Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Проблемы описательной грамматики



 

Как отмечалось в соответствующем разделе, уже для дореволюционного русского языкознания было характерно обостренное внимание к разработке научной методики описания языка, противопоставлявшейся традиционной школьной грамматике. Для большинства представителей лингвистической и педагогической мысли 20-х – начала 30-х гг. XX в. наиболее подходящей основой для осуществления поставленной задачи представлялась восходящая к Ф.Ф. Фортунатову и развитая его учениками концепция, базировавшаяся на формальном подходе в выделению основных грамматических понятий (частей речи), вследствие чего данное течение известно в истории нашей науки под именем «грамматического формализма». Хотя уже состоявшийся перед революцией Первый всероссийский съезд преподавателей русского языка признал «формальное направление» наиболее соответствующим современному состоянию грамматической науки, однако противоречия внутри него, дававшие о себе знать еще в начале XX в., стали проявляться все отчетливее. Причем основная граница раскола прошла уже внутри тех лингвистов, которые причисляли себя к последователям фортунатовской школы, где все более четко противопоставлялись друг другу два крыла: умеренное («просто формалисты»), персонифицировавшееся в первую очередь в фигуре А.М. Пешковского, и крайнее («ультраформалисты», предпочитавшие именовать себя «последовательными формалистами»), лидером которых считался Михаил Николаевич Петерсон (1885–1962).

Дискуссия между двумя названными течениями велась по широкому кругу проблем, охватывая почти все основные положения грамматической теории. Однако основным стал вопрос о месте и роли значения при грамматическом анализе языковых фактов. Если «ультрафармалисты» утверждали, что учет семантического фактора объективно ведет к реставрации старой логической грамматики, бывшей синонимом «ненаучности», и что подлинно научная грамматическая система должна базироваться исключительно на формальной основе, то «умеренные формалисты» отстаивали тезис, согласно которому смысловая сторона речи составляет самую сущность грамматики и пытаться ее игнорировать – значит окружать последнюю, по выражению Пешковского, «своеобразным ореолом бессмыслия».

Следует сказать, что как та, так и другая группировка стремилась провозгласить себя «подлинной продолжательницей» дела Фортунатова, квалифицируя позицию оппонентов как отход от заветов Московской школы. Тем не менее представители каждой партии считали необходимым находить друг у друга и положительные стороны и даже свести расхождения к своего рода терминологическому недоразумению.

Однако попытки придать дискуссии между «умеренными» и «крайними», по замечанию Пешковского, «домашний характер» оказались безуспешными, поскольку в спор между последователями Фортунатова стали все активнее вмешиваться и ученые, к ним не относившиеся. Правда, поскольку к началу 20-х гг. термин «формальный» применительно к грамматическому описанию часто понимался как своего рода синоним понятию «научный», постольку «формалистами» называли и таких лингвистов, которые не только не имели отношения к фортунатовской традиции, но и довольно скоро начали выступать против фортунатовского «формализма».

Во-первых, среди них был Л.B. Щерба, в начале века активно боровшийся за «научную грамматику». Отрицательно относясь к самому фортунатовскому определению формы слова[116] («Называть «способность к чему-либо» формой кажется мне противоестественным») и обвиняя последователей основоположника Московской школы «в забвении смысла за формой», он в докладе «Новая грамматика», прочитанном в 1933 г., призывал «диалектическую грамматику» бороться с «формализмом» «всеми силами, ища в первую голову смысла данного выражения». В связи с этим в известной статье «О частях речи в русском языке» (1928) ученый выдвигает положение о том, что следует исходить прежде всего из того, «под какую общую категорию подводится то или иное лексическое значение в каждом отдельном случае, или еще иначе, какие общие категории различаются в данной языковой системе» (например, значение предметности у существительных, действия – у глаголов и т. п.). Поэтому, если для представителей «формальной грамматики» существительные – это «склоняемые слова», то, согласно Щербе, дело обстоит как раз наоборот: слова стол и медведь являются существительными не потому, что они склоняются, а они потому склоняются, что являются существительными. Разумеется, слова, входящие в ту или иную часть речи, должны, помимо общности категориального значения, обладать и определенными формальными признаками. Однако в каждом отдельном случае решающую роль играет значение: например, у слова какаду нет падежных окончаний, но значение определяет его как существительное, потому что в системе русского языка в целом существительные, как слова, обозначающие «предметы», характеризуются рядом определенных признаков.

Во-вторых, среди активных противников фортунатовского «формализма» оказался и связанный в 20-е гг. с отечественным языкознанием С.И. Карцевский, выступавший как бы от имени «наиболее передового» – соссюровского учения и утверждавший, что «линия Фортунатова» в грамматических исследованиях идет вразрез с основными тенденциями развития мировой науки.

В-третьих, посмертное издание «Синтаксиса русского языка» А.А. Шахматова (1925–1927) наглядно показало, сколь далеко отошел от основоположника Московской школы крупнейший и любимейший его ученик. А третье издание «Русского синтаксиса в научном освещении» (1928) А.М. Пешковского, испытавшее на себе сильное внимание шахматовского труда, демонстрировало, что и признанный вождь «умеренных формалистов» существенно меняет свои позиции.

Разочаровались в «формальной грамматике» и многие педагоги, указывавшие, что споры между «умеренными», «крайними» и прочими ее представителями не дают возможности создать стабильную учебную литературу и, следовательно, негативно отражаются на учебном процессе в школе.

Что же касается последователей «нового учения о языке», для которых само слово «формализм» являлось бранным, то они, естественно, занимали по отношению к «формальной грамматике» весьма отрицательную позицию и требовали изучать «не форму, а содержание», «курс начинать именно с синтаксиса, построив программу на основе изучения содержания языка, семантически». Впрочем, сам Н.Я. Марр ставил вопрос еще более радикально: «Нужна ли… вообще грамматика, чтобы заниматься ее реформированием или переформированием? »

Так или иначе, но к началу 30-х гг. критика «формальной грамматики» достигла своего апогея, а принятая в 1933 г. программа по русскому языку знаменовала окончательное поражение этого течения. Основой новой теоретической системы стали труды Л.B. Щербы и А.А. Шахматова, а наиболее полное воплощение она нашла в работах Виктора Владимировича Виноградова (1895–1969). Ученик А.А. Шахматова, близкий в 20—30-е гг. к «бодуэновскому крылу» русской лингвистической традиции, испытавший серьезные превратности судьбы (включая репрессии), он занял лидирующее место в отечественной русистике, несмотря на периодические нападки со стороны адептов «нового учения», еще до дискуссии 1950 г. благодаря своим трудам «Современный русский язык» (выпуски 1–2, 1938 г.), «Русский язык. Грамматическое учение о слове» (1947 г.) и др., а после упомянутого события занимал должность директора Института языкознания, а затем директора Института русского языка АН СССР, академика-секретаря Отделения литературы и языка АН СССР, главного редактора журнала «Вопросы языкознания». Именно его концепция была определяющей при составлении академической грамматики русского языка, издававшейся в 1952–1954 и 1960 гг. (хотя и не все идеи ученого нашли в ней отражение).

При выделении частей речи Виноградовым принимались во внимание различные свойства слова (семантические, морфологические, синтаксические); в синтаксисе он выделял учение о словосочетании (определяя последнее как строительный материал для предложения) и учение о предложении, отводя последнему центральную роль.

Разумеется, традиции восходящей к фортунатовской школе «формальной грамматики» отнюдь не были окончательно забыты, однако их печатная пропаганда сталкивалась со значительными сложностями (характерно, что статья Г.О. Винокура «Форма слова и части речи в русском языке», развивавшая идеи Московской школы, смогла выйти в свет лишь двенадцать лет спустя после смерти автора). Однако уже в 60-е гг. о классификации Фортунатова высоко отзывались представители отечественного структурализма (напомним, что идеи основоположника Московской лингвистической школы нашли весьма положительный отклик и у Л. Ельмслева).

 

Проблемы истории языка

 

Как уже неоднократно отмечалось, 20—30-е гг. XX в. были для мировой лингвистики временем серьезной переоценки места и роли сравнительно-исторического языкознания. Если в предыдущие годы компаративистика (прежде всего в ее младограмматической ипостаси) занимала – несмотря на наличие отдельных «диссидентов» – несомненно ведущее место в системе языковедческих дисциплин и даже претендовала на статус «единственно научного» подхода к языку, то сейчас все громче и громче раздавались голоса, утверждавшие, что подобное положение уже не отвечает современному состоянию науки и противоречит основным тенденциям ее развития. Указанные мотивы звучали и в отечественной лингвистике, что особенно отчетливо сказалось в выступлениях представителей молодого поколения Московской школы, многие из которых (как, например, Г.О. Винокур) склонны были считать, что классическая компаративистика исчерпала себя как научное направление. Отсюда и отмеченное выше сближение с бодуэновской традицией (в которой ставнительно-исторические штудии в собственном смысле слова никогда ведущей роли не играли), и стремление дополнить традиционный арсенал сравнительно-исторического исследования понятиями, выработанными «синхронической лингвистикой», – языковой системы, синхронного среза и т. п., проявившееся в наиболее ярком виде у работавшего за границей Н.С. Трубецкого, а несколько позже отразившееся в рассмотренной выше статье Г.О. Винокура «О задачах истории языка»[117], и распространение идей лингвистической географии (отдельные попытки применения которой к русскому и славянскому материалу были и раньше), и связанные с этими идеями споры о допустимости отрицания реальности отдельных диалектов и замены последних понятиями пучков изоглосс, пересекавшиеся с унаследованной от прошлого дискуссией о теориях родословного древа и волн, и, наконец, вопрос о праязыке, приобретший особую остроту в связи с лозунгами «нового учения о языке», основатель которого провозгласил праязык «научной фикцией».

В принципе само по себе сомнение в существовании праязыка применительно к индоевропейским языкам, разумеется, не было исключительной особенностью марризма – достаточно вспомнить мнение Н.С. Трубецкого (высказанное, правда, уже в конце 30-х гг.) о том, что «понятие “языкового семейства” вовсе не предполагает происхождения ряда языков от одного и того же праязыка» и, следовательно, «нет, собственно, никакого основания, заставляющего предполагать единый индоевропейский праязык, из которого якобы развились все индоевропейские языки. С таким же основанием можно предполагать и обратную картину развития, т. е. предполагать, что предки индоевропейских ветвей первоначально были непохожи друг на друга и только с течением времени благодаря постоянному контакту, взаимным влияниям и заимствованиям значительно сблизились друг с другом, однако без того, чтобы полностью совпасть друг с другом. История языков знает и дивергентное и конвергентное развитие».

Разумеется, позиции Трубецкого (вообще относившегося к «новому учению» крайне отрицательно) и Н.Я. Марра резко различались: то, что для первого было одним из возможных путей языковой эволюции, второй абсолютизировал, прибегая к тому же к аргументации, явно выходившей за пределы собственно лингвистической науки. Аналогичным образом не могли признать «праязык» как таковой «научной фикцией» не только ученые, представлявшие традиционную компаративистику, но те, кто подобно Е.Д. Поливанову вышел из рядов бодуэновского направления, основатель которого занимал по отношению к сравнительно-историческому языкознанию достаточно «диссидентскую» позицию. Отсюда и своеобразие его взглядов по данному вопросу. С одной стороны, в трудах ученого можно встретить мысли вполне характерные для классического сравнительно-исторического языкознания. Так, в учебнике «Введение в языкознание для востоковедных ВУЗов» (1928 г.) читаем: «…В лингвистике… большинство объяснений причинной связи языковых фактов выходит за пределы данного (напр, современного нам) состояния рассматриваемого языка, так как причина явления обыкновенно оказывается принадлежащей языку прошлых поколений, а потомуисторическое языкознание (которое, по имени своего “сравнительного” метода оказывается в то же время “сравнительным” или “сравнительно-историческим” языкознанием…) занимает весьма важное место в нашей науке». И далее: «…В основу сравнительного языкознания ложится понятие родственных языков. Родственными языками мы называем такие языки, в которых имеющиеся налицо черты сходства не могут быть объяснимы иначе, как путем предположения общего происхождения данных языков». Отсюда следует, что «сравнительно-историческое изучение нескольких родственных языков строится на основании допущения происхождения данных языков от одного общего языка и состоит, следовательно, в изучении истории развития этого древнего общего языка в различных его разветвлениях… Причем установление фактов, которые были присущи незасвидетельствованному письменностью праязыку, называетсявосстановлением или реконструкцией праязыка посредством сравнения фактов в языках-потомках, т. е. посредством сравнительно-грамматического, или компаративного, метода. Он состоит в отыскании тех явлений, которыми при предположении их наличия в праязыке можно было бы объяснить связь (соответствие) фактов, наблюдаемых в отдельных языках данного языкового семейства».

С другой стороны, продолжая линию «лингвистических диссидентов» с их концепцией языкового смешения, Поливанов говорит о возможности для сравнительно-исторического языкознания «оперировать… и над такими сходствами, которые объясняются заимствованием отдельных слов (а также, что, впрочем, встречается гораздо реже – и отдельных морфологических явлений) между языками, во всем остальном составе генеалогически чуждыми друг другу». Указывая, что таким образом «создается особая “маленькая” сравнительная грамматика… далеко не родственных (в общем) языков, рассматривающая, однако именно те в них явления, которые оказываются (благодаря процессам заимствования) родственными». В связи с этим ученый приходит к выводу, что «с принципиальной точки зрения различие между такими «особыми»(«маленькими») сравнительными грамматиками заимствованных элементов и сравнительными грамматиками нормального объема – только количественное». Вследствие чего в отдельных конкретных случаях может возникнуть спор о генеалогической принадлежности того или иного языка. Например: албанский в известной словарной части окажется романским языком, «ибо тот ряд займствований из латинского, который осел в албанском, обнаруживает такую же закономерность фонетических соответствий (с латинским и романскими), какую мы будем наблюдать и в настоящих романских языках». Аналогично, английский с этой точки зрения может рассматриваться как один из французских говоров, русский – как один из турецких диалектов и т. п.

После утверждения «нового учения о языке» в 30—40-х гг. в качестве господствовавшего направления в советской науке, понятие «праязыка» в подавляющем большинстве случаев клеймилось как «буржуазно-расистское», а генеалогическая классификация оценивалась «как характернейшая черта отжившего лингвистического мировоззрения». Вместе с тем объяснение сходства языков исключительно сходством социально-экономических условий для большинства лингвистов (в том числе и весьма лояльных по отношению к марровской доктрине) также оказалось неприемлемым. Результатом стали различного рода компромиссные решения: с одной стороны, подчеркивалась роль языкового скрещения, а языковые семьи объявлялись результатом схождения, а не распада, с другой – «условно» признавалось понятие родства и велись фактически компаративистские исследования. Отразилась в отечественной науке и развивавшаяся Н.С. Трубецким идея о том, что, например, для славянских языков естественно предположить чисто дивергентное развитие, а для индоевропейских – конвергентное (хотя само имя Трубецкого, естественно, не называлось). Подобную концепцию в 40-х гг. развивал вышедший из рядов Петербургской школы (но испытавший в 20-е годы сильное влияние Марра) видный отечественный лингвист Лев Петрович Якубинский (1892–1945). В опубликованной в 1947 г. статье «Образование народностей и их языков» формирование славянских языков излагается в традиционно-компаративистском духе: «…Некогда существовало родовое племя, предок всех позднейших славянских племен, которое условно назовем “праславянским племенем”, а его диалект – “праславянским племенным диалектом”. В результате последовательного новообразования племен и диалектов постепенно образовалось множество родственных славянских племен с родственными диалектами. На основе этих родственных племен впоследствии образовался союз (или союзы) славянских племен, а на основе этого союза (или союзов) в условиях разложения родового общества и возникновения общества классового формировались славянские народности (или их группы); языки этих народностей оказывались родственными в силу их общего происхождения от праславянского племенного диалекта».

Что же касается индоевропейских языков, то Л.П. Якубинский, указывая на имеющиеся в классическом сравнительно-историческом языкознании объяснение их появления процессом распада индоевропейского праязыка (т. е. по тому образу, который он применял для языков славянских), пишет о последнем как о вполне научной гипотезе: «В таком пути развития не было бы ничего принципиально невозможного… Гипотеза о единстве происхождения и родственности индоевропейских языков (родственности в том смысле, в каком мы говорим, например, о родственности славянских языков) сыграла в свое время положительную роль, способствуя всестороннему изучению сходств между индоевропейскими языками. Этой гипотезы придерживались, по-видимому, и Маркс и Энгельс, хотя они не оставили по этому вопросу никаких развернутых высказываний» (напомним, что «новое учение о языке», напротив, квалифицировало праязыковую гипотезу как антимарксистскую). Однако, ссылаясь на расхождения славянских и других индоевропейских терминов родства и заключая отсюда, что родовая организация оформилась и отражалась в сознании людей у каждой индоевропейской группы языков самостоятельно, автор делает вывод, что «не может быть речи о едином праиндоевропейском племени и едином праиндоевропейском племенном диалекте». Л.П. Якубинский, правда, отнюдь не отрицает того, что во всех индоевропейских языках есть общий элемент, представляющий «вклад группы сходных племен еще дородового общества, которые условно можно называть праиндоевропейскими племенами; в процессе зарождения у них родовой организации они смешивались, скрещивались с другими племенами инородными. Этот индоевропейский элемент был основным, ведущим (но не единственным! ) в образовании грамматического строя индоевропейских языков; он широко представлен и в их лексическом составе. Общностью этого элемента и определяется понятие индоевропейских языков. В этом именно смысле и славянские языки входят в состав группы индоевропейских языков, являются индоевропейскими языками». Вместе с тем, по мысли Якубинского, в состав каждой группы индоевропейских языков в результате скрещения с другими вошли и неиндоевропейские элементы (возможно, различные для разных групп) и тем самым и «праславянский племенной диалект, ставший единым в процессе своего образования, разнороден в своем генезисе». Поскольку эти индоевропейские элементы также представляют собой органическую часть прадиалектов каждой группы, постольку можно сделать вывод, что «индоевропейские языки генетически связаны между собой, хотя эта связь иного порядка, чем генетическая связь славянских языков. Генетическая связь славянских языков с другими индоевропейскими позволяет нам прибегать к показаниям других индоевропейских языков при разъяснении тех или иных явлений в истории славянских языков, в том числе и русского языка».

Само же определение языкового родства принимает у Л.П. Якубинского следующий вид: «…Два или несколько языков называются родственными, когда они связаны конкретной исторической взаимосвязью в процессе своего генезиса. Формы (или типы) этой взаимосвязи могут быть в разных случаях разные и в каждом случае подлежат специальному изучению… мы, следовательно, считаем вовсе не обязательным, чтобы родственные языки были связаны между собой непременно общим происхождением от одного предка (праязыка, прадиалекта и др.); родственные языки могут быть связаны и иными связями, но при условии, что это связи генетического порядка, т. е. связи, возникавшие в процессе образования, происхождения (генезиса) соответствующих языков (а не вообще какие-нибудь конкретные исторические связи между ними)»[118].

Если в 30—40-х гг. наблюдались попытки пересмотреть некоторые положения марровской доктрины, то в конкретной лингвистической работе указанного периода наметились две основные тенденции. С одной стороны, как мы уже видели на примере И.И. Мещанинова, многие лингвисты, вышедшие из рядов «нового учения о языке», развивали историко-типологические исследования, в первую очередь – в областисинтаксической типологии. Среди них называют имена Софьи Леонидовны Быховской (1896–1942), Мирры Моисеевны Гухман (1904–1985), Соломона Давидовича Кацнельсона (1907–1985) и др., причем вопрос о стадиальной характеристике языков, бывший для самого Марра одним из важнейших, постепенно отходил на второй план, а сам термин «стадия» стал пониматься просто как синтаксический тип (эргативный, номинативный и т. п.). С другой стороны, ссылки на Н.Я. Марра могли соседствовать с нормальным компаративизмом. Так, один из виднейших отечественных германистов Виктор Максимович Жирмунский (1891–1971) в статье с характерным заглавием «Сравнительная грамматика и новое учение о языке» (1940) утверждал, что «путь к стадиальной истории языка лежит через сравнительную грамматику», причем последняя «строится на фактах, открытых лингвистикой XIX в. и до сих пор в науке не опровергнутых. Спор может идти не о наличности самих фактов, на которых строится сравнительная грамматика, а только о различном их объяснении и истолковании». Понятие праязыка, правда, подвергается критике, но скорее более близкой «скептикам» и «диссидентам индоевропеизма», нежели марровскому «нигилизму».

Аналогичные тенденции наблюдались и у Федота Петровича Филина (1908–1982), впоследствии занимавшего должности директора Института русского языка и главного редактора журнала «Вопросы языкознания», а в 30—40-х гг. бывшего одним из наиболее активных сторонников «нового учения о языке». В трудах, созданных в рассматриваемый период («Исследования по лексике русских народных говоров», 1936; «Очерки по истории русского языка до XIV в.», 1940; «Лексика русского литературного языка древнекиевской эпохи», 1949), с одной стороны, уменьшается число ссылок на самого Марра (в последней работе они практически отсутствуют), а с другой – по сути продолжаются и развиваются традиции отечественной русистики, включая и таких ученых, как слависты Николай Николаевич Дурново (1876–1937) и Григорий Андреевич Ильинский (1876–1937), резко отрицательно относившихся к постулатам «нового учения о языке» и к тому же репрессированных. Широко использовал Ф.П. Филин и методы лингвистической географии.

Новая страница в истории отечественной компаративистики открылась после лингвистической дискуссии 1950 г., которой, как отмечалось выше, предшествовал очередной период обострения борьбы с «буржуазной индоевропеистикой», оказавшийся, правда, достаточно кратковременным.

 


Поделиться:



Популярное:

Последнее изменение этой страницы: 2016-03-25; Просмотров: 905; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.021 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь