Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Политические идеи киников, скептиков и эпикурейцев, стоиков.
План: 1. Скептики об относительности моральных и правовых норм. 2. Проблема рабства и свободы в философии киников. 3. Главные цели государственной власти и политического общения в эпикурейской этике. 4. Нравственно-политический идеал стоицизма. Источники: 1) Антология мировой философии. Т.1, Ч. 1. М.: Мысль, 1969.С. 346-360. 2) Марк Аврелий. Наедине с собой. Размышления. Ростов-на-Дону, 1991. С. 120-162 (кн. 9-12). 3) Луций Анней Сенека. Нравственные письма к Луцилию // Если хочешь быть свободным (Сенека, Честерфильд, Моруа). М., 1992. С. 9- 32, 99-104. 4) Марк Аврелий Антонин. Размышления. Изд. 2-е исправленное и дополненное. СПб., 1993. 5) Секст Эмпирик. Против этиков // Секст Эмпирик. Сочинения в 2-ух т. Т. 2. М., 1976. С. 7-50. 6) Фрагменты ранних стоиков. Т.1. М., 1998. Литература: а) Нахов И.М. Философия киников. М., 1982.С. 98-140. б) Утченко С.Л. Политические учения Древнего Рима. 3-1 вв. до н.э. М., 1977. в) Римские стоики. Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий. М., 1995. Вопросы для самоконтроля: 1. В чем заключается «свобода» и «рабство» для представителей вышеуказанных течений древнеримской мысли? 2. Каково отношение к власти и богатству стоиков, эпикурейцев? 3. В чем заключаются ценность политической власти, принципы политической деятельности, определение государства, символы политической власти, политические приоритеты «философа на троне»? 4. Какова природа законов и их соотношение с нравами? 5. Как понимали «космополитизм» стоики? 6. Раскройте понятие «два града» в концепции Марка Аврелия.
Сенека Письмо XIV Сенека приветствует Луцилия! Я согласен, что нам от природы свойственна любовь к собственному телу, что мы должны беречь его, не отрицаю, что можно его и холить, но отрицаю, что нужно рабски ему служить. Слишком многое порабощает раба собственного тела – того, кто слишком за него боится и все мерит его меркой. Мы должны вести себя не так, словно обязаны жить ради своего тела, а так, словно не можем жить без него. Чрезмерная любовь к нему тревожит нас страхами, обременяет заботами, обрекает на позор. Кому слишком дорого тело, тому честность недорога. Нет запрета усердно о нем заботиться, но когда потребует разум, достоинство, верность, – надо ввергнуть его в огонь. И все же, насколько возможно, будем избегать не только опасностей, но и неудобств и скроемся под надежной защитой, исподволь обдумав, как можно прогнать то, что внушает страх. Таких вещей три, если я не ошибаюсь: мы боимся бедности, боимся болезней, боимся насилия тех, кто могущественней нас. В наибольший трепет приводит нас то, чем грозит чужое могущество: ведь такая беда приходит с великим шумом и смятением. Названные мною естественные невзгоды – бедность и болезни – подкрадываются втихомолку, не внушая ужаса ни слуху, ни зрению, зато у третьей беды пышная свита: она приходит с мечами и факелами, с цепями и зверьми, натравив их стаю на нашу плоть. Вспомни тут же и о темницах, и о крестах, и о дыбе, и о крюке, и о том, как выходит через рот насквозь пропоровший человека кол, как разрывают тело мчащиеся в разные стороны колесницы, как напитывают горючей смолой тунику из горючей ткани, – словом, обо всем, что выдумала жестокость. Так нечего и удивляться, если сильнее всего ужас перед бедствием, столь многоликим и так страшно оснащенным как палач, чем больше он выложит орудий, тем большего достигнет, ибо один их вид побеждает даже способного вытерпеть пытку, – так нашу душу легче всего подчиняет и усмиряет та угроза, которой есть что показать. Ведь и остальные напасти не менее тяжелы – я имею в виду голод и жажду, и нагноения в груди, и лихорадку, иссушающую внутренности, – но они скрыты, им нечем грозить издали, нечего выставлять напоказ. А тут, как в большой войне, побеждает внушительность вида и снаряжения. Постараемся поэтому никого больно не задевать. Иногда нам следует бояться народа, иногда, если порядки в государстве таковы, что большинство дел проводится через сенат, тех сенаторов, что в милости, иногда же – тех людей, кому на погибель народу отдана власть над народом. Сделать всех этих людей друзьями слишком хлопотно – довольно и того, чтобы они не были тебе врагами. Поэтому никогда мудрец не станет гневить власть имущих, – наоборот, он будет уклоняться от их гнева, как мореход от бури. Ты, когда ехал в Сицилию, пересек пролив. Неосторожный кормчий пренебрег угрозами южного ветра, от которого становится опасным завиваемое воронками Сицилийское море, и направился не к левому берегу, а к тому, близ которого бушует водоворот Харибды. Зато более осмотрительный кормчий спросит знающих эти места людей, силен ли прибой и не предвещают ли чего облака, – и держит путь подальше от мест, стяжавших дурную славу из-за водоворотов. То же сделает и мудрый: опасного властителя он избегает, но прежде всего стараясь избегать его незаметно. Один из залогов безопасности – в том, чтобы не стремиться к ней открыто: ведь от чего мы держимся дальше, то осуждаем. Еще следует нам обдумать, как обезопасить себя от черни. Тут первое дело – не желать того же самого: где соперничество – там и разлад. Во-вторых, пусть не будет у нас ничего такого, что злоумышляющему было бы выгодно отнять: пусть твой труп не даст богатой добычи. Никто не станет или мало кто станет проливать человеческую кровь ради нее самой. Голого и разбойник пропустит, бедному и занятая шайкой дорога не опасна. Старинное наставление называет три вещи, которых надо избегать: это – ненависть, зависть и презрение. А как этого добиться, научит только мудрость. Тут бывает трудно соблюсти меру: нужно опасаться, как бы, страшась зависти, не вызвать презрения, как бы, не желая, чтобы нас топтали, не дать повода думать, будто нас можно топтать. Многим пришлось бояться оттого, что их можно было бояться. Так что будем умеренны во всем: ведь так же вредно вызывать презренье, как и подозренье. Вот и выходит, что нужно обратиться к философии: ведь эти писания не только для хороших людей, но и для не слишком дурных, все равно что жреческие повязки. И публичное красноречие, и все, что волнует народ, вызывает вражду, а это занятие, мирное и ни во что не вмешивающееся, никто не презирает, ибо даже у худших из людей его чтят все искусства. Никогда испорченность не окрепнет настолько, никогда не составится такого заговора против добродетели, чтобы имя философии перестало быть чтимым и священным. Впрочем, и философией надо заниматься тихо и скромно. – «Как так? – спросишь ты. – По-твоему, был скромен в философии Марк Катон, который своим приговором положил конец гражданской войне? Который встал между войсками двух разъяренных вождей? Который в то время, когда одни поносили Цезаря, другие Помпея, нападал на обоих? » – Но можно поспорить, следовало ли тогда мудрецу вмешиваться в дела государства. – «Чего хочешь ты, Марк Катон? Ведь не о свободе идет дело: она давно уже погублена! Вопрос лишь в том. Цезарь или Помпеи завладеет государством? Но что тебе до их соперничества? Ни одна сторона – не твоя. Выбор – только из двух властителей. Твое дело, кто победит? Победить может лучший; одержавший победу не может не быть худшим». – Я беру только ту роль, которую Катон играл напоследок; но и предшествующие годы были не таковы, чтобы мудрому допустимо было участвовать в этом разграблении республики. На что, кроме криков и сердитых воплей, был способен Катон, когда народ, подняв его на руки и осыпав плевками, тащил его вон с форума, или когда его уводили прямо из сената в темницу? Позже мы увидим, надо ли мудрому зря тратить силы, а покуда я зову тебя к тем стоикам, которые, когда их отстранили от государственных дел, не оскорбляли никого из власть имущих, но удалились, чтобы совершенствовать свою жизнь и создавать законы для рода человеческого. Мудрец не станет нарушать общепринятых обычаев и привлекать внимание народа невиданным образом жизни. – «Ну и что? Неужели будет в безопасности тот, кто следует этому правилу? » – За это я не могу тебе поручиться, как и за то, что человек умеренный всегда будет здоров; и все-таки умеренность приносит здоровье. Бывает, что корабль тонет в гавани; что же, по-твоему, может случиться в открытом море? Насколько ближе опасность к тому, чья предприимчивость неугомонна, если праздность не спасает от угроз? Бывает, гибнут и невиновные – кто спорит? – но виноватые – чаще. У бойца остается сноровка, даже если ему пробили доспехи. Кто мудр, тот во всем смотрит на замысел, а не на исход. Начало в нашей власти; что выйдет, решать фортуне, над собой же я не признаю ее приговора. – «А она доставит тебе волнения, доставит неприятности». – Но разбойник не казнит нас, даже когда убивает.
Письмо LXVIII Сенека приветствует Луцилия! Присоединяюсь к твоему решению: скройся от дел; но скрывай и свое безделье. И знай; ты сделаешь так если не по наставлениям стоиков, то по их примеру; впрочем, и по наставлениям тоже, ты докажешь это и себе самому, и кому угодно. Мы и не всяким государственным делом велим заниматься, и не всегда, и не без конца. А кроме того, мы указали мудрецу государство, достойное его, – весь мир, так что он, и удалившись от дел, не оставит государства, а может быть даже, выйдет, покинув свой угол, на широкий простор, и поднимется к небесам, и поймет, как низко стоят кресла в сенате или в суде, на которые он всходил. Сохрани в себе мои слова: мудрец никогда не бывает так деятелен, как в те часы, когда перед его глазами предстает все божественное и человеческое.
Письмо LXXIII Сенека приветствует Луцилия! По-моему, ошибаются те, кто полагает, будто верные приверженцы философии из непокорности и упрямства презирают должностных лиц и царей, словом, всех, кто управляет общественными делами. Наоборот, ни кто не чувствует к ним такой благодарности, и недаром: никто не получает от них больше тех, кому они дают покой и досуг. Поэтому люди, чья высокая цель – жить праведно – недостижима без общего спокойствия в государстве, непременно будут чтить как отца подателя этого блага – куда больше, чем те не знающие покоя в гуще дел, которые многим обязаны правителю, но во многом его и винят, и чью жадность, возрастающую по мере насыщения, не утолит никакая щедрость. Кто думает, как бы получить, забывает о полученном, и самый гнусный порок жадных – неблагодарность. К тому же любой из причастных к делам государства смотрит не на то, скольких сам побеждает, а на тех, кто может его победить; для этих не так радостно видеть многих у себя за спиной, как горько глядеть хоть на одного, бегущего впереди. Это общий порок честолюбцев: они не оглядываются. И не только честолюбие не знает покоя, но и вообще алчность: всякий конец для нее – лишь начало. А человек чистосердечный и порядочный, который покинул курию и форум и отошел от государственных дел ради дел более важных, любит тех, чья охрана дает ему такую возможность, и только он один безвозмездно свидетельствует им свою благодарность за великую услугу, оказанную неведомо для них самих. И те, под чьей защитой занимается он благородными искусствами, чтимы и уважаемы им не меньше, чем наставники, чьим благодеянием мог он выйти из тупика. – «Но ведь и других царь защищает своей силой». – Кто с этим спорит? Но как из всех, кому на пользу морская тишь, больше всего считает себя обязанным Нептуну тот, кто больше вез и чей товар ценней, как ревностней исполняет обет купец, чем путешественник, а из купцов щедрее благодарность того, кто вез идущие на вес золота благовония и пурпур, нежели того, чьи товары стоят не дороже корабельного балласта, – так и благодеянье мирной жизни, оказанное всем, глубже чувствует муж, который пользуется ею во благо. Ведь среди облаченных в тогу немало таких, для кого мир хлопотнее войны. Или, по-твоему, так же обязаны подателю мира те, кто тратит мирное время на пьянство, и блуд, и другие беспутства, которым надо положить конец даже ценою войны? Неужели, ты полагаешь, мудрец до того несправедлив, что не считает лично себя обязанным за благодеяние, оказанное всем? Я обязан и солнцу, и луне – а они не для меня одного восходят; я благодарен году и божеству, управляющему его временами, – хотя все это устроено не в мою честь. Только глупая жадность смертных различает владенье и собственность и не считает своим принадлежащее всем. А мудрый считает своим больше всего то, чем владеет сообща с человеческим родом. Ведь оно не было бы общим, если бы каждый не имел своей доли, и как бы эта доля ни была мала, каждый становится соучастником. К тому же великие и подлинные блага делятся не так, что на душу приходится лишь ничтожная часть: нет каждому достается все целиком. Из предназначенного к раздаче люди уносят столько, сколько обещано на одного; угощение и даровое мясо и все, что можно взять в руки, расходится по частям; а вот неделимые блага – свобода, мир – целиком принадлежат и всем вместе, и каждому в отдельности. Мудрец помнит, благодаря кому пользуется их плодами, благодаря кому общественная необходимость не призывает его к оружию, к несению стражи, к охране стен и ко всем многочисленным военным трудам, и он благодарен своему кормчему. Тому и учит философия: быть благодарным за благодеяния и платить за них благом; но порой сама признательность служит платой. Значит, мудрый не станет отрицать, сколь многим он обязан тому, чье управление и попечение даруют ему щедрый досуг, и право распоряжаться своим временем, и покой, не нарушаемый общественными обязанностями.
Письмо ХС Сенека приветствует Луцилия! Можно ли, мой Луцилий, сомневаться в том, что жизнь наша – милость богов, а благою делает ее философия, которой мы и обязаны больше, чем богам, настолько же, насколько благо в жизни – лучший дар, нежели сама жизнь? Это было бы так, когда бы и сама философия не была ниспослана богами, которые никому не дали ее знанья, но всем – способность к ней… Она научила чтить все божественное и любить все человеческое, научила, что в руках богов – власть, а между людьми – содружество, бывшее нерушимым до тех пор, пока алчность не разрушила всякую общность и не стала причиной бедности даже для тех, кого обогатила. Ведь они, пожелав иметь собственность, перестали владеть всем. Но первые из смертных и рожденные ими не знали порчи и следовали природе, сделав ее и вождем, и законом и вручив себя воле лучшего среди них. Ведь подчинение худших лучшему – в природе вещей. И во главе бессловесных стад либо самые большие, либо самые сильные животные. Идет впереди коров не хилый бык, а победивший прочих самцов величиной и силою; стадо слонов ведет самый огромный, а у людей самым великим считается лучший. Потому правителя выбирали за его душевные свойства, и счастливы были те племена, где самым могущественным мог стать только самый лучший. Ведь тот может все, чего хочет, кто не считает, будто может больше, чем должен. В том веке, который зовут золотым, по мнению Посидония, царствовали мудрецы. Они не допускали драк и защищали слабейших от сильных, они убеждали и разубеждали, показывая, что полезно, что нет. Их дальновидность заботилась о том, чтобы соплеменники ни в чем не знали недостатка, мужество отражало опасности, щедрость одаривала и украшала подданных. Править значило не властвовать, а исполнять обязанность. Никто не пробовал свое могущество на тех, кто это могущество создал, и ни у кого не было ни желания, ни причины творить обиды; все так хорошо слушались хорошего правителя, что самое сильное, чем царь грозил ослушникам, был уход от власти. Когда же исподволь появились пороки, а царская власть превратилась в тиранию, возникла нужда в законах, которые вначале предлагали те же мудрецы. Солон, основавший Афинское государство на законах справедливости, известен среди семи мудрецов своего века. Живи Ликург в ту же пору, он вошел бы в то же священное число восьмым. Хвалят еще законы Залевка и Харонда, учивших людей праву не на судной площади и не в прихожей законоведа, но в безмолвном и священном пифагорейском уединении и создавших право для цветущей тогда Сицилии и для греков в Италии. … Письмо XCIV Сенека приветствует Луцилия! Некоторые принимают только ту часть философии, что дает особые наставления человеку в каждой роли и, не стремясь придать стройность всему в его жизни, советует мужу, как вести себя с женою, отцу – как воспитывать детей, хозяину – как управлять рабами; прочие же части философии они отставляют как витающие за пределами нашей пользы, – как будто можно дать совет касательно части, не постигнув прежде всей жизни в целом. А вот Аристон Стоик, наоборот, считает эту часть легковесной, не проникающей глубоко в сердце. Ей, со всеми ее наставлениями, помогают, по его словам, в наибольшей мере основоположенья «философии и определение высшего блага: ибо кто хорошо его понял и усвоил, тот сам себя наставит, как надобно поступать в каждом деле. Неправда и то, что наставленья для безумцев бесполезны: пусть одни они не исцеляют, но помогают лечению, а предупрежденье и порицанье держит безумных в узде. Я говорю о тех, у кого разум поврежден, а не отнят. – «И законы не могут добиться, чтобы мы поступали, как должно, а что такое законы, как не наставленья вперемежку с угрозами? » – Прежде всего, они потому и не убеждают, что грозят, наставленья же не заставляют, а уговаривают. Потом законы страхом удерживают от злодейства, наставленья поощряют к выполнению обязанностей. Прибавь к этому, что и законы полезны для добрых нравов, по крайней мере, если они не только повелевают, но и учат. Тут я не согласен с Посидонием, который говорит: «Мне не нравится, что к Платоновым законам приложены их основания: ведь закон должен быть краток, чтобы невеждам легче было его усвоить. Он как божественный голос свыше, приказывает, а не обсуждает. По-моему, нет ничего холоднее и нелепее, чем закон со вступлением. Вразумляй меня, говори, что я должен делать! Я не учусь, а подчиняюсь». – Законы поистине полезны: ведь мы видим, что в государствах с дурными законами и нравы дурные. – «Но полезны-то они не для всех». – И философия так же, однако от этого она не становится бесполезной и бессильной образовать наши души; а что такое философия, как не закон жизни? Но допустим, что законы бесполезны; из этого не следует, что бесполезны и увещанья. Либо тогда уж признай, что утешать, разубеждать, ободрять, порицать, хвалить также бесполезно. Ведь эти речи – разного рода вразумления, благодаря им достигаем мы совершенного состояния души. Ничто так не облагораживает душу, ничто так не возвращает на прямой путь колеблющихся и склонных к порочности, как общенье с людьми добра.
Письмо XLVII Сенека приветствует Луцилия! Я с радостью узнаю от приезжающих из твоих мест, что ты обходишься со своими рабами, как с близкими. Так и подобает при твоем уме и образованности. Они рабы? Нет, люди. Они рабы? Нет, твои соседи по дому. Они рабы? Нет, твои смиренные друзья. Они рабы? Нет, твои товарищи по рабству, если ты вспомнишь, что и над тобой, и над ними одинакова власть фортуны. Мне смешны те, кто гнушается сесть за стол с рабом – и почему? Только потому, что спесивая привычка окружила обедающего хозяина толпой стоящих рабов! Он ест больше, чем может, в непомерной жадности отягощает раздутый живот, до того отвыкший от своего дела, что ему труднее освободиться от еды, чем вместить ее. А несчастным рабам нельзя раскрыть рот, даже чтобы сказать слово. Розга укрощает малейший шепот, даже случайно кашлянувший, чихнувший, икнувший не избавлен от порки: страданьем искупается малейшее нарушение тишины. Так и простаивают они целыми ночами, молча и не евши. Из-за этого и говорят о хозяевах те, кому при хозяевах говорить запрещается. Зато другие, кому можно перемолвиться словом не только при хозяине, но и с ним самим, кому не затыкали рта, готовы бывали за хозяина подставить голову под меч, принять на себя близкую опасность. За столом они говорили, под пыткой молчали. Часто повторяют бесстыдную пословицу: «Сколько рабов, столько врагов». Они нам не враги – мы сами делаем их врагами. Я не говорю о жестокости и бесчеловечности, – но мы и так обращаемся с ними не как с людьми, а как со скотами. Мы возлежим за столом, а из них один подтирает плевки, другой, согнувшись, собирает оброненные пьяными объедки, третий разрезает дорогую птицу и уверенными движениями умелых рук членит на доли то грудку, то гузку. Несчастен живущий только ради того, чтобы по правилам резать откормленную птицу, но тот, кто обучает этому ради собственного удовольствия, более жалок, чем обучающийся по необходимости. А этот – виночерпий в женском уборе – воюет с возрастом, не имеет права выйти из отрочества, снова в него загоняемый; годный уже в солдаты, он гладок, так как стирает все волоски пемзой или вовсе выщипывает их; он не спит целыми ночами, деля их между пьянством и похотью хозяина, в спальне – мужчина, в столовой – мальчик. А тот несчастный, назначенный цензором над гостями, стоит и высматривает, кто лестью и невоздержностью в речах или в еде заслужит приглашения на завтра. Вспомни о тех, на ком лежит закупка снеди, кто до тонкости знает хозяйский вкус: какая еда раздразнит его запахом, какая понравится на вид, какая своей новизной пробудит убитый тошнотой голод, на что он, пресытившись, не может смотреть и чего ему сегодня хочется. И с ними он не в силах пообедать, считая, что унизит свое величие, если сядет за стол с рабом. Великие боги! А сколько людей служит хозяевам, вышедшим из рабов! Я видел, как хозяин стоял у порога Каллиста, и когда другие входили, он, когда-то повесивший на Каллиста объявление, выводивший его на продажу среди негодных рабов, не был допущен. Раб, выброшенный в первую десятку, на которой глашатай пробует голос, отблагодарил хозяина сполна, отказав ему и не сочтя его достойным войти в дом. Хозяин продал Каллиста; но Каллист хозяину продал куда больше. Изволь-ка подумать: разве он, кого ты зовешь своим рабом, не родился от того же семени, не ходит под тем же небом, не дышит, как ты, не живет, как ты, не умирает, как ты? Равным образом и ты мог бы видеть его свободнорожденным, и он тебя – рабом. Когда разбит был Вар, фортуна унизила многих блестящих по рождению, готовых через военную службу войти в сенат: одних она сделала пастухами, других – сторожами при хижинах. Вот и презирай человека того состояния, в которое ты сам, покуда презираешь его, можешь перейти. Я не хочу заниматься этим чересчур обширным предметом и рассуждать насчет обращения с рабами, с которыми мы так надменны, жестоки и сварливы. Но вот общая суть моих советов: обходись со стоящими ниже так, как ты хотел бы, чтобы с тобою обходились стоящие выше. Вспомнив, как много власти дано тебе над рабом, вспомни, что столько же власти над тобою у твоего господина. – «Но надо мною господина нет! » – Ты еще молод; а там, глядишь, и будет. Разве ты не знаешь, в каких летах попала в рабство Гекуба, в каких – Крез, и мать Дария, и Платон, и Диоген? Будь милосерден с рабом, будь приветлив, допусти его к себе и собеседником, и советчиком, и сотрапезником. – Тут и закричат мне все наши привередники: «Да ведь это самое унизительное, самое позорное! » – А я тут же поймаю их с поличным, когда они целуют руку чужому рабу. И разве вы не видите, как наши предки старались избавить хозяев – от ненависти, рабов – от поношения? Хозяина они называли «отцом семейства», рабов (это до сих пор удержалось в мимах) – домочадцами. Ими был установлен праздничный день – не единственный, когда хозяева садились за стол с рабами, но такой, что садились непременно, и еще оказывали им в доме всякие почести, позволяли судить да рядить, объявляя дом маленькой республикой. – «Что же, надо допустить всех моих рабов к столу? » – Нет, так же как не всех свободных. Но ты ошибаешься, полагая, будто я отправлю некоторых прочь за то, что они заняты грязными работами: этот, мол, погонщик мулов, а тот пасет коров. Знай: не по занятию, а по нравам буду я их ценить. Нравы каждый создает себе сам, к занятию приставляет случай. Одни пусть обедают с тобой, потому что достойны, другие – затем, чтобы стать достойными. Что бы ни осталось в них рабского от общения с рабами, все сгладится за столом рядом с людьми более почтенными. Нельзя, Луцилий, искать друзей только на форуме и в курии; если будешь внимателен, то найдешь их и дома. Часто хороший камень пропадает за неимением ваятеля; испытай его, попробуй его сам. Глуп тот, кто, покупая коня, смотрит только на узду и попону, еще глупее тот, кто ценит человека по платью или по положению, которое тоже лишь облекает нас, как платье. Он раб! Но, быть может, душою он свободный. Он раб! Но чем это ему вредит? Покажи мне, кто не раб. Один в рабстве у похоти, другой – у скупости, третий – у честолюбия и все – у страха. Я назову консуляра – раба старухи и богача – раба служанки, покажу самых родовитых юношей в услужении у пантомимов. Нет рабства позорнее добровольного. Так что нечего нашим слишком разборчивым гордецам запугивать тебя. Будь с рабами приветлив, покажи себя высоким без высокомерия: пусть они лучше чтят тебя, чем боятся. Кто-нибудь скажет, будто я зову рабов надеть колпак, а хозяев лишаю их достоинства, когда говорю, что лучше бы рабы чтили их, чем боялись: «Неужто так прямо он и говорит: пусть рабы чтят нас, как будто они – клиенты или утренние посетители? » – Кто так скажет, забывает, что и с хозяина хватит того, чем довольствуется бог – почитания и любви. А любовь не уживается со страхом. Поэтому, на мой взгляд, ты правильно поступаешь, когда, не желая, чтобы рабы тебя боялись, наказываешь их словами. Побоями наставляют бессловесных животных. Не все, что обидно, вредит нам; но избалованность доводит нас до такого неистовства, что все перечащее нашему желанию вызывает у нас ярость. Так мы и усваиваем царские привычки. Ведь цари забывают, как сильны они сами и как слабы другие, и чуть что – распаляются гневом, словно от обиды, хотя даже от возможности обид надежно охраняет царей величие их удела. И они это знают, но только ищут и не упускают случая сотворить зло: для того и нужна им обида, чтобы кому-нибудь повредить. Больше не буду тебя задерживать: ведь тебе не нужны увещанья. У добрых нравов, помимо прочего, то преимущество, что они довольны собой и не меняются. Непостоянно злонравие: оно меняется часто, но к лучшему никогда. Будь здоров.
Письмо XCV Сенека приветствует Луцилия! Ведь я могу преподать одно короткое правило о том, в чем человеческий долг: «Все, что ты видишь, в чем заключено и божественное и человеческое, – едино: мы – только члены огромного тела. Природа, из одного и того же нас сотворившая и к одному предназначившая, родила нас братьями. Она вложила в нас взаимную любовь, сделала нас общительными, она установила, что правильно и справедливо, и по ее установлению несчастнее приносящий зло, чем претерпевающий, по ее велению должна быть протянута рука помощи. Пусть будет у нас и в сердце, и на устах этот стих: Коль скоро сам я человек, то думаю, Что мне ничто не чуждо человеческое. Запомним: мы родились, чтобы жить вместе. И сообщество наше подобно своду, который потому и держится, что камни не дают друг другу упасть».
О простой жизни.
«Дружбы царей избегай», – поучал ты в речении кратком: Это большая беда все же была не одной. Дружбы еще избегай, что блистает чрезмерным величьем, И сторонись от всего, что восхваляют за блеск! Так, и могучих владык, прославляемых громкой молвою, Знатных домов, что тяжки происхожденьем своим, Ты избегай; безопасный, их чти издалека, и парус Свой убери: к берегам пусть тебя лодка несет. Пусть на равнине фортуна твоя пребывает и с равным Знайся всегда: с высоты грозный несется обвал! Нехорошо, если с малым великое рядом: в покое Давит оно, а упав, в пропасть влечет за собой. (Перевод Ю.Шульца)
Эпиктет. Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2016-05-30; Просмотров: 796; Нарушение авторского права страницы