГЛАВА 5

 

РАБОЧИЕ МИРА

 

Я как‑то познакомился с сапожником по фамилии Шредер; он потом уехал в Америку. Он дал мне почитать несколько газет; я просмотрел их от скуки, а потом мне стало интересно. Там писали о страданиях рабочих, об их зависимости от капиталистов и хозяев, и все это было так верно и живо описано, что я был поражен. Как будто кто‑то открыл мне глаза! Черт побери, ведь все это было правдой, все, что они там написали! Вся моя жизнь, весь мой опыт подтверждали это.

Рабочий из Германии, 1911 г.‘*

Они (европейские рабочие) чувствуют, что скоро должны произойти великие социальные перемены; что уже опущен занавес над финальной сценой человеческой комедии, в которой правящие классы сами, в своем кругу и в свою пользу, вершили все дела; что приход демократии не за горами; и что борьба трудящихся за свои права должна положить конец всем этим войнам между народами, которые являются не чем иным, как просто дракой рабочего люда между собой, от которой ему нет никакой пользы.

Сэмюэл Гомперс, 1909 г.^

Жизнь пролетария; смерть пролетария; и кремация, в духе культурного прогресса.

Девиз Похоронного общества австрийских рабочих

(из газеты «Пламя»)^

Ввиду неизбежного расширения электората большинство избирателей стали составлять бедные, или необеспеченные, или недовольные жизнью люди, или те, кто вообще был и беден, и уязвим, и недоволен. Экономическое и социальное положение этих людей не давало им никаких преимуществ, наоборот, было связано с тяжелыми проблемами; иначе говоря, положение их класса было совершенно невыгодным. Этот класс, ряды которо‑

ГО ЯВНО росли, ПО мере того, как волна индустриализации захлестывала Запад; присутствие которого становилось все более неизбежным, а классовое сознание – все более непосредственно угрожающим по отношению к социальной, экономической и политической системе современного общества – этот класс назывался пролетариат. Именно этих людей имел в виду молодой Уинстон Черчилль (в то время министр в кабинете либералов), предупреждая парламент о том, что если политика двухпартийной системы консерваторов и либералов рухнет, то ей на смену придет новая политика – политика классов.

Количество людей, зарабатьгоавших себе на жизнь физическим трудом, постоянно росло во всех странах, захваченных приливной волной западного капитализма, затопившей мир от ферм Патагонии и рудников Чили до золотых приисков холодной Сибири, ставших ареной мощных забастовок и расстрелов, случившихся накануне войны^. Рабочие требовались всюду: в современных городах – для строительства и обеспечения работы систем коммунального снабжения, ставших в XIX веке жизненно важными: газового хозяйства, водопровода и канализации; для обслуживания портов, железных дорог и телеграфных линий, связывавших воедино всю мировую экономику. На всех пяти континентах работали шахты и рудники. К 1914 году в широких масштабах эксплуатировались нефтяные месторождения Северной и Центральной Америки, Восточной Европы, Юго‑Восточной Азии и Среднего Востока. Рынки городов, даже в аграрных странах, получали все больше товаров, изготовленных путем промышленной переработки сырья: продуктов, напитков, лекарств, текстиля, поступавших из промышленных стран; в некоторых странах, таких как Индия, создавалась своя текстильная и даже металлургическая промышленность. Наиболее впечатляющим был рост численности наемных рабочих в странах Европы и Северной Америки, либо уже давно вступивших на путь индустриализации, либо приступивших к ней в период промышленной революции 1870–1914 годов; к последним относилась также Япония и заморские страны с белым населением; в каждой из этих стран происходило формирование своего рабочего класса, становившегося признанной частью экономической системы.

Рост рабочего класса происходил за счет пополнения его рядов из двух больших слоев предындустриального общества: ремесленников и сельскохозяйственных, рабочих, которые до этого времени вообще составляли большинство человечества. К концу столетия особенно ускорился и усилился процесс урбанизации; поэтому значительную часть потока эмифантов стало составлять городское население, даже выходцы из небольших городов, как например, евреи, покидавшие города Британии и Восточной Европы. Такие люди просто меняли один вид несельскохозяйственной деятельности на другой. Что же касается мужчин и женщин, уезжавших «от земли» и вливавшихся в так называемый «сельский поток» эмигрантов, то довольно немногие из них имели потом возможность снова заняться сельскохозяйственным трудом, даже если у них и было такое желание.

Дело в том, что модернизированное фермерское сельское хозяйство западных стран требовало значительно меньше постоянно занятых рабочих рук, чем раньше, хотя широко использовался труд рабочих, приезжавших на сезон, нередко издалека, перед которыми фермеры не несли никакой ответственности по окончании работ. Так, в Германию приезжали сезонные рабочие из Польши; в Аргентину – «перелетные ласточки» из Италии; в США на уборку урожая съезжались бродяги и безработные из других штатов и мексиканцы. (Говорят, что итальянцы не хотели ездить на уборку урожая в Германию, потому что поездка из Италии в Аргентину стоила дешевле, и оплата труда в Аргентине была более высокой.) В любом случае, совершенствование сельскохозяйственного производства вело к уменьшению количества работников. Яркий пример – Новая Зеландия, где в 1910 г. не было сколько‑нибудь заметной промышленности и которая жила исключительно за счет чрезвычайно эффективного сельского хозяйства, специализированного на выращивании скота и производстве молочных продуктов: там 54% населения жили в городах, причем 40% населения составляли работники «третьего сектора» экономики, т. е. люди, не занимавшиеся физическим трудом (это было в 2 раза больше соответствующего показателя по Европе, без учета данных по России)**

При этом отсталое сельское хозяйство «неразвитых» регионов не располагало достаточным количеством земли, чтобы обеспечивать ею всех желающих сельских жителей, количество которых росло. Когда они эмигрировали, то заветным желанием большинства из них было избавление, хотя бы со временем, от тяжелого физического труда. Они отправлялись «покорять Америку» (или другую страну) с надеждой, проработав несколько лет, скопить денег, чтобы купить дом и участок земли где‑нибудь в деревне: на Сицилии, в Польше или в Греции, и жить на положении «человека со средствами», пользуясь уважением соседей. И кое‑кто возвращался, но большинство оставалось, чтобы трудиться на стройках, в шахтах, на сталеплавильных заводах и в других подобных местах в городах и на предприятиях, где требовались прежде всего рабочие руки для выполнения тяжелого труда. Дочери и невесты выполняли надомные работы.

В то же самое время механизация труда и фабричное производство лишали средств к существованию значительные массы трудящихся, которые до конца XIX века вьшолняли самые необходимые и широко распространенные работы по обслуживанию населения: шили одежду, изготовляли или чинили обувь, делали мебель и другие вещи, применяя методы ручного производства, существовавшего в самых разных видах: от ювелирной или часовой мастерской до кузницы или небольшого швейного заведения, ютившегося где‑нибудь под крышей. И хотя само количество работников этих производств не слишком сократилось, их доля, в процентах от общего количества трудящихся, резко уменьшилась, несмотря на то, что общий выпуск продукции заметно возрос. Так, в Германии в 1882–1907 гг. количество людей, занятых в производстве обуви, уменьшилось незначительно: с 400 ООО до 370 ООО человек; а расход кожи для изготовления обуви вырос вдвое в 1890–1907 гг. Ясно, что большая часть прироста выпуска обуви пришлась на крупные предприятия, которых в те годы было около 1500 (их количество с 1882 г. утроилось, а количество их наемных рабочих выросло в 6 раз), а не на мелкие мастерские, не имевшие наемных рабочих или использовавшие менее 10 рабочих, так как их количество сократилось на 20%, а доля рабочей силы (в процентах от общего количества работников обувного производства) уменьшилась до 63%, по сравнению

С 93% в 1882 г.‘* Таким образом, в странах, где индустриализация шла быстрыми темпами, сектор предындустриального производства поставлял промышленности не очень большое, но все же существенное количество людей, пополнявших новый рабочий класс.

Численность пролетариев в промышленных странах росла благодаря безграничному спросу на рабочие руки, возникшему в этот период экономической экспансии; причем требовалось немало работников, уже обладавших навыками труда, полученными в ремесленном производстве, и готовых применить их в соответствующих отраслях промышленности. Рост промышленности все еще происходил на основе применения квалифицированного ручного труда и новой техники «века пара», либо вообще без серьезного усовершенствования производства (как в строительстве); поэтому существовал спрос на старые ремесленные специальности, либо на специальности, полученные на основе старых ремесел: например, специальности кузнеца или слесаря находили спрос в машиностроении. Это имело определенное значение, поскольку бывшие опытные ремесленники составляли тот привилегированный слой класса наемных рабочих, из которого выдвигались самые активные, образованные и сознательные представители пролетариата первых индустриальных стран: так, лидером Германской Социал‑Демократической партии стал Август Бебель – бывший токарь‑краснодеревщик, а Испанскую Социалистическую партию возглавлял бывший печатник Иглесиас.

Поскольку промышленный труд был немеханизированным и не требовал высокой квалификации, он был доступен большинству необученных рабочих, но при этом оставался интенсивным, так что увеличение выпуска продукции требовало увеличения количества работников. Вот два ярких примера: строительное производство, с помощью которого создавалась инфраструктура для промышленности, транспорта и быстро растущих городов‑гигантов; и угледобывающая промышленность, дававшая сырье для получения основного вида энергии того времени – энергии пара; обе эти отрасли использовали целые армии рабочих. Численность строительных рабочих в Германии выросла с 500 тысяч в 1875 году до 1,7 млн в 1907 году, т. е. с 10% до почти 16% всей рабочей силы страны. В 1913 г. в Британии не менее 1,25 млн человек (в Германии в 1907 году – 800 тысяч человек) были заняты на подземных работах: добыче, поп)узке и транспортировке угля и подъеме его на поверхность; так добывался этот «хлеб промышленности», питавший всю мировую экономику. (Для сравнения: в 1985 году в Британии было 197 ООО, а в Германии – 137 500 шахтеров.) С другой стороны, механизация производства, вытеснявшая труд квалифицированных и опытных рабочих путем замены его комплексом специализированных машин или специальным производственным процессом, тоже приводила к использованию более или менее неквалифицированной рабочей силы, т. е. низкооплачиваемых «зеленых» новичков; так было прежде всего в США, где старые ремесленные производства не имели большого распространения и не пользовались уважением. Как говорил Генри Форд: «Отнюдь не все хотят быть высококвалифицированными»’*

По мере того как XIX век приближался к концу, не осталось ни одной страны, осушествлявшей (или закончившей) индустриализацию и урбанизацию, в которой не образовались бы эти исторически беспрецедентные, безликие, безродные массь! трудящихся, составлявшие неуклонно увеличивавшуюся часть ее населения, которая, в недалеком будушем, могла стать подавляющим большинством. Ситуация обострялась вследствие того обстоятельства, что еще не получил развития процесс диверсификации экономики промышленных стран, результатом которого должен был стать рост количества рабочих мест в «третьем секторе» экономики, т. е. в офисах, магазинах и на предприятиях коммунального обслуживания; только в США численность трудящихся «третьего сектора» уже превышала количество промышленных рабочих. В некоторых странах, казалось, преобладала даже обратная тенденция. Города, население которых в предындуст‑риальную эру состояло, в первую очередь, как раз из работников «третьего сектора» (поскольку ремесленники были, как правило, и владельцами магазинов) – теперь стали промышленными центрами. Так что к концу XIX века около 70% трудящегося населения крупных городов (т. е. имевших более 100 ООО жителей) было занято в промышленности**

Когда люди конца XIX века сравнивали свое настоящее с не столь далеким прошлым, то их поражали две вещи; громадный рост армии промышленных рабочих и, не менее того, рост специализации промышленности, наблюдавшийся в пределах каждого промышленного района и даже каждого города. Типичный промышленный город, т. е. город с населением от 30 до 300 тысяч человек (тогда как в начале века город с населением более 100 тысяч человек считался очень крупным!) имел, так сказать, «однотонную окраску», в лучшем случае – с двумя или тремя «оттенками; так в Лодзи, Рубэ, Данди и Лоуэлле царствовала текстильная промышленность; в Эссене и Мидлсборо – уголь, чугун и сталь, и по отдельности, и в разных сочетаниях; в Ярроу и Барроу – производство вооружений и судостроение; в Люд‑вигсгафене и Виднесе – химия. В этом отношении от всех перечисленных городов сильно отличались новые многомиллионные мегалополисы, имевшие огромные размеры и насыщенные разнообразными промышленными предприятиями, причем – независимо от того, являлись ли они столицами государств или нет. Хотя некоторые великие столицы служили и важными промышленными центрами (например, Берлин, Петербург, Будапешт), обычно столицы все же не играли главной роли в промышленности своей страны.

Еще более удивительным казалось то, что массы трудящихся, неоднородные по своему составу и характеру, стремились все, в первую очередь, получить работу в крупных разветвленных фирмах, предприятия которых насчитывали от нескольких сот до многих тысяч рабочих и выпускали разнообразную продукцию (особенно те из них, которые находились в новых центрах тяжелой промышленности). На заводах Крупна в Эссене, Виккерса – в Барроу, Армстронга – в Ньюкасле трудились десятки тысяч рабочих. При этом общая численность работников этих гигантов составляла меньшинство от всей армии промышленных рабочих. Даже в Германии среднее количество работников одного предприятия составляло в 1913 г. всего 23–24 человека’* (если даже брать только предприятия, имевшие более 10 рабочих); однако меньшинство, трудившееся на сверхкрупных предприятиях, привлекало к себе все большее внимание и представляло собой потенциально грозную силу. Что бы там ни говорили впоследствии историки, но для современников эти скопления рабочих казались непомерной, неотвратимо растущей и внушительной силой, отбрасывавшей мрачную тень на весь установившийся обшественный порядок и на политическую жизнь. Стоило только задуматься над тем, что произойдет, если они осознают себя как класс, способный к единым политическим действиям!

Именно так и произошло, причем, если оценивать события в масштабе всей Европы, случилось это внезапно и чрезвычайно быстро. Везде, где только позволяла демократизация политики и избирательной системы, на политическую сцену выходили и начинали расти с поразительной быстротой Массовые партии, опиравшиеся на рабочий класс и руководствовавшиеся идеологией революционного социализма (хотя любой социализм по самой своей сути считался революционным); их возглавляли люди, преданные такой идеологии (это были не только мужчины, но, иногда, и женщины). В 1680‑е годы все эти партии еще только появились (кроме Германской Социал‑Демократической партии, созданной в 1875 году путем объединения и уже представлявшей собой внушительную силу на арене предвыборной борьбы). Уже в 1906 году их существование стало настолько привычным, что один германский исследователь счел возможным вьшустить книгу под названием; «Почему в США нет социализма?»*®* Существование массовых рабочих и социалистических партий стало нормой жизни, а их отсутствие вызывало удивление. В действительности, к 1914 году массовые социалистические партии существовали даже в США, где кандидат социалистов собрал на выборах почти 1 млн голосов; а также в Аргентине, где Социалистическая партия собрала в 1914 году 10% голосов избирателей; а в Австралии Лейбористская партия (по правде говоря, довольно далекая от социализма) сформировала в 1912 г. федеральное правительство. Что же касается Европы, то там социалистические и рабочие партии имели внушительный электорат почти во всех странах, где это позволяли условия. Они оставались в меньшинстве, но в некоторых государствах, в первую очередь, в Германии и в странах Скандинавии, они уже являлись крупнейшими национальными партиями, за которых голосовало 35–40% избирателей, и каждое новое расширение электората показывало готовность масс промышленных рабочих голосовать за социализм. И они не только голосовали, но и организовывались в гигантские армии: так. Рабочая партия Бельгии насчитывала в 1911 г. 276 тысяч членов (в такой небольшой стране!); великая Германская Социал‑Демократическая партия (СДПГ) насчитывала более 1 млн человек; при этом рабочие организации, связанные с партиями, но имевшие меньшую политическую направленность (профсоюзы, кооперативные общества) были еще более массовыми и многочисленными.

Конечно, не все армии трудящихся были такими большими, прочными и дисциплинированными, как социалистические партии стран Северной и Центральной Европы. Но даже там, где рабочие партии представляли собой просто плохо организованные группы активистов или местных радикалов, готовых возглавить при случае массовое движение, к ним все же приходилось относиться со всей серьезностью. Они стали важным фактом национальной политики. Так, Французская Социалистическая партия, насчитывавшая в 1914 году 76 ООО членов, не была ни слишком крупной, ни вполне единой, и, тем не менее, получила на выборах 1,4 млн голосов и провела в парламент 103 депутата. Итальянская Социалистическая партия, имевшая еще более скромную численность – 50 ООО тысяч человек, собрала на выборах почти 1 млн голосов. Короче говоря, рабочие и социалистические партии росли почти повсеместно с такой скоростью, которая казалась современникам (в зависимости от их точки зрения) либо пугающей, либо чудесной. Их лидеры поздравляли друг друга с триумфальными рекордами роста, перекрывавшими показатели прошлых лет. Достаточно было просто увидеть промышленные районы Британии и познакомиться с результатами переписей, чтобы убедиться в одном: пролетариат вскоре будет составлять огромное большинство населения. Ну а пролетариат объединялся вокруг своих партий. Согласно систематическим подсчетам германских социалистов, склонных к статистике, было лишь вопросом времени достижение этой партией магического показателя в 51% голосов всех избирателей, которое в демократическом государстве стало бы поворотным историческим событием. А дальше, как говорилось в новом гимне социалистов; «С Интернационалом воспрянет род людской!»

Нам нет необходимости разделять этот оптимизм, который оказался неуместным. Тем не менее перед 1914 годом было ясно, что даже самые преуспевающие политические партии имеют еще широкие потенциальные резервы, способные оказать им даль‑нейщее пополнение и поддержку, и что эти партии еще продолжают расти. Поэтому вполне естественно, что необыкновенный рост социалистических рабочих партий, происходивщий с 1880‑х годов, приводил в возбуждение их членов и сторонников, как и их лидеров, и порождал у них радужные надежды на историческую неизбежность их торжества. Никогда прежде не было такого «времени надежд» для тех, кто трудился на фабриках, в мастерских, в шахтах, зарабатывая себе на жизнь собственными руками. Как говорили слова одной песни русских социалистов: «Черные дни миновали, час искупленья пробил!».

 

II

 

Этот замечательный рост партий рабочего класса казался, на первый взгляд, просто удивительным. Их сила заключалась, главным образом, в элементарной простоте их политических призывов. Это были партии, состоявшие из рабочих, зарабатывавших деньги физическим трудом. Они представляли рабочий класс в его борьбе против капиталистов и их государства; а их целью было создание нового общества, которое должно было начать свою деятельность с эмансипации рабочих, выполняемой ими самими, а затем осуществить эмансипацию всего человечества, за исключением ничтожной кучки эксплуататоров. В идеологии большинства новых партий занимала все большее место марксистская доктрина, сформулированная в период после смерти Маркса и до конца столетия; она привлекала ясностью изложения новых программных истин, которым она придавала огромную силу политического воздействия. Следуя ей, достаточно было просто знать, что все рабочие должны вступить в новые партии или поддержать их, а потом история сама обеспечит им победу в будущем.

Согласно этой доктрине, предполагалось, что класс рабочих является достаточно многочисленным и однородным, чтобы осознать себя в виде «пролетариата» (в марксистском понимании этого термина), убежденного в правильности социалистического понимания ситуации и текущих задач, первой из которых была задача создания пролетарских партий с целью участия в политической борьбе. (Заметим, что не все революционеры соглашались с принципом первоочередности политической борьбы, но мы оставим на время в стороне мнение этого меньшинства, вдохновлявшегося идеями анархизма, хотя и не связанного с ним.)

Однако практически все аналитики‑специалисты по изучению деятельности рабочего класса соглашались с тем, что так называемый «пролетариат» отнюдь не был однородной массой, даже в пределах одной нации. Само выражение «рабочий класс» употреблялось до создания новых партий обычно во множественном («рабочие классы»), а не в единственном числе.

Фактически различия внутри той массы, которую социалисты называли одним словом «пролетариат», были столь велики, что могли воспрепятствовать практическому утверждению в ней единого классового сознания.

Пролетариат (в классическом смысле этого слова), т. е. рабочие современных фабрик и заводов, часто представлял собой лишь небольшое, хотя и быстро растущее меньшинство, далекое от основной массы рабочих, трудившихся в мастерских, на фермах, на улицах городов и в системе коммунального обслуживания, словом, во всех уголках огромного лабиринта, который представляло собой хозяйство малых и больших городов, вмещавшее массу наемной рабочей силы. При этом рабочие, трудившиеся в разных отраслях промышленности, на мелких предприятиях и в других местах, нередко отделенных и изолированных друг от друга, по‑разному оценивали свое положение и свои проблемы. Действительно, много ли было общего между, например, рабочими котельных (в Британии), где трудились одни мужчины, и женщинами‑работницами текстильных фабрик; или между трудившимися в одних и тех же портовых городах квалифицированными рабочими судоверфей и докерами, грузчиками и строителями. Различия шли не только по вертикали, но и по горизонтали: между простыми рабочими и десятниками; между рабочими привилегированных профессий и остальными; между рабочей аристократией, люмпен‑пролетариатом и промежуточными слоями; и даже между разными слоями квалифицированных рабочих, где типографский наборщик презирал каменщика, а тот, в свою очередь, свысока смотрел на маляра. Были не только различия, но и соперничество между группами рабочих за определенные виды работ; причиной могло послужить совершенствование технологических процессов, преображавщее старые отрасли и стиравшее традиционную разницу между, например, слесарем и кузнецом, так что высокая квалификация и опыт вдруг теряли свое значение. Там, где работодатели были сильны, а рабочие плохо организованы, они покорно трудились на своих местах, определенных самой технологией и организацией производства; в других случаях возникали «пограничные конфликты» между квалифицированными рабочими разных специальностей (как, например, на верфях Британии в 1890‑е годы), что приводило к стихийным и никому не нужным забастовкам.

В добавление ко всему этому существовали еще более явные различия социального и географического характера, а также различия по национальности, языку, культуре и религии, возникавшие именно потому, что расширяющаяся промышленность формировала свои быстро растущие трудовые армии, рекрутируя людей из всех уголков страны и из‑за рубежа, благодаря международной и трансокеанской миграции населения. Поэтому то, что, по мнению одних, выглядело как процесс сосредоточения людей (и мужчин, и женщин) в единый рабочий класс, по мнению других представляло собой рассеивание и разброс обломков общин и диаспор, принявшее гигантские масштабы. Поскольку указанные различия разделяли рабочих, они явно служили на пользу работодателям (нередко поощрявшим их), особенно это было заметно в США, где пролетариат состоял, в основном, из разного рода иммигрантов. Даже такой боевой отряд американских рабочих, как «Западная федерация шахтеров Скалистых гор», оказалась на грани раскола, вызванного стычками между квалифицированными рабочими, выходцами с Корнуолла, приверженцами методистской церкви, и менее квалифицированными ирландцами‑католиками; первых ценили на рудниках всего мира, как специалистов по тяжелым горным работам, а вторые трудились на всех окраинах англоговорящей зоны земного шара, где только требовалась физическая сила и тяжелый труд.

Каково бы ни было действие внутренних различий рабочего класса, но различия по национальности, религии и языку определенно разделяли их. Трагическую известность получил пример Ирландии. Но даже в Германии было больше противников социальной демократизации среди рабочих‑католиков, чем среди протестантов, а рабочие‑чехи в Богемии не хотели вступать в общеавстрийское движение, где доминировали германоговорящие рабочие. Маркс говорил: «У рабочих нет отечества, у них есть только свой рабочий класс». Социалисты настойчиво призывали рабочие движения к интернационализму не только под влиянием своих идеалов, но и потому, что интернационализм нередко являлся существенным предварительным условием их деятельности. Ведь как иначе можно было организовать рабочих, например, в таком городе, как Вена, где третью часть их составляли иммигранты из Чехии; или в Будапеште, где квалифицированные рабочие были немцы, а остальные – словаки и мадьяры. Пример крупного промышленного центра, Белфаста, показал (и показывает до сих пор), что может произойти, когда рабочие видят в себе прежде всего католиков, или протестантов, а уж потом – вообще трудящихся, или хотя бы – вообще ирландцев.

К счастью, призыв к интернационализму или к интеррегионализму (что для больших стран представляло почти то же самое) имел определенный эффект. Различия в языке, национальности и религии не могли, сами по себе, предотвратить формирование единого классового сознания, особенно когда группы рабочих разных национальностей не вступали в конфликты между собой, занимая каждая свою нишу на рынке труда. Эти различия создавали трудности только тогда, когда вьфажали или символизировали жестокие групповые противоречия внутри класса рабочих, либо разногласия, мешавшие объединению всех рабочих. Рабочие‑чехи с подозрительностью относились к германским рабочим не потому, что те тоже были трудящимися, а потому,

ЧТО ОНИ представляли нацию, смотревшую на чехов как на людей второго сорта. Ирландцы‑католики в Ольстере не верили призывам к классовому единству, потому что они видели в 1870– 1914 гг., как католиков вытесняли с хорошо оплачиваемых рабочих мест в промышленности, которые, с одобрения профсоюзов, практически стали монополией протестантов. Но даже при таких обстоятельствах сила классового опыта была такова, что национальное или религиозное самосознание рабочих могло только сузить их классовое самосознание, но не могло заменить его. Человек чувствовал себя рабочим, хотя и рабочим‑чехом, поляком или католиком.

Католическая церковь, несмотря на глубокую враждебность к идеям деления общества на классы и противостояния классов, чувствовала себя обязанной помогать (или хотя бы не мешать) формированию союзов рабочих (даже католических профсоюзов, бывших в этот период, как правило, небольшими), хотя все же предпочитала иметь дело с совместными организациями работодателей и наемных работников. Чего она действительно не терпела – так это не классового самосознания рабочих как такового, а именно их политической классовой сознательности. Поэтому даже в Ольстере, раздиравшемся религиозной враждой, допускалось сушествование профсоюзов и формирование партии трудящихся обычного типа. При этом, однако, единство рабочих было возможно лишь в охраниченных пределах, пока не затрагивались два жизненно важных вопроса: религия и самоуправление Ирландии, так как по этим проблемам католики и протестанты, «оранжевые» и «зеленые» рабочие никак не могли договориться. В этих условиях могло существовать какое‑то профсоюзное движение и борьба трудящихся за свои права, но не могла действовать партия рабочих, основанная на классовом самосознании – разве что в пределах каждой из религиозных общин или в виде какой‑то слабой организации промежуточного типа.

К факторам, затруднявшим организацию рабочих и формирование их классового самосознания, следует добавить также неоднородность структуры самой индустриальной экономики, связанную с неравномерностью ее развития. Это не касалось лишь Британии, в которой давно существовали лейбористские организации и действовало сильное чувство классовой солидарности, не имевшее политической окраски. В этой стране индустриализация начиналась в архаичных, поистине средневековых условиях, допускавших формирование профсоюзов в виде довольно примитивных, большей частью децентрализованных тред‑юнионов, создававшихся на базе союзов ремесленников; после этого профсоюзы укоренились в основных отраслях промышленности этой страны; причем промышленность, по ряду причин, развивалась не столько путем замены ручного труда машинным, сколько путем сочетания ручных операций с использованием энергии пара. Во всех главных отраслях промышленности Британии, являвшейся «мастерской мира», – в текстильной промышленности, в горном деле, в металлургии, в машиностроении и в судостроении (в котором Британия играла ведущую роль) – сушествовали профсоюзные организации в виде «ядра активистов», распространявшие свою деятельность, в основном, на людей одной профессии или одного производства, потом они послужили основой для создания массовых профсоюзов. В период 1867–1875 годов профсоюзы добились юридического оформления своих прав и получили такие привилегии, которые воинственно настроенные работодатели, консервативные правительства и судьи едва сумели уменьшить или отменить только в 1980‑е годы. Организации трудящихся не только существовали и стали общепринятыми; они имели большие права и влияние, особенно во всем, что касалось условий труда на каждом рабочем месте. Это исключительное, можно сказать, уникальное влияние профсоюзных организаций создало впоследствии немалые (и постоянно возраставшие) трудности для промышленной экономики Британии; фактически даже в наше время оно создает проблемы предпринимателям, внедряющим механизацию или новые методы организации производства без учета существующих условий. В период до 1914 года хозяевам пришлось уступать в большинстве случаев при возникновении конфликтов по принципиально важным вопросам; впрочем, здесь мы упоминаем обо всем этом только для того, чтобы подчеркнуть исключительное положение Британии в этом вопросе. Вывод такой: рабочие, действуя политическими методами, могут способствовать усилению своих профсоюзов; однако политическое давление, по своим результатам, не может полностью заменить влияние профсоюзов.

В других местах положение с правами трудящихся складывалось по‑разному. В общем можно сказать, что профсоюзы в то время эффективно действовали лишь «на окраинах» современной, особенно крупной, промышленности: в мастерских, на строительных площадках, на мелких и средних предприятиях. Организации, которые, теоретически, должны были быть общенациональными, на практике были децентрализованы и крайне локализованы. В таких странах, как Франция и Италия, эффективно действовали объединения мелких местных профсоюзов, группировавшихся вокруг местных профсоюзных клубов. По правилам французской национальной федерации профсоюзов («ССТ»), для создания профсоюзной организации национального масштаба требовалось, чтобы она объединяла не менее трех профсоюзов*^* На крупных модернизированных промышленных предприятиях с профсоюзами никто не хотел считаться. В Германии, в районах тяжелой промышленности Рейнланд и Рур, не чувствовалось влияния «Свободных немецких профсоюзов» и социальной демократизации. В США в 1890‑х годах профсоюзное движение в крупной промышленности было практически ликвидировано и не возрождалось до 1930‑х годов, хотя и сохранялось в мелкой промышленности и в небольших строительных организациях, благодаря определенной ограниченности рынка труда крупных городов, в которых политика муниципальных контрактов и расцвет взяточничества открывали для профсоюзов широкое поле деятельности. Деятельность местных объединений небольших ячеек организованных рабочих и профессиональных трудовых объединений (охватывавших, как правило, квалифицированных рабочих) иногда перемежалась забастовками, которые на время объединяли массы трудящихся; но эти выступления носили обычно случайный и ограниченный характер.

Лишь отдельные забастовки привлекали внимание своим размахом; среди них вьщелялись выступления шахтеров, которые в этом отношении резко отличались от рабочих других профессий: плотников, слесарей, рабочих табачных фабрик, печатников и ремесленников, составлявших вместе обычный рабочий класс, поставлявший кадры для новых пролетарских движений. Шахтеры, часто жившие вместе с семьями в отдельных поселках, таких же грязных и неустроенных, как и их шахты, были крепко связаны между собой узами совместного опасного труда и тяжелой жизни и отличались готовностью к коллективной борьбе; даже во Франции и в США у них имелись мощные профсоюзные организации (хотя бы действовавшие периодически). Об особенностях шахтерского труда говорилось так в одной простой песенке германских шахтеров, даваемой в примерном переводе:

Пекарь сам выпекает свой хлеб,

Столяр сделает табурет;

Только шахтеры в шахте сырой Смело встают друг за друга стеной!"*

Учитывая большую численность шахтеров и их концентрацию в районах угледобычи, допустимо сказать, что они могли сьцрать важную роль в рабочем движении (особенно в Британии).

Заслуживало внимания профсоюзное движение еще двух отраслей: на транспорте и на государственных предприятиях; здесь профсоюзы бьши организованы не по профессиям и иногда включали работников смежной отрасли. Работники государственных предприятий не имели права создавать профсоюзные организации; так бьшо даже во Франции, которая позже стала оплотом профсоюзного движения работников государственных служб. Этот закон сильно тормозил создание профсоюзов на железных дорогах, часто являвшихся собственностью государства. Впрочем, на частных железнодорожных линиях тоже было трудно создавать рабочие организации из‑за того, что их персонал был рассеян на больших пространствах, и по причине особого положения некоторых работников, особенно паровозных машинистов и членов паровозных бригад, работа которых имела стратегическое значение для государства. Железные дороги были крупнейшими предприятиями капиталистической экономики, и было практически невозможно создать профсоюзную организацию дороги, проходящей через всю страну; например, в 1890‑х годах Лондонская и Северо‑Западная компания железных дорог имела 65 ООО рабочих, обслуживавших 7000 км путей и 800 станций.

Другой важный вид транспорта, морской, был привязан к портам, имевшим тесные связи со всей экономикой. Любая забастовка в доках или в порту могла перерасти в общую забастовку на транспорте и даже во всеобщую забастовку. Не зря всеобщие забастовки, охватывавшие промышленность и происходившие особенно часто в первые годы XX века*, начинались всегда в портовых городах: в Триесте, Генуе, Марселе, Барселоне, в Амстердаме. (Эти забастовки вызвали горячие идеологические споры среди социалистов.)

Всеобщие забастовки были гигантскими битвами трудящихся за свои права, но они вряд ли могли послужить основой для создания массового постоянного профсоюзного движения из‑за неоднородности массы неквалифицированных рабочих, участвовавших в них.

Как ни отличались между собой морской и железнодорожный транспорт, но у них была общая черта: их важное стратегическое значение для национальной экономики, которая могла быть парализована в результате прекращения их работы. По мере роста рабочего движения правительства все больше понимали возможность такого удара и продумывали вероятные ответные меры; так, французское правительство сумело прервать всеобщую забастовку железнодорожников в 1910 г. путем призыва на военную службу 150 ООО железнодорожников, подчинив их тем самым действию военной дисциплины*^*

Частные работодатели тоже понимали стратегическое значение транспорта. Когда в Британии началось в 1889–1890‑х годах массовое расширение профсоюзного движения, вызванное забастовками моряков и докеров, то хозяева предприняли ответные меры, начав борьбу против железнодорожников Шотландии и против многочисленных, но слабых профсоюзов крупных морских портов. С другой стороны, профсоюзы перед войной плани‑

Нараду со всеобщими забастовками экономического характера происходили краткие всеобщие забастовки в поддержку демократизации избирательного права, имевшие политическое значение.

ровали стратегический маневр в виде создания Тройственного союза шахтеров, железнодорожников и портовых рабочих. Таким образом, транспорт явно становился ключевым элементом классовой борьбы.

Еще более очевидным было возникновение другой зоны классовой конфронтации, приобретавшей все большее значение: это были огромные и продолжавшие расти металлургическая и металлообрабатывающая отрасли промьшшенности. Здесь сила организованных трудящихся в виде традиционно крепких профсоюзов, объединявших квалифицированных рабочих старой ремесленной закалки, столкнулась с препятствием в виде новых крупных промышленных предприятий, на которых роль рабочих сводилась к управлению сложными специализированными машинами и агрегатами, не требовавшему высокой квалификации. Технический прогресс быстро сдвигал границы применения новых методов организации труда, обостряя конфликты классовых интересов. В мирное время ситуация еще находилась под контролем, но после 1914 года усилились и обострились трудовые конфликты на всех крупных заводах по производству вооружений. Решительный поворот к реюлюции, совершенный рабочими металлообрабатывающей промышленности в годы войны и после нее, был подготовлен трудовыми конфликтами 1890–1900‑х годов.

Итак, рабочие классы разных стран не были однородными, и было нелегко сформировать из них социальные группы, объединенные общими интересами, даже не привлекая в них сельскохозяйственный пролетариат, который рабочие движения тоже пытались организовать и мобилизовать, однако без большого успеха[216].

И все же рабочие объединились. Но каким образом?

 

III

 

Первым мощным средством объединения была идеология, которую несла с собой организация. Социалисты и анархисты обращали свои проповеди к массам, которых никто до этого не удостаивал своим вниманием, кроме хозяев и их прислужников, убеждавших их в одном: быть всегда тихими и покорными; даже в начальных щколах (если удавалось в них попасть) больше всего говорили о значении религии в обществе; и сама церковь, имевшая мощную организацию, не спешила (кроме нескольких плебейских сект) осваивать новую область – сознание пролетариата, либо просто не умела справляться с воспитанием новых групп населения, столь сильно отличавшихся от структурированных общин прежних сельских и городских приходов. Таким образом, рабочие, представлявшие собой многочисленную новую социальную группу, оказались для общества незнакомыми и забытыми людьми. То, что общество их не знало, подтверждают десятки трудов, написанных исследователями из среднего класса; а насколько они были забыты, можно понять, например, прочитав письма Ван‑Гога, служившего проповедником евангелистской церкви в одном из шахтерских районов Бельгии. Так что социалисты нередко оказывались первыми, кто к ним обращался. Там, где условия были подходящими, агитация социалистов воздействовала на самые разные слои рабочих: от ремесленников до шахтеров, пробуждая в них мысль о принадлежности к одному и тому же классу – классу пролетариата. Так, работники надомных производств, жившие в Бельгии, в долинах вокруг Льежа, и занимавшиеся по традиции изготовлением ружей, не знали до 1886 года никакой политики. Мужчины зарабатывали мало и тратили время на разведение голубей, рыбалку и петушиные бои. Все изменилось с того момента, как только на сцену вышла «Рабочая партия». Большинство населения (80–90%) стали голосовать за социалистов; позиции местного католицизма оказались подорванными. Население Льежа поняло, что оно разделяет убеждения ткачей Рента (хотя те даже говорили на другом языке – фламандском); к ним присоединились все, кто верил в идеалы единого и всемирного рабочего класса. Этот призыв к единству всех, кто трудился и был беден, был донесен агитаторами и пропагандистами социализма до самых отдаленных уголков всех стран. Социалисты принесли с собой также понятие об организации, т. е. о планомерных комплексных действиях, без которых трудящиеся не смогли бы существовать как класс; кроме того, благодаря организации, рабочие приобрели кадры ораторов, выражавших чувства и надежды людей, не умевших этого делать. Агитаторы знали или находили слова правды, которую они чувствовали. Без организации, без коллектива рабочие были просто бедным трудящимся людом. Прежняя мудрость, закрепленная в пословицах, легендах и песнях, на основе которой формировалось мировоззрение бедняков в доиндустриальную эпоху, теперь оказалась недостаточной. Рабочий класс стал новой общественной реальностью, требовавшей нового отражения. Это началось с того момента, когда они поняли призыв своих ораторов: «Вы – это класс, и вы должны это показать!» Поэтому новым партиям было достаточно хотя бы просто обозначить свое имя: «рабочая партия». Кроме активистов новых движений, никто не доносил до рабочих идеи классового сознания. Эта идея объединяла всех, кто был готов признать ее истинность, несмотря на все трудности и различия, существовавшие между рабочими. Люди были готовы признать эту идею, потому что пропасть, отделявшая рабочих от остального общества и даже от других слоев «маленьких людей», становилась все глубже, так как мир рабочих становился все более обособленным; а главное – потому, что главной и определяющей чертой существовавшей реальности все больше становились противоречия между работодателями, платившими зарплату, и рабочими, которые на нее жили. Именно эти противоречия определяли суть ситуации в таких городах, как Бохум (в Германии), имевший в 1842 г. всего 4200, а в 1907 году – уже 120 ООО жителей, из которых 78% были рабочие, а 0,3% – капиталисты; или как Мид‑лсборо (в Англии), где в 1841 г. было 6000, а в 1911 г. – 105 ООО жителей. В этих центрах угольной и тяжелой промышленности, выросших во второй половине XIX века всюду, как грибы после дождя, люди, мужчины и женщины, могли подолгу даже не встречать представителей другого класса, кроме

СВОИХ хозяев и начальников (владелец предприятия; управляющий; чиновник администрации; учитель; священник); да еще, может быть, мелких ремесленников, лавочников и владельцев пивных, которые удовлетворяли скромные нужды бедняков и сами почти слились с пролетарским окружением[217], так как полностью зависели от своей клиентуры. Это напоминало жизнь в текстильных городах, бывщих типичными промыщленными центрами более ранней эпохи, но, пожалуй, теперь картина была еще тяжелее.

В городе Бохум среди предприятий общественного обслуживания, помимо обычных булочных, мясных лавок и пивных, имелось также несколько сот швейных мастерских, 48 мастерских по изготовлению дамских шляп и всего 11 прачечных, а также 6 мастерских по изготовлению мужских головных уборов и 8 меховых ателье, и, что интересно, – ни одной мастерской по пошиву перчаток, считавшихся, надо сказать, непременной принадлежностью и символом общественного положения людей среднего и высшего классов[218]®*

В крупных же городах, с их развитой и разносторонней системой общественного обслуживания и многочисленным населением, разнообразным по социальному положению, существовала функциональная специализация городских районов, дополнявшаяся системой планирования городского развития и строительства, которая разделяла территорию города по классовому признаку, оставляя в общем пользовании только парки, деловые кварталы и вокзалы. Старые «народные кварталы» городов исчезали по мере развития новой общественной сегрегации. Так, в Лионе район Ла Круа‑Русс, бывший в старые времена оплотом мятежных ткачей и рабочих шелкопрядильного производства, угрожавших оттуда центру города, в 1913 г. уже представлял собой квартал «мелких служащих», покинутый своими прежними многочисленными обитателями[219] Рабочие перебрались на другой берег Роны, поближе к фабрикам. Унылые и однообразные новые рабочие кварталы отодвигались подальше от центра города и занимали целые районы крупных городов: таковы были Веддинг и Нойкельн в Берлине; Фавориттен и Оттакринг в Вене; Поплар и Вест‑Хэм в Лондоне; они составляли полную противоположность отделенным от них быстро вьфаставшим кварталам и пригородам, населенным представителями среднего класса.

Происходивший на этом фоне кризис традиционного ремесленного производства, ставший в Германии предметом всеобше‑го обсуждения, заставил там некоторых владельцев ремесленных предприятий перейти в лагерь правых радикалов, настроенных враждебно по отношению и к капиталистам, и к пролетариям; а во Франции среди ремесленников усилились антикапита‑листические настроения якобинства и республиканского радикализма. Что касается подмастерьев и разъездных ремесленников, то их было нетрудно убедить в том, что они стали теперь обыкновенными пролетариями. Понятно, что и работники надомных производств, например, ткачи, работавшие на ручных станках, на подряде у ткацких фабрик, – тоже легко осознали себя как часть пролетариата. Замкнутые общины такого типа, распространенные, например, в холмистых местностях центральной Германии, в Богемии и в других районах, стали естественным оплотом новых движений.

У всех рабочих было достаточно причин считать несправедливым существовавший общественный порядок в целом, но главным в их жизни были отношения с работодателями. Новые социалистические и рабочие движения использовали недовольство рабочих условиями труда на рабочих местах, вьфажавшееся нередко в виде забастовок или, более организованно, через деятельность профсоюзов. Местные организации социалистических партий имели успех то в одном, то в другом районе, так как способствовали мобилизации и организации местных отрядов рабочего класса. Так, в Руане (Франция) местные ткачи составили ядро «Рабочей партии»; когда в этом районе было организовано в 1889–1891 гг. ткацкое производство, то бывшие «реакционные» сельские кантоны быстро обратились к социализму, и производственные конфликты привели к организации политических действий и предвыборной деятельности. Однако, как показал опыт британских трудящихся середины XIX века, те, кто хотел бастовать, не обязательно хотели вступать в организацию и считать класс работодателей (т. е. капиталистов) своим главным политическим противником. По традиции, те, кто работал и производил, т. е. рабочие, лавочники, буржуазия, – всегда выступали единым фронтом против бездельников и «привилегированных»; так же те, кто верил в прогресс (а в эту коалицию тоже попадали люди разных классов) – выступали против «реакционеров». Однако эти альянсы, благодаря которым либерализм и получил, в основном, свою первоначальную историческую и политическую силу («Век Капитала», гл. 6), потом распались; и не только потому, что электоральная демократия выявила расхождение интересов союзников (см. гл. 4), но и потому, что класс работодателей, все больше характеризовавшийся своей подавляющей величиной и концентрацией («большой бизнес»; «крупная промышленность»; «крупные предприниматели»)*^*, явно обретал, во всей своей массе: благосостояние, государственную власть и привилегии. Он соединился с «плутократией» (которую так любили покритиковать демагоги в Британии времен короля Эдуарда) – с той самой плутократией, которая начала все больше выставлять себя напоказ: и непосредственно перед публикой, и через средства массовой информации, когда эра депрессии открыла пути для головокружительного всплеска экономической экспансии. Главный специалист по вопросам труда в британском правительстве отметил, что личный автомобиль и внимание газет, ставшие в Европе монополией богачей, ярко подчеркивали непреодолимость пропасти между богатыми и бедными***

Пока выявлялись возможности объединения борьбы за рабочие места и за улучшение условий труда с политической борьбой против «привилегий», класс рабочих все больше отделялся от стоявшего непосредственно над ним слоя мужчин и женщин, которые могли работать, «не пачкая рук»; этот слой рос во многих странах с поразительной быстротой, благодаря развитию так называемого «третьего сектора» экономики (считая, что первыми двумя были промышленность и сельское хозяйство – прим. пе‑рев.). В отличие от прежней мелкой буржуазии, состоявшей из лавочников и ремесленников и составлявшей промежуточный

СЛОЙ ИЛИ своего рода «переходную зону» между трудящимися и буржуазией, новый слой, ставший нижним слоем среднего класса, сразу разделил буржуазию и рабочих; и хотя экономическое положение этих людей было скромным и не слишком отличалось от положения высокооплачиваемых рабочих, они всегда подчеркивали свое отличие от рабочего класса и те общие черты с вышестоящими классами, которые они (по их мнению) имели или надеялись иметь. Таким образом, новый «нижний слой среднего класса» стал «изолирующим слоем» по отношению к рабочему классу, располагавшемуся еще ниже.

Итак, нормированию классового сознания у всех работников физического труда способствовали как экономическое, так и социальное развитие общества; был и еще один, третий фактор, содействовавший усилению их единства: это была сама национальная экономика, а также национальное государство, которое все больше вмешивалось в дела общества. Государство не только устанавливало общие рамки и параметры жизни своих граждан, определяло конкретные условия и гео1 рафические пределы борьбы рабочих; но его политическое, юридическое и административное регулирование жизни рабочих определяло, все в большей степени, само существование рабочего класса. Экономика все больше действовала как единая система, в пределах которой профсоюзы уже не могли оставаться простыми объединениями местных ячеек, слабо связанных между собой и занятых, в первую очередь, борьбой за улучшение местных условий труда; теперь профсоюзы были вынуждены действовать с учетом национальной перспективы, хотя бы в рамках своей отрасли промышленности. В Британии новое явление организованных трудовых конфликтов национального масштаба возникло впервые в 1890‑е годы, а полный набор общенациональных забастовок на транспорте и в угольной промышленности стал суровой реальностью в 1900‑х годах. В результате таких событий стали проходить переговоры в разных отраслях промышленности и заключаться общенациональные трудовые соглашения, которых до 1889 года не было и в помине. В 1910 г. они считались уже вполне обычным явлением. Профсоюзы, особенно находившиеся под руководством социалистов, стали стремиться к организации рабочих в пределах целой отрасли национальной промышленности, что также явилось отражением явления общей интеграции экономики. Создание отраслевых профсоюзов явилось подтверждением того факта, что понятие «промышленность» перестало быть просто статистическим и экономическим термином и обрело смысл концепции общенациональных стратегических и оперативных действий, которая стала определять общие рамки экономической борьбы про(^оюзов, действовавших на местах. Даже британские шахтеры, бывшие всегда рьяными приверженцами автономии своего района, а то и своей шахты, поглощенные исключительно своими проблемами и разделенные обычаями своих областей (Южного Уэльса, Нортумберленда, Стаффордшира), теперь, в 1888– 1908 годы, объединились вместе и создали свою общенациональную организацию.

Что касается государства, то проводившаяся в его рамках демократизация избирательной системы способствовала укреплению внутриклассового единства, которое так не нравилось правителям. Борьба за расширение гражданских прав неизбежно принимала классовый характер, если в ней участвовали рабочие, поскольку главным вопросом в этой области (по крайней мере, для мужчин) было обеспечение права голоса неимущих граждан. Имущественный ценз, даже не очень строгий, лишал права голоса значительную часть рабочих. Поэтому там, где еще не было обеспечено всеобщее избирательное право (хотя бы теоретически), во главе борьбы неизбежно становились новые социалистические движения, организуя гигантские политические всеобщие забастовки в его защиту (или просто угрожая их возможностью); так было в Бельгии в 1893 г. и еще дважды после того; в Швеции в 1902 г.; в Финляндии в 1903 г., где эти забастовки укрепляли и пропагандировали возможности социалистов по мобилизации новых масс своих сторонников. Введение или расширение избирательного права, осуществленное даже в виде явно антидемократических законов (как было, например, в России в 1905 году, где рабочие‑избиратели были выделены в специальную «рабочую курию», для которой было урезано число кандидатов в депутаты), – все же способствовало усилению национального классового сознания. При этом борьба за избирательные права, которой были увлечены социалистические партии (к ужасу анархистов, видевших в ней лишь приманку, отвлекавшую массы от революции), могла также способствовать наделению рабочего класса национальным самосознанием, хотя он оставался разделенным по другим признакам.

Более того, государство способствовало унификации рабочего класса, поскольку любая социальная группа, преследуя свои политические цели, должна была оказывать давление на одно и то же национальное правительство, действуя согласно (или вопреки) духу и букве одних и тех же национальных законов. Ни один класс не испытывал такой постоянной неотложной нужды в проведении государством экономических и социальных мер в его пользу, дополнявших скромные результаты его собственных коллективных действий; и чем многочисленнее становился национальный пролетариат, тем более чувствительными к его требованиям оказывались политические деятели, стремившиеся не упустить связей с такой крупной массой избирателей (хотя и вызывавшей немалые опасения).

В Британии в 1880‑е годы произошел раскол между старыми тред‑юнионами, образовавшимися в середине викторианской эпохи, и новыми лейбористскими движениями, требовавшими, чтобы восьмичасовой рабочий день был установлен национальным законодательством, а не путем заключения коллективных договоров. То есть на повестку дня встал вопрос о принятии закона, одинаково применимого ко всем рабочим; общенационального по своему характеру (и даже международного, как требовал того Второй интернационал, понимавший важность проблемы). Социалисты призывали также к введению ежегодного «праздника 1 мая» (провозглашенного впервые в 1890 г.)“, который должен был стать днем международной солидарности трудящихся. Их агитация имела такой успех, что русские рабочие, получившие в 1917 году возможность свободно отмечать этот день, даже изменили старый календарь своей страны, чтобы выходить на демонстрации в один и тот же день с рабочими всего мира**’[220]

Все же унификация рабочего класса в пределах своей нации неизбежно вытесняла идеи и теоретические установки рабочего интернационализма, оставляя его достоянием избранного меньшинства активистов и радикалов. Как показало поведение рабочих большинства государств в августе 1914 года, идеи государства и нации, определившихся в политическом отношении, оставались действенной составной частью их классового сознания, несмотря на кратковременные отступления в периоды революций.

 

IV

 

Здесь нет ни возможности, ни необходимости делать полный обзор всех географических, идеологических, национальных, местных и других особенностей как актуального, так и потенциального характера, относяшихся к явлению формирования рабочего класса разных государств в период 1870–1914 годов в качестве сознательных и организованных общественных групп. Можно отметить, что это явление не имело места (в сколько‑нибудь значительных масштабах) среди той части человечества, которая отличалась от европейцев цветом кожи; даже в тех случаях, когда развитие промышленности становилось неоспоримой реальностью (как в Индии и, конечно, в Японии). Зато в передовых странах завершение организации рабочего класса стало только вопросом времени, причем в течение двух коротких периодов этот процесс сильно ускорялся. Первый большой скачок вперед происходил с конца 1880 до начала 1890 годов, когда состоялось возрождение Интернационала рабочих (названного «Вторым», в отличие от первого, организованного Марксом и существовавшего в 1864–1872 гг.); а также установление празднования «Дня 1 мая», ставшего символом надежд рабочего класса. Это были годы, когда социалисты впервые появились в парламентах нескольких стран в значительном числе; причем в Германии, где Социал‑Демократическая партия и так была уже сильна, ее представительство в парламенте удвоилось (с 10,1 до 23,3%) в период 1887–1893 годов. Второй период быстрого роста организованности рабочего класса имел место между 1905 и 1914 годами, после первой русской революции и под ее влиянием. Массированный рост электората рабочих и социалистических партий теперь облегчался демократизацией избирательной системы, позволявшей этим партиям эффективно проявлять себя на политической сцене. Подъем рабочего движения обеспечил одновременное и значительное укрепление организованных профсоюзов. Два указанных периода быстрого роста рабочего движения наблюдались, в том или ином виде, почти повсюду, хотя имели свои особенности в каждой стране, в зависимости от национальных условий.

Однако нельзя полностью отождествлять формирование классового сознания трудящихся с ростом организованного рабочего движения, хотя и были примеры, когда рабочие, почти в полном составе, следовали за своей партией и движением; особенно это было характерно для стран Центральной Европы и некоторых районов с ярко выраженной специализацией по отраслям промышленности. Так, в 1913 г. один обозреватель, анализировавший итоги выборов в Центральной Германии (область Наумбург‑Мерзебург), высказал удивление по поводу того, что за СДПГ голосовали только 88% рабочих; понятно, что нормой считалась ситуация, отвечавшая формуле; «рабочий = социал‑демократ»^®* Однако подобные случаи не были типичными и встречались не слишком часто.

Что было обычным и распространялось все шире (независимо от того, что думали рабочие по поводу поддержки партий) – так это неполитизированное классовое сознание, состоявшее в понимании принадлежности к отдельному миру рабочих, который, конечно, включал и свою «классовую партию», но выходил далеко за рамки ее идеологии. «Мир рабочих» был основан на особом жизненном опыте и отличался собственным образом жизни и стилем поведения, проявлявшимися (с определенными вариациями, обусловленными местными особенностями речи и обычаями) в склонности к определенным формам общественной деятельности (например, к занятиям определенными видами спорта, считавшимися чисто пролетарскими: вроде футбола, распространившегося в Британии с 1880‑х годов); и даже в приверженности к определенным новым видам одежды, подчеркивавшим классовую принадлежность ее обладателя (вспомним вошедшую в поговорку рабочую кепочку, надвинутую на козырек).

Все же классовое сознание рабочих не было полным и даже вообще не мыслилось без принадлежности их к своему политическому движению, даже при наличии в нем некоторых неполитических признаков; дело в том, что только «движение» могло выковать рабочий класс страны, выделив его из общей массы рабочих классов всего мира. В свою очередь, политические движения, становясь массовыми, обретали присущее рабочим инстинктивное недоверие (неполитического характера) ко всем посторонним, у кого «не было мозолей на руках». Такой всепроникающий «увриеризм» (как называли это явление французы)^’ отражал настроения, царившие в массовых партиях, которые, в отличие от мелких или нелегальных организаций, состояли из рабочих, занимавшихся физическим трудом. Так, в местной организации СДПГ в Гамбурге состояло в 1911–1912 гг. 61 (XX) человек, из которых только 36 человек были «авторами печатных работ и журналистами» и всего 2 человека имели профессии еще более высокого ранга. Всего 5% от общего количества членов организации не были пролетариями, причем половину из них составляли официанты^'*. При этом общее недоверие к «нетрудя‑щимся» не исключало преклонения перед «великими учителями» из других классов, каким был сам Карл Маркс, как и уважения к признанным основоположникам, национальным вождям и ораторам (последние две функции были обычно неразделимы), а также к «теоретикам», составлявшим горстку социалистов буржуазного происхождения. Надо сказать, что социалистические партии в начале своего существования имели в своих рядах немало высокоодаренных и действительно достойных восхищения личностей, происходивших из среднего класса; такими были; Виктор Адлер в Австрии (1852–1918); Жорес во Франции (1859– 1914); Турати в Италии (1857–1932); Брантинг в Швеции (1860– 1925).

Что же вообще представляли собой «движения», которые иногда (в крайних случаях) были почти такими же многочисленными, как и сам рабочий класс? В их состав повсеместно входили профсоюзы, являвшиеся основными и универсальными организациями рабочих; существовавшие в разных формах и обладавшие разнообразным влиянием, в зависимости от условий. Нередко в них входили кооперативы, обычно – в виде лавок для рабочих, хотя иногда они являлись главной опорой движения[221].

В странах, где существовали массовые социалистические партии, в движение входили практически все ассоциации, в которых рабочие участвовали в течение всей своей жизни, от рождения до гроба, или, точнее, если учитывать настроения антиклерикализма – до крематория, который был в почете в развитых странах, так как соответствовал веку науки и прогресса^* Такие ассоциации насчитывали иногда 200 ООО человек (как «Германская федерация рабочих – любителей хорового пения» в 1914 году); или 130 ООО человек (как клуб рабочих‑велосипедистов «Солидарность» в 1910 г.); либо были небольшими, как, например, «Ассоциация рабочих‑коллекционеров почтовых марок» или «Объединение рабочих‑кролиководов», которые, впрочем, иногда как‑то действуют до сих пор, например, в пригородах Вены. Все они, как правило, были связаны, или находились в подчинении, или прямо состояли в своей политической партии, которая выражала их основные интересы и которая почти всегда называлась «социалистическая», «социал‑демократическая» и/или просто «рабочая» либо «трудовая» партия. Движения трудящихся, не имевшие своих организованных классовых партий или вовсе не занимавшиеся политикой (некоторые из таких относились к старомодным приверженцам утопических или анархистских взглядов левого толка), были почти всегда слабыми. Обычно они представляли собой довольно неустойчивые собрания воинствующих одиночек, евангелистов, агитаторов и потенциальных рабочих лидеров, но не массовые организации. Заметим, что кроме стран Пиренейского полуострова, всегда находившихся в стороне от процесса общеевропейского развития, анархизм нигде в Европе не стал

ОСНОВНОЙ идеологией даже слабых движений трудящихся. Нигде (кроме стран латинской культуры и России после 1917 года) анархизм не являлся серьезной политической силой.

Почти все партии рабочего класса (кроме партий стран Азии и Австралии) предвидели возможность фундаментальных общественных перемен и потому называли себя «социалистическими», либо собирались принять такое название (как например. Лейбористская партия Британии). До 1914 года они старались, по возможности, не вмешиваться в политику правящих классов и тем более в политику правительств, ожидая того дня, когда они сами смогут сформировать свое собственное правительство и приступят, без помех, к великим преобразованиям. Лидеры рабочих партий постоянно испытывали искушение вступить в соглашение с партиями среднего класса и их правительствами, пока, наконец, Дж. Р. Макдональд, лидер британских лейбористов, пошел на заключение предвыборного союза с либералами, в результате которого его партия впервые получила в 1906 году значительное представительство в парламенте. (При этом отношение рабочих партий к местным администрациям было, по понятным причинам, более позитивным).

Главной причиной, по которой столь многие из рабочих партий спешили встать под красный стяг Карла Маркса, была, пожалуй, та, что он более убедительно, чем кто‑либо другой, объяснил им три главных принципа, ставших обоснованием их борьбы: 1) Никакие предсказуемые улучшения в рамках существовавшей системы не изменят коренным образом положение рабочих, которые так и останутся рабочими, т. е. будут всегда подвергаться эксплуатации. 2) Природа капиталистического развития, рассмотренного им на всем его протяжении, не дает возможности серьезно надеяться на свержение (в его рамках) существующего общественного строя и на замену его новым и лучшим обществом. 3) Рабочий класс, организуемый и руководимый своими партиями, станет создателем своего светлого будущего и будет пользоваться его плодами. Маркс дал рабочим твердое убеждение (подобное вере, которую дает религия) в том, что сама наука доказала историческую неизбежность их триумфа. В этих вопросах логика марксизма действовала столь эффективно, что даже оппоненты Маркса, находившиеся в рядах рабочих движений, соглашались, в основном, с его анализом капитализма.

Таким образом, как пропагандисты и идеологи рабочих партий, так и их внутрипартийные оппоненты считали само собой разумеющимся то, что они хотят свершения социальной революции или, по крайней мере, что их деятельность подтверждает такое желание. Считалось, что приход революции будет означать не что иное, как замену капитализма на социализм и переход от общества частной собственности и предпринимательства к обществу, основанному на «совместном владении средствами производства, распределения и обмена»‑·**, что и позволит действительно изменить жизнь...; хотя природа и характер социалистического будущего почти не обсуждались, оставаясь в общем‑то неясными; ясно было одно: то, что сейчас плохо – тогда будет хорошо! Главным предметом дебатов, посвященных политике пролетариата в тот период, была природа грядущей революции.

Вопросы, связанные с полным преобразованием общества, не находились в центре внимания хотя бы потому, что многие лидеры и активисты были слишком заняты текущей борьбой, чтобы проявлять интерес к отдаленному будущему. По старой традиции левого движения, восходившей ко временам предшественников Маркса и Бакунина, т. е. к 1789 и даже к 1776 году, все склонялись к тому, что революция обеспечит осуществление фундаментальных социальных изменений путем внезапного насильственного перераспределения власти с помощью восстания. При этом, рассуждая обобщенно, так сказать, «с точки зрения вечности», говорили, что «великие перемены», неизбежность которых в историческом плане уже доказана, станут со временем более актуальными, чем в теперешнем индустриальном мире, чем в 1880‑е годы – годы депрессии и недовольства, или в 18W‑e годы, когда появились новые надежды. Энгельс, этот ветеран революционного движения, помнивший Век Революции, когда через каждые 20 лет можно было ожидать появления новых баррикад; который сам участвовал в революциях с оружием в руках – и он говорил, что дни памятного 1848 года безвозвратно ушли в прошлое. Как мы уже видели, утверждение о неминуемом крушении капитализма казалось в середине 1890‑х годов совершенно неправдоподобным. Что же оставалось в таком случае делать многомиллионным армиям пролетариата, мобилизованным под красные знамена социализма?

Некоторые представители правого крыла рабочих движений советовали сосредоточить усилия на достижении возможных и близких улучшений и на проведении тех реформ, осуществления которых рабочий класс мог добиться в ближайшем будущем от работодателей и от правительств, отложив пока заботы о более далеких перспективах. Во всяком случае, вопрос о восстании или о вооруженных выступлениях не стоял на повестке дня. Все же среди рабочих лидеров, родившихся примерно после 1860‑х годов, находилось мало таких, кто был готов отказаться от идеи «светлого бух1 ущего». Эдуард Бернштейн (1850–1932), социалист‑интеллектуал, добившийся самостоятельно образования и общественного положения, имел неосторожность заявить, что ввиду продолжавшегося процветания капитализма нужно не только подвергнуть пересмотру теорию Карла Маркса, но и принять тот принцип, что важна не победа социализма сама по себе, а реформы, осуществления которых можно добиться на пути к социализму; за это он был дружно осужден всеми политиками рабочих движений, которые, по сути, почти не были заинтересованы в свержении капитализма. Убеждение в том, что существовавший общественный строй невыносим для пролетариата, глубоко укоренилось в сознании рабочих, тогда как активисты движений были не прочь добиться каких‑либо уступок от капитализма (как писал, например, обозреватель конгресса германских социалистов, состоявшегося в 1900‑х гг.)^^* Дело заключалось в том, что именно идеал нового общества давал надежду рабочему классу.

Как же предполагалось осуществить переход к новому обществу, когда крушение старой системы казалось довольно сомнительным делом? Суть подхода к решению проблемы вьфажена в довольно путаном высказывании Каутского о том, что «Германская Социал‑Демократическая партия – это партия, которая, являясь революционной, не совершает революцию»^* Но было ли достаточно просто сохранять верность идее социальной революции в теоретическом плане (как это делала СДПГ) и, оставаясь неизменно в оппозиции режиму, периодически проверять растущие силы движения путем участия в выборах, положившись всецело на действие объективных сил исторического развития, которые и должны были привести партию к неизбежному триумфу? Не означало ли это (как часто и бывало на практике), что политическое движение, приспособившееся к существованию в рамках системы, уже не сможет ее свергнуть? И не окажутся ли напрасными все эти жертвы: упорное подавление радикалов и непримиримой оппозиции; скрытые компромиссы; вынужденная пассивность; нежелание двинуть в бой мобилизованные армии трудящихся; приглушение стихийных вспышек борьбы масс – и все это под жалким предлогом сохранения партийной дисциплины?

Получилось так, что все разношерстные, но сильно умножившиеся после 1905 года элементы: радикально‑левацкие сторонники вооруженных выступлений, непримиримые профсоюзные деятели старой закалки, интеллигенты‑диссиденты и революционеры – отвергли массовые партии пролетариата, считая, что те погрязли в реформизме и бюрократизме ради участия в определенных политических мероприятиях. При этом против пролетарских партий использовались как лозунги ортодоксального марксизма (как на европейском континенте), так и антимарксистские и фабианские призывы (как в Британии). Теперь радикальные левые решили опираться не на пролетарские партии, а непосредственно на выступления пролетариата, обходя таким путем трясину политической борьбы и стремясь возглавить действия кульминационного характера, например, всеобщие забастовки. Такой «революционный синдикализм», процветавший в последние десятилетия перед 1914 годом, был основан (как это следует из самого его названия) на союзе между социал‑револю‑ционерами всех оттенков и радикальными участниками нецентрализованного профсоюзного движения, связанными, в той или иной степени, с идеями анархизма. Это движение, зародившись в Испании, расцвело за ее пределами, в основном как идеология немногочисленных профсоюзных радикалов, вступивших в союз с некоторыми интеллигентами; и совпало со второй фазой роста и радикализации рабочих движений, сопровождавшейся интернационализацией и расширением интересов трудящихся, а также ростом настроений неопределенности в социалистических партиях по поводу их планов на будущее.

В период 1905–1914 годов типичный революционер Запада представлял собой какую‑то разновидность революционного синдикалиста, отвергавшего (как это ни странно) марксизм как идеологию партий, использовавших его для оправдания своего отказа от революции. Это было, пожалуй, несколько несправедливо по отношению к наследникам Маркса, потому что самой поразительной особенностью западных массовых пролетарских партий, выступавших под знаменем марксизма, была незначительность фактического влияния марксизма на их деятельность. Политические убеждения их лидеров и радикальных деятелей часто не отличались, в своей основе, от взглядов немарксистов из рабочего класса и левых якобинцев. Все они в равной мере верили в борьбу разума против невежества и суеверий (т. е. против клерикализма); в борьбу прогресса против темного прошлого; в науку, образование, в демократию и во всемирное торжество Свободы, Равенства и Братства. Даже в Германии, где почти каждый третий из городских жителей голосовал за СДПГ, официально заявившей в 1891 г., что она являются марксистской партией, «Коммунистический манифест» был издан до 1905 года всего в 2000‑3000 экземпляров, а самой распространенной книгой по вопросам идеологии (среди имевшихся в рабочих библиотеках) был труд под названием, которое говорит само за себя: «Дарвин против Мозеса»^** Фактически на родине Маркса почти не было интел‑лигентов‑марксистов. Ведущие «теоретики» социализма прибыли в Германию либо из империи Габсбургов (Каутский, Гиль‑фердинг), либо из царской империи (Парвус, Роза Люксембург). Дело в том, что к востоку от Вены и Праги марксизм был в почете, а интеллигентов‑марксистов хватало в избытке. В этом регионе марксизм сохранял свое революционное значение, и связь между ним и революцией была очевидной, возможно, потому, что революция казалась близкой и реальной.

Здесь, фактически, и лежит ключ к пониманию типа рабочих и социалистических движений, существовавших в последние 50 лет перед 1914 годом. Эти движения возникли в странах, переживших двойную революцию, т. е. в странах Западной и Центральной Европы, где каждый разбиравшийся в политике человек помнил о величайшей из революций – Французской революции 1789 года; а любой гражданин, родившийся в год сражения при Ватерлоо^, пережил, как правило, две или даже три революции, происходившие либо в его стране, либо в соседних. Рабочие и социалистические движения считали себя прямыми продолжателями этой традиции. Австрийские социал‑демократы отмечали день 1 марта (в память о жертвах Венского восстания 1848 года) еще до того, как утвердилось празднование дня 1 мая. Однако затем идея социальной революции стала быстро отступать из этой зоны, где она зародилась и окрепла. Это отступление бьшо в какой‑то мере ускорено самим образованием массовых организованных и, сверх того, дисциплинированных партий рабочего класса. Массовые организованные митинги, тщательно спланированные массовые демонстрации и шествия, предвыборные кампании – все это не подготовило, а заменило собой мятеж и восстание. Неожиданное появление «красных» партий на политической сцене развитых стран вызвало тревогу их правителей, но, конечно, они не были настолько напуганы, чтобы ожидать немедленных народных восстаний и расправ. Они признали эти партии, как группы радикальной оппозиции, существовавшие внутри системы, оставив возможности для улучшений и компромиссов. Так что общественный строй этих стран, что бы ни говорили его противники в пылу красноречия, уже не был (или был, но не вполне) таким, при котором проливаются потоки крови.

И все же новые партии оставались приверженными идее всеобъемлющей революции в обществе (по крайней мере, теоретически), а массы простых рабочих оставались приверженными этим партиям – почему? Конечно, не потому, что капитализм был неспособен как‑то улучшить их жизнь. Причина заключалась в том, что большинство рабочих, надеявшихся на улучшения, считало, что всякое значительное совершенствование существовавших порядков в их пользу может бьггь достигнуто, в первую очередь, благодаря их классовым действиям и их классовой организованности. Решение о выборе пути коллективных улучшений лишило их, в какой‑то мере, других возможностей. Например, в тех районах Италии, где бедные безземельные рабочие, трудившиеся на фермах, вступали в профсоюзы и в кооперативы, они уже не вливались в поток массовой эмиграции. Чем большим было чувство классового единства и солидарности рабочих, тем крепче были общественные узы, удерживавшие их вместе, хотя некоторые из них, особенно такие как шахтеры, были не прочь дать своим детям образование, чтобы им не пришлось работать в шахте.

Не зря социалисты порицали рабочих активистов за их амбиции и хвалили поведение рабочих масс: причина была в том, что новый пролетариат испытывал на себе влияние разделенного мира. Между тем все надежды рабочих были связаны с их политическим движением, которым они гордились. Если известная «американская мечта» была идеалом индивидуалистов, то европейские рабочие в своем большинстве бьши сторонниками коллективных достижений.

Были ли такие настроения революционными? Почти с полной уверенностью можно сказать, что нет (если иметь в виду подготовку восстания); об этом можно судить по поведению большинства членов СДПГ, самой сильной из всех революционных социалистических партий. Однако в Европе существовал широкий пояс бедных и неблагополучных стран, в которых революция была требованием времени и вскоре действительно разразилась, по крайней мере, в некоторых из них. Она началась в Испании, охватила крупные районы Италии и Балканского полуострова, а затем и Российскую империю. Революция двигалась по Европе с запада на восток. Особенности революционной зоны европейского континента и всего мира мы рассмотрим позже. Здесь мы отметим только, что на Востоке марксизм сохранил присущий ему взрывчатый смысл. После революции в России он вернулся на Запад и распространился дальше на Восток, как идеология, сосредоточившая в себе главную суть и значение социальной революции, и сохранил такой характер на протяжении почти всего XX века. Тем временем пропасть, разделившая разные группы социалистов, расширилась, так что им стало трудно понимать друг друга, хотя они объяснялись на одном и том же теоретическом языке и даже не осознавали происходившего размежевания; наконец, разразившаяся в 1914 году мировая война обнажила всю глубину разногласий, когда Ленин, бывший давним почитателем ортодоксального течения в германской социал‑демократии, вдруг обнаружил, что ее главный теоретик является предателем.

Хотя социалистические партии большинства стран, независимо от своих национальных и религиозных различий, определенно вступили на путь мобилизации своих рабочих классов, было ясно, что пролетариат этих стран (кроме Британии) не был готов следовать за ними (или, как осторожно выражались социалисты, «еще не был готов»), как не было готово к этому и большинство населения. По мере того как социалистические партии переставали быть замкнутыми группами агитаторов и пропагандистов и обретали опору в массах, становилось очевидным, что они не могут посвящать все свое внимание рабочему классу. В середине 1890‑х годов среди марксистов прошли интенсивные дебаты по «аграрному вопросу», подтвердившие сказанное выше. Крестьянство, без сомнения, должно было сильно уменьшиться в своем количестве (как правильно предсказывали марксисты и как это действительно произошло в конце 20 столетия); что же могли (или должны были) предложить социалисты этим людям, составлявшим 36% населения Германии; 43% населения Франции и подавляющее большинство населения многих других стран, еще остававшихся аграрными? Обозначилась необходимость расширить общественный призыв социалистических партий таким образом, чтобы он не был чисто пролетарским; она объяснялась и подтверждалась различными причинами: от простых соображений предвыборной борьбы и подготовки к революции до учета требований общей теории, гласившей; «Социал‑демократия представляет собой партию пролетариата; но, одновременно, партию социального развития, предусматривающую возможность преобразования всего общества, находящегося пока на стадии капитализма, в более высокую форму»”* С этим нельзя было не согласиться, поскольку пролетариат почти повсюду был ограничен в избирательных правах, изолирован от общества и даже подавлялся соединенными усилиями других классов.

Однако социалистические партии настолько отождествлялись с пролетариатом, что это затрудняло их обращение к другим слоям общества и мещало политическим прагматикам, реформистам и ревизионистам марксизма расширить базу социализма и превратить классовые партии в «народные»; и даже партийные активисты, занимавшиеся практической политикой, были готовы расстаться со строгой доктриной, утверждавшей, что только опора на рабочих и именно на рабочих способна дать партии социалистов ее настоящую силу; такие почти экзистенциалистские взгляды разделялись уже лишь немногими теоретиками партийного строительства. При этом политические требования и лозунги, выдвинутые специально в угоду пролетариату (например, требование восьмичасового рабочего дня или требование установления общественной собственности), не вызывали особого сочувствия других слоев общества и даже пугали их угрозой возможной экспроприации. Социалистические рабочие партии лишь в редких случаях умели выйти из обширного, но изолированного круга проблем и обстоятельств, свойственных только рабочему классу; их активисты, да, как правило, и рядовые члены, чувствовали себя на месте только среди рабочих.

Тем не менее призывы социалистических партий иногда находили сторонников далеко за пределами рабочего класса; и эти партии, решительно отождествлявшие себя с классом пролетариата, встречали даже явную поддержку других слоев населения. Например, были страны, где социализм, несмотря на недостаточное понимание его идеологии сельским населением, охватил обширные аграрные районы и получил поддержку многих людей, а не только тех, кто считался «сельским пролетариатом»; так было в Южной Франции, в Центральной Италии и в США, где самым прочным оплотом социалистов стало, как это ни удивительно, белое фермерское население штата Оклахома, чтившее всегда заповеди Библии; на выборах президента в J912 г. кандидат социалистов получил 25% голосов в 25 «самых сельских» округах этого штата. Интересно также, что в рядах Итальянской Социалистической партии состояло много мелких ремесленников и лавочников, так что их относительное количество в партии явно превосходило их долю в населении страны.

Все эти явления имели свои исторические причины. Там, где существовала давняя и прочная левая политическая традиция – республиканская, демократическая, якобинская или подобная им, – социализм мог показаты:я ее логическим продолжением, современным вариантом «символа веры» в вечном ряду великих примеров левых учений. Во Франции социализм был главной политической силой; его горячими сторонниками стали учителя начальных школ – эти рядовые сельские интеллигенты, истинные борцы за республиканские ценности; в знак уважения идеалов такого электората французские социалисты назвали в 1901 г. свою партию «Радикальной Республиканской и Радикально‑Социалистической партией» (хотя она, определенно, не была ни радикальной, ни социалистической). Социалистические партии черпали силы в этих традициях и подкрепляли ими свои политические устремления, хотя и понимали их недостаточность. В государствах, где избирательное право все еще было ограниченным, решительные и эффективные действия социалистов за его демократизацию получали поддержку других демократов. Партии социалистов выступали от имени наименее привилегированных слоев населения; поэтому общество справедливо считало их передовым отрядом в борьбе против неравенства и «привилегий», составлявшей суть политического радикализма со времен американской и французской революций (хотя, признаться, немалое число их рьяных активистов сумело примкнуть к привилегированным слоям, как это сделали до них представители либерального среднего класса).

Еще большую общественную поддержку имели социалистические партии благодаря своей полной оппозиции по отношению к богатым классам. Они выступали как представители класса, состоявшего только из бедных, хотя и не самых бедных, по меркам того времени. Они неустанно обличали эксплуатацию, богатство и его возраставшую концентрацию в руках немногих. Поэтому многие – те, кто был беден и подвергался эксплуатации, хотя и не относился к пролетариату, могли считать эти партии своими.

Далее, социалистические партии, уже благодаря своему названию, считались сторонниками и защитниками идеи прогресса, которая была ключевой концепцией XIX века. Они провозглашали (особенно те из них, кто руководствовался марксистским учением) неуклонное поступательное движение истории – вперед, к лучшему будушему, которое, правда, было неясным по своему точному содержанию, но в котором, конечно, должно было состояться быстрое и полное торжество разума, образованности, науки и техники. Не зря в утопических картинах будущего, которые рисовали тогда, например, испанские анархисты, непременно присутствовали электричество и высокопроизводительные автоматические машины. Прогресс был синонимом надежды для тех, у кого в настоящем не было почти ничего; поэтому возникавшие в среде буржуазной и патрицианской культуры сомнения в его реальности или желательности только увеличивали его привлекательность среди плебейских и радикально настроенных слоев общества, по крайней мере, в Европе (см. гл. 9). Поэтому идеи прогресса и их высокий авторитет, несомненно, действовали в пользу социалистов, помогая им находить новых сторонников, особенно среди тех, кто верил в традиции либерализма и просвещения.

И, наконец, как это ни парадоксально, постоянное пребывание социалистов в стане оппозиции и отвергнутого меньшинства (по крайней мере, до революции) тоже приносило им определенную пользу. Их статус «чужаков», не признанных обществом, обеспечивал им заметно большее число сторонников, чем можно было бы предполагать на основе статистических данных о возможной поддержке со стороны групп меньшинства, отличавшихся аномальной общественной позицией: например, со стороны евреев, поддерживавших социалистов в большинстве стран, даже там, где они вели благополучную жизнь среди буржуазии; или со стороны протестантов, как во Франции. Их репутация «оппозиционеров», постоянных противников существовавшего строя, которая еще усиливалась благодаря явной неприязни к ним со стороны правящих классов, привлекала на их сторону также угнетенные нации многонациональных империй, для которых красное знамя социализма было знаменем борьбы за национальную независимость. Именно это случилось в царской России, где особенно ярким примером в этом отношении была Финляндия. Как только позволил закон о выборах. Финская Социалистическая партия собрала 37% голосов избирателей, а в 1916 году она получила уже 47 % голосов, став фактически национальной партией своей страны.

Таким образом, партии, называвшие себя «партиями пролетариата», получали поддержку значительно более широких слоев населения. Это позволяло им, при благоприятных обстоятельствах, легко становиться партиями правительственного большинства, как это и произошло в 1918 году. Однако принятие правил формирования правительства, узаконенных в буржуазном государстве, означало отказ от статуса революционеров и даже радикальных оппозиционеров. В период до 1914 года такую ситуацию можно было представить себе теоретически, но общественность, конечно, сочла бы ее недопустимой. Первый же социалист, присоединившийся к «буржуазному» правительству под предлогом обеспечения единства левых сил с целью защиты республики от неминуемого наступления реакции – им был Александр Мильеран (1899 г.), ставший впоследствии президентом Франции^’, – был единодушно исключен из рядов национального и международного социалистического движения. До 1914 года среди социалистов не нашлось больше политиков достаточно крупного масштаба, которые рискнули бы повторить его поступок. (Так, во Франции Социалистическая партия не участвовала в правительстве до 1936 года.) По этой причине социалистические партии сохраняли свою идеологическую чистоту и бескомпромиссность до начала первой мировой войны.

Остается, однако, еще один вопрос. Будет ли история рабочего класса того периода полной и правдивой, если ограничиться описанием деятельности его классовых организаций (даже и не только социалистических) и особенностей его классового сознания, сформировавшегося под влиянием тяжелых условий его жизни и труда? Возможно, что и да; но она будет таковой лишь настолько, насколько эти люди чувствовали и вели себя именно как представители класса. Конечно, классовое сознание распространилось широко и проявляло себя порой в совершенно неожиданной форме: например, в виде забастовки ткачей, изготовлявших еврейские шали для молитвы в одном из глухих уголков Галиции, в Коломые, когда они выступили против хозяев под руководством местных социалистов‑евреев. И все же очень многие бедняки, особенно самые бедные, не считали себя «пролетариатом»; вели себя не так, как это было свойственно пролетариату; не состояли в рабочих организациях и не участвовали в мероприятиях, проводившихся рабочими движениями или связанными с ними организациями. Они относили себя просто к вечной категории бедняков, изгоев общества, неудачников, вообще просто «мелких людей». Если они покидали сельскую местность или свою родную страну и приезжали в большой город, то они обычно жили в гетто, рядом с рабочими трущобами, находя работу на рынке или на улице, используя всякие законные или незаконные пути, чтобы удержать душу в теле и кое‑как содержать семью; лишь немногие из них имели постоянную и регулярно оплачиваемую работу. Им не было дела до профсоюзов и партий; их круг составляли; семья, соседи, знакомые, которые могли подсказать, где найти работу; еще – представители власти, которых они старались обходить подальше; а также священник и соотечественники, помогавшие выжить на новом месте. Если они принадлежали к низам коренного городского населения, то они не интересовались ни политикой, ни делами пролетариата (хотя анархисты возлагали на них свои надежды). Это был мир, такой же простой, как содержание песенок Аристида Брюана («Бель‑виль‑менильмонтан») или рассказов Артура Моррисона («Ребенок Яго», 1896 г.), не имевших никакого классового содержания, кроме неприязни к богатым. В те годы были также очень популярны ироничные и лишенные всякой политической окраски песенки, исполнявшиеся в мюзик‑холлах; видимо, их незатейливые слова – о жене и теще, о нехватке денег – говорившие о жизни городской бедноты XIX века, были близки и сознательным рабочим. Вот одна из таких песенок, которую исполняла Гас Элен:

Очки большие надевай.

Наверх по лестнице влезай,

Увидишь вдалеке болото,

А по болоту бродит кто‑то.

Смотри получше, чтобы что‑то

Не заслонило вдруг болото.

Право же, не стоит забывать этот мир простых чувств. Почему‑то он привлекал внимание людей искусства того времени больше, чем внушительный, но такой бесцветный и провинциальный мир классического пролетариата. Впрочем, не стоит противопоставлять эти два мира друг другу. Ведь они существовали рядом и влияли друг на друга. Там, где было много сознательных рабочих и где была сильна их партия, как например, в Берлине и в Гамбурге, пестрый мир обитателей городских низов относился к ним с уважением. Эти люди не могли внести никакого существенного вклада в рабочее движение (хотя анархисты думали иначе). У них явно отсутствовал боевой дух, не говоря уже о чувстве долга, свойственном активистам; впрочем, любой активист мог бы сказать то же самое о большинстве рабочих любой страны. Радикалы и воинствующие элементы рабочих движений всегда жаловались на этот тяжелый груз пассивности и скептицизма. По мере того как сознательный рабочий класс, вьфажав‑ший себя в своих движениях и партиях, вьщвигался на политическую арену, бедняки и плебеи предындустриальной эпохи подпадали под его влияние. Там же, где этого не происходило, их историческая жизнь заканчивалась, потому что они были жертвами истории, а не ее творцами.

ГЛАВА 6

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 229; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.37 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь