Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Другие общелингвистические концепции



 

Хотя «новое учение о языке» и было на протяжении четверти века наиболее влиятельным течением в советском языкознании, оно отнюдь не исчерпывало картину лингвистической жизни тех лет. В 20-40-х гг. было немало ученых, если и не полемизировавших с ним открыто (поскольку с начала 30-х гг. это стало почти невозможным), то шедших своим путем, либо вообще не упоминая имени и идей его основателя, либо ограничиваясь дежурными комплиментами, порой носившими достаточно двусмысленный характер.

Однако прежде чем переходить к непосредственному рассмотрению их воззрений, представляется целесообразным отметить, что большинство русских ученых, как и их коллеги за рубежом, в целом положительно отнеслись к тем идеям, которые нашли отражение в «Курсе общей лингвистики» Ф. де Соссюра. Причем ученики Бодуэна де Куртенэ (Л.B. Щерба и особенно Е.Д. Поливанов) даже утверждали, что ничего принципиально нового по сравнению с мыслями их учителя эта книга не содержит. Однако почти никто из отечественных лингвистов (как позднее члены Пражской школы) не последовал до конца за Соссюром в вопросе о противопоставлении синхронии и диахронии. Так, Л.B. Щерба подчеркивал разницу между «диалектическим синхронизмом» Бодуэна и «чересчур статическим синхронизмом Соссюра», а ученый совсем другой традиции – А.М. Пешковский указывал, что описательное и историческое языкознание – это не две разные науки, а два отдела одной науки, хотя их внутренняя контрастность несомненна и изучаются они разными методами. Приблизительно в том же духе высказывались и многие другие ученые, хотя, естественно, отдельные аспекты указанной проблемы могли решаться по-разному (см. ниже о позиции Г.О. Винокура).

Среди трудов общелингвистического характера, появившихся в рассматриваемый период, выделяют статью Льва Владимировича Щербы (1880–1944) «О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании», опубликованную в 1931 г. с подзаголовком «Памяти учителя И.А. Бодуэна де Куртенэ» и посвященную своеобразной интерпретации поставленной Ф. де Соссюром проблемы языка и речи.

Согласно Л.B. Щербе, целесообразно различать три основных понятия. Во-первых, это речевая деятельность, т. е. сами процессы говорения и понимания. Будучи обусловлена психофизической организацией индивида, она вместе с тем является социальным продуктом. Во-вторых, это языковой материал, определяемый как «совокупность всего говоримого и понимаемого в определенной конкретной обстановке в ту или другую эпоху жизни данной общественной группы. На языке лингвистов это тексты. Языковой материал – результат речевой деятельности». В-третьих, это языковая система, воплощением которой являются грамматики и словари, создаваемые «не на основании актов говорения и понимания какого-либо одного индивида, а на основании всех (в теории) актов говорения и понимания, имевших место в определенную эпоху жизни той или иной общественной группы… Правильно составленные словарь и грамматика должны исчерпывать знание данного языка. Мы, конечно, далеки от этого идеала, но я полагаю, что достоинство словаря и грамматики должно измеряться возможностью при их посредстве составлять любые правильные фразы во всех случаях жизни и вполне правильно понимать все говоримое на данном языке».

Особо рассматривает Щерба вопрос об объективности существования языковой системы. Отвергая «существование языковой системы как какой-то надындивидуальной сущности», с одной стороны, и мнение, согласно которому, «языковая система, т. е. словарь и грамматика данного языка, является лишь ученой абстракцией» – с другой, Л.B. Щерба приходит к выводу, что языковая система «есть то, что объективно заложено в данном языковом материале и что проявляется в “индивидуальных речевых системах”, возникающих под влиянием этого языкового материала. Следовательно, в языковом материале и надо искать источник единства языка внутри данной общественной группы».

В связи с этим Л.B. Щерба останавливается и на проблеме, которую Соссюр определял как антиномию изменчивости – неизменчивости языкового знака. Отмечая социальный характер языковой системы («Все подлинно индивидуальное, не вытекающее из языковой системы, не заложенное в ней потенциально, не найдя отклика и даже понимания, безвозвратно погибает»), автор видит ведущую причину языковых изменений именно в «содержании жизни данной социальной группы», т. е. внешних условиях существования носителей языка: «Речевая деятельность, являясь в то же время и языковым материалом, несет в себе и изменения языковой системы… Опыт нашей революции показал, что резкое изменение языкового материала неминуемо влечет изменение речевых норм… Поэтому языковая система находится все время в непрерывном изменении. Наконец, всякая социальная дифференциация внутри группы, вызывает дифференциацию речевой деятельности, а следовательно, и языкового материала, приводит к распаду единого языка».

К этим соображениям общесоциологического характера (свойственного отечественной научной мысли рассматриваемого периода в целом) Л.B. Щерба добавляет такие факторы, как улучшение понимания (например, устранение омонимов), тенденция к экономии труда, смешение разных языков и так называемых «групповых языков внутри одного языка» (т. е. территориальных и социальных диалектов), ссылаясь, в частности, на А. Мейе. «Само собой понятно, – замечает ученый, – что все изменения, подготовленные в речевой деятельности, обнаруживаются легче всего при столкновении двух групп. Поэтому историю языка можно в сущности передавать как ряд катастроф, происходящих от столкновения социальных групп».

Особо останавливается Щерба на проблеме метода лингвистического исследования. Отмечая, что «лингвисты совершенно правы, когда выводят языковую систему, словарь и грамматику данного языка из соответственных текстов, т. е. из соответственного языкового материала», и признавая, что «никакого иного метода не существует и не может существовать в применении к мертвым языкам», ученый подчеркивает, что механический перенос подобного подхода на исследование живых языков (за которое так ратовал его учитель Бодуэн де Куртенэ) является неоправданным и приводит к появлению «мертвых грамматик и словарей», далеко не адекватно отражающих языковую реальность. «Исследователь живых языков, – указывает ученый, – должен поступать иначе. Конечно, он тоже должен исходить из так или иначе понятого языкового материала. Но, построив из фактов этого материала некую отвлеченную систему, необходимо проверить ее на новых фактах, т. е. смотреть, отвечают ли выводимые из нее факты действительности. Сделав какое-либо предположение о смысле того или иного слова, той или иной формы, о том или ином правиле словообразования или формообразования и т. п., следует пробовать, можно ли сказать ряд разнообразных фраз… применяя данное правило. Утвердительный результат подтверждает правильность постулата… Но особенно поучительны бывают отрицательные результаты: они указывают или на неверность постулированного правила, или на необходимость каких-то его ограничений, или на то, что правила уже больше нет, а есть только факты словаря и т. п.». По мнению Щербы, как раз использование эксперимента составляет основное методологическое преимущество изучения живых языков по сравнению с мертвыми. Благодаря ему можно будет создать адекватные действительности грамматики и словари – еще и потому, что в текстах, изучаемых лингвистами, обычно отсутствуют ошибочные с точки зрения нормы высказывания («отрицательный языковой материал»), роль которых весьма значительна.

В другой статье – «Очередные проблемы языковедения», опубликованной посмертно в 1945 г., – подчеркивается необходимость сравнительного изучения структур разных языков, поскольку именно таким образом можно установить взаимообусловленность отдельных элементов языковых структур и по-настоящему определить понятия «слова», «предложения» и т. п. Различия пассивную и активную грамматику, Щерба определял первую как идущую от форм к значениям, а вторую как занимающуюся вопросами о способах выражения той или иной формы, причем, признавая важность обоих аспектов, ученый указывает, что до сих пор преобладал именно первый. Можно отметить также, что саму методику описательного изучения Щерба понимал в противоположном дескриптивизму плане: если для представителей последнего основной была работа с информантом и в принципе описываемого языка лингвист мог не знать, то их российский коллега подчеркивал: «…Для того чтобы не исказить строй изучаемого языка, его надо изучать не через переводчиков, а непосредственно из жизни, так, как изучается родной язык. Надо стремиться вполне обладать изучаемым языком, ассимилироваться туземцам, постоянно требуя от них исправления твоей речи».

Затрагивает Л.B. Щерба и такие популярные среди советских языковедов рассматриваемого периода вопросы, как развитие структуры человеческого языка в связи с развитием человеческого сознания и зависимость изменений знаковой стороны языка от изменений в структуре общества, но подходит к ним весьма осторожно: в первом случае он ограничивается замечанием о том, что «слишком мало самостоятельно думал над этим вопросом, чтобы дольше останавливаться на нем», во втором – что утверждения о подобной зависимости в настоящий момент представляют собой «больше постулат, чем очевидный факт».

Вообще отношение ученного к марровской доктрине было достаточно сложным и, несмотря на отдельные нападки со стороны ревнителей «нового учения о языке», в целом до открытого разрыва дело не доходило.

Другой ученик Бодуэна де Куртенэ – Евгений Дмитриевич Поливанов (1891–1938), выдающийся лингвист, полиглот, известный прежде всего бескомпромиссной борьбой с «новым учением о языке», не раз подвергавшийся гонениям и в конце концов ставший жертвой репрессий, много занимавшийся восточными языками, уделял большое внимание проблеме причин языковых изменений, выдвигая идею создания общей теории языкового развития ( лингвистической историологии ). Отмечая противоречия между необходимостью сохранения стабильности языка для его нормального функционирования и неизбежности его исторических изменений, он отводил (следуя в значительной степени своему учителю) особую роль стремлению к экономии трудовой энергии, выражающемуся в звуковой редукции, упрощении грамматических форм, аналогии и т. п. Как и Бодуэн, Поливанов признавал факты смешения и скрещивания языков, допуская возможность выработки «единого общего языка (т. е. языковой системы) взамен двух разных языковых систем». Уделял он внимание и социально-экономическим факторам, оговаривая, однако, что они в основном носят косвенный характер: «Экономическо-политические сдвиги видоизменяют контингент носителей (или так называемый социальный субстрат) данного языка или диалект, а отсюда вытекает и видоизменение отправных точек его эволюции».

При этом Е.Д. Поливанов, с одной стороны, отрицательно относился к тезису о «революции в языке», характерному для «нового учения», и стремлению напрямую увязать языковые изменения с социально-экономическими (отмечая, в частности, что предполагать, будто под влиянии революции изменяются фонетические процессы сами по себе – это то же самое, что предполагать будто после революции поршни паровоза начнут двигаться не параллельно, а перпендикулярно к рельсам), а с другой стороны, указывал: «…Не надо рассматривать общую линию пройденной… эволюции как вполне беспрерывный ход процесса постепенных изменений… Наоборот, весьма многое в этой цепи последовательных видоизменений принадлежит к процессу или “сдвигам” мутационного или революционного характера». Последние могут быть следствием как изменения социального субстрата, так и длительного накопления эволюционных изменений[112], проявляясь, в частности, в увеличении состава фонем, когда одна фонема расщепляется на две или больше (дивергенция), так и их уменьшении, когда несколько фонем сливаются в одну (конвергенция). Оба этих явления носят скачкообразный характер, т. е. не могут иметь промежуточных ступеней: какое-нибудь поколение говорящих либо начинает ощущать некоторое различие, либо, напротив, перестает, причем конвергенция одних фонем может создавать условия для дивергенции других и наоборот.

Среди представителей традиции Московской лингвистической школы, занимавшихся и общелингвистической проблематикой, выделяют Александра Матвеевича Пешковского (1878–1933), основные научные интересы которого касались прежде всего проблем описательной грамматики. В относящейся к 1923 г. статье «Объективная и нормативная точки зрения на язык» он формулирует различие между названными двумя подходами следующим образом. При первом («объективном») «эмоциональное и волевое отношение к предмету совершенно отсутствует, а присутствует только одно отношение – познавательное… отсутствие оценки – первый признак объективного рассмотрения». В этом плане языкознание оказывается близким наукам естественным: «Понятие языкового прогресса в нем целиком заменяется понятием языковой эволюции. Если в начале нашей науки и были оживленные споры о преимуществах тех или иных языков или групп языков друг перед другом (например, синтетических перед аналитическими), то в настоящее время эти споры приумолкли… современный лингвист признает каждый язык совершенным применительно к тому национальному духу, который в нем выразился. И не только к целым языкам, но и к отдельным языковым фактам лингвист, как таковой, может относиться в настоящее время только объективно-познавательно… в конечном итоге он ни одного факта не осудит, а лишь изучит».

Напротив для обычной, житейско-школьной точки зрения характерен нормативизм, в силу которого «мы над каждым языковым фактом творим или по крайней мере стремимся творить суд… или признаем за фактом «право гражданства», или присуждаем его сурово к вечному изгнанию из языковой сферы». Такой подход исходит из убеждения в наличии объективной, общеобязательной «нормы» для каждого языкового явления и необходимости этой нормы для самого существования языка. И сопоставляя две рассмотренные позиции, Пешковский приходит, на первый взгляд, к парадоксальному для профессионального языковеда выводу: «…Для литературного наречия наивный нормативизм интеллигента-обывателя, при всех его курьезах и крайностях, есть единственно жизненное отношение, а… выведенный из объективной точки зрения квиетизм был бы смертельным приговором литературному наречию».

Отмечая в этой связи, что само по себе «литературное наречие» «зарождается как язык преобладающего в каком-либо (не всегда литературном, а и политическом, религиозном, коммерческом и т. д.) племени ипреобладающих в тех же отношениях классов» и, таким образом, предполагает наличие у говорящих нормы («языкового идеала»), автор выделяет следующие черты последнего:

– консерватизм и стремление опереться на традицию («Нормой признается то, что было, и отчасти то, что есть, но отнюдь не то, что будет»); с этим связаны постоянство и устойчивость нормы («Если в языке “все течет”, то в литературном наречии это течение заграждено плотиной нормативного консерватизма до такой степени, что языковая река чуть ли не превращена в искусственное озеро… Консерватизм литературного наречия, создает возможность единой мощной многовековой национальной литературы»);

– местный характер, т. е. ориентация на определенный языковой центр: «Если языковой консерватизм объединяет народ во времени, то равнение на языковой центр… объединяет народ территориально… Литературное наречие не только объединяет различные части народа, говорящие на разных наречиях, как межрайонное, понятное всюду, оно и непосредственно воздействует на местные наречия и говоры, нивелируя их и задерживая процесс дифференциации»;

– ясность и понятность речи, что связано со сложностью культурной жизни общества и ослаблением возможности опереться на ситуативный контекст: «Чем “литературнее” речь, тем меньшую роль в ней играет обстановка и общий предыдущий опыт говорящих… Трудность языкового общения растет прямо пропорционально числу общающихся, и там, где одна из общающихся сторон является неопределенным множеством, эта трудность достигает максимума. А во всякой печатной (т. е. собственно литературной) речи это именно так и есть: книги пишутся для неопределенного множества людей. Понятно, что в противовес этой неизбежной затрудненности общения в культурном обществе должен был чисто биологически возникнуть культ слова, культ умения говорить, что для естественных условий звучит абсурдно». Отсюда вытекает и своеобразный подход Пешковского к вопросу об участии лингвистов в процессе нормирования языка, о котором будет сказано несколько ниже.

 

Наконец, говоря об общелингвистических взглядах А.М. Пешковского, можно отметить, что в своих последних работах он сформулировал подход к описанию языка по принципу «от сложного к простому», противопоставив его принципам фортунатовской школы, из рядов которой вышел. Отмечая, что свойственный ее основателю подход представляется искажающим действительное положение вещей, Пешковский утверждает, что «язык не составляется из элементов, а дробится на элементы. Первичными для сознания фактами являются не самые простые, а самые сложные, не звуки, а фразы… Поэтому нельзя, собственно, определять слово как совокупность морфем, словосочетание как совокупность слов, а слово как совокупность словосочетаний. Все определения должны быть выстроены в обратном порядке».

Среди других общелингвистических проблем, привлекавших внимание Пешковского, отмечают сближавший его со Щербой интерес к лингвистическому эксперименту (особую роль последнему Пешковский отводил в области стилистики), а также использование метода интроспекции.

Что касается отношения ученого к «новому учению о языке», то каких-либо печатных заявлений по поводу последнего он не делал, однако по своим общелингвистическим установкам был явно далек от марризма (в частности, отстаивая принцип, согласно которому «язык не делает скачков»), время от времени становясь мишенью адептов последнего.

Среди представителей более молодого поколения Московской лингвистической школы внимание историков нашей науки привлекал Григорий Осипович Винокур (1896–1947), специализировавшийся в области русистики. В общелингвистическом плане особый интерес представляет его статья «О задачах истории языка», опубликованная в 1941 г. В ней разграничиваются «исследования, которые изучают факты различных языков мира для того, чтобы определить общие законы, управляющие жизнью языков» и установить, «какие вообще возможны языки, что бывает в языках, какие факты случаются в жизни языков… как следствия и проявление общих закономерностей», и работы, «предмет которых составляет какой-нибудь один язык или одна отдельная группа языков, связанных между собой в генетическом или историко-культурном отношении». Именно первая дисциплина, согласно автору, представляет собой лингвистику как науку о языке в собственном смысле слова, проблематика которой не может быть сведена к механическому соединению данных, полученных при изучении разных языков, хотя она и невозможна без последней.

Если исследования первого рода «по самому своему заданию, не могут иметь никаких хронологических и этнических рамок», то во втором случае дело обстоит по-иному – «изучение отдельного языка, не ограничивающее себя вспомогательными и служебными целями, а желающее быть вполне адекватным предмету, непременно должно быть изучением истории данного языка».

Касаясь в связи с этим проблемы разграничения синхронии и диахронии как она представлена в «Курсе общей лингвистики» Соссюра, Г.О. Винокур указывает на необходимость внесения в трактовку швейцарского языковеда серьезных корректив, весьма напоминающих пражские «Тезисы» (с авторами которых Винокур был хорошо знаком): «Совершенно неверно было бы думать, будто статическая лингвистика есть изучение непременно современного языка, а диахроническая – изучение истории языка. На самом деле и современный язык – это тоже история, а с другой стороны, и историю языка нужно изучать не диахронически, а статически… Так называемый статический метод де Соссюра требует изучения языка как цельной системы… Но если отнестись к этому требованию серьезно, то нетрудно прийти к заключению, что оно сохраняет свою силу и тогда, когда мы изучаем язык не в его современном, а в прошлом состоянии. Очевидно, что и язык в его прошлом состоянии мы только тогда можем изучить как живую историческую реальность, когда будем видеть в нем цельную систему, в которой каждый отдельный элемент обладает известной функцией только в соотнесении с прочими элементами. И вот здесь-то самое слабое место традиционной истории языка. В целом разработка истории языков в европейском языкознании остается еще на той стадии, когда изучается история, точнее было бы сказать – внешняя эволюция отдельных, изолированных элементов данного языка, а не всего языкового строя в целом».

Отсюда, согласно позиции автора статьи, при историческом изучении любого языка надлежит прежде всего выявить определенные стадии, на каждой из которых система языка характеризуется отличиями от предыдущей и последующей. «Каждая такая система должна быть изучена как реальное средство общения соответствующего времени и соответствующей среды, т. е. в исчерпывающей полноте тех внутренних связей и отношений, которые в этой системе заключены. Но так как каждая подобная система есть лишь видоизменение предшествующей и предварительная стадия последующей, то сама по себе она не может быть вскрыта, пока не уяснены закономерные отношения, связывающие ее с хронологически смежными системами. Жизнь языка не останавливается ни на минуту, и потому в каждом данном состоянии языка есть такие факты, которые с точки зрения более позднего состояния языка представляются его зародышем. Следовательно, в практическом исследовании невозможно изучать систему языка в отдельности от элементов разложения, в ней неизбежно заложенных, и, очевидно, только такое исследование будет отвечать своей задаче, которое окажется способно показать, как рождение одной языковой системы одновременно кладет начало превращению ее в другую, и так до бесконечности». Подобный подход приводит Винокура ко вполне логичному, хотя, на первый взгляд, и звучащему парадоксально выводу: «…совершенно ясно, что самое противопоставление “синхронии” и “диахронии” есть противопоставление мнимое и не имеющие никакой почвы в исторической реальности».

Касаясь вопросов языкового развития, автор подчеркивает, что поскольку язык является частью общей культурной истории, он развивается в определенной исторической среде и подчиняется общим законам исторического развития: «…У внутреннего механизма языка есть свои собственные законы построения, от того или иного существа которых во многом зависят конкретные явления фактического развития языковой системы. Но движет этим механизмом все-таки не сам язык как некая имманентная автоматическая сила, а человеческое общество, осуществляющее в своих действиях свое историческое значение. Это значит, что конечный ответ на вопрос о характере и причинах языкового генезиса может быть получен только от культурной истории данного коллектива и что, следовательно, изучение отдельного языка, – иначе история языка, – есть наука культурно-историческая в абсолютно точном смысле этого слова».

Однако при этом ученый достаточно скептически относился к столь характерным для «нового учения о языке» попыткам непосредственной «увязки» типов языковых структур с общественно-экономическими формациями: «…Так как смена культурных стадий вовсе не непременно предполагает смену языковых структур, потому что унаследованные от прошлого структуры очень легко приспособляются к новым условиям, то ни о какой конкретно-исторической и генетической преемственности между известными языковыми структурами думать не приходится… Очень возможно – хотя это еще нужно доказать точной интерпретацией точно установленных фактов, – что флективный строй языка пришел на смену тому строю который представлен так называемыми языками яфетическими, но это еще не означает, что отдельные европейские языки связаны с отдельными яфетическими языками реальной исторической преемственнностью, что каждый из известных индоевропейских языков был когда-то яфетическим, а каждый из известных яфетических будет когда-нибудь индоевропейским. В смешении этих двух понятий историзма и в неизбежно следующих отсюда безудержных насилиях над эмпирическим материалом различных языков, как мне кажется, заключается основное заблуждение так называемого “нового учения о языке”, разрабатываемого школой акад. Марра, хотя сама по себе идея единого глоттогонического процесса, вдохновлявшая покойного ученого, при ином к ней подходе могла бы быть не только увлекательной, но и безупречной с методологической точки зрения».

Касаясь вопроса о членении истории языка (фактически всего языкознания), Винокур подчеркивает необходимость дополнить дисциплины, изучающие строй языка (фонетику с орфографией, грамматику, семасиологию), дисциплиной, изучающей употребление языка – стилистикой, отмечая, что она «может быть названа филологической проблемой языкознания по преимуществу». При этом он подчеркивает, что последняя «может быть лингвистической дисциплиной только при том непременном условии, что она имеет своим предметом те языковые привычки и формы употребления языка, которые действительно являютсяколлективными», в связи с чем необходимо отличать стиль языка от стиля отдельных индивидов, пользующихся этим языком (например, стиля писателей, изучением которого должна заниматься история литературы).

Подводя итог сказанному, можно заметить, что, несмотря на все сложности, характеризовавшие развитие лингвистической мысли в СССР в 20—40-е годы, последняя отличалась достаточной широтой и разнообразием, хотя в силу как объективных, так и, вероятно, субъективных причин в рассматриваемый период и не было создано полномасштабного теоретического труда, подобного, например, книгам Блумфилда или Сепира.


Поделиться:



Популярное:

Последнее изменение этой страницы: 2016-03-25; Просмотров: 916; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.034 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь