Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Древний образ преподобного Максима Грека
Несколько явственнее выступают чувства и стремления оппозиционной боярской знати в княжение Василия. До нас дошел от того времени памятник, вскрывающий политическое настроение боярской стороны, – это отрывок следственного дела об думном человеке Иване Никитиче Берсене-Беклемишеве (1525). Берсень, далеко не принадлежавший к первостепенной знати, был человек упрямый, неуступчивый. В то время проживал в Москве вызванный с Афона для перевода с греческого Толковой Псалтири ученый монах Максим Грек. Это был человек образованный, знакомый с католическим Западом и его наукой, учившийся в Париже, Флоренции и Венеции. Он привлек к себе любознательных людей из московской знати, которые приходили к нему побеседовать и поспорить «о книгах и цареградских обычаях», так что Максимова келья в подмосковном Симоновом монастыре стала похожа на ученый клуб. Любопытно, что наиболее обычными гостями Максима были все люди из оппозиционной знати: между ними встречаем и князя Андрея Холмского, двоюродного племянника опального боярина, и В. М. Тучкова, сына боярина Тучкова, наиболее грубившего Ивану III, по свидетельству Грозного. Но самым близким гостем и собеседником Максима был Иван Никитич Берсень, с которым он часто и подолгу сиживал с глазу на глаз. Берсень находился в это время в немилости и удалении от двора, оправдывая свое колючее прозвище (берсень – крыжовник). Иван Никитич раз в Думе что-то резко возразил государю при обсуждении вопроса о Смоленске. Великий князь рассердился и выгнал его из совета, сказав: «Пошел, смерд, вон, ты мне не надобен». В беседах с Максимом Берсень и изливал свои огорченные чувства, в которых можно видеть отражение политических дум тогдашнего боярства. Передам их беседы, как они записаны были на допросах. Это очень редкий случай, когда мы можем подслушать интимный политический разговор в Москве XVI в. Беседы Берсеня с Максимом Греком. Опальный советник, конечно, очень раздражен. Он ничем не доволен в Московском государстве: ни людьми, ни порядками. «Про здешние люди есми молвил, что ныне в людях правды нет». Всего более недоволен он своим государем и не хочет скрывать своего недовольства перед иноземцем. «Вот, – говорил Берсень старцу Максиму, – у вас в Царьграде цари теперь басурманские, гонители; настали для вас злые времена, и как-то вы с ними перебиваетесь? » – «Правда, – отвечал Максим, – цари у нас нечестивые, однако в церковные дела у нас они не вступаются». – «Ну, – возразил Берсень, – хоть у вас цари и нечестивые, да ежели так поступают, стало быть, у вас еще есть Бог». И как бы в оправдание проглоченной мысли, что в Москве уже нет Бога, опальный советник пожаловался Максиму на московского митрополита, который, в угоду государю, не ходатайствует по долгу сана за опальных, и вдруг, давая волю своему возбужденному пессимизму, Берсень обрушился и на своего собеседника: «Да вот и тебя, господин Максим, взяли мы со Св. Горы, а какую пользу от тебя получили? » – «Я – сиротина, – отвечал Максим обидчиво, – какой же от меня и пользе быть? » – «Нет, – возразил Берсень, – ты человек разумный и мог бы нам пользу принести, и пригоже нам было тебя спрашивать, как государю землю свою устроить, как людей награждать и как митрополиту вести себя». – «У вас есть книги и правила, – сказал Максим, – можете и сами устроиться». Берсень хотел сказать, что государь в устроении своей земли не спрашивал и не слушал разумных советов и потому строил ее неудовлетворительно. Это «несоветие», «высокоумие», кажется, всего больше огорчало Берсеня в образе действия великого князя Василия. Он еще снисходительно относился к Васильеву отцу. Иван III, по его словам, был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всем; он любил «встречу», возражение против себя. «А нынешний государь, – жаловался Берсень, – не таков: людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит». Итак, Берсень очень недоволен государем; но это недовольство совершенно консервативного характера. С недавнего времени старые московские порядки стали шататься, и шатать их стал сам государь – вот на что особенно жаловался Берсень. При этом он излагал целую философию политического консерватизма. «Сам ты знаешь, – говорил он Максиму, – да и мы слыхали от разумных людей, что которая земля перестанавливает свои обычаи, та земля недолго стоит, а здесь у нас старые обычаи нынешний великий князь переменил: так какого же добра и ждать от нас? » Максим возразил, что Бог наказывает народы за нарушение Его заповедей, но что обычаи царские и земские переменяются государями по соображению обстоятельств и государственных интересов. «Так-то так, – возразил Берсень, – а все-таки лучше старых обычаев держаться, людей жаловать и стариков почитать; а ныне государь наш, запершись сам-третей у постели, всякие дела делает». Этой переменой обычаев Берсень объясняет внешние затруднения и внутренние неурядицы, какие тогда переживала Русская земля. Первой виновницей этого отступничества от старых обычаев, сеятельницей этой измены родной старине Берсень считает мать великого князя. «Как пришли сюда греки, – говорил он Максиму, – так земля наша и замешалась, а до тех пор земля наша Русская в мире и тишине жила. Как пришла сюда мать великого князя, великая княгиня Софья, с вашими греками, так и пошли у нас нестроения великие, как и у вас в Царегороде при ваших царях». Максим Грек счел долгом заступиться за землячку и возразил: «Великая княгиня Софья с обеих сторон была роду великого – по отцу царского роду царегородского, а по матери – великого дуксуса Феррарийского Италийской страны». – «Господин! какова бы она ни была, да к нашему нестроению пришла», – так заключил Берсень свою беседу. Итак, если Берсень точно выражал взгляды современного ему оппозиционного боярства, оно было недовольно нарушением установленных обычаем правительственных порядков, недоверием государя к своим боярам. Тем, что рядом с Боярской думой он завел особый интимный кабинет из немногих доверенных лиц, с которыми предварительно обсуждал и даже предрешал государственные вопросы, подлежавшие восхождению в Боярскую думу. Берсень не требует никаких новых прав для боярства, а только отстаивает старые обычаи, нарушаемые государем; он – оппозиционный консерватор, противник государя, потому что стоит против вводимых государем перемен. Знатные москвичи, знатный русский воин и знатный татарский воин (справа). Гравюра XVI в.
Иван Грозный Иоанн IV Грозный. По рисунку XVI в.
Детство. Царь Иван родился в 1530 г. От природы он получил ум бойкий и гибкий, вдумчивый и немного насмешливый, настоящий великорусский, московский ум. Но обстоятельства, среди которых протекло детство Ивана, рано испортили этот ум, дали ему неестественное, болезненное развитие. Иван рано осиротел – на четвертом году лишился отца, а на восьмом потерял и мать. Он с детства видел себя среди чужих людей. В душе его рано и глубоко врезалось и всю жизнь сохранялось чувство сиротства, брошенности, одиночества, о чем он твердил при всяком случае: «Родственники мои не заботились обо мне». Отсюда его робость, ставшая основной чертой его характера. Как все люди, выросшие среди чужих, без отцовского призора и материнского привета, Иван рано усвоил себе привычку ходить оглядываясь и прислушиваясь. Это развило в нем подозрительность, которая с летами превратилась в глубокое недоверие к людям. В детстве ему часто приходилось испытывать равнодушие или пренебрежение со стороны окружающих. Он сам вспоминал после в письме к князю Курбскому, как его с младшим братом Юрием в детстве стесняли во всем, держали как убогих людей, плохо кормили и одевали, ни в чем воли не давали, все заставляли делать насильно и не по возрасту. В торжественные, церемониальные случаи – при выходе или приеме послов – его окружали царственной пышностью, становились вокруг него с раболепным смирением, а в будни те же люди не церемонились с ним, порой баловали, порой дразнили. Играют они, бывало, с братом Юрием в спальне покойного отца, а первенствующий боярин князь И. В. Шуйский развалится перед ними на лавке, обопрется локтем о постель покойного государя, их отца, и ногу на нее положит, не обращая на детей никакого внимания, ни отеческого, ни даже властительного. Горечь, с какою Иван вспоминал об этом 25 лет спустя, дает почувствовать, как часто и сильно его сердили в детстве. Его ласкали как государя и оскорбляли как ребенка. Но в обстановке, в какой шло его детство, он не всегда мог тотчас и прямо обнаружить чувство досады или злости, сорвать сердце. Эта необходимость сдерживаться, дуться в рукав, глотать слезы питала в нем раздражительность и затаенное, молчаливое озлобление против людей, злость со стиснутыми зубами. К тому же он был испуган в детстве. В 1542 г., когда правила партия князей Бельских, сторонники князя И. Шуйского ночью врасплох напали на стоявшего за их противников митрополита Иоасафа. Владыка скрылся во дворце великого князя. Мятежники разбили окна у митрополита, бросились за ним во дворец и на рассвете вломились с шумом в спальню маленького государя, разбудили и напугали его. Влияние боярского правления. Безобразные сцены боярского своеволия и насилий, среди которых рос Иван, были первыми политическими его впечатлениями. Они превратили его робость в нервную пугливость, из которой с летами развилась наклонность преувеличивать опасность, образовалось то, что называется страхом с великими глазами. Вечно тревожный и подозрительный, Иван рано привык думать, что окружен только врагами, и воспитал в себе печальную наклонность высматривать, как плетется вокруг него бесконечная сеть козней, которою, чудилось ему, стараются опутать его со всех сторон. Это заставляло его постоянно держаться настороже; мысль, что вот-вот из-за угла на него бросится недруг, стала привычным, ежеминутным его ожиданием. Всего сильнее работал в нем инстинкт самосохранения. Все усилия его бойкого ума были обращены на разработку этого грубого чувства. Ранняя развитость и возбуждаемость. Как все люди, слишком рано начавшие борьбу за существование, Иван быстро рос и преждевременно вырос. В 17–20 лет, при выходе из детства, он уже поражал окружающих непомерным количеством пережитых впечатлений и передуманных мыслей, до которых его предки не додумывались и в зрелом возрасте. В 1546 г., когда ему было 16 лет, среди ребяческих игр он, по рассказу летописи, вдруг заговорил с боярами о женитьбе, да говорил так обдуманно, с такими предусмотрительными политическими соображениями, что бояре расплакались от умиления, что царь так молод, а уж так много подумал, ни с кем не посоветовавшись, от всех утаившись. Эта ранняя привычка к тревожному уединенному размышлению «про себя, втихомолку», надорвала мысль Ивана, развила в нем болезненную впечатлительность и возбуждаемость. Иван рано потерял равновесие своих духовных сил, уменье направлять их, когда нужно, разделять их работу или сдерживать одну противодействием другой, рано привык вводить в деятельность ума участие чувства. О чем бы он ни размышлял, он подгонял, подзадоривал свою мысль страстью. С помощью такого самовнушения он был способен разгорячить свою голову до отважных и высоких помыслов, раскалить свою речь до блестящего красноречия. И тогда с его языка или из-под его пера, как от горячего железа под молотком кузнеца, сыпались искры острот, колкие насмешки, меткие словца, неожиданные обороты. Иван – один из лучших московских ораторов и писателей XVI в., потому что был самый раздраженный москвич того времени. В сочинениях, написанных под диктовку страсти и раздражения, он больше заражает, чем убеждает, поражает жаром речи, гибкостью ума, изворотливостью диалектики, блеском мысли. Но это фосфорический блеск, лишенный теплоты, это не вдохновение, а горячка головы, нервическая прыть, следствие искусственного возбуждения. Читая письма царя к князю Курбскому, поражаешься быстрой сменой в авторе самых разнообразных чувств: порывы великодушия и раскаяния, проблески глубокой задушевности чередуются с грубой шуткой, жестким озлоблением, холодным презрением к людям. Минуты усиленной работы ума и чувства сменялись полным упадком утомленных душевных сил, и тогда от всего его остроумия не оставалось и простого здравого смысла. В эти минуты умственного изнеможения и нравственной опущенности он способен был на затеи, лишенные всякой сообразительности. Изображение Иоанна IV Васильевича в молодые годы, приведенное в рукописи «Казанский летописец», хранящейся в Академии наук в Петербурге
Быстро перегорая, такие люди со временем, когда в них слабеет возбуждаемость, прибегают обыкновенно к искусственному средству, вину, и Иван в годы опричнины, кажется, не чуждался этого средства. Такой нравственной неровностью, чередованием высоких подъемов духа с самыми постыдными падениями, объясняется и государственная деятельность Ивана. Царь совершил или задумывал много хорошего, умного, даже великого, и рядом с этим наделал еще больше поступков, которые сделали его предметом ужаса и отвращения для современников и последующих поколений. Разгром Новгорода по одному подозрению в измене, московские казни, убийство сына и митрополита Филиппа, безобразия с опричниками в Москве и в Александровской слободе, – читая обо всем этом, подумаешь, что это был зверь от природы. Нравственная неуравновешенность. Но он не был таким. По природе или воспитанию он был лишен устойчивого нравственного равновесия и, при малейшем житейском затруднении, охотнее склонялся в дурную сторону. От него ежеминутно можно было ожидать грубой выходки: он не умел сладить с малейшим неприятным случаем. В 1577 г., на улице в завоеванном ливонском городе Кокенгаузене, он благодушно беседовал с пастором о любимых своих богословских предметах, но едва не приказал его казнить, когда тот неосторожно сравнил Лютера с апостолом Павлом, ударил пастора хлыстом по голове и ускакал со словами: «Поди ты к черту со своим Лютером». В другое время он велел изрубить присланного ему из Персии слона, не хотевшего стать перед ним на колена. Ему недоставало внутреннего, природного благородства. Он был восприимчивее к дурным, чем к добрым, впечатлениям. Он принадлежал к числу тех недобрых людей, которые скорее и охотнее замечают в других слабости и недостатки, чем дарования или добрые качества. В каждом встречном он, прежде всего, видел врага. Всего труднее было приобрести его доверие. Для этого таким людям надобно ежеминутно давать чувствовать, что их любят и уважают, всецело им преданы, и, кому удавалось уверить в этом царя Ивана, тот пользовался его доверием до излишества. Тогда в нем вскрывалось свойство, облегчающее таким людям тягость постоянно напряженного злого настроения, – это привязчивость. Первую жену свою он любил какой-то особенно чувствительной, недомостроевской любовью. Так же безотчетно он привязывался к Сильвестру и Адашеву, а потом и к Малюте Скуратову. Это соединение привязчивости и недоверчивости выразительно сказалось в духовной Ивана, где он дает детям наставление, «как людей любить и жаловать и как их беречься». Эта двойственность характера и лишала его устойчивости. Житейские отношения больше тревожили и злили его, чем заставляли размышлять. Но в минуты нравственного успокоения, когда он освобождался от внешних раздражающих впечатлений и оставался наедине с самим собой, со своими задушевными думами, им овладевала грусть, к какой способны только люди, испытавшие много нравственных утрат и житейских разочарований. Кажется, ничего не могло быть формальнее и бездушнее духовной грамоты древнего московского великого князя с ее мелочным распорядком движимого и недвижимого имущества между наследниками. Царь Иван и в этом стереотипном акте выдержал свой лирический характер. Эту духовную он начинает возвышенными богословскими размышлениями и продолжает такими задушевными словами: «Тело изнемогло, болезнует дух, раны душевные и телесные умножились, и нет врача, который бы исцелил меня; ждал я, кто бы поскорбел со мной, и не явилось никого, утешающих я не нашел, заплатили мне злом за добро, ненавистью за любовь». Бедный страдалец, царственный мученик – подумаешь, читая эти жалобно-скорбные строки, а этот страдалец, года за два до того, ничего не расследовав, по одному подозрению, так, зря, бесчеловечно и безбожно разгромил большой древний город с целою областью, как никогда не громили никакого русского города татары. В самые злые минуты он умел подниматься до этой искусственной задушевности, крокодилова плача. В разгар казней входит он в московский Успенский собор. Митрополит Филипп встречает его, готовый по долгу сана печаловаться, ходатайствовать за несчастных, обреченных на казнь. «Только молчи, – говорил царь, едва сдерживаясь от гнева, – одно тебе говорю – молчи, отец святой, молчи и благослови нас». – «Наше молчание, – отвечал Филипп, – грех на душу твою налагает и смерть наносит». – «Ближние мои, – скорбно возразил царь, – встали на меня, ищут мне зла; какое тебе дело до наших царских предначертаний! » Описанные свойства царя Ивана сами по себе могли бы послужить только любопытным материалом для психолога, скорее для психиатра, скажут иные: ведь так легко нравственную распущенность, особенно на историческом расстоянии, признать за душевную болезнь и под этим предлогом освободить память мнимобольных от исторической ответственности. К сожалению, одно обстоятельство сообщило описанным свойствам значение, гораздо более важное, чем какое обыкновенно имеют психологические курьезы, появляющиеся в людской жизни, особенно такой обильной всякими душевными курьезами, как русская: Иван был царь. Черты его личного характера дали особое направление его политическому образу мыслей, а его политический образ мыслей оказал сильное, притом вредное, влияние на его политический образ действий, испортил его. Ранняя мысль о власти. Иван рано и много, раньше и больше, чем бы следовало, стал думать своей тревожной мыслью о том, что он государь Московский и всея Руси. Скандалы боярского правления постоянно поддерживали в нем эту думу, сообщали ей тревожный, острый характер. Его сердили и обижали, выталкивали из дворца и грозили убить людей, к которым он привязывался, пренебрегая его детскими мольбами и слезами. У него на глазах выказывали непочтение к памяти его отца, может быть, дурно отзывались о покойном в присутствии сына. Но этого сына все признавали законным государем. Ни от кого не слышал он и намека на то, что его царственное право может подвергнуться сомнению, спору. Каждый из окружающих, обращаясь к Ивану, называл его великим государем; каждый случай, его тревоживший или раздражавший, заставлял его вспоминать о том же и с любовью обращаться к мысли о своем царственном достоинстве как к политическому средству самообороны. Ивана учили грамоте, вероятно, так же, как учили его предков, как вообще учили грамоте в Древней Руси, заставляя твердить Часослов и Псалтырь с бесконечным повторением задов, прежде пройденного. Изречения из этих книг затверживались механически, на всю жизнь врезывались в память. Кажется, детская мысль Ивана рано начала проникать в это механическое зубрение Часослова и Псалтыря. Здесь он встречал строки о царе и царстве, помазаннике Божием, нечестивых советниках, блаженном муже, который не ходит на их совет, и т. п. С тех пор как стал Иван понимать свое сиротское положение и думать об отношениях своих к окружающим, эти строки должны были живо затрагивать его внимание. Он понимал эти библейские афоризмы по-своему, прилагая их к себе, к своему положению. Они давали ему прямые и желанные ответы на вопросы, какие возбуждались в его голове житейскими столкновениями, подсказывали нравственное оправдание тому чувству злости, какое вызывали в нем эти столкновения. Легко понять, какие быстрые успехи в изучении Святого Писания должен был сделать Иван, применяя к своей экзегетике такой нервный, субъективный метод, изучая и толкуя слово Божие под диктовку раздраженного, капризного чувства. С тех пор книги должны были стать любимым предметом его занятий. От Псалтыря он перешел к другим частям Писания, перечитал много, что мог достать из тогдашнего книжного запаса, вращавшегося в русском читающем обществе. Это был самый начитанный москвич XVI в. Недаром современники называли его «словесной мудрости ритором». О богословских предметах он любил беседовать, особенно за обеденным столом, и имел, по словам летописи, особливую остроту и память от Божественного Писания. Раз в 1570 г. он устроил в своих палатах торжественную беседу о вере с пастором польского посольства, чехом-евангеликом Рокитой, в присутствии посольства, бояр и духовенства. В пространной речи он изложил протестантскому богослову обличительные пункты против его учения и приказал ему защищаться «вольно и смело», без всяких опасений, внимательно и терпеливо выслушал защитительную речь пастора и после написал на нее пространное опровержение, до нас дошедшее. Этот ответ царя местами отличается живостью и образностью. Мысль не всегда идет прямым логическим путем, натолкнувшись на трудный предмет, туманится или сбивается в сторону, но порой обнаруживает большую диалектическую гибкость. Тексты Писания не всегда приводятся кстати, но очевидна обширная начитанность автора не только в Писании и отеческих творениях, но и в переводных греческих хронографах, тогдашних русских учебниках всеобщей истории. Главное, что читал он особенно внимательно, было духовного содержания; везде находил он и отмечал одни и те же мысли и образы, которые отвечали его настроению, вторили его собственным думам. Он читал и перечитывал любимые места, и они неизгладимо врезывались в его память. Не менее иных нынешних записных ученых, Иван любил пестрить свои сочинения цитатами кстати и некстати. В первом письме к князю Курбскому он на каждом шагу вставляет отдельные строки из Писания, иногда выписывает подряд целые главы из ветхозаветных пророков или апостольских посланий и очень часто без всякой нужды искажает библейский текст. Это происходило не от небрежности в списывании, а оттого, что Иван, очевидно, выписывал цитаты наизусть. Александровская слобода
Идея власти. Так рано зародилось в голове Ивана политическое размышление – занятие, которого не знали его московские предки ни среди детских игр, ни в деловых заботах зрелого возраста. Кажется, это занятие шло втихомолку, тайком от окружающих, которые долго не догадывались, в какую сторону направлена встревоженная мысль молодого государя, и, вероятно, не одобрили бы его усидчивого внимания к книгам, если бы догадались. Вот почему они так удивились, когда в 1546 г. шестнадцатилетний Иван вдруг заговорил с ними о том, что он задумал жениться. Но прежде женитьбы он хочет поискать прародительских обычаев, как прародители его, цари и великие князья и сродник его, Владимир Всеволодович Мономах, на царство, на великое княжение садились. Пораженные неожиданностью дум государя, бояре, прибавляет летописец, удивились, что государь так молод, а уж прародительских обычаев поискал. Первым помыслом Ивана при выходе из правительственной опеки бояр было принять титул царя и венчаться на царство торжественным церковным обрядом. Политические думы царя вырабатывались тайком от окружающих, как тайком складывался его сложный характер. Впрочем, по его сочинениям можно с некоторой точностью восстановить ход его политического самовоспитания. Его письма к князю Курбскому – наполовину политические трактаты о царской власти и наполовину полемические памфлеты против боярства и его притязаний. Попробуйте бегло перелистать его первое длинное-предлинное послание – оно поразит вас видимой пестротой и беспорядочностью своего содержания, разнообразием книжного материала, кропотливо собранного автором и щедрой рукой рассыпанного по этим нескончаемым страницам. Чего тут нет, каких имен, текстов и примеров! Длинные и короткие выписки из Святого Писания и отцов Церкви, строки и целые главы из ветхозаветных пророков – Моисея, Давида, Исаии; новозаветных церковных учителей – Василия Великого, Григория Назианзина, Иоанна Златоуста; образы классической мифологии и эпоса – Зевс, Аполлон, Антенор, Эней – рядом с библейскими именами Иисуса Навина, Гедеона, Авимелеха, Иевффая, бессвязные эпизоды из еврейской, римской, византийской истории и даже из истории западноевропейских народов со средневековыми именами Зинзириха Вандальского, готов, савроматов, французов, вычитанными из хронографов, и, наконец, порой невзначай брошенная черта из русской летописи. И все это, перепутанное, переполненное анахронизмами, с калейдоскопической пестротой, без видимой логической последовательности всплывает и исчезает перед читателем, повинуясь прихотливым поворотам мысли и воображения автора. Вся эта, простите за выражение, «ученая каша» сдобрена богословскими или политическими афоризмами, настойчиво подкладываемыми, и порой посолена тонкой иронией или жестким, иногда метким, сарказмом. «Какая хаотическая память, набитая набором всякой всячины», – подумаешь, перелистав это послание. Недаром князь Курбский назвал письмо Ивана «бабьей болтовней», где тексты Писания переплетены с речами о женских телогреях и о постелях. Но вникните пристальнее в этот пенистый поток текстов, размышлений, воспоминаний, лирических отступлений, и вы без труда уловите основную мысль, которая красной нитью проходит по всем этим, видимо, столь нестройным страницам. С детства затверженные автором любимые библейские тексты и исторические примеры все отвечают на одну тему – все говорят о царской власти, ее Божественном происхождении, государственном порядке, отношениях к советникам и подданным, гибельных следствиях разновластия и безначалия. «Несть власти, аще не от Бога. Всяка душа властем предержащим да повинуется. Горе граду, им же градом мнози обладают» и т. п. Э. Соколовский. Иван Грозный в монашеском облачении
Упорно вчитываясь в любимые тексты и бесконечно о них размышляя, Иван постепенно и незаметно создал себе из них идеальный мир, в который уходил, как Моисей на свою гору, отдыхать от житейских страхов и огорчений. Он с любовью созерцал эти величественные образы ветхозаветных избранников и помазанников Божиих – Моисея, Саула, Давида, Соломона. Но в этих образах он, как в зеркале, старался разглядеть самого себя, свою собственную царственную фигуру, уловить в них отражение своего блеска или перенести на себя самого отблеск их света и величия. Понятно, что он залюбовался собой, что его собственная особа в подобном отражении представилась ему озаренною блеском и величием, какого и не чуяли на себе его предки, простые московские князья-хозяева. Иван IV был первый из московских государей, который узрел и живо почувствовал в себе царя в настоящем библейском смысле, помазанника Божия. Это было для него политическим откровением, и с той поры его царственное я сделалось для него предметом набожного поклонения. Он сам для себя стал святыней и в помыслах своих создал целое богословие политического самообожания в виде ученой теории своей царской власти. Тоном вдохновенного свыше и вместе с обычной тонкой иронией писал он во время переговоров о мире врагу своему, Стефану Баторию, коля ему глаза его избирательной властью: «Мы, смиренный Иоанн, царь и великий князь всея Руси по Божию изволению, а не по многомятежному человеческому хотению». Недостаток практической ее разработки. Однако из всех этих усилий ума и воображения царь вынес только простую, голую идею царской власти без практических выводов, каких требует всякая идея. Теория осталась не разработанной в государственный порядок, политическую программу. Увлеченный враждой и воображаемыми страхами, он упустил из виду практические задачи и потребности государственной жизни и не умел приладить своей отвлеченной теории к местной исторической действительности. Без этой практической разработки его возвышенная теория верховной власти превратилась в каприз личного самовластия, исказилась в орудие личной злости, безотчетного произвола. Потому стоявшие на очереди практические вопросы государственного порядка остались неразрешенными. В молодости, начав править государством, царь с избранными своими советниками повел смелую внешнюю и внутреннюю политику. Целью ее было, с одной стороны, добиться берега Балтийского моря и войти в непосредственные торговые и культурные сношения с Западной Европой, а с другой – привести в порядок законодательство и устроить областное управление, создать местные земские миры, призвать их к участию не только в местных судебно-административных делах, но и в деятельности центральной власти. Земский собор, впервые созванный в 1550 г., развиваясь и входя обычным органом в состав управления, должен был укрепить в умах идею земского царя взамен удельного вотчинника. Но царь не ужился со своими советниками. При подозрительном и болезненно-возбужденном чувстве власти, он считал добрый прямой совет посягательством на свои верховные права, несогласие со своими планами – знаком крамолы, заговора и измены. Удалив от себя добрых советников, он отдался одностороннему направлению своей мнительной политической мысли, везде подозревавшей козни и крамолы, и неосторожно возбудил старый вопрос об отношении государя к боярству – вопрос, которого он не в состоянии был разрешить, и которого потому не следовало возбуждать. Дело заключалось в исторически сложившемся противоречии, несогласии правительственного положения и политического настроения боярства с характером власти и политическим самосознанием московского государя. Этот вопрос был неразрешим для московских людей XVI в. Потому надобно было до поры до времени заминать его, сглаживая вызвавшее его противоречие средствами благоразумной политики. Иван хотел разом разрубить вопрос, обострив самое противоречие, своей односторонней политической теорией поставив его ребром, как ставят тезисы на ученых диспутах, принципиально, но непрактично. Усвоив себе чрезвычайно исключительную и нетерпеливую, чисто отвлеченную идею верховной власти, он решил, что не может править государством, как правили его отец и дед, при содействии бояр, но, как иначе он должен править, этого он и сам не мог уяснить себе. Превратив политический вопрос о порядке в ожесточенную вражду с лицами, бесцельную и неразборчивую резню, он своей опричниной внес в общество страшную смуту, а сыноубийством подготовил гибель своей династии. Между тем успешно начатые внешние предприятия и внутренние реформы расстроились. Они были брошены недоконченными по вине неосторожно обостренной внутренней вражды. Отсюда понятно, почему этот царь двоился в представлении современников, переживших его царствование. Так, один из них, описав славные деяния царя до смерти царицы Анастасии, продолжает: «А потом – словно страшная буря, налетевшая со стороны, смутила покой его доброго сердца, и я не знаю, как перевернула его многомудренный ум в нрав свирепый, и стал он мятежником в собственном государстве». Другой современник, характеризуя грозного царя, пишет, что это был «муж чудного рассуждения, в науке книжного почитания доволен и многоречив, зело ко ополчению дерзостен и за свое отечество стоятелен, на рабы, от Бога данные ему, жестосерд, на пролитие крови дерзостен и неумолим, множество народа от мала и до велика при царстве своем погубил, многие города свои попленил и много иного содеял над рабами своими; но этот же царь Иван и много доброго совершил, воинство свое весьма любил и на нужды его из казны своей неоскудно подавал». Боярское правление. По смерти Василия, в малолетство его сына, требовавшее продолжительной опеки, власть надолго попала в руки бояр. Теперь они могли распорядиться государством по-своему, осуществить свои политические идеалы и согласно с ними перестроить государственный порядок. Но они не пытались строить никакого нового государственного порядка. Разделившись на партии князей Шуйских и Бельских, бояре повели ожесточенные усобицы друг с другом из личных или фамильных счетов, а не за какой-либо государственный порядок. В продолжение десяти лет со смерти правительницы Елены (1538) они вели эти усобицы, и это десятилетие прошло не только бесплодно для политического положения боярства, но и уронило его политический авторитет в глазах русского общества. Все увидели, какая анархическая сила это боярство, если оно не сдерживается сильной рукой; но причина его разлада с государем и на этот раз не выяснилась. Переписка царя с Курбским. В царствование Грозного, когда возобновилось столкновение, обе ссорившиеся стороны имели случай высказать яснее свои политические взгляды и объяснить причины взаимного нелюбья. В 1564 г. боярин князь А. М. Курбский, сверстник и любимец царя Ивана, герой Казанской и Ливонской войн, командуя московскими полками в Ливонии, проиграл там одну битву и, боясь царского гнева за эту ли неудачу или за связь с павшими Сильвестром и Адашевым, убежал к польскому королю, покинув в Дерпте, где был воеводой, свою жену с малолетним сыном. Он принял деятельное участие в польской войне против своего царя и отечества. Но беглый боярин не хотел молча расстаться со своим покинутым государем: с чужбины, из Литвы, он написал резкое, укоризненное, «досадительное» послание Ивану, укоряя его в жестоком обращении с боярами. Царь Иван, сам «словесной мудрости ритор», как его звали современники, не хотел остаться в долгу у беглеца и отвечал ему длинным оправдательным посланием, «широковещательным и многошумящим», как назвал его князь Курбский, на которое последний возражал. Переписка с длинными перерывами шла в 1564–1579 гг. Князь Курбский написал всего четыре письма, царь Иван – два; но его первое письмо составляет по объему больше половины всей переписки (62 из 100 страниц по изданию Устрялова). Кроме того, Курбский написал в Литве обвинительную «Историю князя великого Московского», т. е. царя Ивана, где также выражал политические воззрения своей боярской братии. Так обе стороны как бы исповедались друг другу, и можно было бы ожидать, что они полно и откровенно высказали свои политические воззрения, т. е. вскрыли причины взаимной неприязни. Но и в этой полемике, веденной обеими сторонами с большим жаром и талантом, не находим прямого и ясного ответа на вопрос об этих причинах, и она не выводит читателя из недоумения. Письма князя Курбского наполнены преимущественно личными или сословными упреками и политическими жалобами; в «Истории» он высказывает и несколько общих политических и исторических суждений. П. Соколов. Иван Грозный и Семен Курбский
Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2017-03-03; Просмотров: 689; Нарушение авторского права страницы